Глава III Короткое лето Святого Деметрия

Завтра я первый раз навещу свой приход. На огромной артиллерийской карте, висящей над моим столом, я снова и снова рассматривал очертания своих островов, пока не запомнил форму каждого. Родос — это кремниевый наконечник стрелы; Кос — кашалот; Лерос — осьминог; Патмос — морской конек; Сими — сгоревший метеор, отшлифованный воздухом; Калимнос — мидия.

Об их продукции, климате и обитателях я уже знаю достаточно, благодаря краткому, но интенсивному курсу армейского обучения в Каире. Даже в статистических таблицах, заполняющих компактные армейские справочники, я слышу волшебные нотки во всех этих бес пристрастных реестрах: наждак, изюм и белая черешня. Теперь мне предстоит повенчать свои теоретические знания с тем, что я увижу собственными глазами.

Я выбрал для поездки короткое лето Святого Деметрия, рассчитывая, что его последние ясные дни позволят мне спокойно добраться до самого Лероса и обратно, не угодив в шторм.

Сими

Продвигаясь на север мимо потрясающих эгейских пейзажей, залитых яростным белым светом солнца, я чувствую, как ныряет и бьется о волны маленький каик, взявший курс на Кос. Горы уходят в воду, здесь они стоят, как ноги окаменевших слонов, медленно поворачиваясь, когда мы проходим их, словно на огромном шерстистом поворотном круге. На пути к Косу встречаются целые склоны, сплошь усеянные обломками из мастерской Майоля[34] — незаконченными лодыжками и головами, торсами и ступнями. Когда мы вошли в огромную каменную паутину Сими, еще не рассвело, поэтому у меня не сложилась целостная картина — только прерывистый ряд впечатлений. Он лежит на воде, как черный сухарь — впрочем, скалы так изрыты и пробуравлены языками волн, отброшенных Анатолией, что все это больше похоже на черное каменное легкое. Повсюду вздыхают и всхлипывают пробоины, это вода урчит и пыхтит в черных сотах. На этом весьма сомнительном фундаменте праздным юнцом был выстроен город из цветного кирпича. Город этот начал взбираться на гору, но вскоре притомился и затерялся в обломках штукатурки и кучах камня, которым теперь никто не воспользуется. Человеческий голос сквозь шум воды и морского ветра кажется совсем тихим, как муравьиный шорох — точно пытаешься нацарапать что-то булавкой на резиновой покрышке.

— Kalo Taxidi — счастливого пути…

Калимнос

На Калимносе опять были пущены в ход дочкины краски, чтобы запечатлеть молочные склоны гор. Аккуратно, старательно вписали квадратик кладбища, монастырь; пониже повторили мотив: церковь, монастырь, город, потом, почувствовав, что это будет кстати, дорисовали гавань — целую полку ярких кораблей на якоре и такие сверкающие, ослепительно сверкающие дома на первом плане. Никто не видел ничего подобного — гавань медленно вращается вокруг тебя, когда входишь в бухту. Равнина за равниной жесткого, чистого, как у кубистов, цвета. Сознание бегает по словарной паутине в поисках слова, которое сможет верно выразить все это. Бесполезно. Под церковью стоят на стапелях недостроенные каики — огромные клетки из некрашеного дерева, похожие больше всего на скелеты китов.

Три маленькие девчушки в алых платьях остановились, держась за руки, и смотрят на нас. А мы сидим и смотрим на остров. Плотная водная гладь разжижается под килем, когда мы движемся к порту, двигатель теперь пыхтит не так надсадно, но скорость нарастает, как скорость биения наших сердец. Эхо нашего продвижения — жесткое «пам-пам-пам» выхлопа — тяжело отскакивает от ржавого корпуса парохода, лежащего на боку на мелководье, его трубы торчат снаружи, похожие на ноздри, но все остальное погружено в воду, прозрачную, как чистейший белый джин. Таков Калимнос. Высоко, под стенами церкви Золотой Руки поет женщина, мед ленно, с чувством, а на причале напротив мужчина в синем комбинезоне сколачивает гроб. Пугающая обособленность столь разных звуков, таких несхожих, таких самодостаточных. Оторванных от временных рамок. Песня и стук, сосуществующие рядом, но ни на миг не сливающиеся и непреступающие границ друг друга.

Кос

Кос в этой группе островков — избалованный ребенок. Это сразу ясно, до того как ты сошел на берег. Зеленый, роскошный и слегка растрепанный. Остров, не привыкший аккуратно причесываться. Прямо возле порта стоит знаменитое дерево Гиппократа (Миллз дал себе слово, что совершит к нему паломничество), окруженное небольшой зеленой беседкой, похожее на нубийскую женщину, страдающую слоновой болезнью. Целые деревья пробились из него — отовсюду, не считаясь ни с силой тяжести, ни с пропорциями. Благодарные верующие по обету воздвигли на кирпичных или каменных постаментах памятники — руку там, бедро здесь. Каким-то образом это невероятное сооружение из веток, постаментов, побегов все еще держится — его роскошные листья закрывают весь двор, как навес. Среди ветвей играют дети, в замечательные игры.

— Иностранец, — кричат они, — иностранец!

Должно быть, я — первый здесь за долгие годы иностранец не в военной форме. Мы обмениваем конфеты на апельсины и беседуем о жизни на Косе. Дети оборванные и худые, но на голодающих не похожи. Мы взбираемся на франкский замок с булыжными насыпями и разрушенными равелинами. Здесь снова груды искореженного и ржавеющего железа — автоматных патронов, снарядов и баков из-под бензина. В этот раз в храм Асклепия попасть не удастся, он за городом, а капитан жаждет добраться до Лероса, пока море тихое. Мы по-прежнему должны следовать определенными коридорами, поскольку все море кругом заминировано, видимо, капитан боится, что нас отнесет штормом на одно из минных полей…

Лерос

На Леросе, если верить нашему капитану, все всегда застревают из-за дурной погоды. Это дикий остров, лишенный каких бы то ни было оригинальных черт, хотя там есть довольно благородный франкский замок и живописная деревня. Однако там нет буколических пастбищ или полей. Зато есть гигантские портовые сооружения, изувеченные бомбежками и гниющие в сырости — огромные свалки меди, стали и латуни. Гавань задыхается от затонувших кораблей, а городок очень сильно разрушен бомбами. Над ним клубятся миазмы. «Помоги, Боже, — невольно начинаешь бормотать, — тем, кто здесь родился, тем, кто здесь живет, и тем, кто приедет сюда умирать. Вода здесь соленая — как и шуточки обитателей острова. Что до меня, то я целиком и полностью на стороне поэта Фокилида, который использовал название Лероса, чтобы закидать грязью своего врага, которого угораздило здесь родиться. Вот вам ранний пример того, как литератор поливает грязью своего оппонента! И сегодня «Лерос» по-прежнему означает грязь. Погода нас задержала или что-то еще, не знаю, но было время подумать, набросать кое-какие заметки о поэзии в маленькой черной записной книжке, которую купила мне Э. и которая теперь вся в пятнах — от морской воды и бренди. Майор Франс, который отвечает здесь за офицерские беспорядки, колоритная личность, он — бывший командос и провел много лет, и военных и мирных, путешествуя среди этих островов; до войны перевозил грузы на небольшом принадлежавшем ему пароходе, а во время войны стал по совместительству секретным агентом. В резиновых сапогах с подошвой толщиной в пядь, вооруженный до зубов самым устрашающим холодным оружием, он резал глотки по всей округе, перемещаясь на одном из крохотных каиков, принадлежавших морским диверсантам. Теперь он сидит во главе стола в госпитале, весь усыпанный медалями, будто кружочками конфетти, за бирманскую кампанию, и тоскует по прежним военным тяготам.

В задымленной таверне, зыбкие стены которой содрогаются от каждого удара дождя и ветра, я полдня беседовал с агентом, который отвечает за распространение газеты на Патмосе и других мелких островах. Весь вид этого маленького человечка говорит о крайней нищете, и на лице его написан такой пессимизм, что надеяться на успех нашей газеты на островах явно не приходится. Хотя греки и сохранили свой язык, очень немногие могут на нем писать, а уж тем более — читать, рассказывает он мне. Но это не значит, что они не подпишутся на газету. Нет. Он опрокидывает одну стопку обжигающей мастики за другой, с каждым разом все глубже втягивая шею в ворот своего потрепанного пальто. Покупать газете будут, но читать… этого он обещать не может. Из-за нехватки бумаги, говорит он, жители острова будут рады любой газете. Она нужна им, чтобы заворачивать рыбу или яйца. Для посылок и свертков. Так что этот дефицит обеспечивает больше прибыли, чем мне могли бы принести повальная грамотность и живейший интерес к мировой политике. Это один из парадоксов войны: ежедневная газета, которую мы продаем за пенни, в качестве оберточной бумаги стоит два пенса, и уже на Родосе мы выручаем больше от продажи макулатуры, чем от ежедневных продаж. Так или иначе подобное положение дел указывает журналистике ее истинное место. Однако мне приятно думать, что жители этих атоллов наверняка подпишутся на мою газету только ради того, чтобы заворачивать в нее рыбу. Агент не улыбается. Он выше этого. Когда мы расстаемся, его губы раздвигаются в неком подобии посмертной улыбки, и он произносит:

— Во всяком случае, теперь вы знаете правду.

С грязного шерстяного неба спускается набухший дождем вечер. Мы стоим у огромного эркера и смотрим, как бурлят ревущие водовороты, пляшут, как безумные, в закрытой гавани между корабельных снастей. Обвисший фок-парус хлопает и хлопает, как пистолетные выстрелы. Над нами высится разрушенный франкский замок, неколебимо, как высился века; но каждый год еще несколько кирпичей падают из стен и катятся вниз, с холма, на главную улицу, еще несколько обломков отваливаются от башен. Когда становится темнее, начинают сверкать зарницы молний, и Франс пытается сфотографировать нас — как мы сидим за столом и играем я очко под слепящими вспышками. К рассвету, говорит он, все тучи унесет, и мы сможем отплыть на Патмос, последний остров в моем списке, который мне хочется увидеть больше всего.

Патмос

Незадолго до рассвета раз или два полыхнула молния, я проснулся и увидел в темном холле горбуна с телефоном в одной руке и горящей свечой в другой.

— Алло, — звал он надтреснутым голосом через мили воды, — алло, Патмос!

В ответ с острова раздалось слабое потрескивание в немецком полевом телефоне, как будто коротил провод под небольшим напряжением. Снова дважды сверкнула молния — молочно-белая пульсация за плотными облаками, покрывавшими Лерос.

— Шторм немного стих, — кричал горбун, гримасничая от старания поддержать ускользающий контакт. — Мы их отправляем!

Снаружи все еще доносился рев моря и завыванье ветра в пальмах на холме. Горбун вошел в комнату и поставил возле меня горящую свечу и чашку чая.

— Море успокоилось, — сказал он, и, будто подражая природе, его собственный голос утратил резкость и тоже успокоился. — За вами скоро приедут.

Мы проторчали на Леросе четыре дня из-за шторма. Я ничего не ответил горбуну, я пил чай и пытался нащупать ногами теплый уголок в постели. Он некоторое время смотрел на меня, потом достал из кармана короткую трубку и разжег ее от свечи.

— Вставайте, — сказал он и, скрипя черными сапогами, пошел в кухню.

Я лежал, глядя, как белизна дневного света понемногу просачивается на небо, очерчивая черную лапу тучи, простертой над городом и заволакивающей верх замка. Воздух в комнате был затхлым и душным. Высокий растрескавшийся потолок, окна странной формы, над которыми нависали ламбрекены из тронутой плесенью парчи, вызывавшие тревожащие ассоциации: венецианская гравюра. Лежа в этой комнате, я чувствовал, что дышу высушенным, будто гербарий, воздухом другого столетия; и розоватое озерцо свечного света усиливало иллюзию. Ну просто комната в доме опального премьер-министра времен императора Оттона. Убийцы вошли через окно. В дальнем углу, там, где выцвели обои, стоял диван, на который его бросили…

Верная Э. уже проснулась и, зевая, расчесывала темные волосы при свете свечи. Я ел хлеб с маслом и смотрел, как она одевается, говоря шепотом, чтобы не разбудить остальных, мирно храпевших в разных углах старого дома.

— Думаешь, у нас получится? — время от времени спрашивала она, страшась бурного моря так же, как и я.

— Здесь всего три часа хода, — сказал я. — Поболтает, конечно.

Как оказалось, я ошибался. Мы услышали в холле торопливую речь, произнесенную повелительным тоном, и, взвалив сумки на плечи, спустились на цыпочках по скрипучей лестнице туда, где нас ждали. Мы вы-шли из дома потихоньку, как воры.

Под покровом темных туч окрестности окутывал плотный низкий туман, было сыро и промозгло. Дождь однако же прекратился, и лодочник удовлетворенно крякнул.

— На море спокойно, — сказал он, — слишком спокойно.

Мы вместе пошли по каштановой аллее к городу, слушая устрашающий шум ручьев, переполненных из-за дождя. Вспышка молнии на миг осветила главную улицу, превращенную штормом в бушующий черный поток; потом нас окутала тьма, зловещая и непроницаемая — тьма, которая наступает, когда закрываешь крышку объектива. Это сложно объяснить: потому что за ней, по краям неба, проступал грязно-белый свет самой разной интенсивности. Казалось, видишь только силуэт самой тьмы, и больше ничего.

Мы прошлепали по закоулкам порта и, наконец, вышли к набережной, где стоял каик, команда которого пребывала, казалось, в состоянии полнейшей апатии, ожидая нас. Капитан свесился за борт, держась за канат, и смотрел на воду. Молодой парнишка и взрослый мужчина, погруженные в свои мысли, сидели возле румпеля, косолапо поставив босые ноги среди витков каната. Когда мы посвистели, они встрепенулись.

Он назывался «Забвение»: маленький мощный каик с большим развалом бортов, рыбаки называют такие «гоночными», потому что считается, что они более скоростные, чем модели с обычным корпусом. Морские диверсанты поставили на него танковый двигатель, увеличив скорость примерно до двенадцати узлов. Мощность чувствовалась сразу, когда он отчаливал от каменного причала и выходил в гавань, обходя черные буи, которыми, как сказал капитан, были огорожены минные поля. Закутавшись в плащи, мы смотрели, как черный неприветливый скалистый берег вытравливается мимо нас, как быстро убывающий канат, мы все ближе к открытому морю. Напротив, над водой, со стороны Турции в одном месте пробился свет; капля красного просочилась в зазор между небом и землей и бежала вдоль края горизонта, чтобы впустить свет, — как нож, вскрывающий устрицу. Красный смешался с черным и превратил его в фиолетовый; диск моря повторил тон, сделал его ярче, превратил в зеленый, и над водным простором и островами на мгновение засиял край солнца, пугающий, как око одноглазого великана. Потом — снова тьма и ровный шум двигателя. Парнишка занял пост на носу. Он вглядывался в туман и направлял рулевого криками и жестами.

— Так мы все-таки доберемся до Патмоса, — сказала Э., доставая бутерброды и бутылочку коньяка.

Патмос, подумал я, это скорее идея, чем реальное место, скорее символ, чем остров.

Но для парня, сидевшего на корточках на носу, неотрывно смотрящего в затянутый туманом простор впереди, в этом названии, без сомнения, не было ничего особенного: название как название. Оно предвещало только краткую каменистую стоянку в привычной будничной круговерти, где все разнообразие сводится лишь к походу в таверну, в которой у вина был особый смолистый привкус, или в дом, где разговоры казались очень интересными из-за красивой старшей дочки. Вглядываясь в даль, он время от времени видел тени островов, надвигающихся на нас, как военные корабли, и, дико вскрикнув — будто пойманная морская птица. — махал рукой вправо или влево, направляя нас на безопасную глубину. В нескольких ярдах от нас возникали вдруг мокрые клыки скал и ускользали назад, снова становясь призраками, и звук винта делался ниже и глуше — так звучит барабан, когда музы кант меняет силу удара. Однажды туман на секунду отступил, и мы увидели на заросшем с клоне стадо овец, похожих на золотых жуков, ползающих между земляничных деревьев, а над ними на скале возвышалась неподвижная фигура в капюшоне, как страж. Позвякиванье их колокольчиков слегка приглушал туман, но утратив громкость, этот звон отнюдь не утратил прелести насыщенных и многозвучных переливов.

Солнце каким-то образом обмануло нас и взобралось на небо, ни разу не озарив воду. Сквозь облака, похожие на ковер с густым желтым ворсом, пробивались его лучи, придавая всему густой медный отлив, и морская вода тускло засветилась, будто свинец. Тем не менее видимость стала лучше, а вместе с ней и скорость нашего судна. Капитан, сидящий у румпеля, рубанул рукой воздух, это характерный греческий жест, в данном случае означавший, что мы наверстываем теперь время. Парнишка подошел к нам немного поболтать. И волосы его, и борода были усыпаны блестящими каплями воды.

— Патмос, — сказал он. — Он вам понравится. Он всем иностранцам нравится. Там хорошие фрукты и хорошая вода.

На миг привстав, чтобы лучше закрыть ладонью спичку (коробок английский) над сигаретой, добавил с каким-то средневековым удивлением:

— А еще там есть телефон. Настоятель каждый день по нему говорит.

— Ты когда-нибудь им пользовался? — спросил я.

— Я? А мне-то он на что?

Ощущение слепоты теперь исчезло, но начала болеть голова. Воздух стал теплее, но облака все еще скрывали от нас солнце, с желчным влажным неистовством полыхающее над морем. И вот последний из островов, стоящих вдоль прохода между Леросом и Патмосом, как тотемы предков, остался у нас в кильватере. Сквозь дрожащую завесу тумана мы уже смутно различали свою цель.

Капитан передал румпель и вышел на нос; подавшись вперед, он долго вглядывался в парящий горизонт, потом подошел свериться с часами — не без гордости: видимо, это был немецкий трофей. Мы шли два часа.

— В проливе часто бывает болтанка, — сказал старик. — Слава богу, обошлось. Но нынче вечером снова будет шторм.

Мы уведомили его, что именно вечером намерены вернуться на Лерос, и он пару раз покровительственно кивнул, затягиваясь сигаретой.

— А если не выйдет, — сказал он, — не волнуйтесь. Там есть телефон.

Мы обернулись на крик парня, вернувшегося на нос. С северного края туман разошелся, и в единственном, похожем на карандаш, луче солнца засверкал белый мыс — поднятый, как крыло альбатроса, в том самом месте, где встречал ись небо и море Всего мгноее-ние сияло это с нежное видение, а потом луч медленно двинулся дальше, выхватывая из серой гущи башню, зубчатую стену, купол часовни.

— Монастырь, — сказал капитан. — Патмос.

Мы долго смотрели, как над островом играет свет: то заставляя сверкать ослепительные витражи монастыря, то гася преобразившийся пейзаж и снова превращая его в черно-белый рисунок. Солнце пыталось выбраться из облаков.

— Еще полчаса, — капитан будто уговаривал себя набраться терпения. — Еще полчаса, и будем там.

— Пойдем, — сказала Э., — нужно успеть перекусить. Ни у нее, ни у меня до сих пор не было аппетита, но теперь, когда перед нами лежали спокойные проливы и уже виден был остров, мы буквально набросились на коньяк и бутерброды. Парнишка вскипятил чайник, и я с изумлением обнаружил, что вся команда пристрастилась к английскому армейскому чаю, неимоверной крепости и сладости — более отвратительного пойла на свете не существует. Это, без сомнения, осталось со времен морских диверсий, как и та сноровка, с которой капитан открыл банку тушенки.

Мы закончили есть как раз тогда, когда каик вошел в маленькую гавань, совершенно очистившуюся от облаков и горевшую, как бриллиант, в оправе холмов.

— Добро пожаловать! — словно бы кричали фигуры на причале, пока мы швартовались, и мы сразу ощутил и благодарность, ибо снова попали на истинно греческий остров, совсем лишенный фальшивой итальянщины, которая присуща Родосу. В этом маленьком беленом порту были все; с первого взгляда можно было увидеть шесть или семь типичных персонажей, которые населяют греческие острова от начала времен. Старый морской капитан с узловатыми рукам и и жесткими усами, деревенский учитель, державшийся с особым чувством собственного достоинства и одетый в европейский костюм, сумасшедший, который играет на скрипке у двери таверны — местный поэт, чей разум, говорят по традиции, похитили нереиды. Ясные глаза и красивая смуглая кожа этих людей свидетельствовали о том, что это островитяне, что они родились под этим чистым голубым небом; а искренняя радость, с которой они кричали «Добро пожаловать!» — и чуть тише друг другу «Иностранцы!» — доказывала, что это истинные греки, лучше и быть не может. Мы спешно отказались от ослика, от букета цветов и не поддержали разговор о том, сколько нам лет, откуда мы и что нас сюда привело. Хозяин таверны разочарованно поклонился, стояу дверей своего заведения, в тенистом помещении которого знакомая еще с гомеровских времен компания играла за столом в карты. Мы шли по узкой главной улице навстречу улыбающимся женским лицам, мимо старой финиковой пальмы — последней из множества пальм, за которые венецианцы прозвали Патмос Пальмозой, — и далее направились к голому холму, там среди бурых камней все было еще мокрым от дождя и шумели переполненные ручьи.

Впереди на фоне облачных небес высился монастырь, причудливые башни с навесными бойницами и колокольни делали его похожим на средневековый замок — такой, какой можно увидеть только в русских фильмах. Огромные ворота были распахнуты. Казалось, оттуда сейчас с пронзительными криками вырвется отряд татарских всадников, потрясающих копьями и круглыми щитами из конских шкур; но из ворот вышли только несколько малышей, они пели какую-то здешнюю песню тонкими, хрипловатыми голосами, очень хорошо нам слышными в этом голубом воздухе, несмотря на расстояние.

На полпути мы наткнулись на пастуха, он сидел на каменном парапете, с посохом в руке, о чем-то говорил со своей дочерью, временами свирепо покрикивая на свое стадо. Мы присели рядом с ним отдохнуть, поскольку дорога круто поднималась вверх. В обмен на кусок хлеба он робко вызвался попозировать для фото, огорченно сетуя на непогоду, искренне переживая, что нам не слишком повезло с этим. Зловещие скопления облаков все еще темнели восточнее и западнее острова; но мы оказались в оазисе лета, все вокруг было зачаровано солнечным светом. Даже пчелы в маленьких белых ульях возле монастыря поддались его вероломному теплу.

— Вас там ждут? — спросил пастух.

— Мы звонили настоятелю.

— Тогда вас хорошо накормят, — утешил нас он; к монастырю нужно было идти еще минут пятнадцать вдоль огромного каменного красно-коричневого карниза. Монастырь поменьше, Святого Иоанна Богослова, где он написал свое Откровение, с расписанной пещерой и ветшающими хоругвями, был прямо под нами. На дальних утесах мерцали три разрушенных ветряных мельницы.

— Мы пойдем, — сказал я.

— С богом, — ответил он неохотно, поскольку разговор с приезжим незнакомцем для жителей острова, знающих друг друга с детства, — удовольствие редкое.

— С богом, — повторила его дочь, гордая своей взрослостью.

Войдя в огромные открытые ворота, мы сразу оказались во власти вымощенных булыжником улиц, ширины которых хватало только для прохода груженого мула; они прихотливо пересекались, образуя подобие лабиринта. Мы карабкались по лестницам, мы спускались вниз по переулкам, огибая углы, проходя по одному и тому же месту дважды на разных уровнях, но в конечном итоге все же нашли большую дверь монастыря. Она тоже была приоткрыта. Теперь из каждого угла можно было увидеть сверкающий залив и простирающееся за ним море, зеленых и серых оттенков.

Во дворе стояла торжественная тишина. Мягко светились лики, написанные на деревянных досках. Потом из сумрака часовни слабо донесся мелодичный речитатив — творили молитвы на византийском греческом. Потом второй голос звучно завибрировал в ответ.

— Там идет служба, — сказала Э.

Теперь уже тишину атаковали несколько голосов, звучавших будто сквозь расческу с бумагой. Из темноты плыло еле слышное звяканье кадила, легчайший аромат благовоний. Я снял с плеча тяжелый груз и дважды кашлянул. Из закутка под лестницей тут же вышел служитель и назвал меня просто по имени, не выказав удивления, когда я не стал возражать.

— Сию минуту, — сказал он тихим настойчивым голосом, — сию минуту.

Он бросился в темную часовню, как ныряльщик в бассейн, и вышел, ведя за руку настоятеля. Мы поздоровались, повинившись за то, что его отвлекли. Настоятель улыбнулся в бороду и отмахнулся от извинений:

— Идемте! — воскликнул он с неожиданной сердечностью. — Мы почти закончили. Идемте с нами.

И повел нас за руку в небольшой темный закуток, где в тот момент шла служба, истинная анна ливия плюрабель[35].

Больше всего они походили на благодушных древесных медведей, забравшихся в дупло старого дерева в поисках меда. Дьякон зевал и что-то бубнил по византийскому евангелию в тяжелом окладе, которое прижимал к груди. Настоятель верну лея на свое место, а мы устроились на неудобных сиденьях, на которых висишь, как летучая мышь, на локтях. Начало было замечательное, поскольку пока поднимались и опадали в темноте вопросы и ответы, я мог отдохнуть и окинуть взглядом богатый иконостас со всеми его украшениями и образами. Свет падал только сквозь туманное окошечко в куполе. Темнота навевала такой покой, что я почувствовал, что начинаю дремать, а монахи семенили взад-вперед к различным окутанным тьмой углам и к разным книгам, что-то выкрикивая и гудя или размахивая кадилами и поворачиваясь вокруг своей оси с рассчитанной ловкостью. Возникало ощущение бесконечной удаленности — казалось, эти голоса поднимаются со дна морского, приглушенные похожим на гриб монастырским куполом, темнотой, этим густым сумраком.

Тем временем служба подошла к концу, повернувшись к алтарю, один из дьяконов задул свечу; и тут же мы оказались среди друзей. Шесть могучих священников с роскошными кудрявыми бородами и выразительными жестами.

— Слава Богу, — сказал настоятель, — наконец-то, англичане, с которыми можно поговорить.

Потом он, разумеется, разочаровался в моем хромающем греческом. Но заговорила Э., и в лучах ее интереса и симпатии все тут же засияли, впав в щедрое, выражающееся всем телом, говорливое дружелюбие, истинно греческое. Это когда мы снова устремились во двор, и там нам объяснили, кто изображен на досках, чьи лики, и повели по запутанным коридорам. В маленьком темном хранилище за алтарем нам показали сокровища монастыря — богато вышитые ризы и епитрахили, дюжину разных дарохранительниц, усыпанные алмазами оклады книг.

Но на нас навалилась усталость от путешествия, и мы попросили, чтобы нас отпустили отдохнуть; но не тут то было. Нужно было осмотреть все беспорядочно разбросанные здешние памятники архитектуры; и к тому же была роковая приманка — фотокамера, которая болталась у меня на боку. Я видел, как мечтательно на нее посматривали несколько пар темных глаз и несколько пар смуглых рук начали старательно расчесывать бороды, поправлять черные печные трубы шляп. Нам явно предстояло всех сфотографировать.

Монастырь Святого Иоанна сам по себе сокровище, не менее ценное, чем любое из хранящихся в его закутках дивных изделий из шелка, слоновой кости или пергамента; это целый лес труб, куполов, колоколен, башен и ослепительных белых галерей. Башни соединяются, дополняют друг друга, так что можно пройти с восточной стороны — со стороны острова — и посмотреть на другие острова, очертания которых размыты, как рисунок по мокрой бумаге, на гладкой поверхности неба. Лерос, Икария, Аморгос, Самос. Облака привернули их, как фитиль лампы, но они все тут, упорно напоминают о своем существовании, темнея на фоне размытого горизонта.

— Плохая погода, — сказал настоятель, узнав, что мы собираемся уехать тем же вечером. — Погостили бы у нас месяц.

Это приглашение было отличным предлогом, чтобы показать нам удобные помещения для гостей, восемь прелестных побеленных комнат с угловыми окнами, выходящими на море. Я хотел бы остаться там на всю жизнь, но побоялся показаться чрезмерно выспренним и оставил при себе эту мысль, которая, наверняка многим приходила в голову.

— Вам здесь не одиноко? — спросила Э. у настоятеля.

Старик, переводя взгляд с Э. на меня, раза два повторил это слово, старательно не вслушиваясь в свои эмоции, чтобы лучше осмыслить понятие, которое оно означало. Он не дал прямого ответа. Несколько капель дождя громко стукнули о террасу. Разрыв в облаках снова быстро затягивало. Гавань внизу, с зеленоголубой оторочкой и жемчужными тонами дальнего холма, начала растворяться и меркнуть, в тот самый миг, когда на западе раздался гром.

Настоятель повел нас в библиотеку и показал знаменитые рукописи: раскрашенные, в причудливых извивах бестиарии и древние манускрипты. Он прижимал наши дрожащие от волнения пальцы к толстому пергаменту, чтобы мы почувствовали его плотность и качество выработки. Когда эти дивные фолианты были осмотрены, он милостиво мне попозировал, опершись на узкий подоконник, прекрасно сознавая, как изысканны его борода и красивые руки. Снаружи надвигался колючий дождь, затуманивавший перспективу и в одно мгновение превративший ослепительно-белый монастырь в нечто уныло-серое. Дождь секунду помедлил, коснувшись крупными каплями уст колокола, а потом устремился во двор в поисках уже переполненных сточных канав.

— Сегодня мы отсюда не уедем, — пробормотал я. Из трапезной, окна которой озаряли желтые вспышки молнии, мы смотрели, как шторм медленно скатывает облака в кучу. Острова пропали. Странные маневры совершались в темном небе, за облачным панцирем которого по-прежнему светило солнце. Мы перебегали от одного окна к другому, призывая друг друга посмотреть. Сквозь дыры в облаках длинные жерди желтого света шарили по свинцовому морю, как прожектора, медленно кружа или пробегая вдоль всего горизонта прежде чем погаснуть. Тугие иглы света, какие пронзают сумрак на старых олеографиях в дешевых Библиях, где изображен голубь перед лестницей, ведущей в Рай.

Почтенного возраста женщина накрыла стол для ужина, поставив три прибора, и вскоре к нам присоединился настоятель; налил в стаканы густое красное вино и разложил по тарелкам вкуснейшую курицу с рисом золотисто-лимонного цвета. Что-то его тревожило, всякий раз, как удар молнии озарял его бородатое лицо, он нервно смотрел вверх. Некоторое время мы пытались поддерживать несвязную беседу, чтобы отвлечь его внимание от шторма. Капли воды карабкались вверх по оконным стеклам. Где-то снова хлопнула ставня.

— Это вы звонили? — спросил старик.

— Да, с Лероса. С вами говорил человек майора Ф.

Он дважды несколько нетерпеливо кивнул и отправил в рот еще кусочек курицы.

— Очень многие звонят, говорят, едем, — сказал он. — Некоторые действительно приезжают. А остальные так и не могут добраться.

Он обернулся и что-то торопливо приказал старухе, потом начал вспоминать о войне. Монастырю пришлось соблюдать милосердный нейтралитет по отношению к трем нациям. Его лицо озарилось улыбкой, когда он рассказывал, как в монастыре, не зная о присутствии друг друга, прятались одновременно три отряда — итальянский, немецкий и английский.

— Два из них могли нас расстрелять, — сказал он. — Что нам было делать? Итальянские сигнальщики на верхнем этаже, раненый немецкий офицер, жизнь которого я спасал в амбаре, и шесть британских командос в подвале, там был их штаб.

Это было самое трудное и опасное время. Естественно, они были на стороне англичан — но монастырь есть монастырь.

— Мы не могли оставить немца умирать там, на холме. А итальянцы… — он пожал плечами.

Внезапно он спросил:

— А этот Энтони — почему он не приехал с вами? Мы переглянулись.

— Английский майор, который тоже звонил. Вроде бы никто не Леросе не собирался сюда; если бы кто-то еще захотел, то должен был получить разрешение у нашего хозяина, майора Ф. Мы бы точно знали.

— Вот я и говорю, — удрученно произнес настоятель. — Только звонят.

Шторм перевалил через вершину и теперь трепал пальмы в долине. Когда мы доели чудесную курицу, настоятель неспешно повел нас по комнатам монастыря, по изгибам коридоров, вверх и вниз по лестницам. Вот тут живут братья. Здесь — комната для приемов. Тут собирался обсуждать проблемы богословия конклав, или те, кто был связан с администрацией монастыря. В одном из этих огромных, полных гулкого эха помещений стоял немецкий полевой телефон, копия того, что стоял в столовой на Леросе, — уродливая бакелитовая коробка с ручкой и маленькой трубкой. Я заметил, как на лице настоятеля появились отвращение и гнев.

— Вот телефон, — сказал он.

Сквозь открытое окно влетали капли дождя, взбивая пыль на полу и сотрясая тяжелые красные занавеси балдахина. Я закрыл окно, и наша троица снова двинулась по коридору. Шагнув на предпоследний балкон, выходящий во двор, мы услышали голоса. Внизу я увидел нашего промокшего насквозь капитана, который стоял возле двери, накинув на голову кусок мешковины. Через полчаса, крикнул он нам, шторм затихнет. Если мы этим воспользуемся, вернемся на Лерос к обеду. Если нет…

— Мы ведь еще не поговорили о Святом Иоанне Богослове, — сказал настоятель, — о его чудесной книге. Вы должны увидеть его церковь. Оставайтесь, — мягко уговаривал он.

Пришлось объяснить, что, если мы пропустим катер, уходящий на Родос завтра на рассвете, мы на неделю выпадем из графика нашего путешествия (хотя искушение было велико!). Старик опечалился. Он собирался показать нам Откровение.

Тем не менее он помог нам уложить вещи, и братья вышли из своих келий, чтобы с нами попрощаться.

— Приезжайте еще! — кричали они. — Приезжайте погостить. Знаете, у нас есть телефон. Заранее звоните, в любой момент, и скажите, что едете. Приезжайте когда захотите, и оставайтесь сколько угодно.

Мы вышли через огромные ворота под настоящий ливень, который немного утих, когда мы добрались до гавани; каик стоял у причала, двигатель уже работал. Все было рассчитано до секунды. Махнув на прощание симпатичным бездельникам в таверне, мы поднялись на борт и вскоре вышли из гавани в яростно бушующее море — белые гребни захлестывали горизонт.

Темная хмарь нагрянула прежде, чем мы успели миновать бурные проливы, но мы шли на хорошей скорости. Каик вел себя превосходно, врубаясь круглым, как у каноэ, носом в море. К семи по обоим бортам мокро заблестели черные очертания скал, и мы сбросили скорость. Лерос маячил на фоне неба, он тоже был частью тьмы, но, если приглядеться, его можно было различить; только путь к нему лежал через водовороты дождя. На губах чувствовался вкус соли, от этой сухой пудры першило горло, она забивалась в уши. Вскоре мы пересекли отмель, и на нас уставились несколько маслянисто поблескивающих тусклых портовых огней. По-прежнему под дождем мы выбирались на берег и шли по пустынным улицам к столовой. Капли с треском стреляли по листве каштанов.

Какое-то время мы стояли в темном холле, стаскивая вымокшую одежду и пытаясь докричаться до горбуна. В конце концов он вышел из кухни, и тьма осветилась полоской света и красноватыми отсветами.

Наверху заканчивали обедать два офицера. Так приятно было опуститься на одно из роскошных кресел, которыми немецкий комендант Лероса обставил свою столовую, и потихоньку тянуть вино, пока грели воду для ванны. Мы рассказали нашему хозяину о путешествии и, воспользовавшись случаем, поблагодарили зато, что он одолжил нам каик. Пока мы разговаривали, в холле зазвонил телефон.

— Проклятье, — сказал молодой офицер, побежавший вниз взять трубку, — весь день не работал.

Через минуту он вернулся и доложил:

— Это настоятель. Хотел узнать, как вы добрались. Спуститесь поговорить?

Я ощупью пробрался вниз, в темный холл и взял мерзкую телефонную трубку. В наушнике эхом отдавалось влажное потрескивание.

— Алло, — сказал я, но там слышалось, точно в ракушке, только шипение морской воды, бьющейся о каменистые мысы, кипящей среди вулканических камней у пустынных пристаней патмосской гавани.

— Алло, — голос настоятеля возник из паутины царапания и щелчков, как будто со старой граммофонной пластинки.

— Ваше святейшество, — сказал я, наградив его титулом, достойным патриарха, — мы благополучно добрались, спасибо, — и добавил еще несколько теплых слов.

Молодой офицер спустился и, встав рядом, вставил мне в рот сигарету и зажег ее.

— Потом я, — сказал он.

Голос у настоятеля был неестественно высоким и тревожным. Он явно не привык к телефону.

— Майор Энтони, — сказал я, — кто это? Старик хочет знать, готовить ему еду или нет.

Офицер взял у меня трубку и с добродушной иронией произнес:

— Такого тут нет, настоятель, — сказал он. — Снова вам пригрезилось. Нет. Теперь вас какое-то время никто не будет тревожить.

Мы вместе поднялись наверх в освещенную комнату, где на столе появились карты и где сонная Э. уже раскладывала по порядку распакованные вещи. Завтра на рассвете военный катер отвезет нас обратно на Родос. Позднее, когда я уже лежал в постели, слушая свист ветра в кронах пальм на холме, в дверном проеме со свечой в руке возник молодой офицер, зашедший пожелать спокойной ночи.

— Настоятель часто путает посетителей, которые ему звонят? — почему-то вдруг спросил я.

— Это из-за этого гнусного телефона, — небрежно пояснил он. — Немецкие телефоны отвратительны, — и добавил: — Любопытно. Настоятелю, похоже, все время звонит этот Энтони. Интересно, кто бы это мог быть — если он есть, конечно… Что ж, спокойной ночи.

Мне тоже было интересно. Укрывшись одеялом, чувствуя восхитительное оцепенение сна, приближающегося ко мне сквозь шорохи дома и низкий шелест ветра и дождя, я внезапно подумал, что, возможно, майор Энтони — это призрак, обреченный по какой-то причине вечно стремиться на Патмос (который так или иначе символизирует нечто очень дорогое его сердцу).

Когда мы едем домой, закипает очередной шторм. Направляясь в гавань, проходим мимо жалкой дырявой лодки, полуголый владелец которой ставит ловушки на омаров. Бедняга даже не оборачивается в нашу сторону, когда поднятая нами волна начинает раскачивать его скорлупку. Сквозь залатанные лохмотья видно, как напрягаются тощие мускулы, когда он борется с волной. И все же он даже не оборачивается, чтобы обругать нас, — вот она, Греция, которую я снова люблю: голая нищета, предпочитающая радость бытия унижению, целомудрие и утонченные манеры жителей островов, распри и предательство горожан, бережливость и зависть мелких собственников. Я вижу таверны сих лавровыми венками, ягнят, вращающихся на вертеле на Пасху, бородатых героев, разбитые мраморные статуи.

К востоку от нас — Анатолия, чьи опаленные солнцем горы задумчиво покоятся под крыльями орлов, там пастух целый день бредет сквозь заросли из миртов и земляничных деревьев, усеянных кроваво-алыми каплями ягод. Когда-нибудь я смогу найти для всего этого единственно точные слова…

Время paсчитано до секунды; за нами грохочет надвигающийся шторм, перед нами мертвое спокойствие, залитое послеполуденным солнцем. С этой точки Родос выглядит невероятно романтично. Я думал именно о таком входе в гавань, когда писал:

«Если вам повезет приблизиться к нему так, как, видимо, и нужно — в мягких желтоватых тонах июньских сумерек, вы, без сомнения, вообразите, что это какое-то огромное морское животное, спящее в воде. Восточный песчаный мыс, на котором построены и древний, и нынешний город, медленно спускается в пролив у склонов Монте-Смит, которую назвали так потому, что сэр Сидни Смит однажды устроил здесь свой военный штаб. Это будет горб вашего кита. На востоке виднеются побитые непогодой Карийские горы, отбрасывающие такую густую тень, что последние лучи солнца расцвечивают море шафрановыми бликами. Угнездившись в природном амфитеатре, где когда-то стояли белые здания и храмы древнего города, крепость крестоносцев, окруженная круглыми стенами и полуразрушенными башнями, больше всего напоминает город, нарисованный пером на полях какого-нибудь манускрипта с миниатюрами: средневековый сон о крепости под названием Родос, которую придумал для вас туман и которая снова растворится, как только вы войдете в маленькую гавань Мандраччо, чтобы стать на якорь под стенами крепости Святого Николая, где предположительно когда-то стоял Колосс».

Вот так нам с Гидеоном следовало прибыть, когда мы покинули Александрию.

На Родосе перемены. Наглая солдатня основательно обживала здание в стиле рококо, где когда-то размещались люди Де Векки. На многих лицах — гримаса надменности и пренебрежения к штатским. Гидеон приобрел нескольких друзей и множество врагов — обычная пропорция, как он говорит.

— Никогда не ладил с галантерейщиками в звездах и коронах, — кисло добавляет он.

Но есть и то, что восполняет потери. Назначили ответственных за освещение, и всю гавань очистили от вражеского оборудования в рекордные сроки. Начала работать почта, и с Додеканес[36] хлынули по всему миру денежные переводы. Один уличный фонарь из десяти убедили зажигаться с наступлением темноты. Это немало, это часть неведомого состояния цивилизованности, поскольку фонари приносят порядок, а почта — уверенность. Тем не менее Гидеон говорит, что чует, как по городу ползет запах гарнизонной жизни. Он ведь ненавидит британский офицерский клуб, но дешевизна тамошнего виски заставляет его ежевечерне туда забредать. Он составляет список разговорных гамбитов, подслушанных в сих величественных пределах. Некоторые их них, боюсь, выглядят как подделка. Мы развлекаемся, пытаясь угадать, кто сказал нечто вроде: «Черномазый вполне приличный парень, когда узнаешь его получше», или: «Я обнаружил, что суахили — настоящие джентльмены», или: «Греки просто скоты, не находите?».

Фрагмент из письма, которое вчера пришло Гидеону от Г.:

«Так вы на Родосе? Мы высаживались там ненадолго в числе первых отрядов. Я был потрясен. От того, чем он когда-то был, осталась одна оболочка. Идя по разбитой набережной в темноте, я пытался восстановить в памяти одну предвоенную встречу, ее щемящий аромат остался в моем сердце навсегда… Это было в 1939, уже стемнело, но фонари еще не зажгли. И вдруг я столкнулся с мягкой женской фигурой. Незнакомка замерла передо мной, не говоря ни слова «Кто здесь?» — спросил я. Она не ответила, но тихо положила ладонь мне на руку, и я понял. Некоторое время мы стояли у стены гавани.

Я полез за коробком спичек и зажег одну, сказав: «Хорошо, если ты красивая». Пламя отразилось в темных глазах: лицо старше, чем положено по годам — серьезное, влекущее и усталое от жизни. Мы вместе взобрались по склону Монте-Смит и легли на один из могильных камней, еще теплый.

Она была истощенная, полумертвая от голода, и у ее одежды был привкус морской соли. Она была очень бедна, настолько, что никто из тех, кто не бывал в Средиземноморье, не сможет даже вообразить. В ней я ощутил всю Грецию, ее опаленный солнцем воздух, ослепительные костистые острова, целомудрие и благородство бедности, которую этот народ переплавил в золотую щедрость. Ее звали Афродита — я знаю! знаю! Она целый день ходила вдоль моря, собирая хворост и морской уголь. Ее муж был процветающим рыбаком, но теперь слег от чахотки — в последней стадии. Она подрабатывала время от времени. То, что изначально считалось отвратительным-или грязным, преображалось благодаря тем обстоятельствам, которые вынуждали ее совершать те или иные поступки; она конечно же осознавала все — в полной мере, так сказать. С моей стороны было бы просто подло жалеть или осуждать себя или ее. Жизнь для нее значила необыкновенно много; принимая ее как данность, она ее одолевала. Возможно, глупо философствовать по поводу встречи с обыкновенной проституткой, но эта женщина могла многому научить. К ее шали булавкой был приколот цветок ладанника. Когда мы расставались, она отколола его и протянула мне с восхитительной сердечностью. Тогда я понял без слов, что греки по-прежнему прирожденные поэты Леванта[37]. Они, знаете ли, понимают, что голод лишен высокомерия и что настоящая десятая муза — это Бедность».

— Бедность, — задумчиво сказал Гидеон, — не уверен.

Он добавил, что уважает в Г. готовность принять новый опыт и новый взгляд на вещи.

— Большинство из нас просто не может втиснуть в себя новое мироощущение, которое не согласуется с привычными предрассудками, которые нам привили. Интересно, я бы сам пришел в ужас — или нет?

Хойл закурил сигару.

— Знаете, — сказал он, — очень уж литературно, этот случай, скорее всего, выдуман. Хотя, разумеется, это не обесценивает его сущностной правды.

— И все-таки, — возразил Гидеон, — я думаю, это правда. Меня убеждает вот этот последний абзац:

«И вот он я, писатель, тридцати одного года, который не может даже воспользоваться таким уникальным материалом, ибо весьма сильно рискует напустить сентиментальщины в то, что было чистым, как стакан воды. Прикоснувшись к этой истории, я все разрушу. Вот такая дилемма».

Загрузка...