Глава XII Море — красные берега

Не исчезает жизнь, а лишь проходит…

Антанас Венцлова

Дороги, дороги! Много их было, тысячи километров пустынь и степей, горных ущелий, водных стремнин, зажатых барханами, десятки городов и аулов. Каждый день пути — как новая страница большой книги, которую я взялся пересказать своими словами. Как-то Максим Танк заметил с горечью: «Лишь малую толику смог я пропеть из того, что мне рассказали дороги». Это не частное мнение: любое изложение беднее жизни, любая копия хуже оригинала. Многие из тех, кто были моими проводниками на долгом пути, наверное, найдут в этой книге немало того, что увидели они, но не заметил я. Но у каждой песни один мотив и только свои слова.

На дороге жизни нет разворотов, чтобы вернуться, еще раз пережить радость первой встречи. Но есть возможность вернуться мысленно. Очень точно выразил эту мысль поэт Борис Королев: «Дан человеку редкий дар: все впечатления скитаний переработать, как нектар, в янтарный мед воспоминаний». Воспоминания, пожалуй, единственный груз, который не тяготит в пути. (Если, конечно, человек не убегает от своей памяти. Но это уже совсем другое дело.) И я уезжал из Небит-Дага, хоть и уставший от дорог и бездомья, но по-прежнему жадный до впечатлений.

Белое асфальтовое полотно, рассекавшее горизонт на две равные части, быстро уносило меня на запад. А пустыня стелила все новые монотонно-пестрые просторы. Справа, то уходя к горизонту, то подбегая отрогами к самой дороге, тянулась гряда холмов, поднимавшихся все выше, слева виднелась сизая неровная полоса песков. Потом дорога врезалась в пологую возвышенность, автобус влетел в расщелину и сразу открылись взору зеленая гладь моря, и острые скалы, и красные осыпи, спадающие к серпантину дороги. Такой резкий переход от одного ландшафта к другому мне приходилось видеть только в Крыму у Байдарских ворот, где из тесноты гор машина вырывается на простор, от которого захватывает дух. Только там море другое — синее.

Автобус высадил половину пассажиров у морского парома, поколесил по пригородам и остановился у железнодорожного вокзала, маленького, яркого, пестрого, похожего на декорацию терема к «Сказке о царе Салтане». Напротив был другой «терем» — монументальный, в духе своего времени, куб Дворца культуры. А сбоку стояло ультрасовременное здание гостиницы, исчерченное на квадраты глубокими лоджиями, похожее на модель дома, собранного из одинаковых кубиков детского конструктора.

Какой-то поэт точно подметил, что «росписи великих мастеров века соединяют в древних храмах». Про архитектуру можно сказать это даже с большим основанием. Когда история, из которой, как из песни, все равно слова не выкинешь, проглядывает в облике зданий, кварталов, улиц, это словно бы прибавляет мудрости городу, это как мозоли на руках рабочего, как памятные шрамы на лице ветерана. В таком городе не только интереснее приезжему человеку, в нем, как мне всегда казалось, живут более гордые, даже более умные люди, нежели в населенных пунктах, своим однообразием напоминающих пчелиные соты.

Гостиница оказалась современной в самом хорошем смысле этого слова: очень чистой, с удобными и уютными номерами, с вежливыми, даже ласковыми дежурными. От лучших центральных гостиниц ее отличало разве лишь одно необычное объявление, предупреждавшее, что вода из водопроводных кранов течет не всегда, а строго по расписанию. Но это не выглядело недостатком, скорее экзотикой, ибо из всех описаний известно, что вода в Красноводске всегда была наравне с хлебом, ее привозили из Баку. Первый водопровод из Джебела пришел сюда лишь в 1954 году. В тот солнечный декабрьский день в городе был грандиозный митинг. Люди пили воду пригоршнями и радовались, как дети. Ту самую воду, про которую тридцатью годами раньше один приезжий товарищ писал, что она «за малым исключением, горько-соленая, без привычки для питья непригодная».

Первым делом я открыл сердито зашипевший кран, убедился, что расписание выполняется в точности, налил стакан из графина, предусмотрительно наполненного до краев, и проверил: вода вполне пригодная даже для приезжего человека, ясханская вода. А потом отправился смотреть город.

Я представлял себе Красноводск таким, как описывали его большинство известных справочников, — пыльным, одноэтажным, с голыми, без деревца, улицами. И снова убедился, что географические сведения о среднеазиатских городах стареют невероятно быстро. Красноводск оказался зеленым, уютным и по-своему экзотичным, как все приморские города. С одной стороны над ним вздымались красные скалы, с другой — лежало зеленое море, отгороженное на горизонте длинной неровной косой Кизылсу — «Красная вода», от которой, как говорят, и пошло название. Была здесь и набережная, какую увидишь не всюду. Небольшая, два участка метров по двести, но с настоящим парапетом и зелеными скверами рядом, и влажным запахом моря, и гладью до горизонта, пусть такой же пустынной, как пески, но живой, подвижной, манящей. Тем и отличается морская пустыня от земной — она приковывает взгляд, влечет в свои дали. И было в приморской части города поэтическое переплетение современных улиц и тесных ступенчатых переулков. И рынок тоже был, шумный, многоязычный, с преобладанием азербайджанской речи. (Зелень везут сюда из-за моря.) И чайхана на рынке — этакий красноводский «Гамбринус», только по-иному музыкальный.

Переулки упирались в крутой склон горы, и по асфальту этих тупиков с невероятным шумом катались мальчишки на самодельных самокатах, сколоченных из нескольких палок с насаженными на оси колесиками шарикоподшипников. Их-то я и сагитировал стать моими экскурсоводами. Ребята рассказывали, как ловят на удочки бычков и сардинок, показывали череп тюленя, будто бы выброшенного когда-то на отмель у набережной. Перебивая друг друга, мальчишки высказывали мне какие-то свои заботы, радуясь, должно быть, уже тому, что взрослый дядя внимательно слушает их. И водили меня по зыбким старым мосткам, чтобы я увидел город с моря, и увлекали через проходные дворы с одной улицы на другую, откровенно хвастаясь, показывали достопримечательности: монумент, сооруженный в честь столетия города, музей Бакинских комиссаров, расположенный в бывшей полицейской тюрьме, где томились, ожидая последнего часа, 26 знаменитых революционеров.

Не желая оставаться в долгу, я рассказал мальчишкам то, чего они сами толком не знали, о том, как в 1869 году в тихие воды этой бухты вошли четыре судна, и тысяча русских солдат принялись строить военный форпост, еще не подозревая, что строят город. И еще я рассказал им, как тридцать лет назад в годы Великой Отечественной войны красноводские портовики спасали южный фронт, потому что единственный путь, связывавший его с тылом, шел через этот город, ставший на какое-то время важнейшим портом страны. Через него шла эвакуация оборудования предприятий и населения, шли подкрепления фронту и доставлялись грузы, поставляемые через Иран нашими союзниками по войне…

Но вот с высоты одного из переулков я увидел за решетчатыми воротами приземистые склады, причалы и большое судно у стенки с неожиданным для Туркменистана названием — «Еруслан». Как было не поглядеть на такую диковину? Спустившись вниз и выложив в проходной свои московские мандаты, я скоро попал на широкий причал, принадлежавший «Туркменрыбхолодфлоту».

Капитан, он же директор плавучего рыбомучного завода «Еруслан», Леонид Андреевич Кравченко, крепкий, подвижный украинец, с одинаково веселой непринужденностью рассказывал и о себе, и о кильке, и об «окончательно обнаглевших» тюленях.

— …Мичманом на Черноморском флоте служил. Чемодан уж собрал, домой ехать, а командир говорит: «Чего торопишься, послужишь на сверхсрочной, на дорогу подзаработаешь…» С тех пор — двадцать восемь лет — все на дорогу и зарабатываю. После Черного на Каспий, на рыболовный подался. Восемнадцать лет здесь капитанствую, теперь кильку на муку перевожу… Есть ли отходы? Никаких отходов. Чешуя, которую раньше выбрасывали, и та в дело идет. Оказалась незаменимой для искусственного жемчуга и некоторых красок, парфюмеры ее берут и кожевники. Как ловим? Включаем «луны» — лампы по восемнадцать киловатт, — опускаем на глубину раструб с фонарем и сосем воду. А килька свет любит, особенно если оранжевый, сбегается к фонарям. Тюлени только мешают, хитрые, ориентируются по нашим «лунам». А ведь раньше спали ночью. Знаете, как они спят? Надуют щеки и лежат на воде этакими пузырями, только усы торчат. Так вот теперь ночью вокруг судна ходят, кильку распугивают. А днем, наевшись с нашей помощью, греются на солнце. Лежат на спине, мочат ласты и животы свои гладят…

Капитан показал мне свой плавучий завод от рулевой рубки до машин, упрятанных в глубины трюма, и мы расстались друзьями.

Я вышел на набережную и обрадовался, увидев своих мальчишек скучающими на мостках. Взял в буфете килограмм конфет, удивив «странной покупкой» продавца и покупателей, стоявших в очереди за пивом, пошел с этой данью к мальчишкам. Чтоб не дулись на меня, бросившего их в самый разгар экскурсии. И мы снова пошагали по улицам и переулкам, все дальше уходя от моря, все выше поднимаясь к ущелью, через которое переваливала дорога. Там меж бурых скал был словно бы край и города и шоссе. Но за краем явно было еще что-то, ибо туда убегали автобусы, грузовики, легковые машины, мелькали на мгновение на фоне неба все целиком, от крыши до низа колес, и ныряли, куда-то исчезали за ровной гранью дороги.

— Что там? — спросил я мальчишек.

— Новый город.

— Какой?

Они засмеялись, приняв это за шутку. Мы добрались до перевала и увидели с высоты новые районы Красноводска, такие большие и с такими широченными улицами, что оставшееся за спиной показалось не более как пригородом. За крышами темнела вдали бесконечная отмель, и где-то совсем уж далеко, чуть ли не у горизонта, взблескивала чистая вода открытого моря. Справа горизонт обрезала темная гряда гористого мыса, и там, вдали, поднимались трубы заводов. Улица, уходившая влево, упиралась в гору, застывшую у самого берега. Мы пошли налево и уже через полчаса оказались на окраине, где у пологих обрывов смотрели в морскую даль окна трехэтажных жилых домов. Было что-то в них от белых пригородов Севастополя или Одессы. Только бетонные клетки антисейсмичных поясов, врезанных в стены, да совершенно другое, более сухое свирепое солнце напоминали о близости чего-то, не свойственного уютным черноморским берегам.

По скалистой тропе, хорошо известной мальчишкам, мы обогнули гору и как-то сразу вышли к той самой набережной, от которой началось наше «кругосветное путешествие». И я увидел вдруг небольшой двухэтажный особнячок с вывеской, сообщавшей, что в нем — контора Красноводского заповедника. И снова побежал покупать конфеты моим экскурсоводам, ибо знал уже, что тут возле конторы заповедника и закончатся все мои экскурсионные страсти.

Директор Красноводского заповедника Владислав Иванович Васильев, высокий молодой мужчина с вежливой, добродушной улыбкой, как-то не вязавшейся с его огромными ручищами, и уверенным голосом, рассказывал мне о частых экспедициях в самые комариные места, о долгих терпеливых наблюдениях за поведением птиц, о выслеживании браконьеров. Я слушал его и думал о том, что заповедник, несомненно, в надежных руках. Но вот Васильев встал, и я увидел, что он без ноги. И захотелось спросить: как это можно на одной ноге ездить в экспедиции и гоняться за браконьерами? Но не спросил: очень уж не вязалось с его обликом это словечко — «инвалид».

Само существование Красноводского заповедника для меня было новостью. По справочникам я знал только об одном заповеднике на Восточном побережье Каспия — Гасан-Кулийском. Но знал также, что еще в середине пятидесятых годов он потерял свое значение: обмелевший Каспий и обезвоженный Атрек лишили его уникальных, любимых птицами мелководий. Но оказалось, что, отступив, море создало множество мелководий в другом месте — в Красноводском заливе. Птицы быстро сориентировались и перелетели туда. Тотчас сориентировались и браконьеры. В защиту птиц выступила газета «Известия». Многим виноватым тогда крепко попало за нерасторопность. В 1969 году был создан заповедник в Красноводском заливе. Сейчас на его пространствах зимуют шестнадцать тысяч фламинго (из двадцати тысяч, живущих на территории нашей страны), двенадцать тысяч лебедей, свыше ста тридцати тысяч уток. Живут в заповеднике даже уникальные орланы-белохвосты. Их численность известна до единицы — восемьдесят четыре.

И научная работа Васильева тоже посвящена защите пернатых. Хотя начинал он ее с иной целью — хотел выяснить, какие из рыбоядных птиц слишком накладны для народного хозяйства и, стало быть, вредны. Он начинал не на новом месте. Прежде немало было ученых, исследовавших меню птиц с помощью арифмометра. Ловили чайку, вскрывали, взвешивали содержимое желудка и умножали на численность птиц. Получалась солидная цифра. Сочинялись статьи с призывом уничтожать этих «нахлебников», будто бы виноватых в оскудении рыбных богатств.

Васильев тоже начал вскрывать птиц, но внимательно разбирался в содержимом желудка и находил не только остатки рыбы, но также лягушат и личинок жуков — первых пожирателей мальков. Он начал наблюдать и выяснил, что птицы питаются в основном только снулой рыбой.

Когда ученый сообщил коллегам о своих соображениях, ему возразили: мало доказательств. Он взялся собирать доказательства. Изучил 43 вида птиц — серебристых и озерных чаек, черноголовых хохотунов, цапель, орланов, зимородков, куликов, уток… Не сумел оправдать только большого баклана, да и то в том случае, когда он в больших массах.

Защищая птиц, Васильев защитил и свое достоинство ученого. В 1971 году его назначили директором заповедника.

Последние часы на туркменской земле я провел в том месте, где начинается крупнейший транспортный «мост» — паромная переправа через Каспий. По ту сторону залива за шеренгой портальных кранов лежал белый город, террасами поднимался по пологому склону далекой горы. А здесь гора подступала почти к самому берегу, дыбилась угрюмыми красными осыпями, на которых что-то гремело и пылило — велись разработки камня. Бежали под горой ниточки рельсов, обрывались у воды, словно на краю трамплина. Среди нагромождений портовых сооружений вдвинутое кормой в глубокую нишу причала стояло большое белое судно. В его утробе железнодорожно грохотало и скрипело, и от этих тяжелых звуков вибрировали борта и мелкая рябь торопливо разбегалась по сверкающей глади, ломая четкие отражения береговых построек.

Как все-таки быстро жизнь меняет смысл слов. Совсем не устаревший словарь Ушакова определяет «паром» как «плоскодонное судно или плот, передвигающийся посредством каната, протянутого от одного берега к другому, для постоянной переправы людей, экипажей, грузов…». Стоявший у причала дизель-электроход никак не подходил под это определение, его хотелось назвать другим, более весомым словом. Но, как видно, новые слова рождаются реже, чем новые виды техники. И приходится переосмысливать привычное, навешивать на легкие конструкции старых слов тяжеловесную арматуру новых понятий.

Можно утверждать, что идея морской паромной переправы современного типа родилась здесь, на Каспии. В годы войны, когда перевалка грузов в порту достигла неслыханных масштабов, когда причалы были завалены эвакуируемым добром, боевой техникой и снаряжением для фронта, в ту тяжелую пору моряки отказались от традиционной долгой упаковки грузов в глубокие трюмы. Все, что могло двигаться: паровозы, автомобили — своим ходом заезжали на палубу нефтеналивных судов и наскоро приспособленных для этого плавучих доков и переправлялись через море с наименьшими потерями драгоценного времени.

— Теперь чего только нет: крепления, стопоры всякие, даже успокоители качки (и то, бывает, вагоны с рельсов сбрасывает, а как они тогда, в войну, управлялись?..).

Так говорил мой последний гид на туркменской земле капитан парома «Советский Казахстан» Олег Серафимович Никитин. Он водил меня по своему удивительному кораблю, верхняя часть которого ничем не отличалась от всех других судов: чистые палубы, каюты, рубка, полная сверкающих приборов, спасательные плотики и шлюпки, а нижняя — точная копия какой-нибудь железнодорожной станции Москва-Сортировочная. На четырех путях общей длиной почти в полкилометра, упакованные вплотную один к другому, стояли цистерны и большие вагоны. И непонятно было, как я буду пересекать море — теплоходом или поездом. И странно звучала традиционная песня при отходе, что, мол, «провожают пароходы совсем не так, как поезда». Здесь выходило, что одинаково.

— Давно на Каспии? — спросил я Олега Серафимовича.

— С пятьдесят пятого.

— Не тянет в океан?

— Здесь привык.

— Качки не боитесь? — задал я каверзный вопрос.

Он засмеялся:

— Каспий в этом отношении — школа. Кто здесь поплавал, тот ничего не боится. А которые с океанских судов приходят, первые штормы не выдерживают, лежат. Такой Каспий…

Море раздвигало берега, гнало с севера бесчисленные «отары» своих белопенных барашков, море с непостоянным уровнем и непостоянным названием — Хазарское, Северное, Белое, Восточное, Западное, Хорезмское, Персидское и в конце концов увековечившее давно исчезнувшее племя каспиев, море, с богатствами которого всегда было связано столько надежд.

Теперь о Каспии чаще всего говорят с жалостью: мелеет, скудеет. Но мне было как-то неловко со своим привезенным издалека маленьким человеческим сочувствием. Тяжелое судно водоизмещением около семи тысяч тонн робко вздрагивало под ударами волн, и часто-часто, словно в испуге, колотились под палубой четыре его дизельных сердца. А до отмелей Апшерона было триста километров и двенадцать часов пути.

Неровная полоска гор на туркменском берегу опускалась все ниже. Тонула в дымной вуали земля, на долгих дорогах которой осталась частица моего сердца. Снова и снова проходили передо мной друзья, обретенные в пути, грустили, шутили, произносили свои страстные монологи, я слышал их голоса, и сладкая печаль накатывалась на меня, как волны этого неспокойного моря. «Сагбол», — говорил я, — «спасибо», Туркмения, «Тангыр ялкасын» — «благодарю» тебя за радость, которую мне подарили твои дороги.

И еще я думал о Природе, к которой теперь не только приспосабливались, которую где умело, где не слишком осторожно, однако все же подправляли, учили стать такой, какой она нужна людям. И хотелось верить, что на просторах этого моря, ставшего Морем Согласия между народами, населяющими его берега, будет достигнуто полное согласие также между Природой и Человеком.

Загрузка...