Ранней весной 1938 года я начал брать уроки у Тамары Базаровой. В это время я не задумывался над тем, что привело меня к решению изучать русский язык, кроме каких-то неопределенных планов работать корреспондентом в Советском Союзе. Оглядываясь назад, я склонен верить, что какое-то предопределение руководило мною. Я не подвержен мистицизму, и под предопределением я понимаю стечения обстоятельств, направляющих человека на определенный путь, который он сам бы никогда не выбрал.
Я ездил на Зикавейское кладбище раз в неделю, за исключением тех дней, когда уезжал из города по заданию или мне просто не хотелось окунаться в учебу. Александр всегда присутствовал на наших уроках, сидел очень тихо, хотя он явно переживал за меня, когда мне не давалось произношение трудных слов. Дважды я приносил ему маленький подарок, но Тамара сказала мне, что она будет вынуждена перестать принимать плату за уроки, если я буду продолжать это делать, и я должен был покориться ее желанию. Когда же я однажды принес бутылку коньяка ее отцу, она промолчала. Я никому из моих коллег-репортеров не говорил, что изучаю русский язык, — осторожность, которая помогла мне избежать многих сомнительных острот.
Тамара была прекрасной учительницей, но даже ее энтузиазм в отношении языка редко нарушал ее сдержанность. И только время от времени она позволяла себе высказать явное одобрение, когда я делал успехи в произношении или осиливал трудное грамматическое правило. Это было скорее удовлетворение своим преподаванием, чем моей способностью воспринимать его.
Время от времени какое-нибудь слово вызывало у нее в памяти что-то из прошлого, и она останавливала урок, чтобы рассказать мне о том, что некогда случилось в России. Ее воспоминания большей частью были связаны с отцом, и в таких случаях ее лицо принимало восторженное выражение. У нее также была манера поднимать подбородок с таким видом, будто она хочет отстранить от себя все, что происходит вокруг в данный момент. Я никак не мог понять ее упорного желания оставаться в мире, в котором жил ее отец. Но, зная по собственным наблюдениям, как опасна такая привязанность, я в то же время не мог решить, что разумнее: жить, как я, в ожидании будущего или в воспоминаниях о прошлом, как она.
Так однажды, год спустя после того, как мы начали с ней заниматься, Тамара рассказала мне о свадьбе своих родителей. От Петрова я знал, что мать умерла, когда Тамаре было едва два года, и что ее воспитала гувернантка, англичанка, которую Тамара не очень любила, потому что она была, как Петров выразился, «очень холодная иностранка».
— Моя мама была очень красивой, — сказала Тамара. Она встала и направилась к лестнице, но Александр опередил ее:
— Сиди, мама, я принесу бабушкину фотографию.
Он побежал наверх и через минуту вернулся с портретом в старинной раме.
— О, замечательно красивая, — сказал я, как можно сказать о мраморном бюсте. Лицо, которое смотрело на меня, было слишком красивое, чтобы возбуждать чувства, слишком гордое, чтобы быть когда-нибудь нежным. Такое лицо не могло принадлежать живому телу или быть искажено какими-нибудь человеческими чувствами. Я попробовал представить себе эту женщину на Зикавейском кладбище и подумал, что иногда и смерть бывает не без милосердия.
— Да, это за ее красоту маму выбрали преподнести цветы моему отцу, когда он вернулся героем с войны.
Я смутно помнил рассказ Петрова в клубе о героизме генерала Федорова в период Русско-японской войны. Очевидно, в связи с этим героическим поступком молодого Федорова чествовал его родной город, и самая красивая девушка подносила цветы. Говоря о прошлом, Тамара часто пропускала фактические данные, из-за своей рассеянности она полагала, что они знакомы всем ее слушателям.
— После был большой бал в честь моего отца. Мама была в белом платье, и они весь вечер танцевали вместе, хотя все другие женщины хотели танцевать с ним.
Я подумал: молодой герой, красивая девушка в белом платье, музыка, все, что столько раз повторялось в бульварных романах, и все же для ребенка, жившего в мире этой несносной романтики, все это стало единственной реальностью.
— Ну, и что же, сделал ли он ей предложение в ту ночь?
Глубокое уважение к отцу сделало Тамару невосприимчивой к моему сарказму. Я не хотел причинять ей боль, но иногда меня возмущало отсутствие в ней желания иметь свою собственную жизнь.
— Нет, — сказала она, принимая мой вопрос за интерес к отцу, — через несколько дней он должен был ехать обратно на фронт, и поэтому он сказал, что он не имеет права просить ее ждать его. Когда он вернулся через год, первым делом он имел разговор с ее родителями, а после он нашел ее в саду, где она ждала его, и сделал предложение. В России, вы знаете, в садах — масса сирени. Они сидели в саду весь вечер и слушали пение соловья. Через семь месяцев они венчались в Исаакиевском соборе в Петербурге.
С этого момента я понял, что для Тамары в изгнании, в Китае, любовь была невозможна. Она никогда не смогла бы примириться с простыми житейскими отношениями, с потом, взъерошенными растрепанными волосами и одеждой, снятой второпях и брошенной на пол. Любовь для нее была: герой, вернувшийся с войны, сирень в цвету и песнь соловья. Я старался представить себе, каким был ее муж. Она никогда о нем не говорила, и Александр тоже.
Хотя Тамара не вызывала во мне никаких чувств как женщина, сам ее отказ от жизни интриговал меня, и иногда я задумывался над тем, могло ли ее красивое лицо когда-нибудь выразить страсть. Правда, совсем не с этим на уме я пригласил ее однажды в кино. Шла «Анна Каренина» в Американском клубе, и я подумал, что ей будет интересно посмотреть этот фильм.
— Я люблю Анну, — сказала она, как будто героиня была не продуктом авторского воображения, а близкой подругой. — Да, я с удовольствием посмотрю этот фильм.
— Мы можем пойти пораньше и пообедать в клубе, — сказал я осторожно, помня, как она раньше отвергала все мои приглашения.
— Американский клуб? — спросила она. — Это там работает Петров, не так ли?
— Да, там.
— Я думаю, что я не могу там обедать.
— Мы можем пойти куда-нибудь в другое место.
— В другое место можем.
Когда я заехал за ней вечером, я заметил, к моему удивлению, что она нисколько не прихорошилась. Ее старомодное платье плохо сидело на ней. Она не употребляла косметики. И, в отличие от других женщин, Тамара не искала на моем лице реакции на то впечатление, которое она производила, и не замечала, как я одет.
— Вы выглядите очень хорошо, — сказал я.
— Мы вернемся не слишком поздно? — спросила она.
— Американцы ложатся спать рано, — сказала баронесса, которая очень прямо сидела у стола, читая вечернюю газету. — Они заботятся о своем здоровье, а ложиться спать поздно вредно для здоровья.
Я сказал:
— Очевидно, я перенял привычку у англичан, ведь уже почти семь лет, как я работаю среди них.
— У англичан? Англичане, мой друг, не беспокоятся о своем здоровье, они ложатся спать от скуки.
— Твой дедушка дома? — спросил я Александра, который тихо сидел рядом с баронессой.
— Он играет в бридж с адмиралом Суриным, они всегда играют бридж по четвергам, а по субботам в вист.
— Я пойду наверх за пальто, — сказала Тамара, и мальчик рассмеялся.
— Что смешного? — спросил я.
— Ничего смешного, только это первый раз, что мама куда-то идет.
— Она ходит в Офицерский клуб.
— Да, но с дедушкой, а это первый раз, что она идет одна.
Когда Тамара вернулась, и мы шли к автомобилю, я заметил, как неуклюжа она была в своих жестах, словно девочка, которая еще не научилась контролировать свои движения. Я открыл дверь машины. На какой-то миг она подняла на меня свои огромные глаза, как бы ожидая инструкции, и, садясь, стукнулась головой о дверь. Мы поехали во французский ресторан, где свет был притушен и три русских музыканта играли грустную музыку.
— Вам нравится здесь? — спросил я Тамару.
— Это мне напоминает, — начала она и остановилась. — Я не знаю, что это мне напоминает, в России я была слишком молода, чтобы ходить в рестораны.
Она смотрела на пианиста, молодого человека с впалыми щеками, который, когда он играл, курил не переставая, наклонив голову вперед, как обреченный на гильотину. Рядом стоял гитарист, качая головой в ритм, он играл, закрыв глаза. Выражение его лица, покрытого глубокими морщинами, напоминающего греческую маску, никогда не менялось.
— Тот молодой человек, что за пианино, — сказала Тамара, — я его знаю. О, нет, не его. Я знаю его отца, он — знакомый баронессы.
— Он здесь давно играет, — сказал я.
Это было место, которое я посещал довольно часто, особенно в первый год в Шанхае. Я особенно любил наблюдать за виолончелистом; он был самым старым из них, и когда он думал, что за ним никто не наблюдает, он пил что-то из стакана, улыбаясь от удовольствия. У него, наверно, был хороший голос в молодости: он все еще пел, иногда с другими музыкантами, иногда соло, и хотя голос его потерял силу, в нем все еще было что-то приятное.
Официант подошел и подал нам список вин.
— Хотите что-нибудь выпить перед обедом? — спросил я Тамару. Она быстро взглянула на лист и потом на меня.
— Я буду пить мартини, — сказал я.
— Вермут? У них есть вермут?
Заученным жестом официант взял список вин, поклонился и сказал:
— Вермут для мадам, и один мартини.
— Маленькую рюмку, — сказала она, — пожалуйста.
— За что будем пить? — спросил я, когда официант вернулся. Я помнил, как русские всегда пили друг за друга или произносили сентиментальные декларации, прежде чем пить.
— За что?
— Не знаю, может быть, за дружбу.
Я употребил это слово легкомысленно, хотя не верил, что такие отношения возможны между мужчиной и женщиной, но Тамара восприняла мое предложение так, будто это было свидетельское показание в суде, и сказала:
— Мы никогда не сможем быть настоящими друзьями.
Я подумал, как утомительно быть с женщиной, которая всегда так серьезна. Неужели она не знает цены светского, незначительного разговора, когда ум отдыхает, и все сказанное тут же забывается.
— Что значит настоящие друзья? — спросил я.
— Это люди, которые похожи. Я не говорю — совсем похожи, но те, кто понимают друг друга, как люди того же крута. Кому ничего не нужно объяснять.
— А кто же все другие?
— Они просто знакомые.
— Выпьем тогда за знакомство.
Она поднесла свой бокал к моему, мы чокнулись и выпили.
Во время обеда Тамара не разговаривала, но все время оглядывалась на окружающих, как это делал Александр, когда я повел его в отель «Палас» есть мороженое. Мы пили вино — я больше не предлагал тосты, — и после третьего бокала ее темные глаза стали блестеть, как будто какое-то спрятанное тепло старалось проявить себя, но не находило выхода.
— Как вы думаете, — спросила она, — могли бы мы попросить их сыграть одну песню?
Она написала название на салфетке, и я послал, приложив деньги, музыкантам. Виолончелист улыбнулся и поклонился. Он положил деньги в карман и сделал сигнал другим двум играть. Тамара наклонилась вперед, подняв подбородок. С первых же звуков я подумал, что она начнет петь, но она только слушала, будто насторожившись в ожидании чего-то особенного. Я посмотрел на пианиста и увидел, что он не сводил глаз с Тамары. Выражение на его лице было не то, какое бывает у мужчин, когда они смотрят на красивую женщину; так смотрят на знакомый предмет, который вызывает болезненные воспоминания. Мне захотелось узнать, насколько хорошо они знали друг друга. Я посмотрел на Тамару. Она, казалось, не замечала его взгляда. Когда виолончелист пропел последний куплет песни, Тамара вдруг повернулась ко мне и сказала:
— Вы знаете, дома, в России, было одно место в саду… — но в это время виолончелист, очевидно решив, что мои чаевые заслуживают особого внимания, начал петь «America, The Beautiful…»[27], и ее голос потонул в громких звуках инструментов. Она смотрела с удивлением на музыканта, стараясь понять слова, которые он пел с тяжелым русским акцентом, совершенно не понятные даже для меня, но когда виолончелист закричал с восторгом: «Америка, Америка», — Тамара улыбнулась мне и подняла свой бокал. Я думаю, она ожидала, что я встану или хотя бы вздохну с ностальгией. И хотя я терпеть не могу любой демонстрации патриотизма, но, зная, что от меня чего-то ждут, сделал жест благодарности в сторону трех музыкантов.
— Расскажите мне, — сказала она, — об Америке. Я не могу представить, какая она.
Я никогда раньше не сталкивался с необходимостью определить мои чувства к родине, и хотя время от времени я думал о ней с нежностью, нужды сформулировать эти чувства никогда не было. Я точно знал, что со стороны Тамары этот вопрос был вежливым жестом, а не искренним вопросом, она просто хотела мне отплатить за приятный вечер.
— О, Америка — великолепная страна, — сказал я и на этом кончил.
— Но почему же вы здесь? Вам надо здесь жить?
— Китай меня интересует, и, кроме того, есть еще другие причины.
— Я понимаю, — сказала она. Я представил себе, как в ее воображении я совершал какой-то благородный поступок на пользу родине, потому что в ее представлении не могло быть человека, жившего исключительно в погоне за удовольствиями. Я увидел в ее глазах выражение симпатии, и на какое-то мгновение мне захотелось, чтобы мое присутствие в Китае было не исключительно моим личным выбором.
— Вы знаете, — сказала она, — мой отец тоже много раз должен был уезжать из России. Я хорошо это помню, потому что он всегда возвращался с подарком для меня. А когда мы должны были бежать из России во время революции, я хотела взять куклу, которую он привез мне из Парижа. Только папа сказал, что я должна оставить ее дома.
— Вы были очень молоды, когда это произошло?
— Мне было десять лет, но я все очень хорошо помню. Я помню, как я шла в гимназию утром и увидела мертвых солдат на снегу и кровь, кровь везде. Я побежала назад домой. Папы не было дома, гувернантка была в истерике, только няня была спокойна. Она велела мне молиться за отца.
Вдруг Тамара замолчала. Она посмотрела через комнату на пианиста. Он только что кончил играть и зажигал сигарету. Гитарист и виолончелист уходили с подмостков. Пианист повернулся и посмотрел на Тамару. Я почувствовал напряженную интимность между ними.
— Мы опоздаем на фильм, — сказал я.
Было похоже, что она меня не слышит. Я заплатил по счету и сказал, трогая ее плечо:
— Нам нужно идти.
Она молча поднялась, и мы ушли. В клубе я увидел двух журналистов, один из них работал в новом агентстве, а другой только что вернулся из Нью-Йорка. Американка, которую я знал, была с ними. Я хотел избежать встречи, но вернувшийся из Нью-Йорка заметил нас и подошел с приветливой улыбкой.
— Мы только что говорили, — сказал он после того, как я кончил представлять Тамаре его и американку, — Шанхай тридцатых годов то же, что Париж был в двадцатых годах, — центр для американских изгоев.
— О, я думаю, Шанхай еще более захватывающий, чем Париж, — сказала женщина. Ее улыбка раздражала меня. Я заметил, как она избегала смотреть на Тамарино жалкое платье, но ее тактичность была еще более оскорбительна.
— Вы тут уже несколько лет? — спросила она меня, и другой корреспондент ответил за меня:
— Восемь.
— Семь, — поправил я.
— Как насчет ланча завтра или послезавтра? — спросил человек из Нью-Йорка.
Я налгал, что меня не будет в городе несколько дней. Пусть он сам собирает свою информацию, подумал я. Не собираюсь поставлять ему ее за цену одного ланча и нескольких мартини.
— Мы можем пойти куда-нибудь выпить после фильма, — сказала женщина, глядя на Тамару.
— Прекрасная идея, но где мы встретимся? — спросил человек из Нью-Йорка.
Я посмотрел на Тамару. Похоже было, что мы говорили на языке, который она не понимала. Я сказал:
— Спасибо большое, но я должен отвезти госпожу Базарову домой сразу после фильма.
Журналисту я сказал:
— Счастливо.
Все они в унисон сказали:
— Рад с вами познакомиться, — Тамаре. Она слегка поклонилась.
По дороге в зал, где показывали фильм, мы встретили Петрова, который нес поднос. Он остановился на минуту, только чтобы сказать нам:
— Интересно, как они поставили «Анну» в Америке.
Я расслабился, сидя в темноте, с приятным чувством довольства, которое обычно приходило после хорошего обеда и вина. Я с удовольствием смотрел на удивительно красивое лицо Гарбо, изображавшую влюбленную женщину. Я всецело погрузился в фильм, в саму фабулу, а главное, был увлечен Гарбо, так что почти забыл, что был не один. Я громко смеялся во время сцены, когда группа офицеров, выпив невероятное количество водки, паясничала, залезая под стол или танцуя друг с другом. Я повернулся к Тамаре, чтобы сказать ей что-то, но выражение ее лица остановило меня. Она сидела тихо и прямо, и я мог чувствовать ее дрожь.
— Идемте, — сказала она и, прежде чем я мог двинуться, встала и пошла к двери. Я за ней. На улице она повернулась ко мне:
— Они не имеют права, — сказала она, — права представлять это так. Это все неправда. Они показали не жизнь в России, а какую-то комедию.
Я думаю, она считала меня ответственным за то, как голливудская студия представила русскую аристократию.
Я начал:
— Гарбо была…
— Я не говорю об Анне, — перебила она. — Они эту картину сделали, чтобы показать всему миру, в то время… в то время как нам нужны помощь и понимание. А они сделали эту нелепость.
Мы дошли до автомобиля в полном молчании, и она не сказала ни слова всю дорогу до кладбища.