IX

Дня через два-три после того, как начали закапывать развалины, Абди-эфенди представился случай привести к Юсефу-паше своего сына. Давуд-ага проводил их не в кабинет, а в небольшую, чистую и богато убранную комнату с толстыми коврами на стенах и на полу. Звуки тонули здесь в бархатных занавесках, в пуховых подушках, горками стоявших на лавках, даже звучный голос паши звучал здесь приглушенно, ласково и таинственно, словно слова срывались не с губ, а шли прямо от сердца. В комнате стоял запах роз и чистой шерсти, и странная смесь эта приятно поражала новизной, в мягкой прохладе сумрачной комнаты человек невольно расслабляется.

Абди-эфенди был прекрасно обучен сдерживать свои чувства, но труднее всего ему было скрыть гордость за единственного сына Инана, после которого у него родилась куча дочерей. У юноши был живой и пытливый ум, и было что-то странное в том, что ум этот или спотыкался обо что-то обыкновенное и очевидное или вообще отказывался замечать его, но зато страстно пытался разгадывать все то, что было скрыто в делах людских и божьих, в мудрости написанных слов, и в этом он заходил так далеко, как Абди-эфенди и не снилось, и открывал миры, о существовании которых отец и не подозревал. Инан был совсем еще ребенком, когда однажды, сидя рядом с отцом в саду за домом, вдруг разрыдался и бросился ему на грудь. Абди-эфенди вздрогнул, почувствовав на ладонях ручейки горячих слез, «Я боюсь, — рыдал ребенок, — боюсь упасть в этот холодец!» И ручонкой показал на небо. Испуганный Абди-эфенди крепко обнял сынишку, до боли прижимаясь подбородком к его затылку, и, задрав голову в небо, впервые почувствовал страх перед черной бездной, из глубины которой холодно и спокойно смотрели на него звезды.

Тогда ему удалось объяснить себе страх ребенка, но позднее он часто не понимал причину его смутных и болезненных переживаний. Заметно было только, что Инан за месяц обучался тому, на что у его сверстников уходил год. Но то было лишь внешним проявлением его необычности. В душе мальчика как бы постоянно пролетала туго натянутая тетива, и неизвестно было, кто пускает стрелы, которые улетали далеко за горизонт обыденного. Неведомая мятущаяся и стенающая сила пыталась прорваться, и, мучая мальчишку, гребни ее всплесков обнаруживали себя то в буйстве, то в молчаливом созерцании, и отец чувствовал, что не в состоянии измерить эту силу и разгадать ее смысл, и, страшась ее таинственности, он все же верил, что она когда-нибудь выплеснется наружу и сделает его сына самым ученым и самым нужным вероучению человеком и через него возвысит их незаслуженно оставленный на прозябание род.

Не будучи в состоянии заглянуть в душу сына, Абди-эфенди всю свою страсть перенес на заботу о его физическом здоровье. Когда у ребенка случался жар, а Абди-эфенди был далеко, в конаке или в селах, куда он часто выезжал по делам, он сразу же чувствовал, как начинает гореть его кожа, сердце неистово колотиться, как возникало чувство гнетущей тревоги, и всякий раз, вернувшись домой, ему сообщали, что сын заболел. Может, он и придумывал все, но ему казалось, что именно тогда ему и становилось плохо, он вздрагивал всем телом и, поглаживая рукой мокрые волосы сынишки, сам плавал в поту. Просыпаясь ночью от холода и видя, что лежит на подмятом под себя одеяле, он испуганно вскакивал, бежал в комнату Инана, где находил его свернувшимся калачиком, со сползшим на пол одеялом. Он осторожно накрывал его и, вглядываясь в дорогие черты, чувствовал, как по спине бегут мурашки. Иногда Абди-эфенди казалось, что он слышит, как потрескивают растущие кости сына, как, раздуваясь, молодые вены кормят голодную плоть, как раздвигают ткани растущие и крепнувшие суставы, как шуршит волос, вырастающий из корней. И со страхом ощущал, как в стареющем теле его тоже что-то потрескивает, надувается, наливается силой и шелестит, словно какая-то тайная, скрытая от глаз телесная жизнь снова повторялась в нем благодаря маленькому тельцу Инана. Абди-эфенди не знал, все ли отцы повторно переживают телесную жизнь вместе со своими сыновьями, некого было спросить ему, а если бы и было кого, то не спросил бы, даже брата родного, потому что стыдился своего вслушивания в эту жизнь, считая слабостью, недостойной мужчины. Отец старался не обнаруживать ее, но она была сильнее его боли и уколов стыда, и втайне от всех он наслаждался болезненной сладостью любви к Инану.

Теперь они сидели напротив Юсефа-паши, и, даже не глядя в сторону сына, Абди-эфенди знал, что грудь сына вздымается ровно и спокойно, а глаза, не мигая, смотрят на ученого и властного служителя веры, о котором он рассказывал ему по дороге. Абди-эфенди согласился, чтобы Инан пожил у дервишей и познакомился с их учением. Пусть он познакомится с ними, может, его заметят в авторитетном ордене бекташей, хотя отец и не желал делать из сына дервиша. Молод Инан, всего-то двадцать лет от роду, и все дороги открыты перед ним. Только бы удача сопутствовала ему: дай бог, чтобы он попал в хорошие руки, которые помогли бы перешагнуть порог науки, а потом окунуться в реку подлинной власти. Руки паши казались Абди-эфенди подходящими, и он вручал ему плод свой с радостью, но и с болезненным чувством, ибо отрывал его от сердца. Ведь неизвестно еще, захочет ли посланец столицы пересадить его в свой сад, хотя Абди-эфенди и виделся далекий свет, который должен был озарить чело его сына, а потом отразиться и на его собственном челе.

Сказав несколько любезных слов, он оставил их вдвоем, и Юсеф-паша долго говорил с Инаном. Отпуская его, он поднялся на ноги, пригласил зайти снова, проводил до дверей, прощаясь, склонил голову в чуть заметном поклоне, ибо юноша заслуживал того, чтобы выказать ему уважение. Душа паши преисполнилась чувством радости и любви. Он вспомнил молодость и собственное рвение к знанию и истине. Инан сумел постичь даже больше, чем Юсеф-паша в его годы. Остр был ум его, и каждое слово сверкало жемчугом. Аллах да озарит путь его! «Всю жизнь искал я таких людей, о всемогущий, дабы предать их в руки твои, — думал паша. — И теперь не оставлю его, ибо вступил он на путь, ведущий в сады твои! Щедра твоя милость, всезнающий!»

Дорогой подарок преподнес ему Абди-эфенди, подарок, об истинной цене которого он даже не догадывался, ибо сын его стоил гораздо больше отцовских похвал и гордости. Вторая встреча тоже не разочаровала пашу. Испытывая юношу, он заставлял его ум взбираться на кручи и заглядывать в бездонные пропасти, показывал ему те вроде бы равные силы, что борются между собой, и заставлял выбирать истинную, ввергал в искушения и расставлял хитроумные ловушки, но Инан бесстрашно преодолевал пропасти и безошибочно выбирал правильный путь. Глаза его сверкали, радуясь счастью знания, волнуясь, он ломал пальцы и каждый раз прижимал ладони к груди, когда ему удавалось выиграть очередную партию в мудреной игре паши. Божественный свет был разлит в этом юноше, и лучи его озаряли все вокруг. Хафазом был он, хранителем слова истинного, на память знал он небесную книгу и мог не только начать ее с любого места и цитировать до конца, но и легко находил подходящий для разговора стих, истолковать отмененное и новое, вникая в смысл с огромной глубиной. Волей случая живому и любознательному уму юноши было доступно это и только это, но Юсефу-паше, который знал то же самое, ученость его казалась огромной, он поражался ее полноте и уже прикидывал, как половчее набросить на юношу ту невидимую сеть религиозных притязаний и земных амбиций, которые он называл словом «любовь».

Но не только знание воспламенило его любовь. Душа Инана легко поддавалась священному экстазу, река религии щепкой несла ее в водовороты и глубины религиозного переживания, слово было способно возбудить его, и возбуждение это быстро переходило в экзальтацию, в порыв к единению с повелителем мира. Нервный и чувствительный, юноша как бабочка порхал над костром жизни, а Юсеф-паша заманивал его все ближе и ближе и видел, что в порыве самоотвержения тот готов слиться со слепящим светом. Страсть эту зажгли дервиши, но паша не сомневался, что первопричиной ее являлся таинственный выбор небес. И Инан становился ему еще дороже, он пригласил его и в третий, и в четвертый раз, чувствуя, как страсть юноши разжигает его собственную страсть.

Наблюдая по вечерам за работами по засыпке развалин и восстановлению мечети, Юсеф-паша продолжал думать об Инане. Это была его третья радость на холме после мечты о новой земле и новом храме. Радость эта окончательно слилась с другими. Так же как растущие напластования земли были связаны с мечетью Шарахдар, так и вдохновенный и любимый образ юноши был связан с ними тройным узлом. Три журчащих ручья сливались в сердце паши, образуя мощную реку, и он купался в счастье. Воды этой реки омыли его внутренний взор и сами принесли решение, которое должно было соединить в жизни Инана с двумя другими делами так же, как соединялись они в мечтах Юсефа-паши.

И он понял, что отдаст Инана мечети Шарахдар. Властью своей он сразу же мог назначить его муэдзином, который извещает правоверных о часе молитвы и призывает их на нее. Таким рукам можно было доверить подачу сигнала к единению с аллахом и объединению верующих. Возвращение мечети в лоно истины венчалось бы тогда истинной страстью ее священнослужителя, как мир венчался справедливостью всевышнего. Инан был достоин этой милости и мог бы превратить эту милость в прославление бога.

И представляя себе нового муэдзина, Юсеф-паша видел его таким, каким его рисовал один древний религиозный закон. А согласно ему, Инан должен был лишиться зрения.

Величественная картина вставала перед мысленным взором наши. На девственно-чистой земле, возникшей по его воле, стояла гробница мученика Мустафы, над нею возвышался храм, с белого тела которого было стерто старое проклятие, на верхушке которого стоял Инан, чистый духом и телом, как того требовала первородная чистота вероучения. Ничто здесь не должно было противоречить, уводить в сторону, все должно соответствовать и соединяться в благочестивой устремленности к небесам.

Закон гласил, что лучше муэдзину быть слепым, дабы с высоты минарета не заглядывал он в чужие дворы. Тем важнее было соблюсти это требование на холме, поскольку с минарета мечети можно было видеть дальше обычного, и множество тайн могло открыться взору. Но Юсеф-паша догадывался и о скрытом смысле закона. Теряя зрение, священнослужитель приобретал духовное видение, способность проникнуть в селения аллаха, подняться к невиданным высотам, откуда крик его не мог не тронуть сердец правоверных. Именно в таком муэдзине нуждалась мечеть Шарахдар. Тем более, что она отворачивалась от зла и поворачивалась к добру благодаря усилиям самого Юсефа-паши, а он не любил останавливаться в важных для него делах на полпути.

Приказать ослепить Инана было легко. Будущий муэдзин, однако, должен был обрести духовное видение по доброй воле, со смирением и благодарностью. И если он не сумеет сам оценить ниспосланную ему милость, то нужно подвести его к этому терпеливо, старательно и с искренней любовью. Но разве был на холме поводырь, который любил бы искреннее, чем Юсеф-паша? А более ревностный, глубже понимающий смысл предначертанного? Значит, именно ему придется посвятить Инана в таинства, первым услышать радостное согласие, и в тот же вечер, приказав вызвать юношу, он начал приближать его к небесному свету.

Никто не должен был знать о содержании их ночных бесед. В предшествующие дни Юсеф-паша дважды похвалил Инана перед отцом, но сейчас он молчал и избегал встреч с писарем. А дерзкие мечты Абди-эфенди все больше воспламенялись и почти растопили льдинки в его глазах, он постоянно искал повода показаться на глаза хозяину, и демонстрируя свое рвение, выжимал из неверных последние соки. Невыспавшийся и мрачный, паша ненадолго появлялся возле мечети и снова возвращался в конак, где терпеливо ждал конца долгого дня. Тяжелым неподвижным взглядом он наблюдал за тем, как за окнами сгущаются сумерки, а вяз начинает походить на сгусток крови, который, увеличиваясь в размерах, постепенно поглощает вокруг себя все предметы — конюшни и стены, а потом вбирает в свою черноту весь мир. Хлопала дверь, слышались знакомые шаги Давуда-аги, сопровождавшего Инана. И тогда Юсеф-паша неслышно следовал за ними, входил, с порога протягивая руки, чтобы крепко обнять стоявшего в центре комнаты юношу и отвести его к лавке.

Семь ночей паша подбирался к Инану. Он наступал осторожно, ослабляя при необходимости натиск, он выжидал, прислушиваясь и прикидывая, заходил с другой стороны, в очередной раз сжимая кольцо, снова и снова проверял его прочность, а потом начинал стягивать очередное кольцо, все больше приближаясь к цели. Из притихшего конака и с холма не доносилось ни звука. Ласковый и приглушенный голос Юсефа-паши иногда слегка дрожал от усталости или от страстного желания облечь в слова невыразимое; казалось, клубок слов разбухал, заполняя тесную комнатушку, слетавшие с губ Инана слова струились драгоценными нитями, переплетавшимися с нитями его наставника. В нем пробудилась и стояла настороже гордость нескольких поколений — не обманется ли он снова, самолюбие юноши заставляло его то устремляться к чему-то неясному и заманчивому, то испытывать тревогу и страх, и так — один невольно, а другой с полным сознанием дела, готовили пелену для нового рождения юноши, пока Юсеф-паша не решил, что она готова для того, чтобы завернуть в нее новорожденного. Заботливо, но твердо он объяснил ему о зрении плотском и духовном, а Инан, похоже, уже догадывался об уготованной ему судьбе, ибо лицо юноши на мгновение исказилось гримасой, сделавшей его морщинистым и постаревшим. За этой гримасой угадывалась борьба тьмы со светом, и Юсеф-паша молчаливо наблюдал за ней, собрав в кулак всю свою волю и глубочайшую любовь к Инану, дабы помочь победе света. Опыт былых сражений подсказывал ему, что ни жестом, ни словом нельзя нарушить сейчас равновесия сил, и, дождавшись, пока юноша успокоится, он дал ему на раздумье ночь, чтобы принять решение, наказав непрестанно молиться и испросить напутствие у всевышнего.

— Я тоже буду молиться, дабы получить такое же напутствие, — сказал ему паша, прощаясь.

Загрузка...