Ищу я в этом мире сочетанья
Прекрасного и вечного…
Три часа езды по горным щелям, по пыльной щебенке, ссыпающейся из-под колес в стометровые пропасти, и мы увидели мутный Сумбар. Стиснутая горами река кидалась от стены к стене, сердито шумела у каменных глыб, рыла землю под зеленой дерниной неширокой долины. Тяжелые ивы нависали над водой, сходились верхушками, местами образуя сплошной шатер, совсем гасивший танцующие на волнах блики солнца. Темнели разбросанные по склонам заросли дикой сливы и миндаля, горного клена, ясеня, можжевельника.
Остались позади теснины с поэтическим названием Ай-Дере — «Лунное ущелье», и дорога заметалась по Сумбарской долине, повторяя изгибы реки. Скалы нависали над головой миллионотонными громадами, скалы вздымались чудовищными пластами, вскидывались причудливыми башнями. Гладкие стены были изрезаны ровными горизонтальными и вертикальными щелями, и хотелось верить, что это не игра природы, что некое племя гигантов возводило здесь крепостные стены, отесывая глыбы величиной с дом и складывая их друг на друга.
Миллионы веков минуло, но и теперь становилось жутко от тех доисторических землетрясений, рождавших горы. В округлых пластах угадывалось кипение лавы, застывавшей огромными пузырями. Впрочем, пузырей маленьких тоже было довольно. Валялись у дороги каменные шары, похожие на пушечные ядра. В одном месте два шара, безупречно гладкие и теплые от солнца, выступали из скалы так близко один от другого, что какой-то шутник решил дополнить эту игру природы, пририсовав на них довольно выразительные точки.
Шумели высокие водопады, рассыпались искрами, падали на изъязвленные камни. На крутом повороте монолит горы был глубоко подточен рекой и с образовавшегося тяжелого навеса непрерывным частым дождем падали капли. Это был знаменитый на всю долину поворот, известный у шоферов под названием «Девичьи слезы».
Сколько раз уже в своих путешествиях останавливался я, удивленный и восхищенный красотами страны нашей! Как-то плывя по верхнему Амуру, я в два дня израсходовал почти весь свой запас фотопленки и потом невыносимо страдал от необходимости экономить каждый кадр. Как-то, колеся по Карпатам, измучил своих спутников просьбами остановиться. Выходил из машины, пил смолистый воздух в тишине и покое. Главное ведь не в количестве увиденного, а в песне души, которую слышишь, только когда стоишь ногами на земле… И в проселках Владимирщины, Рязанщины, Смоленщины было такое, и в сырых лесах Белоруссии, и на плесах верхней Волги… И вот встретил такое же в Туркменистане, в краю, где ожидал увидеть только изнурительно монотонные Каракумы.
Конечно, все на свете относительно. «Я женщины лукавой красоту не предпочел бы красоте пустыни», — сказал один туркменский поэт. Не рискуя полностью согласиться с ним, все же хочется сказать, что помимо красоты людских характеров, бросивших вызов пустыне, я нашел здесь и то, чего вначале не искал, — красоту природы. И нашел этот горный край, который, по моему теперешнему убеждению, когда-нибудь станет местом паломничества всех любителей необычного. Сумбарская долина — это каньон Колорадо в миниатюре. И здесь, если хорошенько выбрать смотровые точки, можно почувствовать себя птицей над пропастью, где от синих просторов захватывает дух. В причудливых скалах и каменных столбах, в обрывах, изогнувшихся и упругих, фотолюбители аналогий найдут и лица людей, и силуэты животных, и все, что захотят.
Много этих силуэтов мелькало за смотровым стеклом, пока мы ехали по извилистой разбитой дороге. Но едва я успевал сообразить, удобно ли снова просить остановить машину, как видение исчезало и начинало открываться нечто новое. И я до боли в глазах всматривался в скалы, боясь просить остановиться слишком рано.
Мелькали аулы — Тутлы-Кала, Махтум-Кала, Юван-Кала. И хоть аулы были тихими, робко жавшимися к скалам, хотелось соглашаться с грозными их названиями («кала» значит «крепость»). Наконец горы разбежались в стороны и снова сошлись у горизонта, кольцом охватив еще одну «крепость» — «столицу» туркменских субтропиков поселок Кара-Калу — цель этой моей дороги через горы.
Но прежде здешняя природа подарила мне еще одно видение — «Лунные горы». К сведению режиссеров, собирающихся снимать фильмы о Луне: если вам понадобится неземной ландшафт, приезжайте в Кара-Калу. Неподалеку от поселка вы увидите зеленые, бурые, серые, синие холмы, поразительно гладкие и голые. Угрюмыми грядами, лишенными какой-либо растительности, они обступят вас, и даже щепотки воображения будет достаточно, чтобы почувствовать себя на чужой планете.
Кара-Кала окружена горами со всех сторон: гребни вершин, задымленные далью, видны с каждой улицы, от каждого перекрестка. Не в пример многим другим райцентрам республики поселок удивительно зелен. Я ходил по улицам и наслаждался тихим шелестом листвы. И зной был не столь изнуряющим, как, например, в Бахардене. Здесь было все необычное: дома совсем городские — пятиэтажные, удивительно большой для москвича выбор литературы в книжном магазине, парк густой и тенистый. В парке возле библиотеки попался на глаза плакат, написанный на листе фанеры: «Не всякий, кто читает, во чтении силу знает». Оглядев его со всех сторон и так и не раскусив поистине восточной премудрости этой фразы, я пошел дальше через парк к высокой стене кипарисов, темневшей в конце соседней улицы, туда, где начинались знаменитые на всю страну «сады Семирамиды», именуемые официально Туркменской опытной станцией Всесоюзного института растениеводства.
«Семирамида» — именно так мои ашхабадские друзья называли директора станции Ольгу Фоминичну Мизгиреву — оказалась маленькой пожилой женщиной. Узнав, что меня интересует не только растениеводство, но и она сама, Ольга Фоминична решительно замахала руками. Пришлось отложить приготовленный для эффектного начала разговор об ассирийской царице Семирамиде и принять условие, согласно которому я должен был выслушивать не автобиографические откровения, а лекцию о станциях растениеводства, их уникальных генетических фондах, о роли, которую они играют в решении наитруднейшей задачи: как прокормить безудержно растущее человечество.
Ольга Фоминична начала с самого понятного — с рассказа о хлебе.
— Знаете ли вы, что ни один новый сорт пшеницы не может долго быть устойчивым, что уже через восемь-девять лет на него нападает какая-нибудь приспособившаяся ржа? Приходится селекционерам все время выводить новые сорта, скрещивать потерявшую устойчивость пшеницу с ее генетически закаленными дикими родственниками…
— …А много ли их осталось, закаленных дичков? У нас часто растения делят на полезные и вредные. А кто может сказать, какую генетическую роль надлежит сыграть ныне уничтожаемому сорняку лет этак через двадцать — тридцать? Много ли осталось мест, не истоптанных человеком, где природа без помех работает над созданием генетического фонда растений? Западный Копетдаг — один из таких затерянных миров. Академик Николай Иванович Вавилов, побывавший здесь в 1927 году, писал, что Сумбарская долина относится к числу редчайших в мире естественных питомников субтропических культур. Так что мы живем, можно сказать, на золотой жиле, хоть уж и поистощенной изрядно. Разыскиваем уцелевших «дикарей», стараемся спасти их…
Молчавшая, когда речь заходила о ней самой, Ольга Фоминична говорила о своей станции с увлеченным нетерпением. Чтобы окончательно не утонуть в генетических сложностях, я поторопился взять инициативу в свои руки.
— Чем же прославился ваш «затерянный мир»?
— Какой он затерянный? — удивилась она. — Был когда-то, лет этак тридцать или сорок назад. Если не создать заповедник, последнее пропадет.
— А все-таки?
— Мы тут даже мандрагору нашли…
Мандрагора была то, что надо, она вполне подходила на роль той диковины, встречи с которой жаждет каждый путешествующий.
Мандрагора — это красивое декоративное растение с метровыми стелющимися, как у лопуха, листьями и красивыми цветами. Ее плоды по виду напоминают помидоры, а по вкусу — что-то среднее между помидорами и дыней. Поверий вокруг мандрагоры сложено столько, что ей мог бы позавидовать знаменитый женьшень.
«Проведите три круга вокруг мандрагоры своим мечом и срежьте ее стоя, повернувшись лицом на запад. При срезывании второго куста от корня танцуйте вокруг растения, произнося любовные заклинания», — поучал Теофраст. У многих народов корни мадрагоры считались незаменимыми для приготовления любовных снадобий и лекарств. Кстати, по внешнему виду они очень напоминают корни женьшеня. И местные туркмены тоже относятся к мандрагоре с глубоким почтением. «Дайте плоды сельмелека (съедобной травы) съесть тому, — говорят они, — кому желаешь добра…»
Но пожалуй, самое удивительное то, что мандрагора оказалась в Сумбарской долине. Издавна было известно только два места на Земле, где встречалось это растение, — Средиземноморье и Гималаи. И вдруг… Туркменистан. Когда Ольга Фоминична сообщила о находке своим ленинградским коллегам, те вначале просто не поверили. Да и как можно было поверить? Что за таинственный пунктир на планете — Средиземноморье — долина Сумбара — Гималаи? Объяснения этому феномену до сих пор не найдено. Есть и еще странность: это упрямое растение никак не хочет приспосабливаться к климатическим колебаниям на нашей планете, живет по тому же режиму, что и миллионы лет назад: цветет зимой, в апреле плодоносит, а летом усыхает, даже если растет в оранжерее.
— Это же родственница помидоров! — восхищенно говорила Ольга Фоминична, — живет пятьдесят лет, дает до сотни плодов. Представляете, если скрестить ее с помидором, если вывести такой сорт — высокоурожайный, морозоустойчивый, многолетний?!
— В чем же дело?
— Пока не получается. Слишком жизнестойкий организм.
— А вы расскажите о том, что получается.
Она принялась говорить о хлопке. Уже через минуту я понял, что это из той же серии «пока неполучающегося», но не перебивал, по себе зная, что сегодняшняя работа волнует человека куда больше, чем всякая другая.
— …Вы знаете хлопок только как волокно, но у него очень жирные семена с большим содержанием белка. Если истолочь, получится отличная мука. Но она, к сожалению, ядовита. Хлопковое масло, например, приходится очищать. А представьте, если вырастить сорт с неядовитыми семенами? Это же будет и хлеб, и одежда на одном кусте!..
Было в Ольге Фоминичне что-то от увлеченности художника, тогда я еще не понимал, в чем тут дело. Понял позднее, узнав, что она и есть живописец и по образованию, и по призванию своему: еще в тридцатых годах окончила художественное училище. В 1933 году приехала в Кара-Калу рисовать цветы и рядом с теми, кто работал здесь, преобразуя и улучшая природу, вдруг почувствовала незначительность своей роли простой копировщицы. У нее хватило мужества начать жизнь сначала. Оставшись в Кара-Кале, она работала простой лаборанткой, училась заочно в вузе, в годы войны стала директором станции. Увлеченность, страстность, воображение художника своеобразно преобразились в ней, став союзниками, помогавшими задолго до окончания многолетнего опыта предвидеть его результаты.
И все же случалось, что воображение не успевало за чудотворницей природой. Так было, когда Ольга Фоминична работала с бабаарабскими яблонями. Есть такой удивительный сорт в садах Туркменистана — засухоустойчивый, созревающий в самое подходящее время — в мае — июне и к тому же не боящийся плодожорки.
Вот если бы бабаарабке передать урожайность и вкус джонатана и уэльси!
Двадцать лет Ольга Фоминична скрещивала эти сорта, высевала семена, отбирала наиболее удавшиеся гибриды. Чтобы сохранить ранние сроки плодоношения, она поливала яблони только зимой. И однажды обратила внимание на то, что гибрид бабаарабки упорно окружает себя мелкой порослью, стеной встающей вокруг ствола. Это было понятно: на всякий случай дерево создает так называемый страховой запас. Решив, что мелкая поросль мешает яблоне, Ольга Фоминична срезала ее. И испугалась: ствол в тот же год покрылся шишкообразными наростами. Оказалось, что это — зачатки корней. Дерево перерождалось, готовясь к неблагоприятным условиям, каждый сантиметр своего тела наделяло способностью к прорастанию, к воспроизведению самого себя. Достаточно было срезать этот нарост и посадить в землю, как появлялся росток новой яблони. Ольга Фоминична попробовала выращивать в пустынном режиме другие сорта яблонь и выяснила, что у всех происходит своеобразная физиологическая перестройка.
Такая способность жизни цепляться за жизнь поразила даже ее, знающую растительный мир. Похоже было, что в засушливых условиях не только яблони, но и многие другие растения приобретают способность к перестройкам в своем организме, свойство размножаться черенкованием.
«Как же так? — подумала тогда Ольга Фоминична. — Ведь повсюду яблони размножают только окулировкой? Из семян дикой яблони выращивают росток с локоть, на нем делают надрез и вставляют в щель срезанный глазок хорошего сорта. Потом верхушку дичка срезают и получают таким образом дерево с сильными корнями дикаря и вершинкой культурного сорта. На это требуется не меньше двух лет. И всегда есть опасность, что дикие корни повлияют на вершинку, испортят сорт, особенно если он новый, генетически неустоявшийся… А оказывается, здесь, в тяжелых условиях пустыни, можно просто взять веточку хорошей яблони, посадить — и вся работа?!»
Она провела множество опытов, прежде чем решилась рассказать о них пораженным селекционерам.
Говорят, гениальное просто. Все мы знаем эту истину, но никак не можем отрешиться от убеждения, что значение явления находится в прямой зависимости от его сложности. Многие отмахиваются от простого и ясного из детской самоуверенности: так и я мог бы. Возможно, биологи, покопавшись в анналах своей науки и своей памяти, найдут аналогии и отмахнутся от открытия Мизгиревой как от давно известного. Но меня оно потрясло. Я вспомнил, с каким восхищением научные журналы писали недавно о морковке, выращенной в пробирке из кусочка моркови, как всепонимающие фантасты, тотчас ухватившись за факт, принялись писать об отдельной клетке, будто бы несущей в себе код всего организма и способной воспроизвести его, вспомнил и сказал Ольге Фоминичне, что ее яблони, выращенные в открытом грунте из кусочка ствола, посерьезнее лабораторной моркови. Но она отмахнулась от такой оценки ее труда и, воспользовавшись паузой в разговоре, начала звонить по телефону и выговаривать кому-то о необходимости срочно отправлять рабочих на дальние участки. Из этого разговора я узнал, что «сады Семирамиды» давно уже перешагнули границы зеленого оазиса в самой Кара-Кале, раскинулись в окрестностях на шестистах гектарах и собираются расти дальше…
Лишь через полчаса Ольга Фоминична, оторвавшись от паутины административных дел, повернулась ко мне, готовая поблагодарить за внимание. Но я опередил ее очередным вопросом, и разговор не погас. Она повела меня в дендропарк, и мы долго ходили по лесу, где росли итальянские сосны, канадские можжевельники, мексиканские юки, крымские кипарисы. Были здесь и американский орех, и испанский дрок, и цельтис с пробковыми наростами на коре, и тэкомара-диканс, похожий на плотную копну, и десятиметровая красавица арча, которую Ольга Фоминична когда-то сама принесла сюда с гор в носовом платочке. Она показала мне также срез самой древней здешней арчи, на которой ученые насчитали шестьсот десять колец и по которой сверяли старый туркменский календарь с двенадцатилетним периодом повторяемости: вот год змеи — самый сухой и год коровы — самый влажный. Ходили мы по светлым садам, где я совсем потерял голову от великого множества плодовых деревьев, сортовая разновидность каждого из которых исчислялась сотнями. Росли здесь гранат, инжир, яблони, груши, персики, виноград, абрикосы, миндаль, грецкий орех, хурма, маслины… Только в карантинной проверке находились десятки сортов каждой культуры, привезенных из-за рубежа… И я уже чувствовал явный переизбыток информации и переставал воспринимать с поэтическим восторгом рассказы о новых деревьях. Но иногда Ольга Фоминична останавливалась, осторожно трогала выделения камеди на корявом стволе и говорила сокрушенно, как говорят о человеке:
— Заболела. Функциональное расстройство.
И снова словно бы приоткрывался занавес в другой мир, неведомый мне, но в котором эта немолодая женщина чувствовала себя, наверное, так же по-домашнему, как и я в своем московском кабинете. Таинственная бездна этой бесконечно разнообразной жизни захватывала дух. И подкатывало к горлу слезное сожаление, что человеческие годы слишком коротки для того, чтобы познать, пусть не все, хоть несколько ее граней…
А потом был у меня день утомительно-длинной дороги через опадавшие предгорья Копетдага, через степи, потрясавшие воображение своей монотонностью. Орлы сидели на обочинах, равнодушно, словно большие куры, смотрели в свою даль, редкие кусты кандыма вздрагивали на ветру, серая полоса гор тянулась по горизонту до самого Шарлаука — одинокого поселка, разбросавшего по степи свои одноэтажные домики. А за Шарлауком исчезли и эти немногие достопримечательности, скрашивавшие пейзаж, и по обе стороны от дороги потянулась великая равнина. И час, и другой, и третий бежала машина по мягкой, пыльной дороге, и ничего не появлялось на горизонте, решительно ничего. Однообразие утомляло, я закрывал глаза, но через минуту снова упирался взглядом в сизую даль. Так, наверное, смотрят моряки на горизонт. Вроде бы и смотреть не на что, а оторвать взгляд от кромки моря и неба нет сил.
Поразительно пусто на этих южнотуркменских равнинах, ни холмика, ни пятна более или менее яркого. Порой казалось, что конца не будет этой степи, этой дороге, и машина, несмотря на лихую скорость, походила на улиту на аэродромной полосе: сколько ни ползи — все далеко до конца.
Но раз засверкало впереди, разлилось от края и до края, и по далекой зыбкой глади зашагали верблюды. Призрачное озеро все отступало, а верблюды все увеличивались в размерах, пока не оказались на нашей дороге. И было непонятно, чьи они, откуда и зачем пришли в эти всеми забытые пространства.
Верблюды оказались столь же нелюбопытными, как и орлы, которых приходилось видеть на этой дороге. Наши среднерусские коровы — проклятье шоферов — по сравнению с этими верблюдами показались бы слишком эмоциональными. Один такой «корабль пустыни» стоял на середине дороги и высокомерно глядел на приближавшуюся машину.
— Красавец! Надо его сфотографировать! — обрадовался я, выскочил на обочину, принялся снимать верблюда в профиль и в анфас, крупным и мелким планом.
— А теперь иди, гуляй.
Верблюд не пошевелился.
— Уходи с дороги!
Он поднял голову, презрительно сложил губы трубочкой. И тут рядом рявкнуло так, что мы оба — и я и верблюд — разом вздрогнули. Никак не предполагал, что наш уставший пропыленный «газик» способен на такие вопли. Верблюд сорвался с места и поскакал галопом к сверкающему на горизонте миражу…
И снова потянулась равнина, страшная усыпляющими своими просторами.
Все-таки мы дети цивилизации с ее неизменной скученностью, с городами и частыми поселками вдоль дорог. Существование этой непонятной пустынной бесконечности никак не укладывалось в сознании. Зачем она, равнодушная к тебе, независимая от тебя?
«Сколько земли пустует!» — сокрушался я и в воображении своем строил города на этих равнинах, забавлявшихся миражами. Это было совсем нетрудно. Я знал, стояли здесь когда-то города и села и быстрые арыки журчали в тени садов. Дорога бежала по южной границе знаменитого в древности Дахистана — богатой страны, процветавшей уже две с половиной тысячи лет назад. На территории теперешнего Кизыл-Атрекского района, по которому мы ехали и в котором теперь всего три поселка, как уверяют археологи, было когда-то пятнадцать городов, десятки сел. И была разветвленная ирригационная сеть, и цвели сады, едва ли уступавшие прославленным садам царицы Семирамиды, потому что по плодородию земля эта сравнима разве что с долиной Нила. В средние века Дахистан называли «страной Миер», точно так же как арабы свой Египет. Предполагают, что это название здешние земли получили за хлопок, по качеству не уступавший ценнейшему египетскому. И теперь, если взглянуть на карту, можно увидеть этот титул «азиатского Египта» в названии местности — Мисрианская равнина и в названии города — Мешеди-Мисриана, который тоже есть на картах, но которого нет в действительности.
Впервые об этом городе мир услышал сто лет назад. Тогда колонна русских войск под командованием генерала Ломакина, двигавшаяся к границе Ирана, остановилась в местечке со странным для безводной пустыни названием Бугдайлы — «Пшеничное». Но еще больше удивились русские офицеры, когда в тридцати шести верстах от Бугдайлы увидели целый город с двойным рядом оборонительных стен, с величественными минаретами и яркой небесной глазурью на высоком портале мечети. А вокруг, пересекая белесые солончаки и выжженные мертвые степи, змеились оплывшие остатки древних дувалов и каналов оросительной сети.
Мировую прессу залихорадили сенсационные сообщения о загадочном мертвом городе в пустыне. Думается, что читать о нем в то время было не менее волнующе, чем теперь о таинственных гигантских рисунках в пустыне Наска. Кто построил город в безводной степи? Почему жители покинули его?.. Ответ был найден историками довольно быстро: виновато монгольское нашествие, уничтожившее оазисы, разрушившее систему ирригации. Но те же историки подкинули и сомнение: нашествия, какими бы разорительными они ни были, обычно не уничтожали стремления людей восстановить разрушенное. Так было в Хорезме и в Мерве, возродившихся заново. Почему этого не произошло в Дахистане?
— Произошло, — сказали впоследствии археологи, раскопавшие остатки процветавшей жизни, относившейся к XIII и XIV векам.
Так почему же оазис умер? Ответ я нашел в статье кандидата географических наук Г. Н. Лисициной, опубликованной в журнале «Природа». Она прямо связывала гибель оазиса с обезлесением Копетдага, откуда в эту пустыню бежит Сумбар.
Бродя по пыльной щебенке Мешеди-Мисриана, я вспоминал и эту статью, и свои дороги по Копетдагу, и напрасно рылся в своей памяти: видел ли в горах большие леса? Нет, не видел. Каньон, вырытый Сумбаром, вспоминался голым, живописным не зеленью растительности, а угрюмыми и мрачными скалами. И вспоминались мои восторги от тех диких красот, и я уже недоумевал, как можно было восхищаться видами гибели живой природы. Убеждал себя: красота безотносительна, и на совершенно мертвой Луне человек будет любоваться невиданными ландшафтами. По привычке утешался верой в разум и всемогущество человека, который наверняка опомнится-таки, вернет природе ее первозданную красу, ее способность не истощаться.
Леса в Копетдаге вырубались во все века, но особенно, как уверяет Г. Н. Лисицина, в 20-х годах нашего столетия, когда это приняло катастрофические размеры и привело к быстрому иссушению горных склонов. Топор дровосека, отлично справившись со своей задачей, передал эстафету овцам, естественно не отличающим слабые росточки будущих великанов-деревьев от обыкновенной травы. Остановить бы отары на горных тропах или пустить ровно столько, сколько выдерживают определенные пастбища, задержать бы человека, идущего в горы с топором, другими словами, создать бы заповедник в Копетдаге, о чем, кстати говоря, не раз поднимался вопрос и в местной, и в центральной прессе. И я не раз задавал этот вопрос, путешествуя по Юго-Западной Туркмении. И каждый раз слышал встречный вопрос: чем кормить растущее поголовье овец, чем топить печи в домах? И, усвоив истину, что на вопрос легче всего отвечать вопросом, в свою очередь спрашивал: чем будут кормить овец и топить печи завтра, когда в горах не останется и той растительности, которая еще уцелела?
Вот так бывает: едешь в невероятную даль, хочешь окунуться в реку времени, пожить всегда таинственным прошлым, а встречаешься с настоящим, с болями и заботами наших дней.
А я встретился здесь еще и с будущим. Ветер порывами шумел в темных провалах гигантского портала мечети, ветер кидал пригоршни пыли на высокие минареты, стоявшие среди пустыни подобно одиноким фабричным трубам. Прозрачный пузырь жары висел над развалинами, словно стеклянный музейный колпак, освещенный прожекторами. А я вспоминал карту в кабинете начальника управления «Каракумстроя» Базара Ниязовича Аннаниязова, вспоминал его карандаш, скользивший по пунктиру будущего канала прямо сюда к Мешеди-Мисриану. И вспоминал заштрихованный синим кружочек Мадаусского водохранилища, которое разольется в этих мертвых степях, оживит их. Нет в нашей стране мест, где так же благоприятно сочетались бы высокое плодородие земель и теплый, почти субтропический климат. Если сюда придет полноводный капал, трудно даже представить, как расцветет этот край, спавший много веков…
Я уезжал из бывшего города с думой о будущем. И верил, что соседний аул Мадау превратится в крупный населенный пункт с гостиницами для тех, кто будет приезжать на свидание с величественными развалинами, что вокруг на десятки километров раскинутся поля тонковолокнистого хлопка и бахчи, и огромные сады, каких сегодня не знает Туркменистан… Одно только грызло душу: каким в то благословенное время будет Сумбар? Непостоянной рекой, свирепеющей в половодье, пересыхающей в летнюю пору и почти не играющей роли в сегодняшнем водоснабжении или одним из постоянных источников, пополняющих водные ресурсы нового оазиса? В грандиозных планах освоения Мисрианской равнины, основанных на переброске амударьинских вод, об этом ничего не сказано. Это можно понять: когда хлеб режут большими ломтями, о крошках не заботятся. Но я никак не мог отделаться от мысли, что древний Дахистан существовал благодаря одному только Сумбару и жило здесь, как полагают ученые, не меньше ста восьмидесяти тысяч человек, из которых семьдесят тысяч в Мешеди-Мисриане…
Затем дорога привела в Кизыл-Атрек — небольшой поселок среди сухой степи, в котором я увидел нечто вроде эталона, показывающего, каким необыкновенным может стать этот край. Кизыл-Атреков было два — старый и новый, расположенный в семи километрах от первого на более высоком, сухом месте. Причина такого раздвоения — случившееся недавно сильное наводнение. Местная природа выкинула одну из своих парадоксальных шуток, затопив поселок, считающийся едва ли не самым безводным в Туркмении. И люди, мечтавшие о воде как о самой большой драгоценности, начали уходить от воды, переселяться в более надежное место.
Новый поселок, как и полагается всему новому, был больше, чище и гораздо привлекательнее для глаза, уставшего от мертвой неподвижности голых равнин. Но я все же стремился в старый Кизыл-Атрек, потому что именно там находилось самое знаменитое место — маленький оазис, который, собственно, и имеют в виду, когда говорят о сухих субтропиках Средней Азии и где растут и даже плодоносят финиковые пальмы.
Стоило проехать сотни километров через утомительно-монотонные степи и пустыни, чтобы увидеть это чудо. В неглубокой влажной низинке среди густой травы стояли десятки больших и маленьких пальм, тянули к небу жесткие тяжелые листья. Соседние склоны сплошь устилали жирные кактусы, неподалеку росли маслины и миндаль, гранаты, инжир, виноград. А все это место еще недавно называлось станцией субтропических культур. В белых домиках прежде жили научные сотрудники, изучавшие как раз то, о чем теперь все настойчивее говорят во всех инстанциях и что Каракумский канал сделает самым насущным, — возможности орошаемых земель в условиях сухих субтропиков.
Пробираясь сюда, я рассчитывал узнать об этих условиях из первых рук. Увы, не узнал. Недавно станция была ликвидирована. Еще не заросли дорожки между домиками, зимние дожди еще не смыли побелку со стен, но запустение уже глядело из каждого угла, из-под каждого дерева, и белые домики таращились на меня, редкого теперь гостя среди пальм, черными глазницами пустых окон.
— Почему? — спрашивал я у всех, кого встречал.
— Наводнение было, много вреда принесло, — отвечали мне и научные, и административные работники, и простые колхозники. И, не слишком уверенные в своих словах, пожимали плечами.
Но ведь оправились же от наводнения пальмы, по-усохли немного, но растут. И сады не умерли, и даже дома уцелели. А те, от кого зависела судьба станции, не смогли оправиться от страха перед паводками, которые могут случиться в будущем. Было бы понятно, если бы научную станцию переносили на новое место, хотя в этом не видно необходимости: раз выросли высокие пальмы, стало быть, паводки не так уж часты. Но о переносе речи пока никто не ведет. Научные работы прекращены, а большой канал вот-вот подойдет к Казанджику, за которым, повернув на юг, вырвется на просторы этих равнин…
Из опыта, часто из горького, мы знаем, как нередко практическая деятельность человека обгоняет теоретические изыскания. И приходится тратить несметные деньги, чтобы исправить положение, так сказать, подогнать теорию к практике. Правда, здесь есть Кара-Калинская станция, где исследовательские работы активно продолжаются. Но Кара-Кала — в сотнях километров от Кизыл-Атрека и к тому же находится в другой, горной местности. Сюда, а не туда протянется Каракумский канал, здесь, а не там придется создавать десятки новых хлопководческих и садоводческих хозяйств. Даже не биологи знают, что разница между Кара-Калой и Кизыл-Атреком весьма существенная…
И все же я уезжал из сухих субтропиков в приподнятом настроении: красота природы хоть кого убаюкает. К тому же меня ждал Гасан-Кули — самый оригинальный в Туркмении поселок.
Накануне мне пришлось прочитать в газетах о новинке домостроения, заключающейся в том, что монтаж зданий ведется не снизу вверх, как всегда и повсюду, а, наоборот, начиная с верхнего этажа. Так вот, гасанкулийцы этот метод применяют довольно давно. Делать это заставила нужда. Исконные рыбаки, они строили свои дома поближе к берегу. А берега Каспия в этом месте низкие и сырые. Достаточно было сильного западного ветра, как море подступало по мелководью и врывалось в улицы поселка. Чтобы не просыпаться в воде, гасанкулийцы стали строить дома на высоких сваях. А потом уровень моря упал, и берег отступил на добрый десяток километров. Дома на ходулях среди песчаной равнины стали выглядеть совсем уж необычно. Чтобы не пропадать даровой крыше, жители пристроили стены, и получился второй (то есть первый) этаж. И превратился Гасан-Кули в самый оригинальный в республике поселок без одноэтажных домов. Теперь уже и нет никакой необходимости строить дома на сваях, а гасанкулийцы остаются верными традиции. Ставят, например, молодые дом, что им, казалось бы, до традиций? А прежде всего заботятся, чтобы как следует отделать второй этаж и широкую веранду вокруг.
Веранды — предмет особой гордости, их даже покрывают деревянной резьбой, все равно что оконные наличники в русских деревнях. Веранда украшает дом и спасает летом от изнуряющей жары: она укрывает комнаты от прямых солнечных лучей, на ней не с той, так с другой стороны всегда спасительная тень. В душную ночь на веранду можно вынести кошму и спокойно спать на прохладном ветру с моря.
Ходить по Гасан-Кули в любую погоду — удовольствие: плотный песок — бывшее морское дно — после дождя не превращается в непролазную грязь и не пылит в сушь. Ходишь ли по асфальту центральной улицы или по кривым переулкам между домами — везде чисто и сухо. И окружают тебя этакие ярко раскрашенные терема. И на каждом балконе-веранде от края до края совсем уж необычные для других мест украшения — гирлянды воблы, качающейся на ветру. Сколько раз, глядя на эти гирлянды, вспоминал я страждущих москвичей, которые за каждую такую воблину отдали бы не одну кружку пива. Но в Гасан-Кули пива мне достать не удалось, и приходилось лишь мысленно объединять эти два деликатеса.
Много любопытного узнал я в Гасан-Кули. Оказалось, что именно здесь, в этом «самом глухом» уголке республики, был найден экземпляр затерявшейся поэмы Азади «Бехишт-наме», написанной больше двух веков назад не по-персидски и не по-арабски, как велели муллы, а на языке гюрки — первом книжном языке туркмен.
Здесь же мои новые друзья познакомили меня с весьма неожиданным старинным обычаем. Было это за вкусным пловом и мирной беседой. Туркмены вообще народ не особенно разговорчивый, а за обедом в особенности. Вначале эта их молчаливость наводила меня на мысль, что им, должно быть, с детства надежно внушена мысль: «когда я ем, я глух и нем». Потом понял: объем информации — не в количестве произнесенных слов, иногда и молчание бывает многозначительным. Но в тот момент, когда я вынул из плова небольшую косточку, по форме напоминавшую сердце, все сидевшие на кошме необычно оживились, заговорили разом, часто повторяя слово «топык». Еще ничего не понимая, я протянул косточку соседу справа, и тот благоговейно принял ее и спрятал как драгоценность. И только после этого я узнал, в чем дело. Оказалось, что это вроде братания: получивший топык обязан каждый день вспоминать о друге, доверившем ему эту косточку. В прежние времена забывчивость между людьми, обменявшимися топыком, довольно строго наказывалась. Но и это упоминание о былых строгостях не остудило моей радости от неожиданного братания. Я-то знал, что никогда не забуду Туркменистан с его просторами и этот оригинальный «свайный» поселок у моря, и всех людей, так дружески, искренне встречавших меня повсюду на закаспийских равнинах…
Из местных достопримечательностей самыми интересными были, пожалуй, грязевые вулканы, извергающиеся возле дороги на Чекишлер — такой же оригинальный рыбацкий поселок, расположенный к северу от Гасан-Кули. Представьте себе небольшую возвышенность среди бескрайней равнины и на ней десяток черных, истрескавшихся на солнце пирамидальных сопок. Обычно вулканы извергаются по очереди, словно работают посменно, словно в таинственных земных недрах сидит диспетчер, включающий то одну, то другую сопку.
В тот день работали сразу два вулкана. Я бегал от одного к другому, стараясь не прозевать извержение. Черная грязь на вершине сопки покачивалась, дышала тяжело и напряженно, и вдруг вздувалась пузырем, и вскидывала радужно переливавшийся на солнце фонтан. Впрочем, фонтаном это можно было назвать лишь условно. Если бы не «литературный снобизм», не позволяющий употреблять некрасивые выражения, я сказал бы, что сопка просто-напросто плевалась грязью, распространяя вокруг легкий запах сероводорода. Грязь стекала по склону и застывала внизу толстыми пластами. Я посмотрел вниз и вздрогнул: из грязи на меня смотрело лицо человека.
— Интересно? — спросило лицо, приветливо улыбаясь.
— Что вы тут… делаете? — выговорил я спустя добрую минуту.
— Радикулит проклятый. Лечусь вот…
Только тогда я заметил и тело человека, черное на фоне черной грязи.
— Радикулит — это ж… — там, а чего вы весь вымазались?
— Да уж заодно.
— Вредно, поди?
— Эту грязь хоть ешь — все на пользу.
Черный человек поднялся и направился к озеру, блестевшему в низине, чтобы отмыться. А я побежал к снова забулькавшему вулкану и снова представил себе бездонные глубины жижи, из которых поднимались тугие пузыри газа.
— Глубоко тут в вулкане? — крикнул я человеку, который повернулся и смотрел, как я фотографировал извержение.
— Не знаю, не мерил.
— А если попробовать? Палкой?..
— Не советую. Один попробовал, не отмылся потом, так его заплевало…
А вечером я сидел в кабинете первого секретаря Гасан-Кулийского райкома партии, пил традиционный чай, без которого в Туркменистане не начинается ни один разговор ни в чабанской юрте, ни в приемной министра, и записывал сведения о поселке. Население — около пяти тысяч человек, есть Дом культуры рыбаков, Дворец пионеров, большая средняя школа и небольшая ковровая фабрика, знаменитая тем, что три четверти своей продукции отправляет на экспорт. Есть хорошие универмаги, просторная площадь, даже свой парк культуры и отдыха, огороженный, однако, плотным забором и закрытый на замок, чтобы любопытные жители вконец не защупали экзотические для этих мест молодые деревца.
Проблема в Гасан-Кули — пресная вода. В недрах окрестных степей есть нефть и газ, а воды нет совсем. Поэтому здесь работает небольшой опреснитель, но воду он дает настолько дорогую, что порой ее выгоднее привозить из Баку. Но гасанкулийцы не теряют надежды, что опреснители в этой части Туркменистана начнут работать более экономично и население в достатке получит дешевую воду.
Есть в районе и свои знаменитости: Герой Социалистического Труда Оразмамед Мамедтуваков, капитан сейнера в колхозе «Верховный Совет», и пока еще не герой, но человек, на которого сбегаются смотреть все мальчишки, когда он надевает свои ордена и медали, — башлык, то есть председатель колхоза «Ленинизм» Ашир Ниязмамедов. Последний крайне заинтересовал и меня тоже своим необычно долголетним председательством. Ему 62 года, сорок из которых он руководит хозяйством. Не много в нашей стране найдется председателей колхозов с таким стажем…
Писательская дорога — это не только радость узнавания, но и горечь от сознания ограниченности своих возможностей. Поживи я в Гасан-Кули еще неделю, непременно повидался бы с Аширом Ниязмамедовым, который, как мне сообщили, должен был скоро приехать из Ашхабада. Но не было у меня свободного дня, не то что недели. К тому же назавтра отправлялся в Красноводск колхозный сейнер, который мог высадить меня на Челекене. Уставший от автомобильных дорог, от пыли и духоты пустыни, я ухватился за эту идею с нетерпением человека, никогда не видавшего моря. Просторы Каспия, куда более монотонные, чем пески, в те дни казались мне оазисом.