Перелет кончился. Ночь поглотила последние отблески зари. Стих тянувший с вечера ветерок, пал туман.
В стороне от задремавших стариц, на поле с почерневшей стерней, у нежаркого костра, поддерживаемого охапками волглой соломы, сидело трое. Поодаль, уткнувшись радиатором в растрепанный стожок, приютился забрызганный грязью вездеход.
Солома горела плохо. Прежде чем вспыхнуть, она долго сохла, порождая удушливый дым. Охотники кашляли, чихали, но, поджимаемые холодом, держались поближе к огню.
Не по годам располневший начальник горкомхоза Модест Александрович Ивин, протянув к костру босые ноги, лениво шевелил толстыми, прямыми, как обрубки, пальцами. От вывернутых болотных сапог Ивина, надетых на колышки, поднимался парок.
Рядом с Ивиным на раскинутом тулупе примостился секретарь горкома Мухин, коренастый, неулыбчивый человек.
Шофер Костя, заядлый и пока что самый удачливый стрелок из всех, сваливший на вечерней заре двух чирков, теперь колдовал над закопченным котелком, потихоньку ругая плохое топливо. Время от времени Костя собирал с булькающей поверхности варева черные угольки и, бережно отцедив жидкость обратно, старательно вытирал ложку о полу засаленной тужурки.
Все сидели нахохлившись, недовольные скудным началом весенней охоты, и в молчаливом согласии думали про еду. Первым не выдержал Ивин. Яростно потерев ладонь о ладонь, он нетерпеливо спросил:
— Ну, что там у тебя? Скоро? Так же и простудиться недолго… Я же промок насквозь.
Костя помешал в казанке, понюхал и не совсем уверенно произнес:
— Пожалуй, начинать можно. Пока готовимся — дойдет…
Ивин натянул так и не просохшие сапоги и суетливо бросился к машине. Мухин принялся расстилать потрепанное байковое одеяло, а Костя подбросил в костер новую охапку соломы и разворошил горячую золу.
Вскоре на одеяле появилась крупно нарезанная колбаса, вспоротые жестянки рыбных консервов. Костя со знанием дела рвал чирков на части и складывал дымящееся мясо в алюминиевую миску. Ивин, плотоядно поглядывая на хрупкое крылышко, наполнил металлические стаканчики и торжественно произнес:
— Ну, с полем, товарищи!
Через некоторое время скованность исчезла, недавние неудачи стали забываться и ночь казалась не столь уж темной и холодной. Решили осилить по второй. Модест Александрович, стоя на коленях, шутливо перекрестил содержимое стаканчика и, покосившись на Мухина, изрек свое любимое:
— Изыди нечистая сила, останься чистый спирт!
Ужин кончили к полуночи. Костя, помыв посуду, полез спать в машину. Ивин, подложив под голову пухлые ладони, бездумно смотрел в черноту майского неба и попыхивал папиросой. После продолжительного молчания он сказал:
— Хорошо все-таки, черт возьми…
— Что хорошо? — не сразу отозвался Мухин.
— Да вот, все хорошо: небо, и ночь, и звезды, и… Все хорошо. Ни тебе бюро, ни персональных дел, ни благоустройства… Природа!
— Ты что, толстовец, что ли? — усмехнулся Мухин.
— Не-е… я коммунальник. А уж если от литературы идти, то скорее всего маяковец. Это Маяковский называл себя ассенизатором и водовозом… И я — ассенизатор. Тоже в дерьме копаюсь, выговора зарабатываю…
— Поплачь, поплачь, пока никто не видит, — недобро одернул Мухин.
— И поплакал бы, да не выйдет. Иммунитет выработал. Толстею вот нарочно, чтобы не проняло.
Костер почти угас. Временами искры пробегали по слежавшейся соломе, но, лишенные поддержки, исчезали. Мухин закурил, поплотнее запахнул тулуп и повалился на спину. В первое мгновение небо показалось ему сплошным черным покрывалом. Но тут же маленькая звездочка, может быть, огромный чужой мир, живущий своими законами, слегка подмигивая, послала ему привет из немыслимой глубины Вселенной. Затем Мухин разглядел другую звезду, третью, и, наконец, глаза, привыкшие к темноте, уже различали скопища светлых точек. На какую-то минуту Мухин с поразительным безразличием подумал о ничтожности человеческого бытия, о микроскопичности человеческих страстей перед лицом этой молчаливо-гнетущей величественности. И вдруг испугавшись мгновенной слабости, резко повернулся и сказал:
— Черт его знает, что такое… Мысли-то какие, деморализующие.
И засмеялся. Смеялся Мухин от нелепо прозвучавшего здесь и такого привычного в повседневном обиходе слова «деморализующие» и еще пуще рассмеялся, когда Ивин обиженно прогудел из темноты:
— Почему же это деморализующие? Впрочем, можешь делать оргвыводы…
Все стало на свои места. Мухин, партийный руководитель пускай небольшого даже по земным масштабам, но все-таки города, уже не чувствовал себя былинкой во Вселенной, а эта пугающая чернота, неведомая и всеобъемлющая, втиснулась в почти одомашненное понятие — космос. Где-то там проходят трассы космических кораблей. Постепенно человек будет забираться все дальше и выше, пока космонавту, опустившемуся на далекую планету, Солнце станет подмигивать так же, как ему, Мухину, подмигивают звезды сейчас…
Мухин посмотрел в сторону Модеста Александровича. Тот лежал по-прежнему, и огонек папиросы при затяжках освещал часть его лица с глубокой складкой на щеке. «Переживает, — подумал Мухин, — ничего, на пользу…»
По природе своей несколько замкнутый, в личных отношениях Мухин сходился с людьми туговато. Вот и с Ивиным… Двери их квартир выходили на одну лестничную клетку. Жены поддерживали между семействами связь с чаепитием, нешумной застолицей по праздникам, взаимовыручкой по части дрожжей и другой мелочи, необходимой в хозяйстве. Но отношения, сложившиеся между Мухиным и Ивиным, нельзя назвать дружбой. Основное, что их связывало, — охотничья страсть. Они сблизились ровно настолько, чтобы в неофициальной обстановке назвать друг друга на ты, потолковать о разных разностях за шахматной доской. Для большего сближения не было почвы. Слишком они разные люди: прямой, суховатый Мухин, сын уральского рудокопа, и экзальтированный Модест Александрович, увлекавшийся стихами Надсона, балетом и неизвестно для чего окончивший институт коммунального хозяйства. Больше того, излишне говорливый, с заметно выраженными задатками обтекаемости, присущей определенной категории хозяйственников-дельцов, Ивин был иногда попросту неприятен Мухину.
После недавней проверки работы коммунальных предприятий Ивину влепили выговор. Мухин несколько дней ожидал неофициального визита и разговора о несправедливости, но Модест Александрович, к его удивлению, не пришел, а при первой встрече заговорил об охоте. Зато теперь, и Мухин в этом не сомневался, вслед за упоминанием о выговоре начнутся жалобы.
Ивин словно бы прочел мысли секретаря. Приподнявшись на локтях, он насмешливо спросил:
— Думаешь, жаловаться буду?
Помолчали.
— По правде говоря, думал, — отозвался Мухин, — хотя жаловаться тебе не на что… Взять для примера этого самого смотрителя. Если каждый начнет должности изобретать, то рабочему люду нас не прокормить, пожалуй. Ишь ты, выдумал: смотритель автобусных остановок! Так, что ли, у тебя было записано?
Ивин глухо протянул:
— Та-ак.
— Легко отделался. Можно было бы из зарплаты сдернуть потраченные деньги.
— Я на эту единицу не так уж много потратил… Я же объяснял.
— Он тебе что, за свежие анекдоты служил? А премии объявлял?
— Премии объявлял и платил… из своего кармана.
— Ты знаешь, что? Ты из себя не делай благотворительное общество! Никому это не нужно.
В голосе Мухина послышалась явная недоброжелательность. Волна неприязни к этому гладкому, с внешним лоском, но с внутренним изъянцем человеку накатилась на Мухина. Ему вспомнились почему-то и жалобы, и часто публиковавшиеся в городской газете критические заметки о плохой работе горкомхоза. Мухин уже злился на себя за то, что за важностью многих дел у него никак не доходили руки до благоустройства города, хотя этот участок, видимо, нужно всегда держать в поле зрения. Он ставил себе в вину, что согласился на уговоры Ивина съездить на открытие охоты, и, чувствуя, что теперь охота сорвалась, злился еще пуще.
Чтобы не дать одолеть себя нахлынувшему чувству, Мухин замурлыкал песню. Это было испытанное средство. Он втайне гордился тем, что может держать свои нервы в руках при любых обстоятельствах.
Песня была старая, фронтовая. Новых песен секретарь не знал. Все как-то не до песен, заедает повседневная житейская проза. Плохо это, а что поделаешь?..
Через некоторое время к глухому с хрипотцой голосу Мухина приплелся гладкий баритон Ивина:
…Платком махну-ула у ворот
Моя любимая…
Когда, переврав слова полузабытой песни, они смолкли, Ивин потянулся к секретарю.
— Слушай, Петр Иванович… Вот скажи, что бы ты сделал на моем месте? Приходит, скажем, к тебе в приемную человек и заявляет: хочу что-нибудь сделать для Советской власти, помогите мне.
— То есть, как это — помогите? — озадаченно переспросил Мухин. — Иди, пожалуйста, работай на благо Советской власти, вот и сказ весь…
— Нет, Петр Иванович! — с жаром заговорил Ивин. — Человек старый, немощный… Он сорок пять лет приглядывался к власти… Сорок пять лет! Анекдот? Я тоже сначала подумал: выжил старик из ума. Блажит. А присмотрелся — дело-то гораздо серьезней…
— Нет, ты уж погоди, ты давай по порядку, без загадок! — воскликнул заинтересованный Мухин.
Ивин потянулся до хруста в костях и ответил:
— По порядку — история длинная, а вкратце расскажу… В прошлом году, как раз перед твоим приездом, замостили мы Береговую улицу. Кстати, эта улица самая старая в нашем городе. По преданию, на ней в далекие времена первый дом нашего города был построен. Ну вот, самая старая и самая грязная… А мы замостили ее, фонари повесили, обозначили автобусные остановки, скамьи для пассажиров ожидающих… Пустили автобусы.
Через месяц-полтора после этого просится ко мне старикан один. С палочкой, без руки, бородка… Принял я его. Он молча разворачивает на столе бумажку и тычет мне под нос какие-то каракули. Я спрашиваю: что это такое? Это, говорит, рационализация по благоустройству.
Я как раз к сессии готовился, слушать меня собирались, дел — выше головы, а он с пустяками. Конечно, выставить его неудобно, слушаю. Уселся он, палочкой постукивает и скрипит, скрипит, как телега. Что же это, говорит, скамейки на остановках поставили, а следить за ними кто будет? Скамейки роняют, а они чугунные! Сломаются, на чем народ сидеть будет? Я вот подаю вам предложение, прошу разобраться…
Надоел он мне, Петр Иванович, дальше некуда. Насилу я его выпроводил. Это, говорю, чисто технический вопрос. Есть у нас инженер горкомхоза — обратитесь к нему.
Проходит еще полмесяца, старичок опять у меня. Опять стучит палочкой и опять скрипит.
— Вы у инженера были? — спрашиваю.
— Был, — отвечает, — но он только отмахнулся… как и вы, впрочем. Дескать, мелочь. А это же очень просто: забетонировать крюк и цеплять скамейку. Вроде бы на якорь поставить.
Ивин добродушно захохотал, видимо, зрительно вспомнив странного посетителя.
— Я, знаешь, Петр Иванович, подумал, что он под грузом прожитых лет слегка тронулся. Потом решил, что это изобретатель-неудачник, из тех, что до сих пор мясорубку изобретают… Ну, сам подумай: скамейку на якорь! Словом, думаю, нужно в райздрав звонить, тихий помешанный. А он мне и преподнес задачу. Я, говорит, понимаю — предложение пустяковое. Но дело не в нем. Мне просто что-нибудь хотелось сделать для людей. Всю жизнь при вашей власти я был сторонним наблюдателем… Так и сказал: при вашей власти! Ты слушаешь, Петр Иванович?
— А как же, слушаю! — откликнулся Мухин. — Давай дальше.
— Так вот: из первой германской, говорит, я вышел прапорщиком и без руки. И до сих пор я ничего не делал. Сначала принципиально, а потом по привычке…
Говорит он это, а у самого по щекам слезы. Я, говорит, старый человек, мне теперь ничего не страшно и душой кривить не нужно: во вторую германскую я тоже ничего не делал. Я наблюдал и ждал… Не спрашивайте, чего ждал, не в этом дело. Но поймите — я из хорошей семьи, впереди была карьера… Вы, конечно, не виноваты, что мне оторвало руку, это случилось до вас, но потом пришли вы. Никто и никогда не заставил бы меня шевельнуть пальцем моей единственной руки. Никто, кроме совести. Совесть, молодой человек, единственное чувство, которое не притупляется с годами. Мне было бы стыдно уйти, ничего не сделав для людей…
Мать честная, Петр Иванович! Ты понимаешь, я никогда не задумывался над своим местом в жизни. Работа, дела, текучка, горячка… А он мне говорит «вы», не лично мне, а всем нам, партии нашей. Он, понимаешь, видит во мне одного из тех, кто брал Зимний, кто лишил его благополучия как представителя имущего класса. Пришел ко мне поверженный враг… И знаешь, не жалость он вызвал у меня, а полное понимание его трагедии. Ведь это — трагедия! Петр Иванович, трагедия одиночества. Вся жизнь прошла мимо. Понять это на закате дней, наверное, страшная штука!
Ивин поднялся. Дотянулся до соломы, подбросил охапку в затухший костер и долго и шумно дул, оживляя огонь. Белый дым валил от костра, Ивин тер глаза, но не прекращал своего занятия, пока, вырвавшись из дымного плена, пламя не осветило его. Мухин молчал. Где-то далеко-далеко тарахтел трактор.
— Так что бы ты сделал на моем месте, Петр Иванович? — подал голос Ивин.
Мухин молчал.
— А я не мог иначе… Я сказал ему, что принимаю его на работу. Смотрителем автобусных остановок… И премию ему объявил в приказе. Десятку свою отдал…
Мухин молчал.
— Ты спишь, Петр Иванович? — спросил Ивин, подождал ответа и, не дождавшись, сам себе ответил: — Спит.
Ивин долго еще ворочался, поудобнее укладываясь на ночлег, что-то бормотал и кряхтел.
А Мухин молчал и думал: «Почему этого разговора не могло случиться в кабинете? Уж не на бюро, а хотя бы просто так, в кабинете… И почему мы, хотя и рядом живем, все-таки так мало знаем друг друга?..»
Где-то далеко тарахтел трактор.
Декабрь 1963 г.