Я теперь плохо помню события моей личной жизни в течение трех лет, следовавших за 1938 годом. Но настроения, которыми жил Шанхай, остались ясно в моей памяти. В то время как Гитлер триумфально маршировал по Европе, весь Шанхай жадно слушал новости по радио, но все переживали их по-разному. Французы и англичане скорбели, американцы им сочувствовали, итальянцы и немцы торжествовали, китайцы оплакивали свои потерянные города.
Преследуемый тревогой, угнетенный японским контролем, Шанхай стал жертвой политических пиратов, бандитов и претендентов на власть. Богатые спрятались за армией охранников, для бедных чашка риса стала постоянной заботой. Французская концессия и Интернациональный сеттльмент продолжали свое изолированное существование в окружении японской оккупации. Но террор не знает границ, и безопасность была иллюзорна.
Япония не признавала тонкостей дипломатии: человек, лояльный Китаю, становился врагом Японии, все враги должны были быть уничтожены. Первой жертвой стала китайская интеллигенция. Многие университеты были закрыты. Один из лучших педагогов, президент Шанхайского университета, был убит. Футанский университет был обращен в штаб японского военного командования. Бомбы и гранаты, брошенные в кабинеты редакторов не коллаборационистских газет, были только предупреждением о дальнейшем. Китайский корреспондент, который писал статьи о поведении японцев в его стране, исчез. Через месяц его отрубленная голова была найдена на улице Французской концессии.
Редактор китайской газеты, получивший образование в Пенсильвании, продолжал писать статьи, критикующие действия Японии в Китае, и нападал на марионеточное правительство в Нанкине. У него была привычка пить кофе каждый день после обеда в одном и том же кафе в Интернациональном сеттльменте. Иногда, когда мне была нужна информация для некоторых политических статей, я приходил в это кафе его повидать. Его китайская вежливость, европейские манеры и спокойное мужество приобрели ему много друзей. Однажды в этом кафе он был убит выстрелом в спину. Его убийцу не нашли.
Но японцы не были единственными, кто использовал террор для своих целей. Секретная полиция генерала Чан Кай Ши нанимала убийц, чтобы отомстить тем, кто сотрудничал с новыми хозяевами. Первый назначенный японцами городской голова Шанхая был убит в его собственном доме. Другие из присоединившихся к новому правительству в Нанкине были или убиты, или похищены. Стало одинаково опасно быть китайским патриотом и японской марионеткой. Некоторым китайцам приходилось использовать политические навыки, полученные в Москве.
На фоне серьезных политических событий, финансовых интриг, преступности и полного беззакония процветала и немецкая нацистская пропаганда. Она распускала слухи об американских и английских империалистических замыслах и распространяла антисемитские памфлеты. В то же время Шанхай был свободным городом и служил убежищем секретным агентам всех национальностей и тысячам еврейских эмигрантов из гитлеровской Германии.
У врагов города был еще один сообщник: Шанхай, переполненный беженцами, был отрезан от Центрального Китая японской армией, и из-за нехватки риса появились тысячи голодающих. Когда я пытаюсь вспомнить эти годы в Китае, я вижу тысячи лиц безмолвных, безнадежных, испуганных людей, стоящих перед рисовыми лавками. Время от времени голод вызывал бунт. Узнав, что запас риса кончился, толпа ломала двери лавки или атаковала грузовик, доставлявший рис. Я не могу сказать, что я смотрел на эти голодные лица равнодушно, но все же это меня трогало не очень глубоко. Это явление было столь постоянным, что оно уже не казалось трагичным. Сама постоянность притупляла остроту. В конце концов, как бы ни переживать общую ситуацию, страдания отдельных личностей оставляют более глубокое впечатление. В те дни я мог не заметить толпу голодных людей и быть потрясенным видом старой китаянки, ползущей за повозкой с рисом в надежде подобрать несколько зерен с дороги.
Однажды в июле 1941 года я шел по Avenue Edward VII[28] в сторону одного из больших отелей, где у меня был назначен деловой завтрак. Я был занят мыслями о том, что мне разумнее сделать: послушать ли совет американского консульства и уехать из Китая домой или, что мне больше хотелось, остаться в Шанхае. Через полтора года у меня должен был быть отпуск, и я хотел использовать его, чтобы написать книгу. Многие из моих коллег приобрели известность, написав книги о своем пребывании в Китае. Шесть месяцев отпуска дали бы мне возможность высказать на бумаге все, что уже сложилось в голове.
Я хотел перейти дорогу, когда какой-то китаец попался мне на пути, он толкнул меня, и я его обругал, потом взглянул на него и понял, что он не видел меня и не слышал моих слов. Он следовал за европейской женщиной средних лет с пухлым лицом, которое говорило о комфорте и сытой жизни. В руке у нее был белый пакет с хлебом. Я хотел ее предупредить, но почему-то, может быть, из любопытства, стал наблюдать молча и ничего не сделал, когда китаец подпрыгнул к ней и пытался вырвать пакет из рук. Она прижала хлеб к груди и не выпускала его. Болезненное лицо китайца стало злым, он выкрутил руку женщины и схватил хлеб. Он не кинулся бежать, а стоял, засовывая большие куски хлеба в рот, проглатывая их не жуя. Когда полицейский ударил его палкой по голове, он упал безмолвно на тротуар. Толпа стояла молча. Женщина закрыла лицо руками.
Я сказал полицейскому:
— Вы его убили, — но полицейский не понимал по-английски и улыбнулся, словно приняв комплимент.
Я выбрался из толпы. «Будь я проклят, если я останусь здесь еще на один год», — подумал я. Во время ланча и все время после обеда, за письменным столом, я обдумывал отъезд из Шанхая. По контракту я обязан был сказать мистеру Эймсу, редактору, об этом за месяц до отъезда. Я думал, как приятно было бы быть дома во время рождественских праздников. Но потом подошел вечер, привычка проводить его в кабаре, где играла музыка и было весело, взяла верх, и я опять не был уверен в своем решении.
Лицом к лицу с опасностью Шанхай погрузился в полную бесшабашность. Стремление, с каким население обреченного города старалось забыться в развлечениях, говорило о скором приближении бедствий. Ночью, когда неоновый свет и возбужденная толпа затушевывали нищету дня, Шанхай игнорировал свои невзгоды и предавался фальшивому веселью. Кабаре и бары оставались открытыми до утра, театры были переполнены, дома терпимости процветали. Не видя спасения от невзгод, толпа искала пьянящей одури.
Было невозможно не поддаться этому ослепительному наваждению, отказаться от поддельных удовольствий. Я окунался в них, даже если день был полон беспокойств. Вечер приносил облегчение. Только теперь, оглядываясь назад, я вижу всю фальшь этого блаженства, а в то время мне и в голову не приходило задуматься об этом серьезно. В Советском Союзе шла жестокая война. Я отложил планы ехать туда, но продолжал брать уроки русского языка. Я не знал, понадобится ли мне это когда-нибудь, но, изучая язык, я получал удовольствие от своих успехов, к тому же я понял, что русская семья нуждается в деньгах. Отношения мои с Тамарой оставались ровными, спокойными, а Александр и генерал выражали такое искреннее удовольствие от моих посещений, что это не могло не питать мое тщеславие. Иногда, когда я смеялся с Александром или слушал рассказы генерала о войне, я замечал, что Тамара следит за мной с каким-то удивленным вниманием. Несколько раз мне казалось, что она была почти готова сказать мне что-то иное, чем в обычных разговорах. Возможно, это была моя фантазия. Я не придавал этому никакого значения. В то время я был вполне доволен своей китайской любовницей и не интересовался другими женщинами.
Мэй Линг (не знаю, было ли это ее настоящее имя или она взяла имя мадам Чан Кай Ши, чтобы понравиться иностранцам) появилась в моей жизни неожиданно и без всяких осложнений. Я проводил время в ночных клубах с приезжим журналистом и однажды в кабаре «Парамаунт» оказался вдруг один, без него. Подождав журналиста минут двадцать, я подумал, что мой гость может обойтись без меня, и решил заплатить по счету и уйти, когда Мэй Линг села за мой стол.
— Ваш друг сейчас не один, — сказала она, — и теперь вы тоже не один.
Ее лукавое лицо было очень привлекательно, и я, заказав еще вина, пригласил ее танцевать. Она сказала, что ей восемнадцать лет. Я подумал, что она моложе, но обычно они придумывают себе биографию, и я уже давно перестал расспрашивать. Я был очарован ее чувством ритма и ленивой грацией — она танцевала, как девушки из Полинезии.
— Пойдем ко мне, — сказал я.
— Как, сейчас? И без рассказов?
— Каких рассказов?
Запах жасмина от ее волос кружил мне голову.
— О'кей, пойдем, — ответила она.
В моей спальне она не торопилась раздеться, а стояла передо мной, ожидая. Она смеялась над моими неловкими стараниями снять ее китайское платье и заставила меня поцеловать ее. Я не люблю целовать проституток, но я получил удовольствие от ее свежего страстного рта.
После она не встала и не ушла, хотя я дал ей деньги и на такси, а продолжала разговаривать мелодичным голосом и задавать вопросы. Я был удивлен и немного раздражен ее поведением, но потом голос в темноте показался мне уютным и успокаивающим, и когда она сказала:
— Я устала, я останусь, о'кей? — я позволил ей остаться.
Утром, когда я проснулся, она была уже одета и сидела в кресле. На минуту на лице ее выразилось опасение, она смотрела на меня с осторожностью, словно на неприятеля, следующий шаг которого важно предвидеть.
— Ты очень хорошенькая, Мэй Линг, — сказал я, и увидел, как улыбка мгновенно превратила ее лицо в маску.
— Я не умею готовить, — сказала она. — У тебя есть слуга?
Мой слуга Сун был сдержанный китаец, который приходил каждое утро готовить мне завтрак и убирать квартиру. Он, наверное, был студентом, образование которого прервала война. В Шанхае было много таких. Он никогда не позволял себе показывать какие-либо эмоции, и его тактичность мне очень подходила. В то утро, приготовив завтрак на двоих, он все-таки делал вид, что не замечает Мэй Линг. Но ее было невозможно игнорировать. Она наполняла комнату своим певучим голосом и смехом, она вскакивала из-за стола подтвердить жестом, что она хотела сказать. Я был удивлен ее наблюдательностью, когда она демонстрировала, как мужчины разных национальностей приглашают девушек из бара на танец.
— И всегда рассказ, — добавила она. — Англичане — короткий рассказ. Американец — большой рассказ. Француз — не любит рассказ.
Я спросил Мэй Линг, был ли Шанхай ее родным городом. Она назвала маленький город около Тяньцзиня.
— Японцы пришли, я — в Пекин. Японцы пришли, я — в Хонькью. Теперь японцы в Хонькью, я — в Шанхай.
Больше я не спрашивал.
— Я вечером приходи? — спросила она, когда мы расставались.
У меня не было никаких планов на вечер, и я ей сказал, чтобы она пришла. Но на третий вечер, когда я вернулся из конторы и нашел Мэй Линг у своей двери, я велел ей уйти. Она не выглядела обиженной и просто быстро ушла.
Через несколько дней я пошел в «Парамаунт». Китайский корреспондент, которого я близко знал, был убит в то утро, и мне нужно было отвлечься от мрачных мыслей. Мэй Линг увидела меня, но не подошла. Я велел официанту позвать ее к столу. Она пришла несколько сдержанная, с тем же вопрошающим взглядом, как и в первое утро у меня. Я хотел поговорить с кем-нибудь и рассказал ей о человеке, которого больше нет, и весь скрытый смысл его гибели. Я знал, что она не поймет, но мне не нужно было ее понимание, мне нужен был кто-нибудь, кто мог слушать, не перебивая меня циничными замечаниями. Выслушав меня, она сказала:
— Мы потанцуем, — и пока мы танцевали, она положила маленькую руку мне на шею и потерла своим лбом мою щеку.
Это было не кокетство, а выражение сочувствия. Я не хотел близости с ней в ту ночь, мне только хотелось ее присутствия в постели.
Я выпил лишнего и заснул сразу, но сон мой был беспокоен, полон кошмаров. Я был рад молчаливому присутствию Мэй Линг, когда просыпался и чувствовал теплоту ее тела. Она спала на спине, вытянув обе руки над головой. Когда я встал утром, она еще спала. После завтрака я пошел на цыпочках в спальню взять часы. Мэй Линг проснулась, быстро села с выражением замешательства на лице, как будто бы не осознавая, где она.
— Я должна иди, — сказала она, сбрасывая покрывало и стоя голой около кровати.
— Нет, Мэй Линг, оставайся.
— Оставайся?
— Да, оставайся.
— Много дней?
— Пока я не вернусь вечером.
Она была там, когда я вернулся ранним вечером, и на следующее утро спросила:
— Я опять оставайся?
После той ночи она уже больше не спрашивала. Мы не делали никаких планов и не говорили о наших отношениях. Я не знаю, что она делала весь день. Она всегда была в квартире, когда я приходил домой из конторы. Принимая подарки и деньги от меня, она не выражала словами благодарность, и хотя я иногда был раздражен тем, что она засоряла мою комнату вещами, видеть ее радость от каждой вещи доставляло мне удовольствие. Я любил выходить с ней; она все еще восхищалась большими отелями, громкой музыкой и элегантными женщинами. Она, наверное, завидовала им. Все модное и изысканное производило на нее сильное впечатление.
Мэй Линг, казалось, никогда не грустила. Она была расстроена только раз, когда я велел ей убрать все стеклянные безделушки, которые она наставила на моем комоде. Может быть, ее веселость была платой за убежище и комфорт. Спустя год мне было приятно находить ее дома каждый вечер, но это было скорее похоже на привычку находить свои вещи на обычном месте. Я никогда всецело не владел Мэй Линг и знал, что она не будет очень грустить, если мы расстанемся, да и я буду скучать без нее не дольше нескольких дней.
— Куда ты пойдешь, когда я уеду? — спросил я однажды Мэй Линг.
Вероятно, она никогда не задумывалась о своем будущем.
— Может быть, в «Парамаунт», — ответила она неопределенно.
— А если японцы возьмут весь Шанхай?
— Они могут взять у англичан?
— Я не думаю, но что, если они возьмут?
— Я пойду в «Парамаунт».
Я думаю, что стены этого ночного клуба казались ей нерушимой защитой. Она, вероятно, чувствовала себя в безопасности под лучами ярких огней клуба, как я себя чувствовал спокойно под защитой своего американского паспорта.