Глава десятая

Я был совершенно не подготовлен к той изолированной и своеобразной обстановке, в какую я попал, поселившись у генерала. Целые дни проводил я, ощущая лишь голод, одиночество и скуку. Каждый вечер я с нетерпением ожидал прихода Петрова, это был мой единственный контакт с миром вне кладбища. Петров говорил, что реакция моих друзей на известие о моем побеге была различной. Некоторые были рады за меня, другие были удивлены и говорили, что они никогда не ожидали, что я был способен это сделать, — такое мнение показалось мне оскорбительным. Некоторые даже сомневались, что мне удался побег. Они были больше озабочены судьбой Джима, говорили, что ходят слухи, будто он безуспешно пытался покончить с собой в тюрьме. Петров был как барометр настроений, страхов и надежд, и, хотя эти сведения были окрашены его собственными представлениями, я чувствовал, что отчаяние среди моих соотечественников было сильнее их надежд.

На второй день моего пребывания на кладбище Петров вызвался пойти на мою квартиру взять там хоть что-нибудь. Я дал ему ключи, но он вернулся с пустыми руками, сказав, что двери опечатаны, и объявление извещает, что имущество за этой дверью принадлежит властям, и что нет никакой возможности попасть вовнутрь. Затем он прибавил, что «и это к лучшему», так как теперь у меня нет ничего, что выдавало бы во мне американца.

Как и обещал, Петров достал мне подержанную одежду и фальшивые документы. Я теперь стал человеком без родины, родившимся в маленьком городке в России, живущим в Китае с одиннадцати лет.

— Самое важное, мистер Сондерс, — говорил Петров, — держитесь подальше от русских эмигрантов, потому что они сразу услышат, что вы не русский. Генерал вам скажет, кому доверять, а когда другие будут приходить, вы не выходите из вашей комнаты, пожалуйста. Тогда все будет о'кей, как говорят у вас в Америке.

— А что сделают эти другие русские, если они узнают обо мне?

— Они могут донести японцам. Многие теперь работают на японцев. Многие пишут доносы даже на друзей, часто неправду, чтобы угодить или заработать.

— Да, я могу себе представить, очевидно для некоторых это является способом выжить.

— Есть много способов выжить. Можно выжить, поддерживая друг друга. Это лучше, чем доносить.

Мы сидели в нашей комнате, пили очень горячий чай, который Петров всегда пил перед сном, закусывая кусочком конфеты, принесенной им в кармане. Он начал:

— В Америке, когда вы… — но раздумал продолжать. — Нет, не то. Эмиграция делает простые вещи очень трудными и даже опасными.

Я спросил:

— А Русский Эмигрантский комитет, кем он управляется?

— Точно не известно кем. Теперь, вернее всего, — японцами. А военными или штатскими, я не знаю.

Я вспомнил, что около двух лет тому назад, убийство главы Эмигрантского комитета было большой новостью. Японские газеты обвиняли коммунистических агентов, но западная пресса и общественное мнение указывали на японцев. Я сказал Петрову:

— Японцы убили вашего председателя. Почему?

Он понизил голос до шепота и спросил:

— Которого? В 1940 году или в 1941?

Я вспомнил тогда о другом убийстве, происшедшем за несколько месяцев до японской оккупации. В то время тер-pop был обычным явлением, и второе убийство не произвело большого шума.

— А почему они оба были убиты?

— Вы должны понять, мой дорогой мистер Сондерс, что когда мы попали в Шанхай почти двадцать лет тому назад, у нас ничего не было. Мы могли есть только в благотворительных столовых и спать в Гарден Бридж Парк[34].

— Вы приехали вместе с генералом Федоровым?

— Нет, его превосходительство прибыл на русском военном судне. Китайское правительство объявило, что уже слишком много беженцев, и запретило им высадиться. Генерал оставался в трюме парохода много месяцев на голодном пайке. Французский консул, очень добрый человек, ходатайствовал перед китайским правительством о разрешении им высадиться в Шанхае.

Казалось, что Петров был погружен в эти воспоминания, как если бы смотрел альбом с фотографиями; его голос звучал веселей или печальней в зависимости от того, что он вспоминал.

— Постепенно мы нашли работу, деньги, место. Мы построили церкви, школы, Офицерское собрание, госпиталь. Мы не отняли хлеб у китайцев, мы принесли культуру. Русский театр, балет, симфонический оркестр, а также газеты, журналы.

Он сидел в этой жаркой, маленькой комнате, обмахиваясь старой газетой, и улыбался тоскующей улыбкой, которая делала его добродушное лицо еще добрее.

— Вы говорили о газетах и русском театре, — напомнил я ему.

— Да, театры. Уже больше не нищие, а такие же люди, как другие. И каждый год возникала новая организация. Союз русских инвалидов, Русские мушкетеры, Союз казаков, Комитет освобождения Родины и еще, и еще… много…

Я его перебил, спрашивая, не было ли разумнее объединиться, а не разбиваться на различные группы.

— Конечно, разумнее. Только, к сожалению, многие хотят быть главами, возглавлять, а по-другому они не могут. Несколько раз мы объединялись в большие организации, но тут сразу же начинались неприятности. То китайцы хотят влиять, то японцы. То начинают говорить, что организация попала под влияние коммунистов, и начинается раскол и доносы друг на друга. В Маньчжурии это просто, и ни у кого нет сомнения, кто глава. Все русские дети должны учить японский язык, кланяться портрету японского императора, а когда подрастут, идти агентами японской разведки или бедствовать. Многие там исчезают без следа.

— Могут ли они сделать это в Шанхае?

— Уже в 1940 году они прислали нам русского генерала из Маньчжурии. Он сказал, что, так как Япония ненавидит коммунизм, мы должны помочь им и быть их союзниками. Глава русских эмигрантов в Шанхае ответил, да, мы должны объединиться, но не с японцами, а между собой. Потом, как вы помните, в августе 1940 года он садился в автомобиль, и какой-то человек подошел и, выстрелив четыре раза, убил его. Через три дня после этого у нас был новый глава, поставленный японцами.

— А кто был тот человек, которого они убили в прошлом году?

— Тот самый, которого поставили на место первого, потому что он не делал так, как японцы ему предписывали.

— А как это было официально объяснено?

— Убит агентами Гоминдана[35], и японцы прислали массу цветов на его похороны. Но вы помните, ваша газета и некоторые другие написали правдивые статьи.

Годы, проведенные мною в Китае, выработали у меня некоторый иммунитет против свидетельств насилия и жестокости, с помощью которых имеющие власть «разделяли и властвовали», но я не представлял, что численность русской эмиграции в Китае была достаточно велика, чтобы интересовать новых хозяев до такой степени. Потом, когда я захотел узнать мнение генерала об этом, он пробурчал что-то в ответ и переменил разговор. Последнее время он редко принимал участие в наших дискуссиях, и даже если делал какие-нибудь замечания, то отсутствующее выражение не покидало его лица. Зачастую он не разговаривал ни с кем за столом, но не с намеренным пренебрежением, а просто как будто не замечая нас. В ноябре он купил большую карту России, повесил ее на стене гостиной и осторожно проткнул маленькими булавками линию фронта. Вечерами он проводил много часов перед этой картой, передвигая булавки и записывая что-то в тетрадь.

Тамара относилась к отцу по-прежнему с доверием и нежностью и, как и раньше, волновалась, когда он отсутствовал. Но теперь она часто смотрела с беспокойством на Александра. Он стал приходить домой из своей французской школы Реми поздно и на озабоченный вопрос матери отвечал: «Я хожу только к Евгению. Ты же знаешь, что здесь никто никогда не бывает».

Несколько раз я хотел сказать Тамаре, что мальчики в этом возрасте обычно проходят через период разочарований и возбуждений, что это нормальный биологический процесс, но ее «склад ума» не позволял мне обсуждать с ней половые темы. В ее присутствии я иногда чувствовал неловкость, но, когда она уходила в церковь или на свои обычные одинокие прогулки, я ждал ее возвращения с беспокойством.

Часто, сидя у окна в своей комнате, я мог долго наблюдать за Тамарой, двигающейся между белыми крестами могил. Когда она была одна, ее тело теряло обычную застенчивость и неловкость, ее движения становились легкими и порывистыми, как у девочки. Каждый вечер она зажигала лампадку перед иконами в своей комнате, и однажды, когда дверь была полуоткрыта, я видел ее молящейся на коленях. Когда русские священники приходили на кладбище отслужить панихиду по умершим, она всегда приглашала их в дом. Она относилась к ним, как к посланникам Божьим, к которым обычные людские мерки не применяются. Был один священник, которого она особенно почитала. Его изможденное бородатое лицо и неистовые глаза могли бы оттолкнуть большинство людей, однако, когда он появлялся на кладбище, Тамара следовала за ним, как верная ученица, ожидающая откровения. Я думаю, что генерал не разделял ее религиозного пыла. Но он никогда не делал никаких замечаний, и она никогда с ним об этом не говорила. Она также не говорила Александру о христианских обязанностях или о грехе, или о необходимости делать добрые дела — эти слова просто отсутствовали в ее лексиконе. Она говорила: «Божья Матерь тебе поможет», — с убеждением человека, чувствующего присутствие Бога рядом, как одного из членов семьи.

Однажды вечером, после того как я жил в их доме уже несколько месяцев, Тамара спросила меня неожиданно за обеденным столом, не хочу ли я пойти с ней в церковь. Была суббота, и я знал, что она обычно посещала церковь в этот день. Я знал также, что богослужение продолжается несколько часов и что в русских церквах люди стоят всю службу на ногах. Но мысль оказаться на главной улице и увидеть толпу была опьяняющей, и я согласился. С тех пор как я оставил свою квартиру, кроме редких прогулок в темноте около кладбища, я нигде не бывал. А вдобавок перспектива провести весь вечер, ожидая возвращения Тамары, была менее привлекательна, чем стоять рядом с ней, даже в переполненном храме.

— Можно ведь ему пойти со мной в церковь? — спросила она у генерала. Это звучало как просьба. Генерал помолчал некоторое время.

— Я думаю, да, — наконец сказал он, но предупредил нас, чтобы мы вошли в церковь по отдельности. Он объяснил, что многие привыкли видеть Тамару одну, и ее появление с незнакомым мужчиной вызовет любопытство и желание узнать, кто он.

— Ну да, — сказала Тамара, обращаясь к отцу и ко мне, — мы и домой пойдем по отдельности.

Она сказала это, словно ребенок, желающий убедить взрослых, что все их указания будут исполнены.

— А вы знаете, как креститься по-русски? — спросил Александр. Он был молчалив весь вечер, и мне было досадно, что его первые слова были сказаны с сарказмом. Но прежде чем я ответил, он добавил:

— Потому что, если вы не знаете, они сразу подумают, что вы — плохой христианин, и начнут подозревать в вас советского сторонника или, еще хуже, большевика.

Генерал опустил вилку на стол со стуком, и я думал, что он сейчас скажет Александру что-нибудь резкое, но Петров спас положение, сказав быстро:

— Смотрите, мистер Сондерс, вы складываете три пальца вместе во имя Троицы, а другие два вы сгибаете вместе вот так, показать, что Христос — и Бог, и Человек.

— Он не должен креститься, если он не хочет. Это не обязательно, — сказала Тамара.

Она быстро кончила есть, и я почувствовал волнение, когда она сказала нетерпеливо:

— Ну, хорошо, пошли.

Весь день был такой монотонный, и уже много было таких дней, в которых ничего не случалось, и время двигалось так медленно. С утра я чувствовал тупую злость, тягостную, неопределенную и бесцельную. Может быть, это была только скука, но Тамарины слова освободили меня от нее.

По дороге в собор она говорила возбужденно, указывая вокруг, словно я был новоприезжий.

— Посмотрите на эту русскую вывеску, ведь вы можете ее прочесть. Вы знаете, сколько лет она здесь? Около двадцати. Хозяин этого магазина имел такой же магазин в Петербурге, и вывеска была такой же, я ее помню. Видите, что написано внизу. Нет, уже темно, но я ее знаю наизусть.

Она прошла мимо нескольких нищих, но остановилась, увидев женщину с ребенком, и подала ей.

— Посмотрите, какие темные улицы, потому что все обязаны закрывать окна черными занавесками. Но я предпочитаю темноту, а вы? Я не люблю, когда все освещено и ослепительно блестит.

Я отвечал ей коротко, потому что хотел слушать ее. Она вообще говорила редко, и сейчас веселые нотки в ее голосе были новыми и трогательными.

— Вы любите гулять под дождем? — продолжала она. — Не только дождь, но и ветер, так воющий, как будто он просит помощи у неба, и гром отвечает, и молния вспыхивает. Я любила гулять в бурю девочкой и люблю теперь, когда бывает тайфун. Вы идете в темноте, и вдруг молния сверкнет, все вокруг вас как будто бы плачет, а вы себя чувствуете сильной и счастливой, потому что вас ничто не может затронуть, и вы всегда можете побежать домой и спрятаться от бури.

Когда она помолчала некоторое время, я спросил:

— Как вам нравится Китай? — чтобы слышать опять ее голос.

— Китай? — спросила она, немного удивившись, как будто бы Китай не был тем местом, которое могло вызывать определенные эмоции. — Было очень хорошо со стороны Китая дать нам возможность оставаться здесь, пока мы не вернемся в Россию. И я люблю китайский народ. Знаете, до того как мой отец получил работу на кладбище, мы были в долгах, а китайский лавочник продолжал давать нам продукты, хотя мы ему сказали, что не знаем, когда мы сможем заплатить ему. — Через минуту она добавила: — Может быть, я даже буду скучать о Китае, когда мы уедем. Но вы-то, конечно, не будете. Не так ли?

Я сказал:

— Конечно, я буду скучать. Я знаю, что буду. Я прожил десять хороших лет в Китае. Десять лет!

— А мы здесь около двадцати лет.

Я подумал, что это — две трети ее жизни, а для нее это все еще остановка в пути.

Собор был темным. Черные на красной подкладке занавеси, которыми по требованию японских властей должны были быть занавешены все окна в Шанхае, не пропускали свет, и снаружи собор выглядел покинутым и пустым.

Перед тем, как мы подошли к воротам, Тамара спросила:

— Вы волнуетесь? Не надо. Ничего плохого не может случиться с вами в церкви!

Она вошла одна. Я подождал несколько минут, потом медленно поднялся по ступенькам, открыл тяжелую дверь, и меня охватило такое чувство, словно я открыл дверь в фантастический мир. Запах ладана одурманивал голову, а сотни тонких белых свечей, которые светились и отражались в золоте икон, ослепляли меня. В куполе я увидел огромное мозаичное изображение Бога с распростертыми объятиями. Казалось, Он охранял молящихся, как всесильный милостивый монарх. Голос епископа призывал имя Божье, прося о милосердии, и молящиеся становились на колени, склонив головы в молитве.

Я прислонился к стене и, наблюдая, завидовал их вере и утешению, которое они получали от слов молитв. Я не мог даже вспомнить, в какой период моей жизни эти слова потеряли для меня значение. И все-таки мелодичное пение и мерцание свечей действовали на меня, как гипноз, и тот действительный мир за тяжелыми дверями стал терять свою реальность.

Я мог видеть Тамару на коленях перед Распятием. Ее более чем скромное бежевое платье выглядело золотым при свете свечей, ее темные глаза, поднятые на распятого Христа, напоминали взор женщины, смотрящей на любимого. Меня охватило желание дотронуться до ее щеки или взять ее за руку, чтобы напомнить ей о моем существовании.

Я долго смотрел на ее бледное лицо. В ее красоте не было прелести молодости или привлекательности женщины, много пережившей. Нет, это была красота нетронутая, застывшая в своей невинности, не обожженная жизненным огнем. Это было очарование цветущего дерева, не приносящего плодов. Вдруг я почувствовал сильный прилив гнева, который был не к месту здесь, как гнев бедного родственника в богатом доме, но он овладел мною, и я был не в силах побороть его. Мне хотелось встряхнуть хрупкое тело Тамары, сказать ей, что она спряталась от жизни, закричать, что она больше не ребенок, что пришло время расстаться с иллюзиями. «Это глупость, — говорил я ей мысленно, — ты не ягненок для приношения в жертву на каком-то алтаре. Ты — женщина, о чем ты забыла уже давно». Мой гнев прошел так же внезапно, как и появился. Я продолжал смотреть на нее, но уже с чувством покорной усталости.

По окончании службы я ждал Тамару в темном углу около двери. Это была ненужная предосторожность: никто не обращал на меня никакого внимания. Собор опустел быстро, только несколько пожилых женщин остались, чтобы потушить свечи и поправить цветы около икон. Тамара одна стояла перед Распятием, ожидая. Когда епископ вышел из потемневшего алтаря, она подошла к нему. В черной рясе, с крестом и маленькой иконой на тяжелой цепи вокруг шеи, он потерял величие и недоступность священнослужителя в золотой митре, который полчаса тому назад стоял на возвышении перед толпой. Он благословил Тамару, она поцеловала ему руку и медленно вышла из церкви. Я следовал за ней на расстоянии.

Выйдя из теплого собора на улицу, где дул холодный ноябрьский ветер, я опять почувствовал себя изгоем, отверженным. На минуту я пожалел, что не могу даже предложить Тамаре поехать на рикше, но мысль о длинной прогулке на кладбище послужила мне утешением. Тамара шла быстро; она ненадолго остановилась, только когда какой-то знакомый спросил ее о генерале. Даже после того как мы свернули с главной на почти пустую улицу, я все еще оставался на расстоянии от нее. Она не оборачивалась, а мне хотелось побыть с самим собой. Звук ее шагов по тротуару был единственным звуком в ночной тишине, кроме редких хныканий нищих. В тот момент она не выглядела хрупкой, а казалась частью ночи и теней, и холодного безличного ветра.

Мы свернули в узкий проулок. Я увидел худую, сгорбленную фигуру человека, появившегося из темноты, — в один прыжок он оказался около Тамары, рванув ее сумку из-под руки. Она вскрикнула один раз — это был даже не крик, а короткий жалкий плач — и выпустила сумку. Я оказался около нее вовремя, чтобы схватить человека за его потрепанную рубаху; он вывернулся и убежал, оставив кусок рубахи в моей руке.

— Неважно, у меня в сумке ничего не было, — Тамарин голос немного дрожал. Я взял ее руку, обнял ее плечи, и так мы шли дальше всю дорогу молча. Когда мы стали подходить к кладбищу, я заметил, что она замедлила шаги. В воротах я повернул ее и прижал ее тело к моему. Ее покорность, тепло ее кожи подействовали на меня, как дурман. Я целовал ее рот, пока мы оба не задохнулись.

Я открыл ворота и пропустил ее. Она прошептала:

— У меня нет ключа, он был в сумке.

В тот же момент генерал открыл дверь.

— Входите, — сказал он весело. — Вы, наверное, замерзли. У меня чай готов.

— Я хочу еще погулять, — сказал я. — Я скоро вернусь.

В дверях Тамара оглянулась. Я увидел ее только на одно мгновение, прежде чем генерал закрыл дверь. При желтом свете ее лицо было неузнаваемым — так неожиданно было на нем выражение нескрываемой страсти.

Загрузка...