Глава IV Дни и ночи города-феникса

Сквозь дикий мир нетронутой природы

Мне чудятся над толпами людей

Грядущих зданий мраморные своды…

Николай Заболоцкий

Все складывалось как нельзя лучше: я — в Ашхабаде, в лучшей гостинице «Ашхабад». Посмотришь с седьмого этажа в одну сторону — не город вроде, а большое село с белыми пятнами мазанок, выступившими из-за деревьев. Именно такова столица — сплошная зелень. А дальше за домами и садами — темная спина Копетдага, поднявшая и приблизившая горизонт. Посмотришь в другую сторону — тоже город-сад. А за ним, за хорошо видимой гранью — великая пустыня, отчерченная от неба ровнехонько, словно по линейке. Утром солнце встает из пустыни бледное, после сна, вечером падает за увалы Копетдага, раскрасневшееся от работы. Шутка ли, довести до белого каления четверть миллиона ашхабадцев.

В первый день ходил я вокруг гостиницы и удивлялся — куда попал! Не стены с окнами — сплошные соты глубоких балконов. Не просто украшения на фасаде — рельефы, дух захватывает. А рядом — стенки с немыслимо художественной асимметрией, бассейны с фонтанами и фонтанчиками, шеренги каменных скамей. И не банальный асфальт между ними — белые плиты в зеленой окантовке травы. Шагали по этим плитам вовсе и не девушки — поистине сказочные Шехерезады в своих ярко-красных, ярко-синих, ярко-зеленых длинных платьях, стройные, тонкие, гибкие, красивые. И я очень даже понимал неистово самоуничижительные касыды и газели местных поэтов, вот уже много веков воспевающих красоту туркменской женщины. «Погибаю в темнице твоих кудрей», — мысленно жаловался я вслед за Молла-Непесом, провожая взглядом очередную пери. «Ты медленно идешь дорогою пустынной, и грудь колышется, и шелк шуршит карминный», — вздыхал, повторяя великого Кемине. И очень хотелось хоть кому-нибудь прочесть стихи вслух. Но побаивался: кто их разберет, современных?! Скажешь ей комплимент в стиле Шейдаи «…лицо луной круглится. И проходишь ты враскачку, как степная кобылица», а она возьмет да обидится…

Одним словом, я глядел да помалкивал, лишь мысленно позволяя себе произносить витиевато-красочные стихи древних. «О, если бы ее страдания достались мне в удел, я благополучие свое отдал бы ей навсегда» — так писал Байрам-хан четыреста с лишним лет назад. Теперь эта мысль из высокопарной превратилась в высокомерную: «Мне бы твои заботы…»

Прошу у читателя прощения, что свои географические описания в Ашхабаде я, начал со слишком поэтических касыд и со слишком прозаических разговоров о гостинице, или, как сказали бы здесь, с отеля. Кто путешествовал, знает: гостиница — первое дело в любой дороге. Что касается роли касыд, то тут в самый раз вспомнить Пабло Неруду: «Чем больше поцелуев и блужданий, тем больше книг». Второго у меня был переизбыток, первого — явный дефицит. Удивительно ли, что я никак не мог отделаться от высокого стиля персидских диванов: «В надежде, что она когда-либо ступит ногою мне на голову, я готов тысячу лет припадать к ее порогу…»

Полный таких вот невысказанных восторгов, я вбежал в свой уютный номер — три шага туда, три — обратно, вышел на балкон, вздохнул полной грудью. И закашлялся. Принюхался, огляделся — и все тотчас понял: внизу под балконом лежала красивая вытяжная решетка гостиничного ресторана и под ней жарились шашлыки.

Закрыв поплотнее балконную дверь, я решил, не откладывая, записать свои впечатления. И… не нашел стола. Поблескивали на полке чисто вымытые пиалы и чайники, лежала на подоконнике настольная лампа, а стола не было.

— Столы в гостиницах аннулируются, — голосом уставшей учительницы разъяснила дежурная. — Это не модно.

Мне стало нехорошо. А ну как непостоянная мода отвернется, к примеру, от умывальников или еще от чего?!

— Как же работать?

— Работать надо на работе. — Дежурная догадливо улыбнулась. — А насчет отдыха — предусмотрено. Там у стенки доска откидывается. Очень даже культурно.

Я вернулся в номер, нашел эту доску, которая откидывалась, попробовал использовать ее вместо письменного стола. Но ничего не получилось: доска была на уровне моих колен.

И вдруг в комнате кто-то громко чихнул. Я вздрогнул и заглянул под кровать.

— Кто это?

— Это я, — сказал недовольный голос. — Ваш сосед за стеной…

Не выдержав такого обилия «сюрпризов», я отправился в старую гостиницу и выпросил номер со столом и шкафом, с окнами, выходящими на крутой холм, оставшийся от какого-то древнего поселения. Здесь была первозданная тишь. Над темной глыбой холма висела луна, и, как в известном стихотворении, казалась она мне поистине «огромней в сто раз…».

Утром проснулся от того, что кто-то дергал кровать. Сумеречный свет пробивался сквозь плотные шторы. Лампа на потолке раскачивалась и позванивала. И медленно, со стоном, раскрывались обе створки платяного шкафа. В первый момент меня испугали именно эти створки. Вскочив с холодной спазмой в груди, вдруг понял — землетрясение. Подождал, не зная, что делать — бежать или снова ложиться спать. Решил, что второе благоразумнее. Но едва лег, как тут же вспомнил, что это именно здесь четверть века назад случилась одна из самых страшных сейсмических катастроф, когда в один миг рухнул весь город. А вспомнив, уже не мог ни спать, ни думать о чем-либо другом.

В тот день, где бы я ни был, только и слышал что о землетрясении, нет, не об этом, утреннем (подумаешь — четыре балла!!), о том, ночном, что самой памятной вехой пролегло через жизнь ашхабадцев.

— Помню грохот, как из пушки, и вижу: стены расходятся… — рассказывали люди.

— Как раз по. радио оперетку передавали. Мы с Керимом лежали на своих койках, спорили перед сном, вдруг он ка-ак шлепнется на пол, ка-ак закричит…

— Весь город кричал, страшно вспомнить.

— А я и не помню ничего. Лег спать — семья была, проснулся — один на свете.

— А сколько и не проснулось вовсе…

Город был, города не стало. В один миг и ни домов, ни одежды, ни еды. Только горе, бесконечно большое, сводившее с ума.

Говорят, человек проверяется в трудностях. И народ — тоже. Ашхабадцы, потерявшие родных и близких, проявили такое мужество при спасении раненых сограждан и народного имущества, что все последующие научные семинары и конференции, вспоминавшие землетрясение, называли это не иначе как массовым героизмом. Первое время люди жили одной большой коммуной, потерявшие почти все, делились уцелевшим — кровом, одеждой, пищей.

Иногда ашхабадское землетрясение 1948 года сравнивают с ташкентским 1966 года. Но они несравнимы. Потому что в энергетическом отношении первое в тысячи раз мощнее. В Ташкенте дома с трещинами доламывали бульдозерами, в Ашхабаде ставили на место упавшие стены. В сорок восьмом году, сразу после войны, страна не располагала такими возможностями для помощи жертвам стихии, как в шестьдесят шестом.

И все же помощь пришла. Бывшие фронтовики — очевидцы тех трагических и героических дней, военачальники, прибывшие в разрушенный Ашхабад в первые дни, отмечали,* что подобных примеров исключительно сложных условий, такой быстрой организации массовой помощи населению трудно найти даже в практике наиболее тяжелых периодов Великой Отечественной войны… Уже через несколько часов после землетрясения приступили к работе специальные правительственные комиссии, созданные для оказания срочной и неотложной помощи населению. В Ашхабад прибыло свыше тысячи врачей, специальные строительные батальоны. На другой же день было налажено бесплатное питание населения, среди развалин появились палаточные городки. Десятки авиационных линий протянулись со всех концов страны к Ашхабадскому аэропорту, сотни транспортных самолетов непрерывно доставляли в город медикаменты, продовольствие, одежду, стройматериалы, увозили раненых, больных, осиротевших детей…

Тогда, четверть века назад, серьезно стоял вопрос, где быть новому Ашхабаду. Решению помогла знаменитая мечеть в Аннау, простоявшая до землетрясения 500 лет и подтвердившая мнение об исключительности подобных стихийных бедствий. Но не одно это успокоило людей и позволило возводить новый город на старом месте. Главную роль сыграли срочно принятые меры, направленные на развитие сейсмостойкого строительства. И вероятно, впервые в истории градостроительства с самого начала была дана гарантия от землетрясений.

Я попытался найти хоть какой-нибудь монумент, хоть памятную доску, напоминавшую о мужестве ашхабадцев в те дни, о людской солидарности в преодолении бед, в возрождении столицы. И ничего подобного не нашел.

— Памятник в честь бедствия? Зачем? — удивлялись некоторые ответственные товарищи.

Но разве многочисленные монументы, что разбросаны на огромных территориях страны, Поставлены в честь войны? Нет, они напоминают нам о героизме, о самоотверженности тех, кто боролся против войны. Допуская некоторую условность, можно сказать, что война — тоже как стихийное бедствие: никто ее не хотел, никто не ждал. И мужество есть мужество независимо от того, в каких условиях оно проявилось.

Монумент мог бы выразить также братскую солидарность народов Советского Союза в возрождении столицы Туркменистана. Результаты этой солидарности налицо. Человек, не знающий о землетрясении, ни за что не поверит, что на месте нынешнего красавца города четверть века назад были сплошные руины.

Я тоже подобно туристам, толпами приезжающим в Ашхабад, ходил по городу, как говорится, «с широко разинутыми глазами». Гулял по аллеям Ботанического сада с влажными, почти подмосковными ароматами в тенистых уголках. Пытался измерить своими ногами прямой, как линейка, восьмикилометровый проспект Свободы. Стоял перед величественным памятником Махтумкули, повторяя так созвучные мне стихи: «Розу лунную в небесном океане полюбил я… Степь меня околдовала, путь скитаний полюбил я». И отдыхал в прохладе Музея изобразительных искусств, где, закрывая огромную стену, висел самый большой в мире ковер площадью сто девяносто два квадратных метра. И любовался гигантским каменным цветком, четыре красных лепестка которого достигали двадцатипятиметровой высоты. Внутри цветка трепетал вечный огонь, зажженный в память ашхабадцев, павших в Великой Отечественной войне. Огонь этот стал для горожан словно бы мудрым другом, старшим братом, отцом. Сюда ходят не только в дни памятных дат. В любое время возле него стоят молчаливые люди, старые и молодые. Сюда, это уже как традиция, приезжают молодожены, и невесты, придерживая платье, чтобы не опалить огнем, кладут на красные камни тяжелые букеты цветов.

И конечно, не раз бывал я на площади Карла Маркса — «площади фонтанов», как называют ее в городе, сидел под развесистыми ивами, отдыхал, слушая шум воды. Тысячи струй бьют здесь в разных направлениях, образуют водяные арки, вскидываются высокими кустами, распускаются живыми сверкающими лилиями. Фонтаны эти — очень убедительное символическое дополнение к главному зданию площади — восьмиэтажному управлению «Каракумстроя».

Выходит на эту площадь и еще один архитектурный шедевр, правда еще недостроенный, — оригинальное здание республиканской библиотеки с широкими лестницами, множеством необычных объемный элементов, с прохладными «философскими двориками». Насколько хороша будет библиотека, сказать не могу, поскольку она еще не открыта, зато свидетельствую удобство уже работающего ресторана, куда попадаешь, спустившись в один из таких двориков, и где хорошо философствуется со стаканом в руке. Пока библиотеки нет, здесь, в ее недрах, можно послушать цитаты из классиков: «Несовместимых мы всегда полны желаний: в одной руке бокал, другая — на Коране…»

Одним словом, в Ашхабаде было чем восхищаться и было чему удивляться, Однако в многочисленных, почти дворцовых постройках не нашлось этажа для очень важного, на мой взгляд, учреждения, отражающего лицо всей республики, — краеведческого музея.

— Был музей, — сообщил мне один из работников городского отдела культуры. — Но что вы хотите, ведь землетрясение было…

Удивительно ли, что, слыша такое, я уходил в тихий сквер, который всеразрушающая стихия словно бы обошла стороной. Там среди цветников неколебимо стоит главная достопримечательность города — памятник Владимиру Ильичу Ленину, установленный на высоком кубе, покрытом пестрой глазурью, словно бы укутанном лучшими туркменскими коврами. Памятник был отлит из старых пушек в 1927 году и явился первым монументом вождю во всей Средней Азии.

Каждый раз возле памятника я встречал местного фотографа Валентина Воропаева, шустрого, как большинство фоторепортеров, уже немолодого человека.

— Туристы идут, надо телпек одевать, — оживлялся он, вытаскивая из сумки большую мохнатую шапку.

— Помогает?

— Половина плана.

Туристы каждый раз становились в три шеренги и требовали, чтобы их сняли на фоне памятника. А потом десятки рук тянулись к шапке.

— Можно в ней?

Наступал час экзотики, и Воропаев становился прямо неузнаваемым, сыпал комплименты женщинам, не обращая внимания, что они похожи на старую английскую шутку: «Постарайтесь выглядеть симпатичной, а через пять секунд можете снова принять обычный вид». Женщины, завороженные объективом, казалось, не замечали двусмысленности шуток, смеялись и радовались, как дети.

— Кто хочет с верблюдом сняться — прошу на канал. Хоть верхом, хоть рядом, хоть как.

— А он это… не того?

— Не того. Хороший верблюд. Очень даже любит сниматься с туристами…

— А что делать? — устало говорил Воропаев через десять минут, сердито засовывая телпек в полиэтиленовый мешок. — А ведь мечтал о художественной фотографии. Теперь отвожу душу, когда в отпуске. Хожу и снимаю что хочу. Только чтоб без туристов…

Но я любил туристов. В их веселых автобусах можно было добраться до самых экзотических уголков. Однажды они увезли меня за восемнадцать километров от Ашхабада — в древнюю Нису.

В предгорьях Копетдага, всего в получасе езды от кромки песков, забываешь, что ты на краю Каракумов. Здесь зелена трава, арыки быстры, как горные реки, поселки утопают в садах, тенистые рощи пестреют в низинах. И как-то вдруг открывается взору та самая долина, на которую много веков с почтением смотрела едва ли не половина Азии, где, опоясанная неприступными стенами, стояла столица великого Парфянского государства — красавица Ниса. И теперь стены казались огромными, хотя они и не были похожи на крепостные стены — просто высоченные оплывшие щебенчатые склоны с рыжими «пузырями» наверху — остатками древних башен.

Когда возникла Ниса, никто не знает. Археологи называют условную дату, утверждая, что в IV–I тысячелетиях до нашей эры здесь жило оседло-земледельческое население. В III веке до нашей эры Ниса уже не просто поселение — родовая резиденция царствующего дома Аршакидов. Отсюда владыки Парфии простирали свою власть до Сирии на западе и до Индии на востоке. Это была совершенно неприступная по тем временам крепость, с великолепными дворцами и садами.

По асфальтированной дорожке, огражденной перилами, я поднялся на стену и засмотрелся с высоты на просторную долину, зеленевшую глубоко внизу, на синий занавес Копетдага, загораживавший горизонт. Стена обегала огромное пространство, совершенно несравнимое с миниатюрными размерами древнерусских городищ. По пологому склону я вошел в Нису и остановился в проеме между двумя валами, словно в воротах. В городище было тихо и душно. Каменистая полоса, напоминавшая булыжную мостовую, вела к глубокой круглой яме, оставшейся, должно быть, от древнего водохранилища. На дне ее темнели норы нынешних обитателей мертвого города — шакалов, дикобразов, змей. За ямой высились огромные холмы над раскопами, оставленными археологами.

В центре этого хаоса раскопов в глубокой квадратной яме угадывались остатки дворца с частыми колоннами, массивными, фигурными, сложенными из красного жженого кирпича. Я поднял пару осколков, постучал ими друг о друга. Кирпичи отзывались жестким металлическим звоном…

Все растворяется во времени. Великие царства, верившие в свое бессмертие, умирали в один миг от грозных нашествий соседних царств, тоже почему-то поверивших в свое бессмертие. Нису штурмовали множество раз — иранцы, арабы, хорезмцы, бухарцы… Незадолго до нашествия монголов «самый мудрый» хорезмшах Мухаммед, вдруг испугавшийся измены, приказал срыть мощные стены Нисы. И все же фактически ничем не защищенные жители не сдались монголам. Пятнадцать дней они отбивали штурм за штурмом. Но не устояли. Семьдесят тысяч человек было убито в тот страшный день, когда пал город.

И все же Ниса не умерла. До XVII столетия она пыталась восстановить былое величие. Но, как выразился один восточный историк, «красавица Ниса постоянно находилась в объятиях чьего-нибудь желания». От такой неумеренной «любви» она окончательно захирела. В начале прошлого века в зарослях, заглушивших некогда великолепные источники, жили одни только кабаны…

С печалью покидал я древние стены. Почему старина печалит? Остатки древних городов, как останки человека, некогда счастливого и умеревшего в свой срок. Но ведь мы знаем: конец старого — всегда начало нового. И если человечество не деградирует, стало быть, новая жизнь прогрессивнее, и надо как должное принимать всякое падение старого?.. Так почему же грустно на пепелищах? Не потому ли, что остатки былого величия гасят гордыню нашу, напоминают о безжалостности законов времени?..

Но уже через четверть часа я утешал себя простоватым каламбуром: всякому времени — свое время, И подумывал о том, о чем мы обычно вспоминаем в минуту жизни грустную, — о потребностях настоящего. И обрадовался, найдя неподалеку от древних руин новенький дорожный ресторанчик. Не знаю, насколько учитывали отцы города туристскую потребность поскорее переметнуться от печали прошлого к радостям настоящего, только рассчитали они, по-моему, очень точно, соорудив возле Старой Нисы модерновый ресторан того же названия. В нем было все необычное, как необычна сама мертвая столица Парфии. На зеленой лужайке дымили настоящие тамдыры и настоящие чуреки прямо с пылу с жару подавались на столы, стоявшие рядом под соломенными навесами конусообразных шалашей. Кого не устраивала такая экзотика, тот мог спуститься под своды главного здания и там в тенистой прохладе предаться своим раздумьям. Когда на столе горячая шурпа и дымные шашлыки, так хорошо философствуется…

Я не умею скрывать своей радости. Если счастлив, то хочется, чтобы все вокруг были счастливы. Тогда я улыбаюсь встречным девушкам, предлагаю женщинам поднести авоськи, заигрываю с детьми. Но когда у меня плохое настроение, замыкаюсь и молчу. И стараюсь ни с кем не разговаривать, чтобы не испортить людям радость, и не смотрю на девушек, чтобы не злиться на их улыбки. И потому, когда мне грустно, я очень, очень одинок.

Наверно, эта грусть и возвратила меня к печальным воспоминаниям о землетрясении. Захотелось поговорить об этом не просто с эмоциональными очевидцами, а с сейсмологами. Поэтому, возвращаясь в Ашхабад, я заехал по пути на сейсмическую станцию.

— Как было? — задумался ее заведующий Нурмухаммед Аннамухаммедов, когда я попросил его прокомментировать землетрясение с точки зрения специалиста. — Так и было. Станция, как все дома, сразу же рассыпалась. Впрочем, я тому не свидетель, спросите Георгия Николаевича.

Георгий Николавич Коростин — высокий пожилой человек с подкупающе доброй улыбкой — тоже ничего не знал о сейсмических станциях 1948 года. В то время он вообще имел смутное представление о землетрясениях, а кроме того, сам момент, как рушился город, просто-напросто проспал.

Услышав о таком феноменальном случае, я даже расстроился. Вот те на: все считают ашхабадское землетрясение крупнейшей сейсмической катастрофой века, а были, оказывается, люди, которых оно даже не разбудило. Уж не преувеличивают ли очевидцы?..

— Смертельно устал в тот вечер. Едва лег, увидел во сне войну. Будто снова бежал в атаку и гремели взрывы, и крики людей смешивались в один сплошной гул. Проснулся от того, что нечем стало дышать: пыль забила горло. Вскочил в темноте, ударился головой о потолочную балку. Оказалось, дом рухнул и балка удержалась на спинке кровати…

Всю ночь Коростин метался тогда от дома к дому, разгребал развалины, помогал выбраться живым, вытаскивал убитых и раненых. На рассвете заметил, что от трусов — единственной одежды, которая на нем была, остались одни лоскутья. Сорвал с бельевой веревки чье-то женское платье, торопливо влез в него и снова израненными, окровавленными руками принялся разгребать обломки.

Прежде он был инженером на железной дороге, а после землетрясения уже не мог ни о чем думать, кроме как о таинственных силах, встряхивающих землю. И вскоре подал заявление в Институт физики Земли с просьбой принять на работу кем угодно.

Занимаясь организацией сети сейсмических станций в республике, Коростин убедился, насколько они дорогостоящи и неэффективны. И задал себе, казалось бы, совсем нереальную для одного человека задачу — разработать систему автоматических станций. Это стало его увлечением на долгие годы. Но как всякому человеку, слишком самоотверженно влюбленному в свою мечту, ему пришлось походить в «чудаках».

— Автоматика? — удивлялись люди. — Ведь этого нигде нет…

До чего же банальны повторения! Сколько встречал людей, самоотверженно верящих в свое хобби, и у всех похожие судьбы. Хотя люди ведь такие различные. Одни свои случайные мозоли носят, как ордена, другие настоящие ордена свинчивают с пиджаков, чтобы не мозолить глаза людям. Я и прежде знал закономерность, согласно которой способность к труду обратно пропорциональна разговорам о заслугах. И вот еще одно подтверждение. Коростин отдал своей автоматике двадцать лет. Он работал в институте заведующим сектором сейсмологии, а в свободное время сидел над чертежами, занимаясь делом чрезвычайно важным для той же самой сейсмологии. Сколько на это было израсходовано средств из собственной зарплаты, сколько выслушано упреков от жены, обижающейся на «неумеренное» увлечение мужа!

Он работал один за целую лабораторию, искал принципиально новые решения, изобретал рабочие узлы и приборы. Получил семь авторских свидетельств, прежде чем счел возможным сказать долгожданное «готово!». Коростин дал своему агрегату имя «Регион», потому что с его помощью можно прослушивать Землю в любом самом недоступном районе.

По внешнему виду «Регион» напоминает обычный железный шкаф высотой полтора метра. Он устанавливается на бетонный фундамент на дне неглубокого колодца. Колодец запирается на замок, и в течение месяца в него никто не заглядывает. «Регион» сам держит свои чуткие датчики на пульсе планеты. Чуть вздрогнет земля — и прибор всего за одну сотую долю секунды включает двигатель и начинает запись сейсмических волн. Он один записывает и сильные и слабые толчки, тогда как на обычных станциях для этого существует комплекс приборов, облегчает поиски координат и глубину эпицентра землетрясения. И все это при фантастической эффективности, стоимость каждой сейсмостанции снижается в десятки раз.

Когда почти все уже было сделано, приехала комиссия Академии наук СССР, рассматривавшая вопрос об автоматизации сейсмических наблюдений, увидела «Регион» и предложила руководству института немедленно освободить Коростина от всех других обязанностей, чтобы он мог целиком посвятить себя доработке сейсмоавтомата…

Я часто думаю о силах, порождающих хобби. Можно понять коллекционера: он собирает ценности или то, что приобретает ценность в собрании. Но как уразуметь «мучеников идеи», которые, не имея ученых степеней, а стало быть, по распространенному мнению, и не имея права, тем не менее занимаются изучением, скажем, всех аспектов изменения климата Арктики? Над ними часто смеются, как над изобретателями вечного двигателя. Но когда я узнаю о таких людях, каждый раз вспоминаю К. Э. Циолковского. Вот уж поистине «мученик идей» в глазах его современников!.. Идея, как зерно: ляжет на камень — погибнет, попадет в мягкую землю — прорастет. И еще не известно, какую выкинет поросль. Потому что идея — это почти всегда вещь в себе. Заглянуть в нее до поры невозможно, это было бы все равно что заглянуть в будущее.

Жизнь, она такая — если уж встал на какую из ее дорожек, не сразу удается сойти на другую. В те дни мне везло на увлеченных. Купил две миниатюрные книжечки стихов Махтумкули и Кемине и познакомился с художником Когдиным. Этот человек посвятил себя, возможно, самому нелегкому труду. В век, когда полиграфия может все, стал создавать книги дедовским способом: режет миниатюрные гравюры, перемежая микротекст замечательными заставками и рисунками. Малейшая ошибка — и все надо делать сначала. И сам печатает маленькие странички, сам делает переплеты. Казалось бы, зачем это художнику? Зачем делать микро, когда все стремятся увековечить себя в картинах во всю стену? Но когда видишь, с какой осторожностью книголюбы прячут в нагрудные карманы эти редкие приобретения, начинаешь понимать, что воодушевляет Когдина на титанический труд. Эти микроиздания туркменской классики стали одной из уникальных достопримечательностей Ашхабада.

Потом судьба свела меня еще с одним фанатиком искусства — художником Реджеповым. Было это в выставочном зале объединения «Туркменоковер». Ковроделие в Туркменистане, как известно, восходит к незапамятным временам. Еще парфяне, по словам Страбона и Плиния, славились изготовлением великолепных, особо окрашенных ковров. Специалисты, исследующие этот вид искусства, утверждают, что в X веке, когда образовалась этническая общность людей — туркмены, ковроделие у них уже находилось в расцвете.

Поколения безвестных мастериц совершенствовали «цветное чудо орнаментов». Мне показали одно из этих «чудес» — ковер, обладающий фантастической плотностью — 1148 000 узлов на квадратном метре. Но в тысячелетней истории ковроделия не было случая, чтобы кто-то выткал чье-либо изображение. Сюжетное ковроделие появилось лишь при Советской власти, и одним из основоположников его стал Джума Реджепов. Сейчас ковровщики создали уже немало огромных панно, отражающих успехи Советского Туркменистана. В работе над каждым из них Реджепов принимал самое активное участие. Но от тех времен, когда он был почти одинок в своей мечте создать галерею сюжетных ковров, осталось у него странное увлечение — заниматься ковроделием дома, посвящать любимому делу все свое свободное время, выходные дни, даже праздники. Ему помогает жена Аннатач, тоже потомственная ковровщица, иногда и дети. И так уж повелось: случается в мире какое-то знаменательное событие, у Реджеповых начинается стук дараков — гребенчатых колотушек, которыми уплотняются узлы. И когда вся семья насмотрится на готовый ковер, его упаковывают, относят на почту и отправляют в подарок тому, чье изображение выткано и кто воодушевил их на создание очередного произведения искусства. Такие подарки получили в свое время Джавахарлал Неру и Фидель Кастро, Юрий Гагарин и Чарли Чаплин, Ленинградский филиал Центрального музея В. И. Ленина и Адмиралтейский завод…

Встречи, встречи, сколько их было за недолгие дни моей ашхабадской жизни! Запомнился визит в одну семью, где очень жизнерадостная женщина, Мехриджамал Атлиева, представила пятерых своих дочерей и девятерых сыновей, сильно поколебав мое почтение к нашим хилым московским семьям.

Но больше приходилось вести деловые разговоры. Главный дендролог города Владимир Николаевич Губанов показывал цветники, оранжереи, бульвары и скверы, создавшие Ашхабаду славу города-сада. Если в крупнейших городах Европейской части страны каждый житель покупает в среднем по одному цветку в год, то в Ашхабаде — по десять. Здесь на каждого жителя приходится тридцать семь квадратных метров зеленых насаждений — в двадцать раз больше, чем было четверть века назад. Главный архитектор Абдулла Рамазанович Ахмедов рассказывал о создании в центре города мемориального комплекса, куда войдет памятник воинам-туркменистанцам и сооружаемый ныне мемориал павшим борцам революции. Начальник управления «Каракумстроя» Базар Ниязович Аннаниязов с достойной уважения любовью к точным цифрам подсчитывал, что дал Туркмении Каракумский канал — почти половину всего собираемого в республике хлопка и свыше миллиарда рублей чистой прибыли.

Бывал я и на промышленных окраинах, откуда по всей стране расходятся новые бульдозеры и тепловозы, сельскохозяйственные машины, нефтяные насосы, стекло, ткани и прочее и прочее. Но спешу предупредить читателя, чтобы он не закрывал книгу, утомленный и без того долгим перечислением ашхабадских достоинств; Назову только одну цифру — два с половиной миллиона квадратных метров жилья. Это то, что было построено после землетрясения и что позволяет называть его городом-фениксом, не просто поднявшимся из руин — возродившимся заново.

Да простят мне мои доброжелательные критики неполный рассказ о самой южной нашей столице. Для полного не хватило бы не то что книги — целой жизни. Но ведь у каждого своя жизнь и свое дело. Разумеется, я не прочь бы прожить жизнь в Ашхабаде, если б, как сказал поэт, не было такой земли — Москва с дорогими мне особенностями ее быта.

Позволю себе рассказать еще об одной ашхабадской встрече. Все началось с радио- и телевизионных передач. Я вдруг обратил внимание на особую пристрастность к трансляциям с ипподрома.

— Как?! — воскликнул первый же ашхабадец, кому я сказал об этом. — Вы не были на скачках? Считайте, что не видели Туркменистана.

Надо ли говорить, что после такого обвинения я тут же помчался на ипподром. Увидел зеленое поле, огромное, как аэродром, трибуны, забитые до отказа, солидных туркмен, сдержанно-неподвижных, с глазами, сверкающими молодым азартом из-под тяжелых, словно копны, меховых шапок. По всей длине перил, ограждавших скаковую дорожку, словно воробьи на карнизе, сидели шеренги нетерпеливых мальчишек. А вот ожидаемого стадионного гама не было. Зрители вели себя чинно и благородно, тихо переговаривались, ждали.

Лишь когда четыре красивых упруго-пружинистых жеребца вырвались из дальнего далека на финишную прямую, по трибунам покатился ропот и послышались разрозненные горячие выкрики. Кони промчались, как порыв ветра, и снова затихла толпа, словно и не было этих тысяч азартных болельщиков. И опять долго и терпеливо ждали зрители, пока радио объявит об очередном заезде и пока следующая четверка коней домчит своих, привставших на стременах, жокеев к замершим трибунам.

Пользуясь очередным таким перерывом, я поднялся в маленькую судейскую будочку, познакомился с молодым стеснительным парнем Аширом Аннаевым, старшим зоотехником конного завода «Комсомол».

— Раньше меня называли просто и ясно — «начкон», — сразу же пожаловался он. — Пришел новый экономист, переименовал в зоотехника…

Аннаев рассказал, что на конном заводе имеется двести тридцать племенных коней и две тысячи коров.

— Кони, стало быть, за счет коров содержатся? — удивился я.

— Что поделать… Впрочем, — спохватился он, — спросите главного зоотехника.

Главный зоотехник Владимир Аванесович Аванесов — пожилой плотный мужчина, сидевший тут же за судейским столом, был «патриархом» местного коневодства, вот уже сорок лет стерегущим чистоту знаменитой ахалтекинской породы. Он выслушал мои не слишком квалифицированные вопросы и молча достал из кармана сложенную вдвое ученическую тетрадку.

— Почитайте пока.

Я открыл тетрадь и сразу же оценил предусмотрительность «главкона», таким образом усовершенствовавшего процесс интервью. На ученических листках убористым почерком была записана вся родословная ахалтекинских скакунов. Оказалось, что это не только самый древний тип верховой лошади, вполне сформировавшийся уже две с половиной тысячи лет назад, что она не только уникальна по красоте, резвости и выносливости, но еще является родоначальницей многих линий. Арабская, английская чистокровная, донская, карабахская, многие породы лошадей азиатских и европейских стран созданы при участии ахалтекинцев. При всем при том кони верны своей знойной родине. Даже перевезенные в соседний Казахстан, они грубеют, теряют уникальные качества породы.

И все же их охотно покупают конзаводы многих стран, несмотря на огромную цену, достигающую стоимости двух, а то и трех легковых автомобилей за коня. И если вам, читатель, придется где-нибудь вдали от Родины увидеть скакунов соловой или буланой масти, знайте — дело не обошлось без ахалтекинцев.

Конный завод «Комсомолец» — единственный в мире, где выращиваются эти красавцы, здесь основное племенное ядро породы, чудом уцелевшее после стольких тревог, выпавших на долю туркменского народа. Отсюда «команды» из лучших скакунов постоянно ездят на чемпионаты во многие города страны…

Узнав все это, я уже с новым чувством пошел на площадку, где жокеи в шапочках прохаживали маленьких тонконогих изящных скакунов. А кони, словно польщенные вниманием толпы, проходили танцующей походкой, сдержанно фыркали, качали головами, как в цирке.

— За таким конем невольно пойдешь, как за красивой женщиной на улице, — сказал я какому-то туркмену, стоявшему рядом.

Он презрительно оглядел меня и отошел, ничего не ответив. А я, не зная, что и подумать о такой невежливости, вернулся к судейской будочке, через барьер протянул Аванесову его тетрадку.

— Еще вопросы будут? — улыбнулся он.

— А как… насчет коров?

— Молоко-то небось любите?

— Ну? — ответил я на всякий случай неопределенно.

— Вот именно, — сказал он тоже неопределенно. И снова улыбнулся снисходительно-приветливой улыбкой человека, всего насмотревшегося на своем веку. — А кони у нас уже не убыточны. Преодолели…

С того дня я и приобщился к самой многочисленной в Туркмении когорте ипподромных болельщиков. Ведь ахалтекинские кони — одно из немногих собственно туркменских богатств, сохранившихся с незапамятных времен, которого не сумел отнять у жителей пустыни ни один из многочисленных завоевателей.

Загрузка...