Ночью я почти не спал.
Лежал на своей кровати в общей избе, вслушиваясь в храп и сопение ватажников, а в ушах снова и снова слышались те два сухих щелчка из горна. Два горшка из восьми — это четверть. Лишь бы не больше. Если будет больше и такой брак пойдёт и дальше, нам не хватит тары для всего пороха. Придётся выдумывать что-то новое.
Заснул я только под утро, когда за мутным бычьим пузырём в оконце небо начало наливаться серым молоком рассвета. И тут же, как показалось, чья-то рука затрясла меня за плечо.
— Кормчий, подымайся. Пахом кличет. Печь остыла, пора смотреть.
Я с трудом продрал глаза и увидел над собой встревоженную рожу Гнуса. Парень переминался с ноги на ногу, и по его лицу было видно, что он тоже не спал — ждал, как и все, кто знал про наше ночное испытание.
Натянув обувку, вышел в рассветную прохладу. Весенний воздух был сырым и свежим, от реки тянуло туманом, где-то за избами надрывался петух, перекликаясь с другим на дальнем краю Гнезда. Женщины уже громыхали вёдрами у колодца, переругиваясь спросонья, и откуда-то тянуло дымком — видать, Дарья растапливала печь в поварне.
У землянки Пахома уже собрался народ. Бурилом стоял у печи. Рядом маячил Волк, поигрывая рукоятью ножа, и глаза его поблёскивали нетерпеливым огнём. Сам гончар топтался у остывшего горна, не решаясь прикоснуться к заслонке. Его губы беззвучно шевелились — гончар творил молитву.
Печь остыла. Угли за ночь прогорели и подёрнулись серым пеплом, но от закопчённых камней всё ещё тянуло сухим жаром, а воздух над низкой трубой дрожал и переливался.
— Ну, — сказал Бурилом. Его голос прозвучал неожиданно громко в утренней тишине. — Открывай давай, чего душу тянешь.
Пахом судорожно вздохнул, пробормотал что-то про Сварога-заступника и взялся обеими руками за заслонку. Плита поддалась не сразу, присохла за ночь к краям жерла, но гончар налёг плечом, и она отошла в сторону с протяжным скрежетом.
Пахом сунулся к жерлу, щурясь и прикрывая лицо рукавом, потом отпрянул и потянулся за своими клещами.
— Вижу черепки, — сказал он. Голос его упал до хриплого шёпота. — Два точно разнесло в пыль, по всей печи раскидало.
Я пока не напрягался. Два это не все. Для испытания приемлемые потери.
— А остальные?
Пахом не ответил. Он осторожно просунул клещи в горячее нутро печи и начал выгребать содержимое наружу. Первый горшок. За ним второй. Третий. Я считал, разглядывая получившуюся тару.
Четыре. Пять. Шесть.
Шесть горшков лежали на земле перед нами. Пахом выгреб следом кучу острых черепков — всё, что осталось от двух лопнувших. Я поднял один осколок, повертел в пальцах. Толстый, с рваным краем, покрытый копотью и пеплом, с крупными порами там, где выгорела солома.
— Эти два сверху лежали, — сказал Пахом, вытирая закопчённые руки о передник. — Жар на них ударил первым и слишком резко. Влага из середины черепка не успела выйти через поры, вскипела и рванула изнутри. Надо глубже класть, ближе к углям, где прогрев идёт ровнее и мягче.
Я отбросил черепок и опустился на корточки над целыми горшками. Они всё ещё были слегка тёплыми и медленно остывали, отдавая накопленный за ночь жар весеннему воздуху. Я взял один горшок, поднял к глазам, взвесил на ладони.
Тяжёлый, увесистый, ладно лёг в руку. Грубый и шершавый, как точильный камень. Стенки бугрились там, где вкрапления печного боя вышли наружу при обжиге, и были испещрены мелкими оспинами от выгоревшей соломы — будто кто-то истыкал сырую глину сотней тонких веточек. Горшок на вид был уродлив. Ни один гончар не выставил бы такое на ярмарке.
Я постучал по нему костяшками пальцев.
— Держит, — сказал я, и улыбнулся. — Ну вот видишь, Пахом? А ты боялся.
Пахом взял другой горшок, покрутил в узловатых пальцах, постучал, понюхал, провёл заскорузлым ногтем по пористой поверхности. Лицо его постепенно разглаживалось, и в выцветших глазах загорелся огонёк профессиональной гордости, который всегда горит в глазах мастера, когда его работа удалась.
— Печной бой сработал, Кормчий, — сказал он уже уверенным голосом. — Вишь, какие поры пошли по всему черепку? Солома выгорела дотла, оставила ходы для пара. Он вышел наружу, не разорвав стенок изнутри. А крошка из старых горшков держит форму, не даёт глине садиться и трескаться при сушке. Добрая вышла смесь, Кормчий. Грубая, страшная на вид, но добрая.
Бурилом шагнул вперёд, протянул руку, и я отдал ему горшок. Атаман покрутил его, подбросил, поймал, примерился, будто собирался швырнуть кому-то в лоб.
— Тяжёлый, — процедил он сквозь зубы. — Увесистый, зараза. В голову прилетит — череп проломит и без всякой смеси громовой.
— А когда внутри она рванёт, эта шершавая дрянь разлетится на сотню осколков, — я ткнул пальцем в оспины на стенках. — Каждая пора, каждая выгоревшая соломинка — это слабое место, по которому стенка треснет при взрыве. Осколки выйдут острые, рваные, полетят во все стороны. Идеальная рубашка для наших бомб, лучше и не придумаешь.
Бурилом оскалился, и в утреннем сером свете этот оскал был по-настоящему волчьим.
— Шесть из восьми выжили, — сказал он. — Для первой пробы пойдёт. Сколько ещё налепишь, Пахом? Только честно говори, без хвастовства.
Гончар почесал затылок, прикидывая в уме.
— Если печного боя ещё натолчём и глины свежей накопаю — штук по десять или пятнадцать в день смогу выдавать, это точно. Обжигать буду с вечера, к утру будут готовы. За пять дней наберётся полсотни, если только не сдохну раньше.
— Не сдохнешь, — Бурилом хлопнул его по плечу, да так, что гончар покачнулся и едва устоял на ногах. — Помощников тебе дам, сколько скажешь. Черепки бить, глину месить, воду таскать — всё будет. Ты, Пахом, нужное дело делаешь. Такое дело, за которое тебя люди потом долго вспоминать станут.
Пахом только кивнул молча, но я видел, как расправились его сутулые плечи, как поднялась голова и по-другому заблестели глаза. Вчера он был никем — бывший гончар, доживающий свой век на задворках ватаги, полезный только тем, что мог слепить миску для каши или горшок для щей. А сегодня он стал мастером, без которого не обойтись, человеком, от умения которого зависела победа над самим князем.
Я осторожно поставил горшок на землю рядом с остальными пятью и поднялся на ноги, отряхивая колени.
— Эти шесть я сегодня набью смесью, — сказал я Атаману. — А там Пахом новые партии подгонит, дело пойдёт.
— Добро, — Бурилом кивнул. — Делай своё дело, Кормчий, а я пойду к Щукарю, погляжу, как он там с парусами управляется.
Он развернулся и зашагал прочь, впечатывая сапоги в утоптанную землю. Волк скользнул за ним бесшумной тенью. У горна остались только мы с Пахомом и шесть уродливых горшков — первые ласточки той огненной смерти, которую мы готовили для княжьего флота.
После того как Бурилом ушёл, я отнёс горшки в дальний сарай, где Бес с Гнусом и Рыжим уже возились с пороховым замесом, и отправился в поварю. В животе урчало так, что хоть волком вой. На душе было хорошо. Шесть горшков из восьми — это победа. Теперь дело за малым: набить их и запечатать.
Но сначала — жратва. Самому поесть и парням пайку принести, коли мы одна команда теперь.
Поварня встретила меня духом варёной рыбы, печёного лука и свежего хлеба. Дарья орудовала у печи, помешивая что-то в большом котле, а Зоя сидела у окна и споро чистила репу, складывая очистки в деревянную лохань. Обе подняли головы, когда я вошёл, и обе заулыбались. Дарья широко, по-матерински, а Зоя робко, опуская глаза и тут же снова поднимая их на меня.
— О, явился, полуночник, — Дарья отложила ложку и упёрла руки в бока. — Я уж думала, ты там у горна и помер вместе с горшками. Садись давай, накормлю, а то на тебя смотреть страшно — одни глаза на лице остались.
Я сел на лавку у стола, и через минуту передо мной стояла миска ухи, от которой поднимался ароматный пар. Рядом лежал толстый ломоть ещё тёплого хлеба. Дарья плеснула в кружку кисловатый и терпкий взвар из сушёных ягод.
— Ешь давай, — она села напротив, подперев щёку кулаком. — И рассказывай, чего вы там с Пахомом намудрили. Всё Гнездо обсуждает, а толком никто ничего не знает.
— Горшки делали, — я зачерпнул ухи, обжёгся, подул. — Особые. Для дела.
— Для какого такого дела горшки среди ночи жечь? — Дарья прищурилась. — Бабы болтают, что ты там колдовал у печи, огонь из ничего вызывал. Одна божилась, что своими глазами видела, как из трубы искры летели до самого неба.
— Не колдовал. Работал.
— Ага, работал он, — Дарья хмыкнула, но в глазах её плясали весёлые огоньки. — Знаешь, что про тебя в Гнезде говорят?
Зоя оторвалась от репы и тоже посмотрела на меня. По её лицу было видно, что ей очень хочется вставить слово, но она не решается.
— Ну, расскажи, — я отломил кусок хлеба и макнул в уху. — Интересно послушать.
Дарья подалась вперёд и понизила голос, хотя в поварне кроме нас никого не было.
— Народ на два лагеря разбился, Ярик. Одни говорят, что ты колдун, что Чернобог тебе ворожит. Помнят, как ты на берегу жнецом к нему нанимался, все ж видели, как ты слова говорил. Мол, с тех пор тебе всё удаётся, потому что тёмный бог за тобой стоит.
Она сделала охранный жест.
— А другие?
— А другие говорят, что ерунда это всё, — Дарья усмехнулась. — Что ты просто башковитый и удачливый, и никакого колдовства тут нет. Что караван с солью ты учуял, потому что глаза на затылке, а не потому что Чернобог нашептал. И княжьих утопил, потому что умелый.
— И кого больше? — спросил я, прихлёбывая уху. — Тех или этих?
— Поровну, считай. Но знаешь что интересно, Ярик?
Дарья откинулась назад и окинула меня оценивающим взглядом.
— И те, и другие тебя теперь уважают. Раньше ты был кто? Заморыш, а теперь?
Она махнула рукой куда-то в сторону Гнезда.
— Теперь с тобой Атаман советуется при всех. Волк тебя слушает, хоть и скалится по привычке. Даже кольчужники его перестали на тебя волком смотреть. Раньше они от чёрной кости нос воротили, сам знаешь, а теперь — ничего, притёрлись. Вчера видела, как Лыко с Гнусом у колодца воду вместе набирали и ржали над чем-то. Раньше такого не было.
— Это война так сплачивает, — сказал я. — Когда впереди общий враг, свои дрязги забываются.
— Может, и война, — Дарья кивнула. — А может, и ты. Ты ведь ни перед кем не гнёшься, Ярик, но и не задираешься попусту. С мужиками работаешь наравне, в грязь лезешь, руки не бережёшь. Люди это видят и ценят.
Зоя наконец не выдержала:
— Дарья правду говорит. Про тебя хорошее говорят, Ярик. Даже те, кто колдуном считает — и те с уважением. Боятся немного, но уважают.
Я посмотрел на неё, и она порозовела, но взгляда не отвела. Осмелела девка за последние дни, это хорошо.
— А ещё соль, — добавила Дарья, поднимаясь и возвращаясь к своему котлу. — Ту, что с княжьего купца взяли, когда ты караван учуял. Помнишь?
— Помню.
— Так вот, эта соль нас сейчас и спасает. Нерест же идёт, рыбы — завались, лодки с уловом еле до берега догребают. А солить чем? Раньше соли в Гнезде было — кот наплакал, половину улова пришлось бы сразу есть, пока не протухла. А теперь — вон, бочки за бочками набиваем. На всю зиму хватит, да ещё и на обмен останется.
Она помешала варево и добавила через плечо:
— Так что, колдун ты там или не колдун, а Гнездо тебе благодарно. И я благодарна. И Зойка вон тоже, хоть и молчит как рыба.
Зоя покраснела и уткнулась в свою репу. Я заметил, как её губы тронула легкая улыбка.
Я доел уху, допил взвар и поднялся из-за стола.
— Спасибо за обед, Дарья, и за новости. Слушай, налей мне еще три миски с собой. Там Рыжий, Гнус и Бес варево мешают, с утра маковой росинки во рту не было.
— Еще чего удумал! — Дарья уперла руки в крутые бока. — Буду я посуду по всему Гнезду собирать. И так дел по горло. Зови своих оглоедов сюда, пусть на крыльце поедят, а то грязные поди как черти, припрете мне в избу свою смолу, вонять неделю будет.
Она махнула на меня полотенцем:
— Ну и в обед приходите — пирогов со свежей рыбой напеку. Заслужили.
Я кивнул и вышел в яркое весеннее утро. От реки тянуло свежестью, стучали топоры, женщины перекликались у мостков.
Парни нашлись на косе. Воняло там знатно — селитру очищать не щи хлебать. У Гнуса от копоти лица было не видать, Рыжий зло матерился, а Бес хмуро толок пестом смесь.
— Хорош дышать гарью, — бросил я. — Дарья есть зовет.
Дважды повторять не пришлось.
Спустя десять минут мы сидели в ряд на широком деревянном крыльце поварни. Дарья вынесла миски с наваристой ухой и ломти ржаного хлеба. Парни мели еду так, будто неделю не ели — только деревянные ложки стучали.
— Лютая дрянь выходит, Кормчий, — прочавкал Гнус, вытирая рот тыльной стороной ладони и оставляя на щеке сажный след. — У меня аж глаза режет. Если оно так же рванет, как воняет, княжьим псам не поздоровится.
— Рванет, — коротко ответил я.
Рыжий выскреб остатки юшки куском хлеба и отправил в рот.
— Народ ходит, косится, — негромко сказал он, глядя на пустую миску. — Зубами скрипит, что Атаман нас от лова освободил и к тебе приставил алхимичить.
— Пусть скрипит, — хмыкнул Бес, облизывая ложку. — Его дружинники с утра сети тягают да бревна таскают, а мы вроде как при важном деле. Как «белая кость», мать их.
Они коротко усмехнулись. Парни всё ещё привыкали к тому, что перестали быть тягловым мясом на самом дне ватаги. И им это чертовски нравилось.
Я дождался, пока они дожуют хлеб.
— Набили брюхо? Поднимайтесь. Горшки сами себя не начинят.
Дальний сарай стоял на отшибе, у самого частокола, и это было хорошо.
Когда мы с Атаманом выбирали место для работы с порохом, я сразу указал на эту покосившуюся постройку. Бурилом поначалу скривился — мол, там же ветер гуляет, как в чистом поле, — но я объяснил: нам нужна вентиляция, чтобы пороховая пыль не скапливалась под потолком, и нужно расстояние от жилых изб, чтобы в случае чего рвануло только нас, а не всё Гнездо. Атаман понял сразу и больше не спорил.
Сейчас вокруг сарая прохаживались двое ватажников из проверенных — Лыко и ещё один, чьего имени я так и не запомнил. Оба с наказом никого не подпускать ближе чем на двадцать шагов и гнать в шею любого, кто сунется с огнём или железом.
Я кивнул им на входе и толкнул скрипучую дверь.
Внутри было сумрачно, пахло серой. Сквозь щели в стенах пробивались косые лучи солнца, и в этих лучах плясали пылинки, золотые и невесомые.
— Всё готово, Кормчий, — Бес окинул рукой подготовленную смесь. — Порох просеян, шнуры нарезаны, мастика ещё тёплая. Можем начинать.
— Железо убрали?
— Всё убрали, — Гнус похлопал себя по бокам. — Даже ножи у Лыко оставили, как ты велел. Голые, как младенцы.
— Хорошо. Тогда слушайте, как будем работать.
Я присел рядом с ними и взял в руки пустой горшок.
— Помните, из чего Пахом их лепил? — я постучал костяшкой по шершавому боку. — Они внутри ноздреватые, с пустотами от сгоревшей соломы. Если голый глиняный бок в реку сунем, вода через стенки просочится вмиг. Так что сначала делаем им броню.
Бес подтащил от костра лохань с мастикой. Воняло от неё знатно. Я взял клещи, ухватил пустой кувшин за горловину и аккуратно, по самое горлышко, окунул его в черную жижу. Вытащил, дал стечь. Глина впитала первый слой. Я окунул его второй раз и поставил на доску. Когда вар застыл, пузатый шершавый уродец превратился в гладкое, блестящее черное яйцо.
— Вот теперь можно начинять, — сказал я, когда мы обварили тару. — Сначала засыпаем тертую смолу с серой, — я показал на небольшой кожаный мешочек. — А уже затем — саму громовую смесь. Только деревянным совком, а не руками — руки потеют, влага нашему пороху первый враг.
Сначала всыпали смолу с серой. Затем Бес взял совок и осторожно зачерпнул из мешка чёрную зернистую массу. Порох зашуршал, ссыпаясь в толстостенный горшок, и по сараю поплыл знакомый кислый запах.
Я взял пучок сухой пакли и начал аккуратно, но плотно утрамбовывать заряд.
— А железяки сыпать не будем? — спросил Гнус, кивая на угол, где валялся ржавый лом и гнутые гвозди. — Чтоб им там пуза подырявило?
— Нам ладьи жечь надо, а не людей дырявить, — отрезал я. — Толстый черепок сам по себе как шрапнель сработает, но главное — когда оно рванет, взрыв раскидает горящую смолу по всем доскам. Дерево вспыхнет так, что никакими ведрами не зальют.
Гнус сглотнул и на всякий случай отодвинулся от горшка подальше, будто тот мог полыхнуть прямо сейчас.
— Теперь самое важное, — я взял один из водонепроницаемых шнуров, которые мы делали вчера со Щукарём. — Наша «черная змея». Вставляем её вот так, чтобы конец торчал из горла на две ладони. Я аккуратно пропустил шнур сквозь паклю, утапливая его прямо в пороховую мякоть.
— Готово. Теперь запечатываем вход, — я зачерпнул деревянной лопаткой мастику, которая уже слегка подостыла и загустела, и залепил горло горшка вокруг торчащего шнура.
— Плотно, — приговаривал я. — Очень плотно. Если у фитиля останется хоть одна дырочка, вода просочится внутрь и порох отсыреет. Тогда вся работа — псу под хвост.
Когда горло было залеплено, я поднял горшок и осмотрел со всех сторон. Чёрная пробка слилась с панцирем, шнур торчал достаточно, чтобы ухватить зубами костяной запал и поджечь.
— Теперь проверка.
На улице стояла бадья с водой. Я вышел и полностью опустил нашего обваренного уродца в воду, придерживая так, чтобы над поверхностью торчал только кончик фитиля. Бес и Гнус затаили дыхание. Прошло пять ударов сердца. Десять. Двадцать. Ни одного предательского пузырька не поднялось от черных боков к поверхности. Мастичный панцирь держал воду.
— Годится, — я вытащил горшок и поставил его в сторону. — Первая готова. Давайте остальные.
Работа пошла. Я обваривал горшки, Бес засыпал смолу и порох, Гнус трамбовал паклю, я вставлял шнуры и запечатывал горла мастикой. После каждого горшка — обязательная проверка в бадье. Вонь серы и плавленой смолы стояла такая, что глаза слезились, но мы не останавливались.
К тому времени, как солнечные лучи сместились от одной щели к другой, все шесть горшков были готовы. Они стояли в ряд на верстаке — гладкие, чёрные от мастики, с торчащими хвостами огненных змей. Смерть в глиняной скорлупе, ждущая своего часа.
— Шесть штук, — сказал Бес, вытирая руки о тряпку. — Маловато будет для княжьего флота, Кормчий.
— Это проба. Завтра Пахом новую партию горшков обожжёт, послезавтра — ещё одну. Через пять дней у нас будет двадцать таких гостинцев. Хватит на все ушкуи Изяслава.
Гнус смотрел на гранаты с суеверным страхом, который никак не мог скрыть.
— И мы это руками мешали, — пробормотал он. — Каждый день мешаем. А оно вон какое…
— Оно смирное, пока огня нет, — я хлопнул его по плечу. — Ты уже два дня с громовой смесью возишься и до сих пор цел. Значит, всё делаешь правильно. Продолжай в том же духе, и будешь жить долго.
Я собрал готовые гранаты в плетёную корзину, переложив их соломой, чтобы не побились друг о друга. Вынес наружу, в яркий свет, и Лыко с напарником уставились на меня с настороженным любопытством.
— Это что, Кормчий? — спросил Лыко, кивая на корзину.
— Это то, чем мы будем жечь княжьи корабли, — ответил я. — Не подходи близко и не вздумай ронять, а то от тебя даже сапог не останется.
Лыко побледнел и отступил на шаг. Я усмехнулся и понёс корзину к сараю, где мы собирались хранить весь наш огневой запас.
Шесть гранат — это только начало, но начало хорошее.
Дверь этого сарая была крепче, чем у рабочего, и запиралась на железный замок. Я отпер его, занёс корзину внутрь и аккуратно выставил гранаты в ряд на широкой полке, переложив каждую пучком сухой соломы.
Затем вышел, захлопнул дверь и продел дужку замка в железные петли. Провернул упор, подёргал — держит хорошо, даже топором не враз вырубишь.
И тут меня будто кольнуло в затылок.
Ощущение было странным — словно кто-то провёл по загривку холодным пальцем. Волоски на шее встали дыбом, и между лопаток пробежал неприятный холодок, хотя весеннее солнце жарило вовсю и спина моя была мокрой от пота. Я знал это чувство — так бывает, когда кто-то смотрит на тебя слишком пристально, с недобрым интересом.
Я резко обернулся, пригнувшись и положив руку на рукоять ножа.
Никого.
Гнездо жило своей обычной жизнью, и ничего подозрительного в этой жизни не было. Мимо протопал мальчишка, волоча за собой вязанку хвороста. Две женщины у колодца переругивались из-за очереди, размахивая руками и поминая чьих-то криворуких родственников. Рябой мужик сидел на чурбаке у своей избы и чинил рваную сеть, ковыряясь в ячеях костяной иглой.
Я медленно обвёл взглядом двор, стараясь уловить источник того неприятного внимания, которое почуял секунду назад.
Вон у поварни толпятся женщины, ждут своей очереди к Дарье за хлебом. Вон у реки мужики смолят перевёрнутую долблёнку, и дым от костра тянется к небу ровным сизым столбом. Между избами прошёл кто-то, мелькнул и скрылся за углом.
Крыв.
Я узнал его по походке — после нашей драки он так и не оправился до конца, хромал и волочил левую ногу. Упал он после того низко, почти на самое дно — теперь таскал воду, колол дрова, делал всякую чёрную работу, на которую раньше и не посмотрел бы.
Мог это быть он? Мог стоять где-то в тени и сверлить мне спину ненавидящим взглядом?
Не факт. Скорее всего, мне просто померещилось. Два дня почти без сна, вонь серы и смолы в лёгких, глаза красные от дыма — немудрено, что чутьё начало давать сбои. Тело устало, нервы на взводе, вот и чудится всякое.
Но проверить не помешает.
Я снова повернулся к двери сарая и сделал вид, что проверяю замок, а сам незаметно выдернул из рассохшейся доски щепку и осторожно вставил её в щель между дужкой замка и железной петлёй. Щепка легла плотно и если кто-то попытается отпереть или сбить замок — она выпадет, и я это увижу.
Простая секретка, но надёжная — если завтра щепки на месте не окажется, буду знать, что кто-то совал нос куда не следует.
Я отошёл от сарая и направился к бочке, чтобы смыть с рук и лица пороховую копоть. Ощущение чужого взгляда не возвращалось. Скорее всего, просто усталость.
Но руки сами проверили, на месте ли нож.
На всякий случай.