ЭСТАФЕТА

Из колонии Мирон Шиндяйкин вышел в полдень. Отошел немного — обернулся. Все, как положено: забор серый, вышки, колючка… А попросись сызнова — не пустят. Не пустят — и точка! Потому что свободный он, Мирон Шиндяйкин, отбарабанил свою пятерку, и отныне его планида — по другую сторону колючей проволоки стоять.

А солнышко светит шало, ударило Мирона по глазам и в душу лезет… Свобода-а! Эх, мать честная, вот она, хочешь — руками щупай, а хочешь — нюхай ее, пока голова не закружится!..

Шел Мирон по городу в сторону вокзала и удивлялся: красота-то какая! Ведь не в первый раз видит он эти улицы, каждый день возили их из колонии через весь город на литейный завод. Сидя на дне кузова и вытягивая шею, пытался Мирон на ходу кое-что рассмотреть и, казалось, видел… А выходит — ничего не видел. Город-то, ежели поближе смотреть, веселый, бойкий городок.

Впереди Мирона, дерзко покачивая крутыми бедрами, плыла молодайка. У Мирона дух захватило от мысли, что он запросто может подойти к ней и она не шарахнется в сторону… Может, конечно, и шарахнется, но не потому, что Мирон заключенный, а потому, что он ей не знакомый вовсе. А вот догнать, да и познакомиться… Не-ет, в таком мундире к яркой женщине не подойдешь. Прежде оболочку сменить надо…

В примерочной универмага Мирон пробыл недолго. Посмотрелся в зеркало: в самый раз… Костюм черный, рубаха в клетку зеленая, туфли остроносые с заграничными буквами.

Бумажник Мирон в карман нового пиджака переложил и на пуговку карман застегнул. За все Мирон заплатил, и еще у него деньжат прилично осталось… В заключении работал Мирон формовщиком на заводе. Из заработка в казну отчисляли, за питание и спецовку, а все равно при деньгах освободился Шиндяйкин, бумажник не зря на пуговку запер.

В пустынном зале вокзала у железнодорожного расписания, вывешенного над слепеньким окошечком кассы, Мирон снова полной мерой почувствовал, что такое свобода. Городов-то разных сколько на свете! И в каждый город поезд бежит, и в каждый город ехать можно! И на юг, и на север… Шиндяйкину вообще-то в Киренск нужно. В Киренске у него маманя живет. Но, во-первых, в Киренск, таежный городок, поезда пока что не ходят, а во-вторых, очень хочется Мирону в Красноярске остановочку сделать. Очень хочется Мирону найти в Красноярске одного гада, заведующего базой, который ловко сумел Шиндяйкина вместо себя на скамейку подсудную сунуть… Мирон ему ничего говорить не станет, просто без свидетелей тряхнет его, чтобы в глазах потемнело, и дальше поедет. Все время в колонии думал Мирон, как он того гада бить будет: со смаком, отводя душу.

Против закона Мирон зла не таит. Судили его правильно, за то, что дал купить себя, за то, что дозволил себя опутать. Говорили: грузи — грузил. Говорили: вези — возил беззаботно. Говорили: бери — брал, не думая, что свободой расплачиваться придется. А пришлось.

Эх, свобода! Записался Мирон на листочке тетрадном в очередь за билетом и вышел из здания вокзала. Жарко. Справа от Мирона водокачка, напротив сквер тенистый, слева ресторан. Ресторан — это хорошо, ежели пиво прохладное есть. Ресторан — это даже лучше, чем сквер.

Пива не было. Официантка смотрела в окно на расплавленную асфальтовую площадь и бездумно водила пальцем по замызганной салфетке. Официантка ждала заказа. А Мирон обалдело шарил глазами по столбцам меню и решительно не знал, на чем остановиться.

— Значит, пива нет? — в который раз спросил он.

— Значит, нет, — отвечала официантка растаявшим от жары голосом.

— А что же есть?

— Могу предложить водку, коньяк, вермут…

— Давайте, — облегченно вздохнул Мирон.

Ресторан маленький, на десяток столиков. Поодаль два железнодорожника, крадучись, разливали по стаканам принесенную с собой водку, пили ее и запивали томатным соком. За столиком в углу, не глядя в тарелку, тыкал вилкой беленький старичок. Он читал ноты. Читал, как книгу, переворачивал страницы, притоптывал ногой и даже что-то мурлыкал. Когда старичок умолкал и железнодорожники переставали шептаться, Мирон слышал, как тоскливо жужжала большая муха, не в силах вырваться из липкого плена.

От выпитой водки Мирону сделалось грустно. Не так уж, чтобы очень, а как-то сладко и грустно. Сладко от того, что он все еще каждой клеточкой тела ощущал неизъяснимое наслаждение быть свободным, грустно же потому, что сидел Мирон один и не разговаривал, а ему хотелось говорить. Очень хотелось!

Сквозь стеклянную стену, отделяющую зал от гардероба, Мирон увидел, как с улицы вошли две девицы. На секунду задержавшись перед зеркалом, они лениво прошли дальше и остановились в широком проеме, словно бы не решаясь сделать последний шаг. Одна из них, высокая, рыжая, светилась пламенем шуршащего платья, другая в легком сарафане, полная, с оголенными плечами, была смугла, как летняя ночь.

Подернулись поволокой глаза Мирона: есть же такие женщины! Ну, что бы им стоило подойти к его столику? Ну, что бы им стоило развеять его грусть? И не успел Мирон додумать до конца, как рыжая двинулась прямо на него и, блеснув золотым зубом, спросила:

— Можно?

— Конечно! — откликнулся с большой готовностью Мирон, все еще не веря в случайное счастье.

И тут же подбежала официантка, которая только что стояла, привалившись к буфетной стойке, разомлевшая и безучастная ко всему, и деловито осведомилась:

— Что будете заказывать дамам?

Мирон тупо уставился на нее, затем перевел слегка прояснившийся взгляд на девиц. Рыжая смотрела ласково. Мирон ничего еще не понял, но догадался, что девицы совсем не против назваться его дамами, и он, подбоченясь, протянул рыжей карточку:

— Дамы выбирают сами!

Дамы пили коньяк. Дамы пили кофе и опять коньяк. Мирон пил все, что заказывали дамы. За столиком установилась интимная обстановка. Мирон, как глухарь на току, увивался вокруг смуглянки и говорил какие-то полузабытые слова, с пьяной отчаянностью веря, что все это взаправду. Он готов был сейчас обнять весь мир и хотел даже благодарно плакать за скрашенное одиночество, за готовность делить с ним радость самой радости.

Мирон ничего не видел: ни быстрых взглядов, которыми обменивались девицы, подмешивая ему в водку вино, ни морщин, старательно заштукатуренных всеми средствами косметической индустрии, благодаря чему возраст девиц становился понятием в высшей мере растяжимым.

А потом Мирон катал брюнетку в такси. Она целовала его и, заливаясь милым смехом, вытирала с его щек губную помаду предусмотрительно захваченными из ресторана мягкими бумажными салфетками. А потом…

Проснулся Мирон в привокзальном сквере. Скамейка ребристая, жесткая — хуже нар тюремных. Рука затекла — не пошевелить, в боку колотье, будто его ногами топтали. А главное — голова проклятая чугуном жидким налита и обручами, чтобы чугун не расплескался, сдавлена. Поднялся Мирон со скамьи, пошатнулся и сел.

В сквере прохладно. Кроны деревьев одна за другую цепляются, не пускают солнце к корням. Тихо в сквере. Воробьи и те свой хлеб без шума делят.

Вспоминает Мирон вчерашнее. Губы кривит: влип… За бумажником в карман полез без надежды, догадывался — пустой он. Та-ак… Документы здесь. Последнее письмо от мамани… Три рубля…

— Смотри-ка, — удивляется Мирон, — на похмел оставили. Совестливые.

Вышел Мирон на площадь. Сегодня здесь все наоборот: напротив вокзал, направо ресторан, а водокачка налево. Водокачка — это хорошо. Особенно, ежели вода холодна. Пустил Мирон из крана струйку тоненькую, подставил голову. Долго текла струйка на затылок. Эх, вчера бы такую струйку!

От холодной воды полегчало Мирону. Вернулся на свою скамейку, сидит Шиндяйкин и размышляет: на три рубля далеко не уедешь… В милицию идти?

Даже засмеялся Мирон от такой мысли. На второй день после выхода на волю самому в милицию… Хуже не придумаешь. А что делать?

«Самый сезон сейчас на пляже. Только тряпки не хватать, заметут. Сразу в карманчик: ра-аз и часики увел…»

Что это? Откуда?

«Красота сейчас на пляже. Дело чистое.»

Вот оно что! Вспомнил Мирон: Витька Чистодел, таких в колонии называют — «вор в законе»… Это он, мечтательно посматривая в небеса, белесые от зноя, трепался о своем житье на воле.

А может быть, и Мирону попытать удачи? Теперь уж что, все равно теперь… А маманя? А тот гад? Неужели так и будет он жить на земле с «честной», не битой физиономией? Не-ет…

«А часы любому барыге за половину цены толкнуть можно. Они их на запчасти с большой выгодой сбывают».

Так и слышится Мирону голос Чистодела, так и подмывает его. Растет в Мироне злость: меня так можно, а мне нельзя! А мне тоже жить надо! Мне в Киренск надо!

«Ничего мне от тебя не требуется. Живи только честно. Да приезжай на недельку, погляжу на тебя… Быть может, помру скоро».

Это маманя. Это она в последнем письме так написала. Маманя, маманя… Видать, не суждено встретиться. Сегодня твой сын не тот, что вышел вчера из колонии, радуясь свободе, как телок парному молоку. Сегодня твой сын…

— Товарищ Шиндяйкин!

— Слушаю, гражданин начальник!

И сам не заметил Мирон, какая сила его подбросила и — руки по швам — вытянуться заставила. Вот что значит голос начальника отряда, вот что такое начальство колонии. Уже потом сообразил Мирон: не нужно теперь тянуться. И только потом, почти не веря своим глазам, убедился, что перед ним действительно стоит капитан Жареный. Стоит одетый не по форме и потому сам на себя не похожий.

— Ну, почему же это вдруг — гражданин? Забудь, Шиндяйкин, садись.

— Не сразу забудешь, гражданин начальник, — криво усмехнулся Мирон. — Сколько лет-то воспитывали.

— Это ты зря, Шиндяйкин, — нахмурился Жареный, — не ожидал… Я очень рад за тебя. И жалею, что не мне пришлось проводить тебя из колонии в новую жизнь. Теперь все в твоих руках.

— А не хватит ли воспитывать, товарищ начальник? — с ноткой иронии заметил Мирон.

— Пожалуй, хватит, — легко согласился Жареный и, смеясь, добавил: — Тем более, что я тоже освободился от колонии. С одной только разницей: ты навсегда, а я лишь на месяц. В отпуск я, товарищ Шиндяйкин. На курорт еду.

Капитан Жареный стоял перед Мироном с небольшим чемоданом в руке, в соломенной шляпе с дырочками, стоял спокойный, какой-то совсем не как в колонии, не капитан, не начальник отряда, а просто Никандр Константинович Жареный, уже не молодой, видать, хлебнувший соленого до слез, человек. И, наверное, поэтому Мирон вместо тех злых слов, что вертелись у него на языке, сказал сокрушенно:

— Пропал я, Никандр Константинович… Совсем пропал.

И Мирон, совершенно не заботясь, какое впечатление произведет на Жареного его исповедь, рассказал все без утайки про вчерашний вечер. Не скрыл и думки про пляж.

— Обидели меня люди, товарищ Жареный, во второй раз смертельно обидели…

Мирон сидел сгорбившись, низко опустив тяжелую белобрысую голову. На станционных путях пыхтел маневровый паровозик. Из боченкообразных репродукторов через ровные паузы в знойное марево лился начальственный бас: «Шестой пост, подойдите к микрофону… К микрофону подойди, шестой пост…»

— Та-ак, — нарушил затянувшееся молчание Жареный, — а почему ты не подумал шагать до Киренска пешком? Почему ты не подумал продать костюм, ботинки, в конце концов, белье, черт тебя возьми?.. Почему тебе не пришла мысль устроиться на работу? Не отвечай, знаю! — рявкнул он, видя, что Мирон порывается возразить. — Разве ты первый, успокоенный подленькой мыслью: и в колонии люди живут — не привыкать, махнул рукой на честное имя рабочего человека? Ты удивлен, я говорю — честное. Да, Шиндяйкин, я убежден: в сущности ты честный парень. И я это говорю не потому, что обязан верить по долгу службы… Вот если бы ты вернулся к нам, засыпавшись на пляже или совершив абсолютно сознательно другое преступление, я бы тебе этого не сказал… Я бы не подошел к тебе и встретившись на свободе, потому что, как человек, не верю единожды солгавшим…

Жареный давно поставил свой чемодан на скамейку и нервно прохаживался мимо Мирона, заложив руки за спину. Он горячился, но долгие годы службы научили его ничем не выдавать состояние души. Только голос, то ласковый, то гневный, не подчинялся сегодня капитану:

— Ты говоришь: люди обидели… Сопляк! Какой-то проходимец запутал тебя в свои темные делишки, а ты вместо того, чтобы помочь изолировать его, что-то скрыл на суде, умолчал… Люди обидели… Тебя обобрали заурядные потаскушки! И поделом. В другой раз умнее будешь. Не путай, Шиндяйкин, божий дар с яичницей, а настоящих людей — с накипью, от которой мы пока еще не можем избавиться.

— Ну, а что же делать? Мне-то что теперь делать?! — с глухой тоской воскликнул Мирон.

Жареный остановился, присел рядом с парнем. Вот такие же парни ходили под его началом на далекой высокогорной заставе. Такие же парни днем изнывали от жары, а по ночам корчились от холода, таясь в секретах. Таким парням он внушал, что нет на земле выше долга, чем охрана границ государства.

А куда шли эти парни потом? Разве исключена возможность, что кто-то из них, по молодости, по глупости, провинился перед тем самым государством, границы которого он охранял? Жизнь — сложная штука… Разве можно поручиться, что с кем-то из своих парней он, капитан Жареный, не встретится в исправительно-трудовой колонии… Удивились бы… А он и сам удивился бы, если бы ему лет пять назад сказали, что должность начальника заставы он сменит на должность начальника отряда заключенных… Жизнь — сложная штука. Капитана Жареного уволили в запас.

Ему оставалось немного дослужить до пенсии, но сдал заставу молодому офицеру, который много учился и который совсем не думал о пенсии. А Жареный вернулся в Сибирь, в родную Сибирь, откуда уехал юнцом в военное училище. А Жареный для приличия поартачился, когда ему предложили работу в колонии, но, не найдя ничего более подходящего, согласился. И Жареный полюбил свою новую работу. Потому что, по сути дела, он всю жизнь был воспитателем…

— Так что же мне, удавиться? — опять спросил Мирон, цедя слова сквозь зубы. — Что же вы молчите, товарищ начальник?

— Дурак, — спокойно отозвался Жареный. Он уже твердо знал, что нужно делать. — Ты до матери добирайся, понял? Деньги я тебе дарить не собираюсь, на зарплату живу. Запиши мой адрес, заработаешь — вышлешь. Вот держи.

Жареный отсчитал Мирону несколько нежно розовеющих десяток. Он сделал это не торопясь, даже как-то равнодушно, будто давал горсть подсолнухов.

— Держи.

Ожгло Мирона: покупает! Нет, не похоже… Пожалел? Опыт ставит? И вместо благодарности злость закипела в Мироне.

— А если не отдам? Если ваш воспитательный опыт на смарку пойдет?

— Как это не отдашь? — удивился Жареный. — Ты расписку напишешь: получил, фамилия, дата… Чтобы все честь по чести.

Расписка доконала Мирона. Издевается? Опять не похоже. Сидит, курит, глядит, как на пустое место…

— Стало быть, все-таки не верите? Документик требуется?

— Привык к порядку, — зевает Жареный. — А не отдать ты можешь и с распиской. Уехал и концы в воду… Искать не стану.

— Ладно, — угрюмо согласился Мирон, — возьму… Давайте…

— Вот и хорошо! — деланно обрадовался Жареный. — Вот спасибо! А то думаю: куда деньги девать? Карман тянут… Свинья! — почти закричал впервые по-настоящему разгневанный капитан. Он уже не боялся оттолкнуть от себя Мирона, он знал, что теперь парень в его руках. — Свинья ты, вот кто! Ла-адно… Во-озьму… А где твое спасибо! Извини меня, знаешь ты кто? Ты…

И странное дело, чем больше, распаляясь, ругался капитан, тем шире расправлял Мирон плечи, и улыбка, прямо-таки плакатная улыбка засветилась на его конопатом лице.

— Спасибо, товарищ капитан… Спасибо, Никандр Константинович! — Мирон вскочил и, схватив руку Жареного, принялся жать и трясти ее, повторяя: — Спасибо… Спасибо…

— Ну, ну, — поморщился Жареный, — только не дешеви. Поблагодарил и будя… И еще вот что. Деньги вернешь — это само собой. Но ты мне, Шиндяйкин, обещай, что при случае костьми ляжешь, а поможешь человеку в беде. Поможешь и с него такую же клятву возьмешь… Давай с тобой по свету белому такую эстафету пустим! Эстафету добрых дел… Громковато звучит, правда, но это не беда, не будем смущаться… Договорились?

— Договорились, Никандр Константинович, — тихо и серьезно сказал Мирон. — И пусть только мы знаем об этом, идет?

— Идет, — засмеялся Жареный. — Прощай.

И они расстались в тот день, им никогда не довелось увидеться опять. Но капитан со смешной фамилией Жареный верил Мирону. Он верил, что эстафета добрых дел не достигнет финиша. Люди всегда будут помогать друг другу. И конца этому не видно.

Загрузка...