В январе 1944 года советская радиостанция торжествующе объявила, что Новгород освобожден советскими войсками, и в тот же день адмирал Сурин подал документы на советское гражданство и визу. Петров принес эту весть и добавил: Сурин сказал, что представляет себе, какой эффект эта новость произведет на его друзей, и хочет, чтобы они знали — это ему совсем безразлично.
— Очень хорошо, — отрезал генерал, и когда Петров заговорил об этом за обедом, генерал строго заметил ему, что он не желает слышать о Сурине и просит не упоминать имя Сурина в его присутствии.
Советская армия теперь двигалась в сторону заблокированного Ленинграда, и генерал проводил большую часть дня, слушая «Голос Родины» или читая газеты на нескольких языках. Так как обычные передачи часто прерывались новостями с фронта, генерал не позволял выключать радио, и скоро я заметил, что я сам стал насвистывать советские армейские песни, работая на кладбище или бреясь.
Прошел почти год с тех пор, как последние американцы и англичане были посажены в лагеря для военнопленных, и хотя единственные сведения о войне на Тихом океане мы получали от японцев, противоречивые слухи ходили по городу. Мы научились расшифровывать официальные заявления, так что, когда японцы объявляли, что враг понес колоссальные потери в людях и технике, захватив стратегически незначительную территорию, мы знали, что американцы достигли серьезного успеха.
В Шанхай война приносила все больше продовольственных карточек и меньше еды, все более длинные очереди перед рисовыми лавками и все меньше часов электрического освещения. На улицах были вырыты траншеи «для обороны», которые заменили аллеи деревьев, комнатные радиаторы отопления были конфискованы как дефицитный металл. Я предпочитал проводить дни, работая на кладбище; я предпочитал усталость холоду в нетопленых комнатах, от которого у всех нас появились припухлости на суставах рук и на пальцах ног.
Теперь, из-за того что генерал проводил столько времени у радиоприемника, Тамаре пришлось заменять его, работая на кладбище. Ее руки, так же, как и мои, были покрыты болячками. Иногда боль в пальцах делала работу невозможной. Тамара со мной никогда не обсуждала войну с Германией, хотя она всегда спрашивала отца о новостях, особенно теперь, когда фронт двигался в сторону Ленинграда. Однажды в феврале, когда мы заканчивали работу на кладбище, генерал показался в конце аллеи. Он шел быстро, и Тамара поднялась ему навстречу, ее лицо напряглось, она старалась узнать, чем он был взволнован.
— Тамара, — вскрикнул он, — Тамара, Санкт-Петербург освобожден.
Я никогда не видел генерала, обнимающего дочь. Она приникла к нему и рыдала, давая волю слезам. Генерал не успокаивал ее, а дал ей выплакаться, прижав ее худенькие дрожащие плечи к своей широкой груди и гладя ее темные волосы рассеянным жестом.
С того дня, и тем более когда открылся Второй фронт в Европе, стало ясно, что Германия проиграет войну. Генерал Федоров приветствовал меня каждое утро радостной вестью. Он вставал раньше всех и, увидев меня спускающимся по лестнице, весело говорил:
— Знаете, где русские войска сегодня? Никогда не догадаетесь. В Румынии, вот где!
Или вздыхал с поддельным сожалением:
— Эх, что же ваши солдаты? Четыре недели они уже на Гуаме, четыре длинных недели, и все еще американский флаг не развевается на этом маленьком островке!
— Не такой уж маленький, — вступился Петров. — Вы же знаете, ваше превосходительство, остров трудно взять.
Это мы помним из истории. Много пещер в каждой горе, и в каждой из них — японский солдат. Им видно приближение американцев, а американцы их не видят. Я также слышал, что часто японцы сидят на деревьях.
— Обезьяны, это уж точно. Но это не резон провести четыре недели на одном острове. Избалованы ваши американцы. Говорят, что они даже едят шоколад во время войны.
— Да, верно, это у них в пайке.
— Ну вот, что же вы можете ожидать после этого? Шоколад для солдат! Ведь это их делает шоколадными солдатами, которые тают от огня.
— Зато питательно, — вставил Петров.
— Питательность не делает солдат храбрыми.
Но за этими шутками, за этой радостью и веселой критикой ощущалось еще что-то новое в генерале. Словно какое-то напряженное ожидание, словно какое-то возбуждение пряталось в его сердце, и он целиком отдавался этому предчувствию.
Он стал проводить больше времени в Офицерском собрании и на различных заседаниях, где, как намекнул Петров, «принимались планы и решения на будущее». Для меня хлопоты других обещали возможность остаться с Тамарой наедине, и каждый вечер я лелеял надежду, что неотложные дела уведут их с кладбища. В те ночи, когда Тамара приходила ко мне, я не испытывал чувства победы, равно как и поражения, мы согласно признавали обоюдность желаний наших тел, и ни во мне, ни в ней не было стремления к превосходству. И все-таки днем, когда я был полон этой близостью, Тамара оставалась отчужденной и отдаленной, как будто физическая страсть была замкнутым крутом и не было нужды ни в чем другом.
Только однажды я приблизился к проникновению в ту недоступную глубину, которую ее страсть одновременно открывала мне и прятала от меня, и даже та Тамара, которую я увидел в это мгновение, осталась для меня чужой.
Была поздняя осень, один из тех неожиданно жарких дней, когда солнце, посылая нам прощальный подарок, насыщает город теплом.
— Вам обоим было бы хорошо поехать за город, — сказал генерал. — К тому же, у нас здесь будет заседание, и, я думаю, лучше, чтобы мистер Сондерс провел это время на свежем воздухе, а не в своей комнате.
Мне было так же трудно представить Тамару на пикнике, лежащей на траве с сэндвичем в руке, как и Мэй Линг в церкви. Но она согласилась сразу, и мы собрались, довольные, как дети, готовые на приключение. Нам пришлось несколько раз пересаживаться из автобуса в автобус, чтобы доехать до Хоньджао. Пыль и толпа, и грязные нищие были забыты, когда мы увидели желтеющие поля и разросшиеся кусты.
Она побежала по полю, уронив корзинку с едой и свою книгу. Я бежал за ней, пока мы оба, утомленные, не упали на траву со смехом. Несколько китайских пар виднелись в поле, но Тамарина способность изолировать себя от окружающей обстановки помогала мне чувствовать себя совсем наедине с ней. Я повернулся на спину и лежал тихо, вдыхая теплый ароматный воздух. Небо надо мной, как нежный покров, благодатный и мирный, гармонировало с мягкой красной землей. Я посмотрел на Тамару. Она лежала на животе и улыбалась, склонив голову над желтым цветком, ее тонкие пальцы ласкали яркие лепестки. Мне до боли хотелось ее ласки, поцелуя нежного и всеобеща-ющего. Я прошептал ее имя. Она взглянула на меня и засмеялась.
— Ты спал, — сказала она.
— Нет, я только закрыл глаза.
Я повернулся и вынул две большие шпильки из ее волос, и две косы упали на плечи. Она опять засмеялась и спрятала лицо в траву.
— Почему запах может принести столько радости? — спросила она. — Например, запах травы.
— Я никогда об этом не думал.
— Когда ты был маленьким, ты когда-нибудь прятался в поле, в высокой траве, где ты один мог бы смотреть в небо?
— Мы жили в городе, — ответил я.
— Разве вы никогда не ездили в деревню?
— Лето мы проводили на берегу моря.
— Море. Однажды мы жили около моря, но я так боялась его шума, что мы уехали оттуда.
Тамара легла на спину и положила руки под голову. Через траву земля ощущалась теплой и сырой. Где-то затрещала цикада, нарушая тишину. Легкий ветерок пролетел над деревьями, листья нежно задрожали. Тамара протянула руки, ее рука дотронулась до моей. Я оперся на локти и взглянул ей в лицо. Она повернулась ко мне.
— У тебя голубые глаза, — сказала она, — почти такие же голубые, как были у Владимира.
Мужское имя прозвучало странно на ее губах.
— Сколько лет ты была за ним замужем?
— Почти три года.
Она ответила без грусти, спокойно, как говорят о далеком прошлом, память о котором вызывает только удовольствие.
— Какой он был? — неожиданное столкновение с призраком разрушило мое спокойствие, но я хотел знать.
— Он был офицером Белой армии. Один из последних прибывших в Китай. Он был разведчик.
— Он, наверно, был много старше тебя?
— Мне было почти восемнадцать, а ему тридцать четыре. Мы венчались в Харбине в маленькой церкви. Отец говорил, что он всегда хотел сына, такого, как Владимир. И Владимир его любил тоже.
— Вы были счастливы?
— Да, я никогда не могла понять, почему он хотел жениться на мне. Он был хороший, храбрый, совсем как отец. А я была девочка, глупая и боялась всего. Знаешь, что меня делало счастливой? Я могла обожать его без боязни, что он обманет меня. Ты понимаешь? Нет, не меня, а что он предаст что-то в самом себе.
— Я думаю, что я понимаю.
— И это постоянное изумление, что он мой муж, это было как… как великий дар, которого я не заслуживала, но была счастлива принять.
— Но как он мог оставить тебя? — в моем голосе слышалась горечь, но она даже не замечала ее.
— Он не оставил меня, он исполнял свой долг.
— Он оставил тебя ради России, — сказал я.
— Кто же знал, что он не вернется? И даже если бы он знал, он все равно бы пошел. Родина прежде всего.
— Глупости. Он прежде всего должен был думать о тебе.
— Я не могла бы тогда любить его.
— Я бы заботился о любимой женщине больше, чем о моей родине. Моя жена всегда была бы важнее всего.
— Как странно, — сказала она, — как странно.
— И что хорошего в его геройском подвиге? Чего он достиг? И ты осталась одна с ребенком.
— Я была не одна. Отец был со мной.
— Ради Бога, да разве ты не была несчастна?
— Конечно, была. Но это было не так важно, как дело Владимира.
— О, Боже! — сказал я. — Я никогда, никогда не пойму всех вас.
— Я это знаю, — сказала она тихо.
Я предполагал провести этот день совсем по-другому, но теперь я почувствовал себя усталым, побежденным какой-то невидимой силой, лишенным нежности и даже злым. Гнев остался где-то у меня в сердце и затаился там, как мстительное животное. Несколько дней я не мог отделаться от чувства неловкости. Как будто бы я следил с подозрением за Тамарой. Постоянная натянутость нарастала, пока наконец однажды, в воскресенье, я не решил поговорить с ней.
Я был один в доме, ожидая ее возвращения из церкви. Когда Тамара пришла, ее спокойное выражение лица разозлило меня, и я стал ходить по комнате молча. Она спокойно сидела с книгой и чашкой чая, не замечая моего раздражения.
— Сегодня холодно, — сказал я.
— Разве? Я не заметила.
— Ты никогда ничего не замечаешь, — Тамара ничего не ответила.
— Если не холодно, пойдем погуляем.
— Я хочу почитать. Я пришла домой пешком.
— Эта книга выглядит такой же старой, как ваша революция. Почему ты всегда читаешь эти старые книги? Почему ты никогда не читаешь ничего нового? Ты когда-нибудь читала хоть один американский роман? Или английский?
Она взглянула на меня, удивленная на моим тоном.
— Почему ты не идешь гулять один?
— Не хочу. Я хочу поговорить с тобой.
— О чем?
— О нас. О тебе и обо мне.
— О нас? — протянула она.
Я понял, что разговора не будет. Я понял, что слова не пробьют стену, которую она воздвигла и за которой жила. Я должен был заставить ее увидеть себя и посмотреть на нашу любовь при дневном свете. Резко подойдя к ней, я притянул ее к себе и наклонил ее голову назад. Я хотел видеть ее раздетой, не укрытой ночью и темнотой, я хотел заставить ее признать свою страсть. Она освободилась от моих объятий и побежала к двери.
— Нет, — закричал я, — на сей раз ты не убежишь от меня.
Если бы я мог понять тогда, почему ее лицо было так искажено страхом, я бы отпустил ее, но стремление уничтожить ту Тамару, которая находилась между мной и ночной Тамарой, было сильнее тоскливого предчувствия сердца. Я загнул ее руки за спину и прижал к стене своим телом.
— Посмотри на меня, — сказал я, когда она мученически уронила голову на грудь.
— Посмотри на меня, Тамара, — закричал я опять. Она медленно подняла глаза, в них не было ничего, кроме ужаса и мольбы. Я стал целовать ее с гневом и страстью, и горечью, и болью.
— Ты моя, моя, моя, — повторял я ей, и каждый раз эти слова ударяли ее, как пощечина.
— Почему ты не хочешь признать, кто ты? Ты не святая, не вдова героя. Подумай о ночах, когда ты приходишь ко мне. Вот это ты, настоящая ты.
Она стала дрожать.
— Я возьму тебя сейчас при свете. Ты сама сможешь увидеть себя.
— Нет, — сказала она, — нет.
Я поднял ее хрупкое тело и понес вверх по лестнице в мою комнату. Она билась, словно я хотел взять у нее жизнь. Я бросил ее на кровать, запер дверь и открыл окно, чтобы солнце и свет наполнили комнату. Я овладел ею без нежности, с напряженным и холодным удовольствием. Она лежала без движения, с закрытыми глазами и сжатыми зубами. Я накрыл ее простыней и вышел.