Глава двадцать первая

Я видел Александра дважды перед тем, как уехать из Китая в середине ноября. Первый раз, когда я устроил обед в ресторане, на который пригласил также Петрова с сыном. В течение всего вечера Александр почти ничего не говорил. Он сделал только несколько кратких односложных замечаний, и мне показалось, что он затаил чувство неприязни к Николаю. Я собирался поговорить с ним о Тамаре, но он ушел тотчас же после того, как мы выпили кофе, сказав, что ему нужно встретиться с кем-то в Советском клубе. Я попросил его позвонить мне в отель; он обещал, но так и не позвонил. Второй раз мы встретились случайно. Я шел в сторону Гарден Бридж после обеда, когда рядом со мной остановился джип и Николай окликнул меня по имени.

— Я везу отца на пристань, а потом смогу отвезти вас куда вам угодно, — сказал он.

— Вы кого-нибудь провожаете? — спросил я Петрова.

— Не кого-нибудь, а многих, советский пароход отходит сегодня в Россию, и много друзей уезжает на нем. Поедемте с нами. Может быть, это будет вам интересно, как корреспонденту.

— Я все еще безработный, Петров, но я поеду с вами.

Петров быстро перелез на заднее сидение, настаивая, чтобы я сел рядом с Николаем.

— Я приеду к половине седьмого, папа, — сказал Николай, когда мы подъезжали к пристани.

— А что, ты не идешь со мной?

— Нет, я обещал встретиться с друзьями.

— Хорошо, увидимся в шесть тридцать. Нет, лучше ты не беспокойся, я сам доберусь домой.

— Ты уверен?

— Конечно, уверен.

Когда мы подъехали ближе к пристани, я сразу же увидел в большой толпе Александра. Он стоял рядом с Евгением, бравая наружность которого являла полный контраст худобе и сутулости Александра. Я обернулся к Петрову, но он уже обнимал адмирала Сурина. Я не хотел его беспокоить и подошел к Александру.

— Вы тоже уезжаете? — спросил я его.

— Да, но не на этом пароходе, а на следующем. Евгений едет сегодня.

— Куда в России вы направляетесь?

— Сначала в Свердловск.

— А потом?

— Куда-нибудь, где лучше, если я заслужу.

Я не был уверен, не иронизирует ли Евгений надо мной или над теми, кто посылал его на Урал.

— Например, в Москву?

Я пожелал ему счастливого пути и спросил Александра, не хочет ли он пообедать со мной, когда пароход отойдет.

— Только мы вдвоем?

— Да, больше никого.

— Тогда с удовольствием.

Кто-то похлопал меня по плечу. Это оказался маленький бородатый господин, вероятно, лет восьмидесяти.

— Сынок, — сказал он мне, — мог бы ты нам помочь с чемоданами, они нам не велели больше нанимать китайских носильщиков.

Он повел меня к месту, где стояла, возле двух чемоданов, его жена, держа в руках клетку с птицами. Она казалась даже старше, чем он, ее лицо превратилось в сеть морщин, когда она мне улыбнулась. Крышка чемодана открылась, как только я его поднял, и из него посыпались старые носки и свитер.

— Я же тебе говорила, что нужно было перевязать веревкой, — сказала она мужу. — Ведь эти чемоданы служат нам уже двадцать восемь лет.

— Где же было взять веревку?

Я сказал, что отнесу чемоданы на борт как они есть, а там мы, может быть, найдем веревку.

— Да храни тебя Бог, — сказал старичок.

Мы должны были ждать на трапе, пока три человека волокли пианино на борт, а когда старик и его жена были уже на корабле, еще одна старая женщина попросила меня помочь ей со швейной машиной.

— Поставьте ее вон туда рядом с теми подушками, тогда она не поцарапается. Она со мной разделила всю эмиграцию, теперь едет домой.

На пристани толпа расступилась, дав дорогу священнику. Он был очень высокий, и золотое одеяние не могло скрыть его могучего тела. Он шел медленно, время от времени останавливаясь и держа золотой крест, как древний патриарх, готовый обратиться к народу.

По окончании службы кто-то подошел к нему с серебряной чашей. И он начал кропить присутствующих водой.

— Да храни и сохрани вас Господь. Да будет ваше путешествие домой радостным.

— Пора всем садиться на пароход, товарищи, — закричал советский матрос.

Толпа, до этого молчаливая, задвигалась, и множество голосов зазвучало в воздухе.

— До свидания, до свидания, пишите…

— Скажите матушке-России, что мы скоро увидимся.

— Постарайтесь найти нашу старую няню.

— Поцелуйте родную землю от нас и березы тоже…

— До скорого свидания.

Когда подняли трап, голоса стали громче.

— Скажите нашей Родине…

— С Богом. Да благослови Господь вас и нашу Россию.

— Передайте привет матушке-Волге.

Во всех этих голосах слышались гордость, надежда, радость ожидания, и то же звучало в голосах, которые им отвечали:

— Приезжайте поскорее.

— Спасибо Китаю.

Вдруг все голоса были заглушены звуками громкой музыки. На пристани играл оркестр — «Страна моя, Москва моя, ты самая любимая…» Пароход начал отчаливать. Оркестр продолжал играть, расстояние между кораблем и пристанью становилось все больше и больше, отдельные фигуры на борту слились в одну безликую толпу, и название парохода на корме, «Победа», уже стало едва различимо.

Александр молчал всю дорогу, пока мы шли к моему отелю. Когда мы пришли, я предложил ему выпить, но он отказался. Он сказал, что он предпочел бы вообще не идти в ресторан. Я заказал обед в комнату и рассказал ему о моем визите в госпиталь Мунг-Хонг. Он слушал, не перебивая, глядя на меня полными муки темными глазами, так похожими на Тамарины, и я понял, к моему удивлению, что я редко думал о нем как о ее сыне.

— Наш консул дал мне слово, что она будет отправлена на первом же госпитальном корабле. Это будет через месяца четыре…

— Я не знаю, узнает ли она тебя, — сказал я.

— Мы были очень близки с ней — в начале нашей жизни на кладбище.

— Когда я встретил тебя впервые, у меня было впечатление, что ты был ближе к дедушке.

— Может быть, я любил его больше, я тоже его боялся, но мама была… Только это было до того, как вы пришли к нам в первый раз. Как она сердилась на меня за то, что я продолжал говорить о вас и расспрашивать об Америке, когда вы ушли. Вы казались мне таким далеким, недоступным, как принц.

На мгновение меня охватило чувство, что он говорит о ком-то другом, а не обо мне, и я слушал с чувством отчуждения, как будто все это мне было совершенно незнакомо.

— Почему недоступным?

— Вы говорили о вашей стране таким небрежным тоном, вернее, вы очень редко о ней вообще говорили. Вы знаете, как богатые, которые так привыкли к своему богатству, что никогда не упоминают о деньгах. Я думаю, что я все это не мог понять в то время, я только знал, что вы были совсем другим, не таким, как мы, что вам не надо было никому ничего доказывать, и я завидовал вам в этом.

— А нужно было что-то доказывать?

— Постоянно. Хотя меня дома учили быть гордым, и я был, а все же существовали некоторые вещи: старая одежда и то, как мама выглядела, когда она приходила в школу, по сравнению с другими матерями, и как молодой француз, муниципальный служащий, который приехал с инспекцией на кладбище, ругал моего деда, и как другие дети звали меня женским именем Александра, потому что я носил пальто для девочек.

— Я помню это пальто. Оно было на тебе, когда мы были на открытии памятника Пушкину.

— А на вас был новый блестящий серый дождевик. Вы обещали мне фотографию памятника…

— Прости меня. Я честно собирался тебе ее дать.

— Ничего, в то время я думал, что вы не могли не сдержать слова.

— Что, я еще не сдержал какого-то обещания?

— Однажды вы обещали взять меня на американский фильм «Волшебник страны Оз».

— И не взял?

— Вы сдержали другие обещания, — продолжал он. — Помните, когда вы меня привели сюда, в отель «Палас», есть мороженое. Я чувствовал, что я совсем не должен быть здесь, что в любой момент кто-нибудь подойдет и попросит меня уйти. Вы помните, кто сидел за соседним столом?

— Нет.

— Семья американцев. Хорошенькая женщина, брюнетка с коротко подстриженными волосами, ее муж и трое детей: две девочки, одинаково одетые, и мальчик. Вы с ними поздоровались и спросили, как им нравится Шанхай. Дети болтали все время; мальчик толкал девочек под столом, будто они были дома. Они ни разу ни посмотрели крутом на высокие колонны и на бархатные занавески, и украшения, и ни разу ни взглянули на официанта в накрахмаленной форме, которого я так боялся.

— Я совсем их не помню. Это были мои знакомые?

— Не знаю. Однажды я вас спросил, когда вы едете домой; вы сказали: «О, я не знаю, в один прекрасный день, когда мне надоест мотаться по свету», — как будто Америка просто ждала вас.

— Да, я никогда не думал, что буду с таким нетерпением ожидать отъезда домой, как сейчас. Но ты тоже скоро едешь.

— Да, но вы знаете, ЧЕМУ ВЫ ПРИЧАСТНЫ по праву.

— А ты нет?

— Я только знаю, ЧЕМУ Я НЕ ПРИЧАСТЕН.

Он вдруг встал, говоря, что хозяйка квартиры, где он живет, рано запирается на ночь. У двери мы пожали друг другу руки.

— Знаешь, я тоже помню некоторые вещи; особенно, как ты меня отчитал за мое отношение к рикшам в тот первый день. Я как сейчас вижу, как ты стоишь на углу улицы с моей записной книжкой под мышкой.

На минуту он остановился, я думал, что он мне что-нибудь еще скажет, но нет, он ничего не сказал.

Только Петров пришел меня провожать, когда я уезжал. Он подал мне бумажный мешок, сказав:

— Домашние пирожки, такие, как вы любите, с мясом, — и, как будто я собирался отказываться, добавил, — Конечно, вас будут хорошо кормить на американском пароходе, но все же домашние…

Он сказал, что ему надо торопиться назад на работу, и, так как до отхода еще было время, я пошел проводить его до трамвая. Он обнял меня и перекрестил:

— Хорошего, хорошего, доброго пути. Я желаю вам, мистер Сондерс, счастья и всего самого лучшего в Америке.

Я стоял и смотрел, как он махал платком из окна трамвая.

На пристани толпа собралась вокруг американского морского пехотинца, который спорил с рикшей. Полицейский слушал нетерпеливо.

— Я ему достаточно дал, я знаю, что достаточно, а он требует еще, — говорил моряк. — Я ехал на нем сюда только с Нанкин-роуд.

Моряк был прав. Плата за проезд, которую мальчик-рикша держал в руке, была в три раза больше, чем то, что он мог ожидать, но он был очень молод, и его старшие братья, наверно, научили его, что у иностранцев слишком много денег и их следует обманывать. Полицейский ругал его и бил по спине бамбуковой палкой. Рикша весело улыбался, зная, что, несмотря на боль, ему все же удалось обмануть белого чужеземца. Он только что собирался уйти, когда полицейский повернулся и взял подушку с пассажирского сидения. А потеря подушки означала штраф, равный двухнедельному заработку, а не то — и вообще запрещение работать. Молодое лицо рикши, минуту до этого такое нахально-веселое, стало беспомощно испуганным. Он сел на край тротуара и заплакал громко, как ребенок.

Первые несколько месяцев мне хотелось просто странствовать по Штатам без каких бы то ни было планов и целей. Пожив три недели в Сан-Франциско у матери, я купил подержанный автомобиль и поехал через Калифорнию в Аризону, а оттуда на восток. Когда я приезжал на какое-нибудь озеро, в деревушку в горах, где все еще сохранялись следы первых переселенцев, я оставался там и жил, пока местность не становилась мне достаточно знакомой, и лишь тогда ехал дальше. Время от времени желание опять писать тянуло меня в большие города, где среди шума и звуков голосов, и высоких зданий я чувствовал свою изолированность больше, чем среди спокойствия в горах.

Я был одержим желанием воспринять что-то, что никогда до этого не было моим. Скоро я понял, что потерял способность писать. Что-то, что мне казалось столь ярко запечатлевшимся в моей памяти, не находило теперь выражения. И чем больше я путешествовал по стране, тем больше начинал осознавать, что все ранние молодецкие мечты переселенцев не были похоронены вместе с их костями — костями тех, кто первым сделал заявку на эту землю, и что эти мечты все еще не исполнились.

Наконец я поехал в Нью-Йорк и устроился на работу в крупной газете. К концу первого года я был всецело поглощен работой, установил четкий режим и не чувствовал никакого разочарования в своем существовании. Мне нравились некоторые из моих сослуживцев, особенно молодые, и время от времени я обедал в клубе, где собирались старые Чайна хэндз[44], и мы вспоминали прошлое.

Я не был несчастлив; наоборот, во всем этом отсутствии каких-либо ожиданий было какое-то спокойствие. Время от времени, когда воспоминание о Китае появлялось в моей памяти, я чувствовал ностальгию, неопределенную и болезненную. Но по мере того как шли годы, все труднее и труднее становилось вспоминать, и часто я сомневался в надежности моей памяти.

В один из моих приездов в Сан-Франциско поздней осенью 1949 года мама сказала мне:

— Несколько месяцев тому назад приходил какой-то странный человек, спрашивал о тебе. Он оставил свой адрес, и я хотела переслать его тебе, но куда-то положила и нашла его только пару дней назад.

Она дала мне листок бумаги, на котором было написано: «1517 Клемент стрит. Дом господина и мадам Кураковых. Спросить Петрова».

Я ждал Петрова почти два часа. Пожилая русская пара, у которых Петров снимал комнату, настаивала, чтобы я с ними пообедал, и я сел во главе стола лицом к улыбающемуся портрету генерала Эйзенхауэра, который висел над портретом царя Николая Второго.

Среди криков и объятий я не заметил, как постарел Петров. Его хозяева удалились в свою спальню, умоляя нас оставаться в гостиной.

— Приехал в вашу страну почти шесть месяцев тому назад, — сказал он. — Уже есть двое внуков и еще ждем одного.

— А как все другие в Китае?

— Еще много наших в Шанхае, но большинство уехали на Самар, остров на Филиппинах. Живут в палатках в очень скудных условиях. А все же это было очень хорошо со стороны филиппинцев позволить им оставаться там теперь, когда прежнего Китая больше нет.

— А Тамара?

— Я вам писал об этом перед самым отъездом из Шанхая.

Я сказал ему, что никаких писем от него не получал.

— Александр уехал в Советский Союз в сорок седьмом. Я продолжал ходить в советское консульство насчет Тамары. Эвакуация больных откладывалась много раз. Потом однажды, месяцев восемь тому назад, доктор из Мунг-Хонга позвонил мне и сказал, что Тамара убежала из госпиталя. Они ее так и не нашли.

Пока он произносил эти слова, образ Тамары встал передо мной с необыкновенной ясностью. Не знаю почему, но Тамара, блуждающая по полям Китая, была более реальна для меня, чем если бы она уехала с Александром. И когда я пошел домой в тот вечер, она опять предстала передо мной живой впервые за все эти годы.

Загрузка...