КАК УМИРАЛ МУШКАТЕЛЬ

Кулагина никогда не обманывали предчувствия.

Бесприютная жизнь вольного человека приучает постоянно прислушиваться к себе и ко всему, что происходит вокруг; во всякой, даже малейшей неудаче или неувязке он сразу же видит недобрый знак и немедленно отступается, верит приметам и не верит людям.

Эту весну и лето Кулагин прожил в большом рабочем поселке на Оке, работал грузчиком в хлебопекарне и был доволен. Работа непыльная: развоз хлеба по магазинам утром и вечером, сутки отдежурил — двое дома. Квартирная хозяйка, одинокая старушка, не донимала его разговорами и просьбами, сама еще управлялась по хозяйству; вход в его комнатенку был отдельный, со двора.

Но осенью, когда пришла пора сниматься с места и ехать зимовать в теплые края, Кулагин заболел, месяц провалялся в поселковой больнице с воспалением легких. А когда вышел, земля уже задубела от первых заморозков, кружились в сером небе редкие снежинки.

Надо, надо было остаться. Ничего лучшего он бы не нашел и на юге. Да и поздно уже туда ехать, все хорошие места наверняка заняты другими, теми, кто успел раньше него. Но он не послушался себя, не смог перебороть многолетнюю привычку, определенный уже порядок своей жизни. Да и Верка из кондитерского цеха… совсем освоилась в его комнатенке, еще чуть-чуть — и переберется к нему, а тогда пиши пропало.

В два дня, пока Верка была у родителей в деревне, Кулагин уволился и к полудню третьего был уже на станции. Но и здесь ему не повезло: на харьковский поезд билетов в общий вагон не было, а другие здесь не останавливались, проходили мимо. Ничего, договорюсь с проводником, решил Кулагин и пошел бродить по пристанционной площади. Зашел в закусочную, съел твердый беляш, купил в киоске газет. И в одной из них, в маленькой, районной, по привычке просматривая объявления, прочитал: «Прудковскому заповеднику требуются рабочие на постоянную и временную работу…»

Заповедник! Кулагину сразу представилась теплая избушка, тишина, покой. Никто его не трогает, не тормошит, не требует ничего.

Вся работа — гулять по лесу. А что еще в заповеднике может быть? Это же не стройка и не завод. Зверье, конечно, подкармливать надо, корм им подсыпать — по телевизору показывали, как это делается. Но это ж не работа, а так, развлечение. Не на своем же горбу мешки таскать. В заповедниках вездеходы есть, егеря на «уазиках» раскатывают — тоже по телевизору видел. То есть сами себе хозяева: никто тебе душу не гнобит, не следит с часами в руках, когда ты пришел на работу. И о квартире не надо думать, все само собой: и печка, и спячка…

Автобус на Прудки отходил с привокзальной же площади. И Кулагин, сам слегка удивляясь своей решительности, сбегал на вокзал, вытащил чемодан и рюкзак из камеры хранения и через час был в Прудках.

Службы заповедника располагались на окраине села, а одноэтажных, барачного вида домах. Кадровик, опытный, видать, человек, только взглянув на Кулагина, утвердительно вопросил: «На временную?» И, не дожидаясь ответа, прибавил: «Пойдете к Петряеву. Рабочим в зубровый питомник».

И вот здесь-то Кулагин, не зная ничего ни о зубрах, ни о питомнике, нутром почуял: влип. Не туда попал. Но отступать было поздно.

Жить его устроили в одном из домов заброшенной деревушки. Здесь, в этом же доме, жил его напарник, рабочий питомника Вася Дмитренко, широколицый, улыбчивый и разговорчивый парень.

Послушав его восторженные рассказы о здешней жизни, о зубрах, о работе, Кулагин окончательно убедился, что он влип. Мало сказать — влип: обмишулился так, как, наверно, никогда еще в жизни не обмишуливался.

На следующий день Вася поднял его в шесть часов утра. И если бы не общее ощущение тревоги, неудачи, злости на себя, из-за которых сон его был неровен, беспокоен, Кулагин не поднялся бы ни за что: никогда еще, за все эти годы не попадал он на такую работу, где надо было подниматься в шесть часов… Глухая тоска и подавленность охватили Кулагина с первых же минут его новой жизни.

Под веселое бормотание Васи Дмитренко натягивал он выданные вчера завхозом ватные штаны, телогрейку, валенки с глубокими галошами и думал о том, уволят его без отработки положенных двух недель или нет. Или придется еще две недели вот так…

Глухой черный лес окружал деревню. Скрипел под ногами первый снег. По невидимой тропинке Вася привел его к сараю, открыл широкие ворота. Из них пахнуло теплом, сеном. Послышалось легкое ржание. «Это наш Эпизод!» — с раздражающей Кулагина гордостью сказал Вася, выводя из сарая коня. Подвел его к саням, начал ловко запрягать, бесцеремонно командуя: «Держи оглоблю. Дай чересседельник. Да не так, что ты, не умеешь, что ли?»

Пока одевались, шли до конюшни, запрягали — чуть начало светать. Отдельные деревья выступили из теми — огромные, неподвижные.

По широкой накатанной дороге подъехали к воротам питомника. Вася открыл замок, распахнул ворота и с возгласами: «Вот мы и дома. Н-но, Эпизод!» — свалился в сани.

— Почему Эпизод? — неожиданно для себя спросил мрачно молчавший Кулагин. — Кто кличку такую дурацкую придумал?

— Я! — ничуть не обидевшись, объяснил Вася. — Эпизод нашей жизни! Разве не так?

Кулагин промолчал.

Подъехали к бревенчатому дому, выкрашенному зеленой краской. Огромный навес. Под навесом — помост. На помосте ведра, корыта, в углу ломы, лопаты. Здесь же, на помосте, укреплен болтами какой-то странный механизм.

— Вот это, — хлопнул Вася по механизму, — свеклорезка, наше главное орудие. Зубров мы кормим нарезанной свеклой, посыпаем ее измельченным овсом. И еще сеном, конечно. Ну, начали!

Пока суетились у свеклорезки, набивали ведра нарезанной свеклой, совсем уже рассвело, развиднелось. Широкая дорога, на которой они стояли, уходила вдаль, упиралась в лес. А по обе стороны от дороги тянулась высокая проволочная сетка на бетонных столбах. Загоны. А там, в загонах этих, звери. Зубры.

Вчера, когда его водили, показывали, Кулагин толком их не рассмотрел. Но захолодевшим нутром почуял какую-то первобытность, пещерность, когда издали увидел первого зубра, который лежал под деревом, как скала, как огромный бурый валун, обкатанный веками. И сейчас, когда первое семейство зубров подошло к воротам загона, Кулагин, вглядываясь в быка, поросшего длинной коричневой шерстью, глядя на его мощный загривок, горб могучий, на крутые завитки коротких рогов, вновь почувствовал, как холодные мурашки пробегают по телу.

— Это Плекс! — объявил Вася. — Беловежский зубр, из Польши его привезли. Все потомки польских зовутся на букву «П»: Плекс, Плесси, Плецух-три… А наши, подмосковные, на букву «М»: Мушкатель, Монтей, Муран, Музон… Да ты быстро разберешься! Пошли!

— Куда?

Вася открыл маленькую дверь в загон. Человек мог войти в нее только согнувшись.

— Сюда!

Кулагин отпрянул. И тут же устыдился.

— Не бойся. Я смотреть за ними буду.

Кулагин вошел в загон и, как велел ему Вася, разбил пешней лед в поилках, все время чувствуя спиной этих, зверей…

— Плекс у нас драчун! — радостно сообщил Вася, когда Кулагин вылез из загона. — Один раз захотелось ему подраться, так он вот эти ворота снес. Ну, Мушкатель его так отлупил, что он потом две недели отлеживался. Я разнимал их…

— Как «разнимал»? — вырвалось у Кулагина.

— Обыкновенно. Палкой колотил.

«Трепло, — со злостью подумал Кулагин, глядя на Плекса, тысячекилограммовую гору бурой шерсти и мяса. — Ну и трепло же…»

— Поехали к Мушкателю, — сказал Вася. — Он теперь через загон от Плекса живет.

Все семейство Мушкателя: он сам, корова, два теленка и три молоденькие зубрицы нетерпеливо ходили вдоль сетки, мотая головами, поддевали короткими мощными рогами воздух. Проголодались.

— Вот, — почему-то тихо сказал Вася. — Это Мушкатель, самый большой зубр в стране. Тонна двести веса и два метра в холке.

И он, ловко проскользнув в загон, рассыпал по кормушке свеклу. Зубрицы и телята двинулись к нему. Мушкатель остался недвижным. Он стоял, слегка наклонив голову, уставив на Кулагина огромные выпуклые зрачки, как будто изучал, как будто знакомился с новым человеком, и Кулагин не выдержал, отвел глаза. Каким-то перекати-полем, легковесной пушинкой, босяком-ветродуем ощутил он себя перед этим мохнатым быком, и постыдное — перед зверем же, не перед человеком! — чувство уязвленного самолюбия смешивалось с возникшей поневоле симпатией: «Здоровый же, черт…»

— Малыш, Малыш! — позвал Вася.

Мушкатель повернул голову, посмотрел на него, подумал секунду и затопал, сотрясая землю, ко второй кормушке.

А Кулагин, глядя на зубра, вдруг подумал: «Из отдельной кормушки ест. Тоже мне, папаша… Со всех сторон почет…»

— Ладно, поехали к вольным! — сказал Вася, составляя пустые ведра одно в другое. И пустил коня мелкой рысью к темнеющему вдали лесу.

— Ты Даррелла читал? — спросил он.

— Кого?!

— Ну про зверей который пишет.

— Нет, — буркнул Кулагин. Он прикуривал и никак не мог прикурить, спички выпадали из озябших пальцев.

— А Достоевского уважаешь?

Кулагин поперхнулся дымом.

— Был бы он жив, — продолжал Вася, не обращая на него внимания, — я бы позвал его сюда. Здесь знаешь какая деревня есть? Четыре двора всего, и вокруг поляны, поляны! Трава по пояс и цветы! Писатель должен жить один! — убежденно сказал он. — И босиком по земле ходить…

«Лапоть деревенский! — разозлился Кулагин. — Ему у себя на хуторе сидеть, борщ со сметаной лопать, а он тут про писателей рассуждает…»

Стадо двухлеток, живущих на вольном выпасе, бродило по опушке леса, как подростки, что слоняются по площади перед клубом и ждут, когда начнется кино.

— Ты палку возьми, — посоветовал Вася; — С палкой надежнее.

Кулагин взял два ведра со свеклой, а Вася снял с саней добрый навильник сена. Бычки, увидев их, начали медленно подступать к стоящим в ряд кормушкам. И пока Кулагин раскладывал свеклу, сопели, но близко не подходили. Но вот один из них оторвался от стада и направился прямо к Кулагину, наклонив голову, поводя рожками из стороны в сторону.

Но на пути бычка встал Вася и огрел его палкой между рогов. Бычок обиделся и, подумав немного, отошел в сторону.

— Это Муран, — объяснил Вася. — Он у них за главаря. Шпана шпаной!

Из-за леса, огибая опушку, появилось стадо не то оленей, не то косуль. Медленно, плавно, как во сне, отрывали они ноги от земли — голова закинута назад, ноги поджаты — и плыли по воздуху. Кулагин замер.

— Это пятнистые олени, — вздохнул Вася. — Они вместе с зубрами пасутся. Красиво, правда?

Кулагин только головой мотнул. Такого он никогда не видел и не думал даже, что может увидеть не в кино, а наяву, рядом.

— Ладно, пойдем, — заторопил его Вася. — Пора и нам есть.

Кулагин с трудом отвел взгляд от оленей и пошел к саням. Голова кружилась. Не то от голода, не то от всего увиденного.

— Обедать пойдем к Кириллу, — распорядился Вася. — Раньше мы с ним в паре работали. Познакомишься. Вот такой парень!

Кирилл так Кирилл, — вяло подумал Кулагин. — Надо же где-то есть. Здесь ведь пропадешь: ни столовых, ни магазинов…

И, удобно устроившись на охапке сена, углубился в себя, не слушая бормотание напарника. А Вася, подергивая, хлопая вожжами, все что-то рассказывал и рассказывал. Но вот внимание Кулагина зацепилось за какое-то слово. Он встрепенулся.

— Что ты говоришь? Повтори!

— Я говорю, что Кирилл москвич, и родители…

— А что он здесь делает, если москвич?

— Я же говорил тебе: мы с ним здесь служили, в Подмосковье. А после дембеля он меня сюда с собой привел. Полгода мы уже здесь. И жену сюда привез, тоже из Москвы. Он, между прочим, в сельхозакадемии учился, на зоологическом отделении…

Не может быть, — подумал Кулагин. — Он что, чокнутый?

Кирилл жил в той же деревеньке, в соседней с ними избе. У крыльца высилась громадная собачья будка, сколоченная из горбыля. Рядом с будкой сидел лохматый пегий пес с добродушной мордой.

— Боб, Боб! — закричал Вася, подпрыгивая.

Пес повернул голову в их сторону и слегка махнул хвостом.

— Московская сторожевая, чистейших кровей. Посмотришь, в доме вымпел висит, весь в медалях!

Кирилл встретил их так, как будто ждал.

— Заходите, обед уже готов.

Парень как парень. Конечно, сразу видно, что не чета Ваське. Тот ведь лапоть лаптем, а этот — москвич…

— Жена в Прудки пошла, в магазин. Мы без нее будем.

Кулагин огляделся и поежился. Сарай, а не дом. Одна громадная комната, перегороженная печкой. Горбатый пол, горбатый потолок, стены с обнажившейся дранкой. Правда, половина комнаты уже обшита сухой штукатуркой, кое-где даже куски обоев наклеены.

— Ремонт делаешь? — спросил Кулагин.

— Скоро закончу. Это пустяки. Вот летом мы с Васей будем большую веранду пристраивать, чтобы на веранде чай пить. Это — дело. Так, Вась?

— Точно! — подтвердил Вася. — Чай будем пить в лесу!

Обедали консервированным борщом из банки и отварными макаронами. Кирилл молчал, он вообще молчуном оказался, и Кулагин был рад этому. Он не знал, как себя вести, что говорить, и оттого хмурился и злился.

Родился и вырос Кулагин в Шилове под Рязанью. И все, кого он знал — и не только по Шилову, а и по другим городам и весям, где приходилось бывать, — жили с постоянной оглядкой на столицу. «А мой Петька-то в Москве, в троллейбусном парке работает! — хвастался в пивной какой-нибудь корявый дядек. — Скоро постоянную прописку получит, комнату дадут…» И все почтительно склонялись перед ним, приговаривая: «Да, мы всегда знали, что из твоего Петьки выйдет толк…»

И хотел того Кулагин или нет, отношение к москвичам, как к людям другого сорта, заложено было в нем с детства, с поселковой юности, когда почему-то кажется, что весь мир вокруг красив и заманчив, кроме своего поселка, который растет себе и растет, но никак не может превратиться в город… И сейчас, искоса поглядывая на Кирилла, он мучился непониманием и был рад, когда они кончили обедать.

— Я с вами пойду, — сказал Кирилл. — Помогу. Да и жену встречу.

— А чего ты… — не выдержал все-таки Кулагин, когда они вышли из дома, — чего ты из Москвы-то уехал?

— А я всегда хотел так жить, — спокойно, серьезно ответил Кирилл. — Чтобы лес вокруг был. И свой дом. И чтобы собака во дворе.

— Угу, — буркнул Кулагин, потуже запахивая телогрейку. Его знобило. А Кирилл шел, как будто и не замечая ноябрьской стыни.

В питомнике, у навеса, они встретили Петряева, заведующего, высокого молодого мужчину с тонким бледным лицом. Одет он был необычно: в валенках с глубокими галошами и в городском пальто. С ним был незнакомый Кулагину человек: смуглый, узкоглазый, скуластый. В сером полушубке.

Петряев рассеянно посмотрел на них и ничего не сказал: увлечен был разговором.

— Кто это? — спросил Кулагин, указывая на скуластого.

— Из Киргизии, из Сары-Челекского заповедника приехал, — шепотом ответил Вася. — У них зубры из нашего питомника. Там, в ореховых лесах Сары-Челека, снова бродят зубры, обитавшие здесь в доисторические времена, — нараспев, не своим голосом сказал он и от удовольствия аж засмеялся: повторял, как попугай, чьи-то слова. Наверно, того же Петряева, ученого.

Они втроем, Кирилл тоже остался с ними, начали резать свеклу для трехчасового кормления. «Обязательно им резать надо, так они ее не сожрут, подавятся…» — бормотал про себя Кулагин, обмывая грязные клубни. Его стеснял Петряев. Они с этим, из Сары-Челека, бродили вокруг навеса и все говорили, говорили, и Кулагин невольно, с непонятным для себя любопытством прислушивался.

— А ты тоже у Вернера учился?

— Ну да, я здесь с ним ботаническую практику проходил. Могли встретиться.

— Могли.

— Помню, в начале июня было. Вышли мы к Оке. Смотрим, какой-то мужичок из реки вылез, отряхивается, как пес. Вернер, а он же здоровый, толстый, надвигается на него и спрашивает резко: «Как Ока?» Мужичок испугался, присел и отвечает: «Ку-ку-ку!»

— Не понял…

— Ну, Вернер спросил, как Ока, не холодно, мол. А мужичок расслышал: ка-ка-ка, — и ответил с испугу: ку-ку-ку!

— А…

И оба заливисто начали смеяться.

Веселятся, — отметил Кулагин. — Ученые…

— Это все самодеятельность, Болат. Помнишь Музона? Стоял он, смотрел на нас, а чего ему надо? Ты знаешь? Я тоже не знаю. Может, он хотел сказать, что наша свекла уже поперек горла ему стоит, а делать нечего, он и ест… Надо по-настоящему изучать… Вон в Калининской области человек есть, он с медведями круглые сутки проводит, чуть не в берлоге живет. Медвежата его за маму считают. Это — дело, это — наука…

Во загнул! — изумился Кулагин. — Нет, надо рвать отсюда когти. Они же все чокнутые. Знаю я таких: они пока на работе ноги не протянут, им кайфа не будет…

Через два дня Кулагин благополучно уволился и уехал.


Минуло пять или шесть лет.

И снова пришла осень в приокские леса. Заполыхали багряные осинники, прибежище лосей; желтыми пятачками облетели березняки; оголилась калина, и красные гроздья ее словно повисли в еще синем небе; мрачно темнеет только моховой ельник, прячущий в глубине своей кабаньи лежки, да редкие дубы стоят еще в листве, они и в зиму уходят, неся на себе темно-бурые, как будто обожженные первыми заморозками корявые листья.

Зубр Мушкатель, давно уже выпущенный на волю, пришел умирать к своему лежбищу на высоком взгорке над ручьем. Полузасохшие тополя и осинки, кору которых он же и обглодал, да неистребимый подрост мелкого ивняка дали ему последний приют.

Мушкатель лег, подогнув задние и передние ноги, закрыв глаза, втягивая ноздрями запах прошлогодней прелой листвы. Он любил этот запах, которым пропитывается земля и все леса вокруг осенью. Летом он почти незаметен, и чтобы ощутить его, надо лечь и ткнуться носом в землю, но все равно он забивается запахом зеленых трав и дерев; но вот увядают травы, облетают деревья, и влажный запах этот заполняет землю и небо, кружа голову, расслабляя ноги.

Ничего в мире не изменилось. Все то же небо, тот же ручей, разлившийся большим темным зеркалом у бобровой запруды, и осинник на том берегу, и глаза его видят все это так же ясно, как и прежде, и мозг его не затуманен ничем — только истершиеся до корешков зубы уже не могут перетереть даже тонкую ивовую кору, да ноги не могут уже удержать легкое до странности тело.

А оно было легким, его тело. Мушкатель не чувствовал его совсем. Но ноги почему-то не держали.

Мушкатель задремал и проснулся уже в поздних сумерках от раскатистого трубного рева: «О-о-а-у-у!» С того берега ручья, от осинника, доносился этот трубный раскат, и Мушкатель без труда различил на опушке силуэт лося, запрокинувшего рога на спину и испускавшего в небо этот призывный, раздирающий его нутро рев. Он знал этого лося, видел его еще вчера.

Живущие внизу, в норках под водой, маленькие пушистые звери с широкими хвостами все эти дни суетились без устали, валили осинки, распиливали, подтаскивали к своим норкам — готовились к зиме. А лось повадился ходить сюда на дармовой корм: огромный, вислогубый, шлепал длинными ногами по мелководью и нахально объедал кору с поваленных бобрами осин…

Трубный рев прокатился над землей и стих. От дальнего леса отделился другой силуэт — лосиха. Они встретились на опушке; рогач с вызовом огляделся: нет ли еще кого, кто претендует на самку, кто хочет сразиться с ним, и, не увидев и не услышав никого, решительно повернулся и пошел в чащу. Лосиха, как тень, скользнула за ним.

Мушкатель снова задремал, и ему приснился странный сон, преследующий его все последние годы. Ослепительное, палящее солнце заливает землю. А земля ровная-ровная, до горизонта колышутся высокие травы, и сухой, пьянящий аромат стелется над ними. И по этим травам бродят громадные, неисчислимые стада косматых зверей, точно таких же, как он, Мушкатель, и его сородичи, только загривок, горб у них мощней, давит, придавливает их головы к земле… После этого сна у Мушкателя всегда оставалось чувство изумления: ему казалось, что он раздвоился, что он здесь, на берегу ручья, на осенней сырой земле, и в то же время там, в сухих и горячих травах, с этими косматыми зверями, похожими на него. Но почему он там, под этим палящим солнцем, где на всей земле не отыскать уголка, пахнущего зеленой ивой и прелой прошлогодней листвой?

Под утро Мушкателя разбудили плеск воды и хрюканье. Это стадо свиней пришло к водопою. Мушкатель и их знал хорошо. Летом и осенью они попадались ему редко, а зимой он натыкался на них то и дело. Отощавшие, голодные, рыскали они по всему лесу, но осторожности не теряли. И Мушкатель, попав однажды на их прикормочную площадку, видел, как подбираются они к разбросанным кучам мерзлой картошки. Свинья идет впереди, прикрывая собой выводок. За ней — подсвинки, за ними — поросята. И последним — кабан. Они идут след в след, и когда свинья, подняв ногу, настораживается и замирает, вся цепочка замирает, точно так же, с поднятой ногой…

Свинья ушла, уводя подсвинков и полосатых поросят. Мушкатель снова впал в забытье. И проснулся неожиданно, от непривычного ему чувства опасности.

Человек! Маленький человек в брезентовом дождевике, скрывавшем его с головы до ног, приближался к бобровой плотине. Мушкатель напрягся. Этого человека он часто встречал в своих скитаниях по лесу, и зубр, самый мощный зверь, не боящийся здесь никого, всегда сжимался от страха. От этого маленького человечка с длинными, до колен, руками исходила почти осязаемая волна крысиной злобы… Мушкатель даже сейчас, уже наполовину отрешенный от мира, ощутил его, этот страх, свойственный любому зверю и человеку перед мерзкой тварью, способной на все.

Человек, приподняв полы дождевика, прошел к бобровой плотине и склонился над ней. Что-то он там делал, орудуя попавшейся под руку жердиной. Потом распрямился, огляделся, вытер руки и побрел по мелководью назад.

Мушкатель смотрел ему вслед, пока тот не исчез за поворотом ручья, за косогором, и только тогда выдохнул шумно теплый воздух из обеих ноздрей и опустил голову…

Послышался лай. Мушкатель открыл глаза и увидел, как с того берега, от осинника, мчится к плотине маленький зверек с острой мордочкой, торчащими острыми ушами и пушистым хвостом, загнутым вверх. Собака. А вслед за ней, развевая белую бороду по ветру, поспешает старик в синей куртке, с ружьем за плечами. И его Мушкатель знал. Он часто приходил в заповедник, когда еще Мушкатель жил в загоне, вместе с другими людьми подходил к нему, разговаривал, смеялся. Потом, уже вольно живя в лесу, Мушкатель не раз видел, как он вываливает отвратно пахнущие клубни на поляну, куда приходят кормиться кабаны, подкладывает в долбленые корыта кругляши соли, которую лижут лоси, и Мушкатель сам не раз пользовался этой солью, пожалуй, самым вкусным, что есть на свете…

Перемахнув ручей, человек устремился к плотине. Покопался, покопался и резким движением выбросил что-то. Этот странный черный предмет, со свистом пролетев по воздуху, ударился о землю с железным звяком. Затем точно так же пролетел по воздуху и упал на берег второй черный предмет, третий. Собака, бросившись к этим предметам, угрожающе зарычала, шерсть на ее загривочке вздыбилась.

Человек вышел на берег и устало опустился на траву.

— Не успели мы с тобой, Рыська! Стар я стал, а? Чуть-чуть бы — и прихлопнули на месте. Сфотографировали бы, и все — с поличным взяли бы!

Мушкатель знал, что человек этот, бродя по лесу, всегда разговаривает со своей собакой. Его издалека слышно.

— Упырь! Настоящий упырь! Хорошо, ты не понимаешь, Рыська, что он делает. А то загрызла бы сразу, без суда и следствия. Он ведь плотину проламывает и ставит в пролом капканы. Как только вода начнет падать, бобры наши засуетятся, бросятся заделывать проломы — и в капкан. Это же все равно что детишек приманивать… Господи, воля твоя, что ты терпишь этого упыря на земле!

Человек дрожащими руками достал сигареты, чиркнул спичкой, и до Мушкателя донесся запах сладкого дыма. Он любил этот странный запах, этот дым, пыхающий из человека, сидящего на берегу. Точно так же пыхали дымом люди, что остались там, в питомнике.

— Пойдем, Рыська!

Человек поднялся, прицепил к поясу железные капканы, забросил за плечо ружье.

— Так и будем охотиться, Рыська. Он на бобров наших, а мы на него… Пошли…

Человек и собака ушли. И Мушкатель, безмерно уставший от разыгравшихся на его глазах событий, — он чувствовал, что здесь схлестнулись две силы — закрыл глаза.

Осенние сумерки окутывали землю. Уже третьи сутки Мушкатель ничего не ел, не мог и не хотел есть. Могучее знание, владеющее им, привело его сюда и точно отсчитало, определило ему оставшиеся дни и часы. Мушкатель знал, когда, и чувствовал, как истлевает в его легком теле последняя ниточка, держащая его здесь, на берегу ручья, в ивняковых зарослях, и как с каждым часом все сильнее и сильнее уносит, утягивает его сон, гордый, глубокий и покойный, без видений и сожалений, похожий чем-то на тот сон, которым он забывался, исполнив указанный ему жизнью долг, когда отгонял от молодой зубрицы всех и оставался с ней один.

Последняя ночь опустилась на землю. Мушкатель уснул. И снова видел во сне ослепительное солнце, сухие травы прерии и бродящие по ней стада бизонов; потом и это видение померкло, тепло разлилось по всему телу: это пришли дети, Марина и Муран, и начали вылизывать его шершавыми языками. И последним чувством умирающего зубра было удивление: какие теплые, мягкие языки у его детей.


И снова судьба привела Кулагина на ту же станцию над Окой. Это ведь только со стороны кажется, что человек, решивший прожить жизнь без единственного своего дела, без дома и без семьи, волен, как ветер, и пути-дороги его неисповедимы. На самом-то деле все наоборот.

На самом деле такой человек, хотя он и снял с себя какие бы то ни было обязательства перед себе подобными, тем не менее живет нелегкой, напряженной жизнью, подверженной давлению многих обстоятельств, и жизнь эта вынуждает его не рисковать, не пускаться в неизведанные предприятия, а держаться проторенных однажды троп. Вначале он этого не замечает, но потом вдруг открывает для себя, что колесит по кругу. И с каждым годом круг этот все уже…

Точно так же, как и несколько лет назад, кружились в воздухе первые снежинки. Но на этот раз Кулагин был спокоен: он ехал не на пустое место. Дружок не дружок, приятель не приятель, но знакомец один, такой же, как и он, уехавший раньше него, обещал разузнать заранее, присмотреть что-нибудь, жилье подготовить.

До харьковского поезда времени было много, и понятно, что, бродя по вокзалу, Кулагин предался воспоминаниям. Все эти годы были похожи друг на друга до полного беспамятья; и люди, которых он встречал, с которыми знался, тоже были похожи друг на друга, различаясь только именами и кличками. И среди этой неразличимой череды людей и лет с удивительной яркостью возникали перед ним дни, проведенные в Прудках. Он помнил всех тамошних людей: по именам, по лицам — вот что удивительно. И, конечно, зверей этих косматых, зубров. Гороподобного Мушкателя с мамонтовой бурой шерстью и головой с добрый сундук, драчуна Плекса, которого отлупил Мушкатель, шпаненка Мурана и оленей, которые плыли по воздуху, поджав ноги и запрокинув головы. Все помнил, до мелких подробностей.

И, понятно, что вспоминая Прудки, Кулагин очень скоро пришел к простой и вполне очевидной мысли: а почему бы не съездить, не посмотреть, как там и что? Времени у него достаточно, автобусы ходят.

И вновь, как и тогда, Кулагин ринулся на привокзальную площадь, правда, без вещей, и через час приехал в Прудки. Он был уверен, что его не узнают: не один ведь год прошел, да и кто его помнил, если честно говорить.

Кулагин за эти годы сильно изменился. Стал совсем таким, как и его немногие собратья, по землистым, припухшим, изношенным лицам которых невозможно определить, сколько им лет: тридцать или пятьдесят… Он держался еще изо всех сил, чтобы не стать на одну доску с теми, кто всю жизнь свою проводит у винных магазинов на окраинах городов, и сам понимал, что держаться ему все труднее и труднее.

У конторы заповедника толпились люди. Человек семь-восемь. Все одеты по-городскому, но очень тепло, видно, что ехали издалека, специально готовились.

Кулагин удивился, но, потолкавшись среди них, понял, что сегодня суббота и что люди эти приехали на экскурсию, посмотреть на зубров. Билеты продавались здесь же, в конторе. Кулагин тоже купил. У незнакомой девушки в зеленом пальто и теплой шали. Больше в конторе никого не было.

Девушка эта оказалась и экскурсоводшей. Она заперла контору большим ключом и повела всю группу в глубь заповедника, к питомнику. Кулагин шел сзади, приглядывался. Никого из знакомых не было. Тихо и пустынно. Только громадные сосны высятся по обе стороны дорог-просек, да где-то вдали рокочет мотор.

У входа в питомник Кулагин подобрался, перешел на всякий случай в середину группы. Но, как оказалось, зря старался. В питомнике, на весь прогляд широкой дороги между загонами, никого не было видно. Кулагин посмотрел на часы: да, утренняя кормежка уже давно кончилась, а до трехчасовой еще далеко. И ему вдруг стало обидно: захотелось кого-нибудь встретить, узнать и быть узнанным.

Экскурсоводша что-то рассказывала про Беловежскую пущу, про зубров, привезенных из Польши, но Кулагин не слушал: он ждал, когда поведут к Мушкателю.

— Почему зубров не видно? — спросил кто-то из группы.

— Не беспокойтесь, товарищи. Зубры поели и ушли в глубь загонов. Сейчас они увидят нас и подойдут. Они всегда подходят, когда видят людей.

— Думают, что еще раз покормят?

— Да… Только предупреждаю: кормить их нельзя ничем, ни яблоками, ни конфетами. И очень прошу: не просовывайте руки сквозь сетку, можете без рук остаться. Даже если зубр лизнет вас, попадете в больницу. Языком зубр срывает кору с осин…

— Ого! Язычок как рашпиль!

— А сейчас, когда мы вкратце ознакомились с историей разведения зубров в нашей стране, прошу всех пройти дальше. Самые интересные экземпляры в центральных загонах.

Группа стронулась с места, но тут же замерла, остановилась, раздались ахи и охи. От зеленого дома с навесом навстречу людям шел, слегка подволакивая задние ноги, маленький зубренок.

— Кто это? — ахнула девушка в коричневой шубке и прижалась к мужу, высокому парню в очках.

— Это, товарищи, редчайший случай в нашей практике: зубренок, выросший на руках у людей. Прошлым летом, как вы знаете, по средней полосе промчался ураган. У нас повалило много деревьев. И только что родившегося зубренка, ему было два дня от роду, придавило упавшим деревом. Теленок не мог ходить, не мог сосать. И сделать мы ничего не могли — зубрица не подпускала никого. Он на глазах у нас погибал. Наконец, на шестой уже день удалось отвлечь зубрицу к дальнему краю загона, наши ребята схватили теленка в охапку и — вынесли. У него был перебит крестец, да еще обнаружилось воспаление легких. Лечили его уколами, поили молоком из бутылочки…

— А можно его погладить? — замирая, спросила девушка в коричневой шубке. Маленькая, она тепло оделась в дальнюю дорогу и была похожа на медвежонка.

— Конечно, можно. Я же говорю: он совсем ручной.

Зубренок стоял, моргая глазками. «Совсем как домашний телок», — подумал Кулагин и спросил:

— А почему он такой маленький?

— Вот это нас и огорчает. Все его сверстники больше его в два раза, а он вот такой… плохо развивается. Конечно, молоко зубрицы не сравнить ни с чем. Да и болел он очень долго. Мы думали, не выживет…

— Какой же ты мягонький, какой же ты пушистенький, — приговаривала между тем девушка, оглаживая зубренка со всех сторон, обнимая его за шею. Как-то так получилось, что она как бы завладела им, и никто больше не подходил, не гладил: все топтались вокруг, но не подходили. А зубренок, освоившись, ткнулся мордой в шубу и начал вылизывать рукав.

— Наверно, он меня за маму принимает! Шуба же коричневая, и он, наверно, думает, что я его мама? Зубренок ты мой пушистенький…

Всем, и Кулагину тоже, было понятно, что у девушки этой недавно родился ребенок, наверно, первый ребенок, и теперь для нее весь мир состоит из отцов-матерей и их теплых, пушистых детенышей…

Кулагин подошел, сунулся рукой и удивился: под корявыми пальцами его был нежнейший, почти неосязаемый пух. А он почему-то думал, что у зубров шерсть как проволока. На вид она и была такой.

Из-за высоких сосен в дальнем загоне показались зубры: корова во главе, бык, бычки…

— Вот они, идут! — раздался чей-то заполошенный голос, и все задвигались, засуетились. Кто-то достал фотоаппарат, стал наводить объектив.

Кулагин измерил взглядом расстояние от домика, сосчитал загоны и определил: Мушкатель. Это он, его загон. Вот он, гороподобный, невозмутимый, со свисающими с бороды ледяными сосульками. «Мушкателище, старый бродяга, дармоед… — бормотал Кулагин, растягивая рот в затаенной улыбке. — Вот и свиделись…»

И вдруг услышал:

— Перед вами, товарищи, крупнейший в нашем питомнике кавказско-беловежский зубр Муран, сын знаменитого Мушкателя, самого крупного зубра в стране…

— А где Мушкатель этот? — перебил кто-то.

— Мушкатель, товарищи, умер…

— Как так — «умер»? — вскрикнул Кулагин.

— Этой осенью умер. Зубры ведь живут восемнадцать — двадцать лет. Быки поменьше, коровы подольше. За два года до смерти мы выпустили Мушкателя на волю, и он жил…

Кулагин отвернулся.

Вот, значит, как. Умер. А это, значит, Муран. Тот самый Муран, который бродил по опушке леса, как бездельник-подросток бродит по поселковой площади. Ну что ж…

Девушка-экскурсовод, рассказав все про Мурана, увела группу к дальним загонам. А Кулагин остался.

Муран ходил вдоль сетки, то подходя к ней вплотную, останавливаясь и скользя по Кулагину круглым зрачком, то уходя вглубь, поддевая по пути рогами сухой ствол поваленного дерева.

Все было, как и в тот далекий уже год. И если бы Кулагин пришел сюда один, то так бы и считал, что это старый Мушкатель смотрит на него выпуклыми глазами из-под нависших бурых косм мамонтовой шерсти. И от этого сходства, такого обычного, ибо кто же отличит одного зверя от другого, Кулагину почему-то было жутковато: чудилось, что какая-то темная, неведомая ему сила таится за этим превращением отца в сына и сына в отца.

Еле слышный, дрожащий звук возник в воздухе и оборвался — за десятки километров отсюда промчалась, сигналя, электричка.

Кулагин вздрогнул и огляделся.

Высоким и холодным было небо, далеким и сумрачным лес. Зябко и бесприютно душе человеческой, когда остается человек под этим небом один и впереди у него долгая зима.

Загрузка...