Не успел я наскучить нехоженым верстам,
Версты мне не успели еще надоесть.
Должен огорчить любителей водных процедур под ясным солнцем открытых пляжей: главная туркменская река — Каракумский канал, по-видимому, останется и единственной. Большинство рек и речек, которые потекут к поселкам пустыни, бахчам и отарам, будут заключены в железные или бетонные берега.
Директор конторы «Туркменобводнение» Олег Сергеевич Кашин показал мне карту, на которой обозначены будущие водоводы. Они пересекают пустыню вдоль и поперек, образуя довольно густую сеть глубоких проток, напоминающую разветвленное древо речного бассейна, сфотографированного с большой высоты.
Эта карта, как оказалось, была одной из тех, что вместе составляли уже утвержденную правительством Туркменистана Генеральную схему обводнения пустынных пастбищ.
Начав с карты водоводной сети, я добрался до пояснений к схеме и зачитался ими. Это был один из тех планов, какими так богата история Советского Туркменистана. Давно ли кое-кому нереальными казались проекты всеобщего образования почти сплошь неграмотного народа? Уже в этом веке царские чиновники подсчитывали, что вообще грамотным туркменский народ станет не ранее как через сорок веков. Чиновники исходили из темпов развития народного образования в дореволюционное время. Давно ли фоторепортеры в диком умилении снимали верблюдов, нюхающих рельс или мачту высоковольтки?.. Теперь верблюды перестали удивляться даже мачтам теплоходов, скользящим над барханами, трубам газопроводов, похожим на гигантских змей, разлегшимся вдоль караванных троп…
И все же великие безводья Каракумов каждого увидевшего их заставляют думать, что на освоение пустыни нужны века. И я так думал, пока не посмотрел Генеральную схему. В ней предусматривался целый комплекс работ, подобно тому как планы генеральных наступлений предусматривают использование в штурме всех видов военной техники. Чтобы если уж добиваться господства, так сразу везде: и на море, и на суше, и в воздухе.
Согласно этому плану освоения пустыни, уже к двухтысячному году Туркменистан покроется сетью дорог общего пользования, пастбищных дорог и так называемых грунтовых проездов. Общая длина их составит тридцать тысяч километров. Семь тысяч семьсот пятьдесят километров линий электропередач дадут в достатке энергию каждому из восьмидесяти восьми новых каракулеводческих совхозов, их центральным усадьбам и фермам-поселкам, разбросанным по пустыне. А чтобы навсегда избавить отары от зимней бескормицы, решено создать хозяйства, специализирующиеся на заготовке страховых запасов кормов. Три четверти территории республики будет охвачено этими работами — больше тридцати пяти миллионов гектаров.
Много веков главной системой овцеводства в Каракумах был отгон, когда отары круглый год содержались на пастбищах. Новый план — решительный поворот от пережитков экстенсивного ведения хозяйства, при котором продуктивность овец и сохранность поголовья целиком зависели от капризов погоды, к наиболее прогрессивным формам животноводства.
Однако где взять воду для этих десятков миллионов гектаров? Генеральная схема предусматривает строительство свыше шести тысяч километров магистральных водопроводов, комплексное использование всех водных ресурсов: Каракумского канала и подземных линз, строительство водосборных площадок и солнечных опреснителей…
Одним словом, создатели Генеральной схемы (а над ней работали больше десяти научно-исследовательских институтов) замахнулись на всю пустыню сразу.
Должно быть, Олег Сергеевич прочитал сомнение на моем лице, потому что, едва я закрыл папку с картами, тут же и сказал:
— Кое-что можем показать не только на бумаге. Есть желание? Можете сами увидеть, как любите выражаться вы, писатели, воплощение плана в жизнь.
Желание, разумеется, было. Поплутав немного по окраинным улицам Ашхабада, мы выехали на шоссе, потом свернули на грунтовку и помчались по мягким барханам, раскачиваясь, как на волнах.
Дорог было много. Колеи со свежими и занесенными песком следами протекторов то сходились, то расходились. Вокруг, сколько видел глаз, лежали пески и пески, голые, нехоженые, покрытые рябью и пестрые от серых шаров верблюжьей колючки. А шофер, казалось, даже не всматривался в дорогу, все выжимал скорость из своего пропыленного послушного «газика».
— Как вы тут ориентируетесь?
— А чего? — удивился шофер. — Дорога ясная: у дохлого ишака налево, а там — прямо.
Я думал, он шутит, и воздержался от расспросов. Но ишак оказался реальностью, лежал в низине, словно смятая куча иссохшего тряпья, скалил белые зубы.
— Почему его не зароют?
— Зачем? Вреда нет, он уж давно высох, а так — дорожный указатель.
— Это место все шоферы знают как «развилку у дохлого ишака», — сказал Олег Сергеевич. — Наверняка и на картах будет так называться.
— Поблагозвучнее придумают.
— Какой смысл? К тому же по-туркменски это все равно звучит иначе — «эшек олен»…
Так я оказался у истоков этимологии одного из географических названий. Впрочем, в пустыне, как мне тут же и рассказали, все географические названия имеют в основе нечто реальное. Если на карте написано «кизыл-такыр», можно не сомневаться: такыр, действительно, красный; если «эшек анныран», что значит «ишак закричал», стало быть, случалось и такое; если «эшек энен»… Впрочем, последнее лучше не переводить. Так благозвучнее…
Зато имена людей чаще всего красивы. Например, шофера, который вез нас по пустыне, звали Гундогды. Человеку, привыкшему к нашим обыкновенным старорусским именам, ни за что не догадаться, какой глубокий смысл вкладывают туркменские матери в имена своих детей. «Гундогды» в переводе означает «восход солнца», «появление света», «рождение дня».
Пока мы рассуждали о странностях имен и названий, Гундогды все вез и вез нас куда-то в серые пространства песков. Потом, вильнув очередной раз, дорога выбежала к толстой трубе и помчалась по прямой вдоль нее. Наконец показались над барханами оранжевые подъемные краны на гусеничном ходу и большая машина, насаженная на трубу, как баранка на палец. Она обмазывала блестящие бока трубы толстым слоем битума и быстро закутывала ее лентами стеклохолста. Дальше виднелся еще один агрегат, тоже насаженный на трубу. Он гудел и скрежетал, как все другие машины, вместе взятые, стальными щетками очищал металл от ржавчины и слегка лакировал его какой-то черной смесью, пахнущей бензином. Впереди, раскинув транспортеры, как крылья, работал канавокопатель, готовил для трубы глубокую траншею. А за ним до самого горизонта, словно гирлянда сарделек, лежали в торец друг к другу секции труб, и огни электросварки, вспыхивающие на стыках, казались совсем не ослепляющими под ярким солнцем пустыни. Было такое впечатление, будто гигантская труба, перечеркнувшая желто-серое однообразие песков, и машины вокруг нее — все это живет само по себе независимо от людей, неизвестно зачем мающихся в этом пекле.
— Надбавки платите? — спросил я у Олега Сергеевича.
— Без надбавок была бы труба, — ответил он и засмеялся нечаянному каламбуру. — Сорок процентов к заработку — полевые, пятьдесят — за безводность. Но труд стоит того. Это пока недалеко от Ашхабада, можно и домой на выходной съездить. Когда труба уйдет на сотни километров, люди будут работать как в дальних экспедициях. Бывает, самолетом выгоднее человека в баню свозить…
— А далеко она протянется?
— Сначала до Ербента — сто семьдесят километров, потом еще сто двадцать — до Дарвазы. Когда будет построена, обводнит три миллиона гектаров пастбищ…
Пустыня забиралась в открытый торец трубы, образуя в ней плотные ребристые барханчики. Я согнулся, залез в душное нутро. Труба гудела отдаленным эхом, и приходилось долго ждать, пока мой голос, четкий и ничуть не измененный расстоянием, вернется из черной глубины.
— Вот так же и колодцы откликаются, — громко сказал Олег Сергеевич. И дождавшись, когда эхо вернуло слова, удовлетворенно похлопал по трубе ладонью: — Громадина! Больше кубометра воды в секунду пропустит.
— Много это или мало?
— Таких водоводов в Каракумах не строили…
Снова мы ехали вдоль цепочки еще несваренных труб, и Олег Сергеевич все смотрел вперед, задирая голову, словно хотел заглянуть за барханы.
— Что там?
— Сейчас увидим.
Машина сделала еще зигзаг по пыльной дороге и вырвалась на простор равнины. Нет, это был не такыр, перед нами простирались пески, но не всхолмленные в разнобокие барханы, а совершенно ровные, каких мне еще не приходилось видеть. Я думал, что многоликая пустыня повернулась ко мне очередной своей тайной. Но оказалось, что это колхозное поле, выровненное скреперами, приготовленное под сад. Водовод еще не работал, но он уже менял лицо пустыни.
— Вон там строится поселок колхоза «Социализм». Это их поле.
В стороне стоял десяток добротных кирпичных домов с широкими верандами. Странно было видеть их среди бескрайней равнины, не защищенных ни деревцами, ни кустиками. Дома стояли открытые всем ветрам, словно памятники старины, которых так много на просторах Туркменистана.
— Будет вода — все будет, — сказал Гундогды, словно угадав мои мысли.
Путешествуя по республике, много повидал я серых плоских мазанок в аулах, зажатых желтыми полукружиями барханов. Но это был не аул, именно поселок. Там люди и овцы вытаптывают хилую растительность, оживляя подвижные пески. Есть даже такая примета: заблудился в пустыне, увидел вдали голые пески, иди туда — там люди. Но здесь никак не хотелось верить в эту неизбежность. Может, потому, что дома были широкие, как у нас бы сказали — пятистенки, а может, убеждала равнина, приготовленная под сад. Если люди вырастят большой сад, то почему бы им не огородить дома совсем маленькими своими личными садами? Была бы вода. А ее, как видно, будет вдоволь.
За поселком показалась гора. Не бархан, а именно гора, безупречно круглая, словно вершина зарытого в пески огромного шара. Вид ее был настолько необычным для пустыни, что я сразу же стал просить подъехать поближе. «Газик» послушно свернул с дороги, гудя, въехал на вершину и остановился у треноги тригонометрического знака. Холм устилали красные и серые осколки древних горшков и плошек. Ясно было, что он насыпан вручную в какие-то стародавние времена и что на нем стояла небольшая крепость, одна из тех, что обычно обступали границы оазисов, неся своего рода караульную службу.
— Овадандепе — «Красивый холм», — сказал Олег Сергеевич. — Так он называется.
— А может быть, «Холм красавиц»? — спросил Гундогды, которому по молодости лет такое название, должно быть, больше нравилось. — Видите — черепки? Значит, здесь жили люди. А где люди, там и женщины…
Я присоединился к первому предположению. Исключительно из тех соображений, что все гармоничное красиво. Круглый холм среди хаоса барханов любому чабану не мог не показаться прекрасным.
Сверху пустыня выглядела бескрайней, как море. Серые всхолмленные просторы таяли в подвижной дымке горизонта, меняли цвет. Совсем немного нужно было фантазии, чтобы в зыбких переливающихся миражах увидеть и новые дороги, и поселки, и сады, и частые отары, увидеть то, о чем сухим языком цифр и диаграмм рассказала удивительная папка с длинным заголовком на обложке — «Генеральная схема комплексного освоения пустынных пастбищ Туркменской ССР».
У каждой дороги два конца. У меня выходило и больше. В тот день на машине «Каракумстроя» я поехал из Ашхабада на запад с единственной целью — увидеть конец канала, тот тупик, дальше которого — лишь пунктир будущей трассы на карте гидростроителей. Шофер «газика», назвавшийся только по имени — Эшек, к моему удовольствию, оказался человеком словоохотливым и, узнав, что я собираюсь писать о дорогах Туркменистана, счел долгом взять на себя роль экскурсовода.
— В Фирюзу заедем? — предложил он.
— А чего там?
— Орла на горе видели?
— Может, и видел.
— А чинару?
— Какую?
— Вах, не были вы в Фирюзе! — воскликнул он и решительно свернул на развилке влево.
Дорога постепенно втянулась в редкий лесок, потом колючие акации с шипами в палец подступили к самому асфальту, создав таинственный полумрак. По лесу неторопливо ходили люди, наклонялись зачем-то, словно собирали грибы. И бежала возле дороги речка Фирюзинка, серебристо взблескивала в просветах серой листвы.
— Лес, он лес и есть — для всех радость, — сказал я, вдыхая, как мне казалось, ароматный и влажный воздух. — Вон ведь сколько, людей понаехало.
— Прохладно тут, — откликнулся шофер, не поворачивая головы.
— И красиво, не то что в пустыне. Что ни говори, а лучше наших русских лесов ничего нет.
— Пустыня лучше.
Это было странно слышать, и я, удивленный и даже возмущенный немного, принялся расхваливать влажный аромат подмосковных березняков, сочную зелень лесных полян, прелесть косогоров, сбегающих в лесные овраги…
— Вай! — прервал он меня. — Был я у вас — в армии служил, не понравилось. Куда ни пойдешь — везде лес.
— Вот и хорошо!
— У нас выйдешь на бархан, посмотришь направо — далеко видно, посмотришь налево — далеко видно, ишак идет — во-он где…
Мы замолчали, думая каждый о своем. Скалы нависали то справа, то слева, заставляя дорогу кидаться от одного края ущелья к другому. Асфальтовое полотно вроде бы все время шло вниз, будто мы вовсе не поднимались в гору. Этот обман зрения был особенно удивителен еще потому, что навстречу бежала речка, быстрая, искристая, горная, и казалось, что она вопреки всем законам течет в гору. Потом скалы расступились, выпустили дорогу на простор, и вдали за садами, за синими холмами открылся загородивший полнеба хребет Копетдага. Потянулись за обочинами заборы и ворота с нарисованными на створках пионерскими горнами: начиналась главная зона отдыха ашхабадцев — Фирюза.
Городок был тихим и уютным, чем-то напоминавшим курортные городки Крыма. На перекрестке улиц возле кинотеатра стояли три автобуса, и сотня любознательных туристов, по-европейски говорливых и полураздетых, решительно карабкалась по тропам к вершине горы, где на возвышении, взмахнув крылами, замер каменный орел. Туристочки в шортиках, словно птенцы, забирались под его большие крылья и замирали там в ожидании, когда кто-нибудь из дорожных рыцарей запечатлеет фотоаппаратом этот величественный момент.
Мы свернули вправо и еще от поворота увидели чудо-чинару, по рассказам самую старую во всей Средней Азии. Испросив у сторожа разрешения, я перешагнул через низкую оградку и арычок, по кругу обегавшие чинару, и обошел вокруг нее, стараясь каждый раз касаться ногой жесткой коры. Насчитал двадцать шагов. Ствол конусом поднимался на полутораметровую высоту, и там, как сообщил сторож, его могли охватить только семь человек, взявшись за руки. На высоте четырех-пяти метров чинара разветвлялась на шесть могучих стволов. Седьмой был спилен. Его, как рассказал все тот же словоохотливый сторож, расщепило громом. И будто грохот при этом был такой, что сторож (другой, разумеется, дальний предшественник теперешнего) навсегда оглох от удара.
Какой у дерева возраст? Этого, сколько ни спрашивал, я так и не узнал. И мне пришлось утешаться хитрой мыслью, что надо же оставить и тайну в моих записках. Чтобы читателю, который потом захочет поехать в Туркменистан, было что узнавать самому.
Зато я не откажу себе в удовольствии рассказать легенду о фирюзинской чинаре.
…Будто в неведомые времена жил в этих местах садовод по имени Бахарлы с женой Айджамал, счастливый тем, что у него было семь сыновей. Однажды самый младший из братьев нашел бирюзовый камешек, но звездочет, которому показали находку, сказал, чтобы его немедленно выбросили, иначе у Бахарлы родится дочь и с нею придут несчастья. Родители рассудили, что несчастье то ли будет, то ли нет, а сестренка при семи братьях очень даже кстати.
И родилась у них дочь — писаная красавица. Назвали ее Бирюзой в честь того камешка, подчеркнув этим, что люди они, хоть по-крестьянски и простые, но не больно суеверные. В четырнадцать лет Бирюза стала светить, как полная луна, и на этот свет мотыльками полетели женихи. Родители оказались нетипичными для тех времен и позволили дочке самой выбрать себе мужа. Но это было делом не простым, должно быть, еще и потому, что туркменские девушки вообще не были привычны к такого рода самостоятельности.
Прослышал о красоте Бирюзы чужеземный царь и решил забрать девушку силой. Войско шло к садам Бахарлы с уверенностью победителей. Но братья устроили засаду в ущелье, и «победителям» пришлось бежать. Но царь был упрям, и братья стали изнемогать в неравной борьбе. Тогда Бирюза поднялась на гору и крикнула: «Эй, джигиты-туркмены! Кому дорога честь, приходите сражаться!» В голосе ее было столько боли, что горы не выдержали, отозвались криком, понесли зов по ущельям. От этого, говорят, и родилось горное эхо.
Когда собрались джигиты и прогнали врагов, то увидели всех семерых братьев павшими в жестокой сече. Бирюза не выдержала горя и заколола себя кинжалом. А садовник Бахарлы посадил на могиле восемь чинар, которые, едва выросли, обнялись, как братья, срослись в один несокрушимый ствол…
Мы с шофером долго ходили вокруг чудо-чинары, смотрели в густую крону и говорили о бедах, без конца сваливавшихся на туркмен в прошлом.
— Много их тут ходило, — сказал мой спутник. — Александр Македонский, говорят, был, ханы да шахи всякие, басмачи. Советская власть прекратила эти безобразия…
Обратно мы ехали молча. До самого Геок-Тепе. Это был уже типичный туркменский поселок с серыми дувалами вдоль улиц, с грустными ишаками на перекрестках, с черноглазыми ребятишками в калитках, настолько нетерпеливо любопытными, что хотелось завидовать их неиссякаемому интересу ко всему окружающему. Ходили по улицам бесцветные, незаметные мужчины, а женщины, наоборот, были как букеты в своих ярко-синих, красных, зеленых платьях. Бегали девушки, беззаботно встряхивая длинными косичками, степенно, опустив глаза, ступали замужние женщины.
— Эшек, — спросил я, — скажи, пожалуйста, что означает твое имя?
— Вах, лучше не спрашивай.
— Почему?
Он не сразу ответил. Катилась под колеса иссушенная белая дорога, и белая выгоревшая пустыня разворачивалась за кюветами, все такая же голая, ровная, монотонная.
— Ишак я, осел по-вашему.
— Не может быть!
— Вру, да? — рассердился он. — У нас мальчиков всегда плохо называют. Говорят, когда-то бог забирал себе мальчиков. А зачем ему Эшек или там Гуджюк какой-нибудь, щенок по-вашему, собака маленькая?
— А за девочек чего же не боятся? Я знаю одну семью: семь девочек, и у всех имена красивые.
— Поглядим, как они восьмую назовут.
— А как назовут?
— Могут — Бесдир — «хватит», значит, «надоело» или Дойдук — «насытились».
— Неужели так называют?
— Восемь девчонок — это ж с ума сойти!..
— Эшек, — сказал я, мучаясь от необходимости произносить его имя, — а ведь ты неправду говоришь. Я знаю одного парня с красивым именем — Гундогды.
— Одного, да? Еще и не так назовешь от радости, если единственный сын родился.
— А если единственный умрет? Это ж еще тяжелее.
Шофер фыркнул насмешливо, пожал плечами и ничего не ответил. Но я и так понял, что он хотел сказать: единственного сына родители не отдадут даже по личной расписке самого аллаха. Как видно, ко всем религиям люди относятся одинаково: пока бог помогает, ему молятся, как только он начинает отнимать последнее, с ним перестают считаться…
Так за разговорами мы въехали в Бахарден — большой зеленый поселок среди равнины, пестрой от верблюжьей колючки. В одном из окраинных белых домиков я разыскал начальника строительно-монтажного управления «Западгидрострой» Мезида Мезидова, пересел в его «газик». И снова помчался в пустыню, ров-кую и пыльную, похожую на степь, измученную небывалой засухой. Потом дорога запетляла среди холмов, то раскиданных хаотически, то вытянувшихся ровными цепями. Заблестели полосы воды, неподвижной и мутной, замелькали бульдозеры и экскаваторы, повисшие на краях раскопов, и огромные бетонные ступенчатые желоба забелели в котлованах, непомерно широких и глубоких.
— Это не канал, — сказал Мезидов, — это сброс для селевых вод.
Я посмотрел на невысокую стену гор, темневшую в добром десятке километров, на сухую сравнительно ровную степь и улыбнулся недоверчиво.
— Сколько воды пропустит канал?
— Сорок кубометров в секунду.
— А это русло селевого сброса?
— Триста.
— Горы-то велики ли? Откуда на них столько воды?
— Обычно сели, верно, небольшие, но раз в сто лет случаются катастрофические. Канал на века строится, и случайности должны быть предусмотрены.
— Допустим, от селя убережетесь, а если землетрясение?
— Все гидротехнические сооружения строятся с расчетом на девять баллов…
Когда-то я думал, что канал — это прежде всего русло. Но, помотавшись по водным километрам, убедился, что землеройных работ на канале, пожалуй, даже меньше, чем всяких прочих. И здесь, на сто тридцать восемь километров канала, подведомственных Мезидову, требовалось соорудить больше сорока мостов, дюкеров, так называемых быстротоков — бетонных желобов на крутых перепадах уровней.
Мезидов, должно быть, исповедовал старую истину: «Лучше один раз увидеть, чем сто услышать». Не вдаваясь в долгие разговоры, он бросал шоферу отрывочные фразы, и машина носилась от одного гидросооружения к другому через раскопы и горы земли по таким дорогам, что нам все время приходилось сидеть, как тем жокеям, на полусогнутых, вцепившись обеими руками в скобы, в дуги над головой.
Возле одного из котлованов остановились, вышли из машины на сухой и горячий ветер, спустились вниз по крутой каменной кладке. Здесь строился дюкер — высоченная стена с четырьмя квадратными туннелями у основания. Туннели полого уходили вниз и в сотне метров от выхода снова выныривали в русло канала. По металлическим решеткам арматуры лазали строители, вежливо кивали со своей высоты, здоровались, как это принято повсюду в Туркмении, и, занятые своим делом, не оглядывались на нас. Мезидов подозвал бригадира, и мы познакомились.
— Царенко Александр Иванович, украинец, хотя Украины и не видел ни разу: родился в Байрам-Али. Семнадцать лет назад работал на первых километрах канала, теперь к тысячному подбираюсь…
Тысячный километр Каракумского канала — этап, о котором давно мечтают гидростроители, — находился где-то неподалеку. Там — я видел на схеме — будущее русло круто уйдет на север (так диктует рельеф), сделав большую дугу, выйдет к Казанджику, затем, поднырнув под шоссе и железнодорожное полотно, устремится на юг, в самый благодатный, но пока что самый мертвый край Туркменистана — в знаменитые просторы Месерианской равнины.
— А потом? — спросил я у Царенко, вспоминая эту схему.
— До конца пойду. Построю последнее гидросооружение, искупаюсь в Каспийском море и… на пенсию.
Рабочие засмеялись довольные. Должно быть, эта мечта о последнем гидросооружении у берегов Каспия была здесь популярной.
Мы выбрались из котлована и помчались дальше по иссохшим пыльным дорогам. И Мезидов все показывал мне свои и не свои достопримечательности: бетонзавод, где под открытым небом отливались огромные фигурные плиты и блоки, пятнадцатикилометровый участок канала, в один миг вырытый взрывом тот тупик, где пионерная траншея, облепленная бульдозерами, упиралась в пологий лоб пустыни. Посмотрели мы и Арчман — это туркменское Цхалтубо.
Поскольку почти каждый человек считает себя хоть чуточку да больным, я позволю себе дать небольшую справку о курорте Арчмане. Место это необычное, с одной стороны его поджимают горы, с другой — пустыня. Климат самый противоречивый. Бывали здесь январи с температурами минус двадцать пять и плюс двадцать восемь. А летом случалась и сорокашестиградусная жара. Но пусть это не пугает: в сухом воздухе пустыни сорок шесть градусов переносятся легче, чем тридцать пять под Москвой. Главная ценность Арчмана — сероводородные источники. Лечебная вода, которую хоть пей, хоть купайся в ней — все на пользу, булькает в «кипящем» озере, молочным ручьем течет через весь поселок. Читателя, вероятно, интересует, от каких болезней излечивает Арчман? Я попытался составить список недугов, с какими сюда приезжают, и понял, что это мне не под силу. В списке оказались важнейшие болезни века: гипертония, ожирение, неврозы, а кроме того, всяческие полиартриты, спондилиты, гастриты, колиты, простатиты, эндоцеврициты, такие, о которых я никогда и не слыхивал, — псориазы и ахилии.
— Купание в источнике вызывает эйфорию, — сказали мне врачи.
Услышав о таком диве, я тотчас запросился в воду. Поплавал в облаке ароматных пузырей и вылез разочарованный. Только потом, уже в Москве, заглянув в словарь, узнал, что «эйфория» — это повышенно радостное настроение. И только тогда понял, почему после купания меня вдруг потянуло на поэзию — к стихам и песням.
Говорят, песни — душа народа. Когда я читал подряд стихи старых и новых поэтов, просто поражался, как оживилась, просветлела эта душа. Бунин говорил, что печаль песен порождалась тяготами борьбы с природой. Природа, как известно, не изменилась. Изменился человек, исчез парализующий волю страх перед стихиями. И в этом духовном возрождении важнейшую роль сыграл Каракумский канал — детище дружбы народов. Он стал главным полем, на котором туркмены учатся побеждать неверие в свои силы, порожденное веками апатии.
В эту роль «стройки века» особенно верилось здесь, на водных просторах канала, на бесконечных полях, окруженных арыками, на «лунных нагорьях» свежих раскопов, где жуками-скарабеями копошились бульдозеры, где и туркмен, и русский, и украинец, и казах, и татарин ели из одного котла, спали на соседних койках в полевых вагончиках и печалились и радовались все вместе…
— Хотите еще искупаться? — спросил Мезидов.
На пыльных и жарких дорогах я уже успел забыть о ваннах Арчмана и, занятый своими мыслями, не сразу понял моего предусмотрительного гида.
— Купаться будете?
— Как это? Где?..
Канала здесь еще не было, а те желтые лужи, что стояли неподвижно на дне раскопов, меньше всего напоминали реку или озеро.
— Только вода теплая. И в пещере.
— В Бахарденской?!
Это чудо туркменской природы в списках моих желаний стояло одним из первых. Я и сам не раз порывался ехать туда, да все откладывал за дорожной суетой.
— Даешь пещеру!..
Выпрыгнув на сухой асфальт шоссе, «газик» резво побежал обратно в сторону Ашхабада, но вскоре свернул к горам, и уже через пять минут я увидел нечто, похожее на надолбы у подножия невысокой, отдельно стоявшей горы, и белые домики рядом, и неизменный ресторанчик на поднятой площадке под голубыми лепестками крыши.
На склоне чернели три черных зева — входы в пещеру. Перед нижним — большой пятиметровой аркой — на широкой площадке высилось нагромождение острых бетонных глыб, символизирующих, как можно было догадаться, хаос подземелий. Но, охваченный восторгом ожидания, я почти не обратил внимания на это «архитектурное оформление», быстро прошел к железной калиточке, за которой круто уходила в черную пустоту длинная лестница. Перед калиткой сидел по-туркменски на корточках невозмутимый хозяин подземного царства, должность которого, как я сразу же и узнал, называлась весьма оригинально — директор пещеры.
Он буднично сообщил мне, что вход стоит пятьдесят копеек и что всяк сюда входящий, дабы не оставлять надежды на возвращение, должен познакомиться с правилами пользования пещерой, а заодно и со всеми сведениями о ней. Это не составляло труда: все было написано тут же на большом щите. Из надписей я узнал, что длина пещеры — двести тридцать метров, ширина — до пятидесяти семи, а высота местами достигает двадцати метров, что на дне ее, на шестидесятиметровой глубине, вот уже миллионы лет дышит паром теплое озеро.
Я медленно сходил по ступеням, оглядываясь на белое пятно вверху, напоминавшее полную луну. Цепочка желтых слабо светящихся лампочек, изгибаясь змейкой, сбегала в черную бездну. Яркий свет мог бы потревожить хозяев этой пещеры — летучих мышей. Я вглядывался в черные своды, но ничего не видел. Только когда совсем переставал дышать, слышал наверху неясный сонный шорох.
С глубиной пещера приобретала странный синтез таинственности и обжитости. На площадках стояли скамьи для отдыха и раздевалки, точь-в-точь как на пляжах. И у самой воды тоже стояли скамьи, чтобы было куда класть одежду. К воде спускались бетонные ступени. Я пошел по ним и не заметил, как промочил ноги, — такая прозрачная была вода. Лишь потом, приглядевшись, научился видеть эту грань между водой и воздухом — на ней ломалась ровная кромка лестницы.
Странные новые ощущения охватывали меня, пока плыл по безукоризненно ровной глади озера. Растерянность и неловкость, жуть и восторг, и нелепые скачки воображения заставляли торопиться к берегу. Чтобы успокоиться, приходилось уговаривать себя: подумаешь, озеро, всего-то семьдесят метров в длину и глубина — не до центра Земли, максимум двенадцать метров, и температура, как дома в ванне… А гигантские черно-серые и коричневые арки стен уходили в бездну, и прямо-таки чувствовалось, как они скрипят от напряжения, с трудом удерживая навалившуюся на них гору. Волны добегали до черных провалов в сводах, глухо ухали, заставляя думать, что там, в темноте, есть еще что-то живое.
Я доплыл до черного камня на том берегу, оглянулся и замер от новой жути, подступившей к горлу. Над неподвижной черной водой бегали змейки пара, хорошо видные в прямом свете ламп. Резко пахло сероводородом. И мне подумалось об ограниченности наших эмоций. Если здесь, на родной земле, в каких-то шестидесяти метрах от солнечного мира испытываешь нечто близкое к потрясению и с трудом сдерживаешь свои чувства, встревоженные необычностью обстановки, то каково будет космонавтам будущего на чужих и далеких планетах?!
И вдруг сверху послышался шум. Он все приближался по лестнице и превратился в гомон обычной веселой толпы: к озеру, прыгая по ступеням, бежала ватага туристов. Я снова переплыл озеро, едва успевая увертываться от босых пяток, молотивших воду, вышел к скамьям на берегу, увидел газеты, брошенные на мокрый пол, и показалось мне все это обычным шумным бассейном где-нибудь в Сандуновских банях.
Дождавшись, когда туристы ушли и в пещеру снова вползла тяжелая тишина, я медленно пошел вверх по лестнице, считая ступени. Их оказалось 350. Пятно входа над головой было сумрачным: в горах уже темнело. Остановился на последней площадке, чтобы перевести дух, и увидел в круглом отверстии входа словно бы мельтешащую мошкару. И догадался — летучие мыши. Вечер для них, что для нас утро, вечером они отправляются на свою работу. И вспомнил, что Бахарденская пещера — уникум и в этом отношении. Во всей Евразии, если не считать ее тропических районов, нигде нет такой огромной колонии летучих мышей. Ученые уверяют, что еще недавно здесь жило до сорока тысяч этих удивительных летунов. Теперь численность колонии сократилась почти на три четверти. Ученые обвиняют туристов, которые в таинственный мир подземелья, как на пляж, вносят свой неизрасходованный в дороге азарт. А надо бы входить сюда, как в музей: слишком мало осталось на земле уголков, где хранятся, может быть, самые ценные для человека экспонаты — величественность мира, его первозданная тишина.
Рой летучих мышей все время висел над входом. Тысячи их вылетали из черноты подземелья и возвращались, ныряя вниз с непостижимой скоростью. Я поднимался по лестнице прямо в этот рой и все опасался, что хоть одна из них не успеет отвернуть, ударится в меня* Но крылья шумели на почтительном расстоянии, и постепенно боязнь сменилась уважением к этим молчаливым крылатым зверькам. Ведь неприязнь всегда от боязни. Уходит она, и рождается симпатия…
Выбравшись на поверхность и отдышавшись от «глубоких» впечатлений и высокой лестницы, я тотчас вспомнил, что уже поздно и кафе очень просто может закрыться. Но мне повезло. Выпив стакан красного вина и проглотив пару шашлыков, я погрузился в блаженное состояние, от которого не отказался бы ни один туркмен, знающий, что такое хороший той под остывающим небом пустыни, когда голоса тонут в тишине, как в омуте, когда некуда спешить и можно сидеть и слушать свои мысли, свободные, как ветер.
У крайнего столика лежала рыжая собака, одним глазом следила за буфетчиком, подозрительно внимательно смотревшим на нее. Над окошечком буфета висел приветливый плакатик: «Будем рады видеть вас каждый день и каждый час». Непонятно было только, где они хотели бы видеть нас — в пещере или здесь, возле буфетной стойки? Неподалеку от меня сидели трое парней, неторопливо обсуждали что-то. Прислушавшись, я понял: они геологи и завтра собираются на Сумбар. Торопливо скрипнув стулом, я подвинулся к ним. Парни посмотрели на меня с удивлением и любопытством, но ничего не сказали. А я молчал, боясь спугнуть такую близкую возможность завтра же попасть на ту сторону Копетдага в места, которые все побывавшие там именовали не иначе как сказочными.
— Братцы! — взмолился я. — Возьмите меня четвертым. Для ровного счета.
— Ровный счет — это когда трое, — засмеялись «братцы».
— Я напишу о вас очерк…
Это была ошибка. Пришлось потратить немало энергии, прежде чем они согласились нарушить свою дружную компанию нетипичным четвертым представителем, взяв, однако, с меня клятву, что их имена я запишу только в записной книжке моего сердца и нигде больше…