Если бы Павла Николаевича Говоруна спросили, какое зло, общественная беда, по его мнению, приносит наибольший вред людям, мешает нашей жизни, он, не задумываясь, ответил бы: проявления бюрократизма. Ответил бы твердо, убежденно, глядя собеседнику прямо в глаза. Причем под бюрократизмом он подразумевал не только казенщину, буквоедство, чиновничьи замашки, бумажную отгороженность от горячей повседневности, но и вообще всякое равнодушие к человеку и его делам, отступления от высоких норм советского общежития — словом, все то, что, по его представлениям, могло каждого выбить из нормальной колеи, отравить воздух дымом и копотью…
Когда в райкоме, на заседании бюро, перешли к распутыванию «гремякинского узла», как выразился Ведерников, излагавший существо дела, Павел Николаевич старался держаться спокойно, с достоинством, лицо у него было с виду точно каменное. Он решил отстаивать истину, не только обороняться, но и дать отпор проявлению бюрократизма — по-другому ему было трудно назвать затеянную против него выходку. Оказалось, это по упорному настоянию Ведерникова был поставлен на бюро вопрос о председателе гремякинского колхоза, прежде чем передать накопившиеся о нем материалы в прокуратуру.
В чем же обвинял его, Павла Николаевича Говоруна, этот педантичный, усердно-старательный человек? Чего он добивался?
Надо отдать должное, голос у Ведерникова поставлен хорошо, говорить он умел. Он положил перед собой аккуратную папку с красными тесемками и, чуть склонясь над ней, строго поглядывая на членов бюро, как бы взывая к совести каждого, принялся излагать свою точку зрения на ряд весьма тревожных фактов в Гремякине. Когда в горле у него начинало першить, появлялась хрипотца, он неторопливо, с напряженными паузами отпивал из стакана глоток воды, откашливался и опять продолжал свое. Многое в его изложении и комментариях выглядело и в самом деле тревожным, опасным, недопустимым, особенно для колхозного руководителя.
Однако нельзя сказать, что Ведерников был во всем необъективен, сгущал краски до предела. Нет, он считался человеком опытным, поднаторенным почти во всех вопросах районной жизни. Он не забыл упомянуть ни о росте в последние годы колхозных доходов в Гремякине, ни о повышении урожайности, ни о начавшемся большом строительстве, предпринятом по инициативе Говоруна. Его слушали внимательно, с положенной в таких случаях сосредоточенностью, понимая, что это только вступление, необходимый разгон, чтобы перейти к главному. А главное началось после того, как была сказана в общем-то тоже правильная фраза, произнесенная вслед за коротким глотком воды из стакана:
— Конечно, товарищи, успехи Гремякино имело бы куда лучше, весомее, если бы…
Тут Ведерников сделал многозначительную паузу, выпрямился и, окинув всех тревожным взглядом, заговорил о недопустимой, по его глубокому убеждению, практике гремякинского председателя.
Ведерников стремился к четкости, к законченности мысли, что, по-видимому, считал сильной стороной своего выступления. Для него важно было убедить всех сидевших в кабинете неопровержимыми выводами, положить товарищам на стол, как он выразился, уже испеченный пирог, а не заниматься перечислением многочисленных компрометирующих фактов и аргументов. Что же касается самих фактов, свидетельствующих о неблагополучии в Гремякине, о притуплении принципиальности, чувства партийной ответственности за все происходящее в колхозе, то их вполне достаточно. Следует назвать лишь самые необходимые и типичные. Во-первых, эта непонятная партизанская выходка доярок во главе с Чугунковой на ферме, когда было сорвано важное начинание, о чем исполнительный в работе молодой коммунист Трубин своевременно просигнализировал в райком. Председатель колхоза, вместо того чтобы пресечь недостойную выходку доярок, по сути, поддержал их. Спрашивается, что это — недопонимание или близорукость колхозного руководителя? Во-вторых, в Гремякине не умеют беречь и ценить кадры, бригадиров перебрасывают, как волейбольный мяч, а культработники не приживаются потому, что не созданы нормальные условия для работы. Эти вопросы председатель колхоза решает самолично, почти не советуясь с правлением, с парторганизацией. В-третьих, нередки случаи возмутительного невнимания к людям, особенно к старикам, вроде бабки Шаталихи, отдавшей все силы колхозу, а ныне почему-то получающей мизерную пенсию. Занятый хозяйственными делами, подготовкой к уборке урожая, гремякинский председатель не находит времени для бесед с такими колхозниками. И наконец, в-четвертых, выстроенный товарищем Говоруном домище, который в окрестных деревнях не называют иначе, как председателевым поместьем…
Закончив загибать на левой руке пальцы, Ведерников передохнул, как бы давая время членам бюро вдуматься в смысл перечисленных фактов. Потом, глотнув воды из стакана, откашлявшись, он пояснил, что пункт четвертый — самый важный и вопиющий, вызывающий недовольство в среде колхозников; все остальное надо рассматривать в связи с домом, со стремлением товарища Говоруна к личному обогащению за счет Гремякина, о чем говорят поступившие в Комитет народного контроля различные материалы…
«Ох и ловкач, эквилибрист!» — думал Павел Николаевич с изумлением, потому что не ожидал таких резких тенденциозных обвинений.
Пока говорил Ведерников, он сидел напряженный, пот у него выступил на висках и сбегал к подбородку капельками. Он чувствовал это, но лица не вытирал. Было тихо, слышалось, как шумно посапывал большим вислым носом суслонский председатель.
Между тем Ведерников продолжал бесстрастным, деловым тоном:
— Три года назад гремякинское колхозное правление приняло решение строить баню и пекарню. Пока ни того, ни другого нет. Правда, теперь строительство развернулось по генплану, однако помещичий дом председатель успел соорудить себе вне всякого плана. Стоит он по меньшей мере три тысячи рублей, а хозяину обошелся вполовину дешевле, как свидетельствуют документы. Стало быть, по дешевке строили его. Железные ворота колхозный кузнец бесплатно смастерил. Там такое художество, хоть на выставку посылай. Да и плотники наверняка кое-что делали таким же способом. А линолеум на полу? А цементные дорожки? А гвозди и скобы? Куплено на пятачок, а израсходовано На рубли… Вот тут, в моей папке, все собрано и подсчитано. Вручу в руки прокурора, если, конечно, понадобится после сегодняшнего бюро. А в заключение скажу: построенный гремякинским председателем колхоза дом, как в зеркале, отражает утрату многих моральных качеств коммуниста Говоруна…
О чем же еще говорил Ведерников? Ах, да, вспомнил про статью в журнале «Агитатор», но умолчал о том, что колхозная парторганизация написала свои возражения. И очень много распространялся о дурном, колючем, неуживчивом характере гремякинского председателя. Мол, и самолюбив, и непокладист, и неуважителен к вышестоящему руководству. Разве таким должен быть настоящий колхозный вожак в современных условиях?..
Ведерников осуждающе покачал дымчато-сивой, хорошо причесанной головой и, вытерев повлажневший лоб, сел, уверенный в своей правоте, в выводах, в принципиальности. Некоторое время длилось молчание, пока Денис Михайлович раскуривал папиросу. И вдруг раздался сомневающийся голос суслонского председателя:
— Вроде жалоб от гремякинского народа на скверный характер Говоруна не поступало. Все мы, конечно, не ангелы!..
— Не ангелы, а коммунисты, это верно! — поспешил согласиться Ведерников.
— По делам колхоза надо судить о Говоруне: как с подготовкой к уборке? — спросил кто-то справа от Павла Николаевича, а кто именно — он не обратил внимания.
Ведерников опять отозвался быстро и назидательно:
— Уверен, со скрипом жатва начнется! До сих пор два комбайна ремонтируются. Жалуются люди… И вот что я хочу еще добавить по поводу жалоб на товарища Говоруна. Поступили, уже поступили сигналы по поводу его порочного стиля работы. Например, от заведующего фермой Трубина, от культработника Жукова. Да и многие женщины говорили, что председатель слишком крут и неуживчив, с редким тружеником по-человечески считается. Видно, забыл коммунист Говорун, для чего избран колхозниками в руководители, раз решил нарушать колхозную демократию, советскую законность…
Минуту-другую держалась тягостная тишина: видно, не сразу можно было осмыслить выводы Ведерникова. Павел Николаевич бросил на товарищей встревоженный взгляд — никто на него не смотрел. Лишь второй секретарь Аржанов, погладив залысину, покосился на него, как бы говоря: «Видишь, Говорун, до чего можно докатиться? Я ведь сколько раз предупреждал тебя. Помнишь?»
После реплик и вопросов, которые были брошены с разных мест, начали высказываться члены бюро. Одни поддержали Ведерникова, соглашаясь с тем, как важен и своевременен разговор о типе современного председателя колхоза. Другие защищали Говоруна, ценя его за опыт, за хозяйскую рассудительность. А суслонский председатель разгорячился и заявил, что не понимает, кому и зачем понадобилось раздувать из мухи слона. Построенный дом — это одно, а текущие колхозные неполадки — это другое. Сам же Денис Михайлович, пока говорили члены бюро, чертил что-то на листке бумаги, и по его лицу трудно было понять, какую сторону он примет.
— Ну, а дом, с домом-то что? — наконец он спросил Павла Николаевича сдержанно и раздумчиво. — Ведь это главный пункт в сегодняшнем разговоре, насколько я понимаю… В самом деле, зачем построил такой домище? Три семьи там можно разместить. Непонятно, откуда у тебя непомерный жилищный аппетит? И еще вопрос. Скажи нам вот тут, на бюро, откровенно, не кривя душой: дом построен честно, на свои сбережения?
Когда Денис Михайлович говорил, он обычно смотрел прямо на собеседника, а казалось, будто его глаза смотрели куда-то в другую точку, при этом голову он держал высоко, отчего создавалось впечатление, что ему все время приходится к чему-то прислушиваться. Эту его манеру держаться знали все.
— Дом построен на свои деньги, — ответил Павел Николаевич и всех обвел открытым, бесстрашным взглядом, лишь на Ведерникова посмотрел с презрением. — Думал, семья разрастется, сын женится, пойдут внуки. Да просчитался: мой Юрий по-своему решил. Ну, и хотелось без тесноты, культурно, благоустроенно пожить… Может, и правильно: не нужно бы строить такой дом. Вроде промашка получилась. Но не ломать же его теперь, чтобы построить новый, поскромнее?
— А ты его под детский сад отдай колхозу! — посоветовало несколько голосов.
— Могу, хоть детсад у нас есть, — подумав, сказал Павел Николаевич.
Секретарь опять спросил:
— Стало быть, дом полностью построен на свои деньги? До последней копеечки? Не так ли?
Прищуренные, немного усталые глаза за очками укорили Павла Николаевича: «Эх, Говорун, Говорун, некстати эта история ни тебе, ни нам!» Что можно было ответить на этот вопрошающий взгляд? А молчание становилось неловким. Павел Николаевич смутился…
— Вот видишь, молчишь! — с сожалением произнес секретарь и вздохнул. — Выходит, нет дыма без огня. Выходит, вовремя поставлен сегодня вопрос о тебе.
— На бюро я готов дать ответ на любой вопрос. На то и бюро. Только Ведерников разрисовал все в нужных ему красках.
— А все же как строился дом? Совесть у тебя чиста?
Все ждали, что ответит гремякинский председатель, дальше тянуть было нельзя. И он проговорил:
— Кривить душой не умею. Дом построен на собственные сбережения, как принято говорить… Ну, разве что какая мелочь перепала. Помню, гвоздей у меня не оказалось. Да полсотни кирпичин подвезли — не хватило своих.
— Вот-вот — мелочь! — перебил его Денис Михайлович. — А она и попала людям прямо в глаза, как соринка, мешает видеть то хорошее, что сделано тобой в Гремякине. Если сказать по-хозяйски, сделано ведь немало. А мелочь… Мелочь может испортить большое дело. Вроде капли дегтя в бочке с медом.
— Так я ж оставшееся у меня стекло и краски передал потом колхозу! — сказал Павел Николаевич, вспомнив, как оно было. — Получилось так на так, баш на баш, копейка в копейку. Полный расчет и за гвозди и за кирпичины.
— А железные ворота? А саженцы яблонь? — вскипел Ведерников, возмущенный упорством гремякинского председателя.
— Железные ворота мне действительно сделаны бесплатно. Кузнец смастерил, он у нас недавно, новый человек. Пытался я произвести с ним расчет, а он — ни в какую! Заявил, что это, мол, подарок от него. Так сказать, на память, из уважения. Только кузнец оказался себе на уме, стал поблажки требовать, просил поставить его жену заведующей птичником.
Казалось, после всех этих объяснений можно было сесть и успокоиться, не опасаясь крутой беды. Но опять не стерпел Ведерников и, красный от душившего его негодования, раскрыл свою папку, принялся зачитывать документы, справки, выписки, из которых следовало, что Гремякином непременно должен заняться прокурор, и чем скорее, тем лучше. Вот тогда-то Павла Николаевича и вскинуло, как ударом ветра, он вскочил над столом и замахал в ярости руками:
— Это все напраслина, наветы! Почему товарищу Ведерникову позволяется такое? Нехорош я как председатель колхоза? Так давайте разберитесь в моей хозяйственной деятельности. А собирать кривотолки, слухи, настоящие и мнимые промашки в работе и жизни и плести из этого дело недостойно коммуниста!..
В кабинете, казалось, все замерло, гремел лишь его, Павла Николаевича, хрипловатый голос. Он обрушился на Ведерникова, как ливень, обвинил его в сведении личных счетов из-за памятной давней истории, когда тот был выпровожен из Гремякина. А потом, уже осипший, он стал упрекать членов бюро в том, что они позволили развернуться этому судилищу. Были сказаны и еще какие-то запальчивые слова, был ослепляющий душу гнев, дрожали колени, во рту пересохло.
Павел Николаевич налил стакан воды и шумно выпил. Тогда секретарь сказал очень резко и сухо:
— Обсуждаем мы сегодня тебя, товарищ Говорун, а не Ведерникова.
— А надо бы его! — воскликнул он негодующе. — Такие и портят кровь, тормозят ход жизни. Их еще немало у нас, они повсюду, себялюбцы, бюрократы, чинодралы… Товарищ Ведерников — из их числа, прямо говорю об этом…
— Ну, знаешь!.. Так обобщать… Не забывай, где ты находишься и о чем идет речь. Ругань — не есть аргумент.
Все разом заговорили, зашумели, почувствовав, что Говорун, разволновавшись, потерял нить логического мышления. Денис Михайлович настойчиво постучал карандашом о графин, потом, после некоторого раздумья, вдруг предложил гремякинскому председателю высказаться до конца. Зачем коммунисту носить наболевшее на душе? Пусть поделится с товарищами своими мыслями…
И он, Павел Николаевич Говорун, опять оперся кулаками о стол. История с домом уже не очень-то волновала его, он принялся рассуждать вслух о том, отчего порой бывает сложно работать колхозному председателю. Причин много, но главное — это все-таки существующая еще необходимость многие вопросы согласовывать с вышестоящими организациями. Не перевелись, к сожалению, еще шумиха и показуха. Не везде прегражден путь бюрократизму, казенщине, губящим все живое, как суховей…
Когда он кончил и сел, Аржанов, все время молчавший, протестующе произнес на весь кабинет:
— Выходит, это мы, сидящие здесь, виноваты в многочисленных земных грехах? Нет, товарищ Говорун, занесло тебя, честное слово, занесло!
И он посмотрел вокруг, ожидая поддержки. Но члены бюро обдумывали. Наконец суслонский председатель, навалясь грудью на край стола, сказал:
— А что? Я кое в чем согласен с Говоруном. Надо совершенствовать стиль районного руководства.
Закусив губу, он выждал, как будет воспринято его короткое замечание. Аржанов метнул было в него недовольно-осуждающий взгляд, но тут поднялась Евгения Ивановна, которую тоже пригласили на бюро. Белизной своего воротничка, аккуратностью и опрятностью она как бы заставила всех поднять на нее глаза.
Очень просто, с украинской певучестью в голосе она заговорила:
— Да шо ж це таке, товарищи? Яки обидные слова тут сегодня прозвучали? И близорукость, и обогащение, и прокуратура… Аж мороз по коже берет. Як секретарь парторганизации, не могу я согласиться с тем, в чем обвиняется Павел Николаевич Говорун.
Евгения Ивановна сделала паузу, как бы проверяя, попадают ли в цель ее слова. Потом, полуоборотясь лицом к Ведерникову, она принялась рассказывать, как тот странно вел себя во время недавнего приезда в Гремякино. С кем-то беседовал, у кого-то побывал в доме, а с коммунистами как следует не поговорил. Вот и отразилась в его материалах, мягко говоря, односторонняя информация. Разве ж так можно изучать серьезный вопрос?..
Пока она говорила, настроение у некоторых членов бюро все более менялось — это было заметно. Даже второй секретарь Аржанов, относившийся к Ведерникову с явным сочувствием, стал реже поглядывать на него.
Сам же Ведерников сидел мрачный, пальцы рук сцепил так крепко, что они побелели. Должно быть, он страдал оттого, что не смог сразу всех убедить. Аржанов попробовал поддержать его, но был очень осторожен.
Денис Михайлович никого не прерывал репликами. Все слушал, все думал, тихонько постукивая карандашом о стол, — это тоже было его привычкой. Наконец, он переставил чернильный прибор и сказал, как бы взвешивая каждое слово:
— Что ж, подведем некоторые итоги. Говоруну надо сказать следующее: расплылся тут мыслею по древу. Какая неверная нотка у него прозвучала? На бюро сидят коммунисты, которым вручена судьба района. Это факт неопровержимый, объективный, что бы ни говорил человек в запальчивости. И с этим фактом должен считаться каждый, в том числе и гремякинский председатель. Поэтому рассуждения насчет засилия бюрократизма просто нелепы, смешны. Что же касается стиля нашей работы, то это разговор особый, к нему мы не раз вернемся. А вот вопрос о самом Говоруне, о его доме… Слушал я внимательно, но ясности не получил. Видно, товарищ Ведерников все-таки сделал недозволенные натяжки. Гремякинский секретарь парторганизации, думается, ближе к истине. А если это так, если товарищи из народного контроля перегнули палку, то надо призвать их к порядку. И решительно призвать. Использовать права контроля неверно, корыстно… Да за это, товарищи, пощады никому нельзя давать.
Ведерников никак не мог согласиться с тем, что происходило на бюро. Он несколько раз брал слово, спорил, возмущался, а под конец заявил решительно и воинственно:
— Я буду отстаивать свою точку зрения!
— Право каждого коммуниста, пользуйся им, — заметил ему Денис Михайлович. — А решать будем сообща…
В перерыве, когда члены бюро вышли покурить и поразмяться в коридор, Павел Николаевич стоял у окна и думал. Он смотрел на улицу, где под старым кленом голубел его «Москвич», а чуть подальше отмахивались хвостами от мух залетные суслонского председателя. Правильно ли он вел себя на бюро? Кажется, сделал ошибку, слишком волновался и в своем выступлении все свалил в кучу: и свои раздумья над делами в районе, и отпор Ведерникову, и обиду на товарищей. Нехорошо так, не по-мужски.
Мимо прошел, нервно закуривая, Ведерников. Похоже, он хотел заговорить, но Павел Николаевич отвернулся.
Закончилось бюро райкома к обеду.
Теперь, перебирая в памяти все происшедшее во время этой поездки в район, Павел Николаевич ругал себя за то, что о многом сказал не так, да и держался он неуверенно. Может, оттого история со строительством его дома повисла в воздухе: было решено послать в Гремякино после окончания уборочной страды объективных товарищей, вроде комиссии, которая и должна во всем разобраться. Денис Михайлович сказал, что разговор на бюро был полезен, но нельзя рубить сплеча, и с этим все согласились, кроме Ведерникова. И еще секретарь заметил, уже прощаясь за руку с каждым:
— Я доволен сегодняшним днем. Очень доволен!
«А я доволен?» — спросил себя Павел Николаевич.
Он понимал, что впереди у него будут новые треволнения. И хоть комиссия конечно же ничего вопиющего, противозаконного не установит, как это пытался сделать Ведерников, но ведь сколько на это уйдет дней, сколько душевных сил, волнений! Ах, черт, до чего же иногда усложняется наша жизнь! Разве можно было подумать, что выстроенный дом явится камнем преткновения? Забыл про зависть, про ограниченность, про недоброжелательство, ведь всего этого хватает еще, и это разжигается такими людьми, как Ведерников. Ну ничего, ничего. Поживем — увидим…
У Павла Николаевича была привычка — возвращаясь из района, обязательно заезжать во вторую бригаду, чтобы походить там по двору, вокруг амбаров, отведать в бригадной столовой борща. Но сегодня он проскочил эту деревню без остановки. Только дорожная пыль долго клубилась вслед умчавшейся машине. До самого горизонта желтела, переливалась волнами еще нескошенная пшеница, поблескивала впереди Лузьва с ивами на берегу. В другой раз вот тут, среди волнующихся под ветерком колосьев, председатель остановил бы машину, забрался бы по пояс в желтеющее море и простоял бы так сколько душе угодно. Рука сорвала бы колос, старательно растерла бы его, а губы потянулись бы к ладони, он попробовал бы зерно на зуб — затвердело ли, не пора ли убирать?
Поля второй бригады, всегда начинавшей жатву первой, слегка холмились. Пшеница казалась такой густоты и плотности, что кинь, к примеру, доску в это живое, волнующееся золото — она так и будет лежать, покачиваться на волнах… Он не заметил, как дорога приблизилась к самой реке, потянулась под старыми корявыми ивами. Важно и величаво дорогу пересекали гуси; вожак, угрожающе задрав голову, будто предупреждал человека в машине: «Куда торопишься, товарищ? Дай-ка нам пройти, потом уж твоя будет очередь!»
Притормозив, Павел Николаевич пропустил гусиную семью и поехал дальше, а за бугром с грустью подумал, как бы с запозданием отвечая на вопрос вожака гусей: «Мы, люди, действительно все куда-то спешим, вечно заняты, всегда нас ждут дела. А вот сегодня я не буду спешить, и дела — побоку. Сверну вон к той копенке и посплю. Думать тоже ни о чем не буду. Разве их передумаешь, эти думы?»
Но на луговину, к копенке, он так-таки и не свернул, а погнал машину быстрей. Лишь в самом Гремякине «Москвич» поубавил скорость. Ни в контору, ни домой Павлу Николаевичу идти не хотелось, к людям его не тянуло. Он остановил машину под окнами клуба, прямо в густом бурьяне. Запасная клубная дверь, выходившая во двор, не замыкалась, вместо замка торчал болт. Он открутил гайку, вошел в полутемный зал и, пройдя между рядами стульев, присел в середине. Ставни на окнах были закрыты, только в одно свет снаружи пробивался косым пучком.
Павел Николаевич сидел в пустом, полутемном зале, один, запрокинув голову, смотрел на белевшее перед глазами полотно экрана и в тишине вспоминал свою жизнь…
Разве мог десятилетний паренек знать в те далекие довоенные годы, когда очень часто приходил с матерью на Лузьву — она приносила белье стирать на плоских речных камнях, — что через четверть века станет председателем колхоза? Более всего на свете его тогда занимали носившиеся над рекой ласточки в небе, да было чертовски хорошо кувыркаться в траве, взбираться на деревья. А потом, в тяжкую годину войны, когда отправлялся вместе с матерью собирать по деревням теплые вещи для фронтовиков — чулки, варежки, шарфы, — ведь и тогда не думалось, не гадалось, что наступит время и придется руководить сложным колхозным хозяйством. Да еще где? В родной деревне Чертановке, раскинувшейся тоже на берегу Лузьвы, только в самом верховье.
Как же это началось?
Павел Говорун закончил школу сельских механизаторов, вернулся домой комбайнером, а через несколько лет уже стал в колхозе бригадиром. Он был молод, неутомим, потому-то с большой охотой, со всем душевным рвением взялся за работу, познавал законы руководства хозяйством и людьми. Но, честно говоря, в годы бригадирства, обогатившего его опытом и умением, тоже не возникало мысли, что приближаются сроки, когда ему придется сесть за председательский стол. Нет, тогда и зимой и летом, чуть ли не до рассвета, приходилось просиживать за учебниками, выполнять контрольные задания, а потом отсылать их в сельскохозяйственный техникум.
И вот наступил тот день. Его, Павла Николаевича Говоруна, уроженца Чертановки, молодого коммуниста, рекомендовали в колхозные председатели. Это произошло в пору памятных реформ, преобразований и экспериментов в деревне, когда создавались территориальные производственные управления. А потом, уже после восстановления района в прежних границах, его направили в Гремякино. Бывший гремякинский председатель, престарелый и больной Шульпин, вдруг запросился на покой, ему трудно стало справляться со своими обязанностями. Павел Николаевич приехал к началу колхозного собрания, его представили, познакомили, гремякинцы проголосовали, а через три дня он привез из Чертановки свою семью.
Ну, а дальше так и пошло, так и пошло.
Его предшественник, состарившийся Шульпин, председательствовал в Гремякине довольно долго, чуть ли не с того самого года, когда в стране был провозглашен курс на крутой подъем сельского хозяйства. Шульпин был человеком деятельным, непоседливым, он часто ездил по соседним колхозам, изучал опыт, присматривался, прикидывал в уме, как и что применить в своем колхозе. Он тоже провозгласил курс на крутой подъем Гремякина, разумеется, при содействии и полной поддержке областных и районных властей. Кое-что ему, смекалистому и напористому, удалось сделать: в колхозе стали заниматься кукурузой, построили новый хозяйственный двор, завели породистых коров. С кормами было относительно благополучно — выручала великолепная пойма, да и район оказывал помощь. И вскоре Гремякино стали называть в газетах «молочным островком», потому что тут надаивали «реки молока», ставили рекорды по примеру других хозяйств, появилось несколько доярок с орденами, а у Чугунковой даже заблестела на груди Золотая Звезда…
Но странное дело, молодежь в Гремякине почему-то не задерживалась; парни и девушки, окончив школу, уезжали под различными предлогами в город — их отпускали потому, что не было недостатка в рабочей силе.
Ради справедливости надо сказать, что Гремякино в самом деле поднималось в гору, гремело чуть ли не на всю область, жить людям становилось год от года лучше, росли новые дома, кое-кто уже тогда обзаводился велосипедами, мотоциклами, радиоприемниками. Однако лишь немногие задумывались над тем, какие же силы поднимали деревню, толкали ее все вперед и вперед. Кому-кому, а уж Павлу Николаевичу было ясно, что крепчало Гремякино не за счет земли, урожаев, роста производительности труда, животноводства, а на торговле огурцами и капустой и даже метелками, которыми городские дворники подметают улицы. Расчетливый, хитрый Шульпин любил в ту пору повторять на всех собраниях и совещаниях им же самим провозглашенный лозунг: «Все хорошо, что умножает копеечку в колхозном кармане!» И во имя этой копеечки гремякинцы круглый год отправляли в крупные города грузовики с метелками, а капусту и огурцы ухитрялись доставлять аж на Урал. Это действительно давало немалые деньги…
Заменив Шульпина на председательском посту, Павел Николаевич не почувствовал особой трудности в ведении хозяйства потому, что оно как-никак сложилось, набрало силу, все в нем сработалось, как в хорошем комбайне. От метелок он не отказался, да и нелепо было отказываться, но вместе с тем начал, как он любил говорить, налегать плечом на матушку-землю, удобрять ее всем, чем только можно — навозом, торфом, минеральными удобрениями, вводил новые сорта культур, здорово стала выручать в последние годы Мироновская-808, укрепил бригады толковыми людьми. Урожаи хоть и медленно, но поползли вверх; с кормами в колхозе по-прежнему обходились без особого напряжения. Ну, а про технику нечего и говорить: всякая машинная новинка появлялась прежде всего не где-нибудь, а в Гремякине.
Правда, молодежь после окончания школы и сейчас старается уехать на стройку, в дальние края, хоть к черту на кулички, лишь бы не жить в деревне. Что там чужие дети — собственный сын отказался от колхоза! Как ни ломал голову Павел Николаевич, так и не смог найти путей, чтобы приостановить этот процесс…
«Постой, как же не нашел? — прервал он свои раздумья, меняя позу. — Вот перестроим Гремякино, будут у нас баня, ателье, Дом культуры, проложим шоссе до автобусной остановки, соорудим водопровод, настоящие артисты к нам будут заглядывать, тогда и посмотрим. Посмотрим, как она закрутится, жизнь-то наша колхозная, деревенская!»
В последние два года Павел Николаевич не переставал доказывать гремякинцам, что помимо обычных дел — проведение сева, жатва, уборка урожая — у них должна быть и другая цель, которая направляла бы их усилия по определенному руслу. Ну вроде программа-минимум по обновлению Гремякина, застройке его новыми домами, улицами — нынче-то такая перестройка вполне возможна, позволяет экономика, лишь бы вдоволь было строительных материалов. Убеждал, убеждал и убедил-таки. Теперь-та его задумка не только на бумаге; теперь вон с утра, под дружный петушиный переклик, начинают работать строители из райцентра, возводят кирпичные стены бани и дома для специалистов…
«И ты думаешь, из благоустроенного Гремякина молодежь не побежит, останется в деревне? — спросил себя Павел Николаевич и тут же ответил, как уже отвечал не раз на такой вопрос: — Естественный отсев неизбежен, города и стройки растут, им нужны люди. А где их взять? Конечно, в колхозах. Но все-таки в хорошей, благоустроенной деревне осядут многие, в вынужденные бега не бросятся. Чего искать на стороне, если в родной деревне почти такие же бытовые условия, как и в городе? Да и труд колхозника облегчается, механизация заведена вовсю… А как же — к тому идет дело! Идет-то оно идет, только… Только кадры в Гремякине стареют, нехватка молодежи большая… Раньше как бывало? Казалось, дай вволю колхознику хлеба, молока, мяса, и деревня войдет в норму. Дали, а из нее все равно убегали. Потом решили сельского человека, особенно молодежь, техникой привлечь, хорошей специальностью. Тоже кадры уплывали, как только попадалась лучшая работа в городе. А теперь вот новая задача — быт, благоустройство, культура. Ну, перестроим Гремякино, поставим в каждом доме стиральную машину и холодильник, неужто молодые не будут покидать деревню?..»
Луч из щели окна вдруг погас, должно быть, облако закрыло солнце, полумрак в зале стал плотнее. Павел Николаевич откинулся на спинку стула, пошел глухой шумок, и опять наступила немая тишина. Вспомнив свою сегодняшнюю поездку в район, он криво усмехнулся, хотел было закурить, но не оказалось папирос. А мысли не обрывались, накатывали волна за волной:
«Да ты доживи, доживи до той поры, до того гремякинского рая! А куда ж я денусь? Куда?.. Ведерниковых на наш век хватит, многолики они. Да и недовольные тобой есть в колхозе, кому не угодил, отказал в чем-то, задел критикой… Вот и выходит, брат, что нетрудно сбить с копыток… Хотя дом, конечно, у меня от лукавого, пожить захотелось вольготно, а жить-то широко, с комфортом вроде бы рановато. Ты сначала людям дай возможность построиться, обзавестись всем необходимым, а потом можешь и о себе подумать. Сначала людям, затем себе. Это, брат, закон, а ты с ним не посчитался — вот и попал впросак».
Павел Николаевич так задумался, что не смог сообразить, сколько же прошло с той минуты, как он отвинтил болт на запасных клубных дверях и вошел в этот полумрачный зал. Час, два или больше?
Внезапно в будке киномеханика зажегся свет; яркий, стремительный поток лучей рванулся на сцену, осветил экран. Павел Николаевич догадался, что пришла Марина Звонцова и проверяет аппаратуру перед началом сеанса. Пожалуй, надо было уйти незамеченным, но девушка уже увидела через окошко одиноко сидящего человека, испуганно крикнула:
— Кто там? Как пробрались в зал?
Павел Николаевич не отозвался. Тогда Марина, покинув аппаратную, отомкнула дверь и, входя, потребовала строгим голосом клубного распорядителя:
— А ну-ка, товарищ, освободите зал! Кому говорят?
Он повернулся к ней лицом; в полусумраке оно выглядело серым, осунувшимся, как у больного. Марине даже показалось, что председатель вот-вот застонет.
— Ой, Павел Николаевич, а я подумала!..
Она так и не досказала своей мысли. Он поднял на нее глаза, спросил:
— Какую картину будешь сегодня показывать?
— Называется «Женщины», а в общем, о том, как у нас люди живут и работают, — сказала она, довольная, что председатель поинтересовался ее делами.
— Значит, говоришь, стоящий кинофильм?
— Очень! Там показана одна тетечка, прямо как Татьяна Ильинична Чугункова. Только не деревенская, а городская, на мебельной фабрике работает, всем помогает. Сын у нее полюбил молоденькую с ребенком, и они счастливы.
Павел Николаевич поудобнее уселся, приказал девушке:
— Тогда иди и начинай.
Марина изумилась:
— Как это — начинай! Первый сеанс у нас в семь, а второй — в девять вечера. Я и билеты еще не продавала.
— Понимаешь, а мне сейчас охота посмотреть… Ну, побывать в другом месте где-нибудь, что ли. Можешь ты для меня такое сделать одолжение?
— Не могу.
— Почему? Что тут особенного?
— Не положено одному человеку. Да и не успеем к семи часам. Соберутся люди и будут ждать. Нехорошо так.
Председатель вдруг озлился:
— Ладно, не рассуждай! Иди, кому сказано?
Не переставая дивиться странному поведению Павла Николаевича, Марина молчала. Он встал и повел ее под руку к выходу, в дверях легонько толкнул в спину:
— Делай, что приказывают тебе! Пока я председатель колхоза в Гремякине, а не Александр Македонский…
Синева его глаз казалась льдистой, холодной. Большим усилием воли он сдерживал раздражение и гнев, копившиеся в нем в течение трудного, сложного дня. Марина повиновалась, поднялась в будку, хоть и считала, что права она в своих возражениях, а не председатель колхоза. Конечно, она не могла ослушаться, не имеет права, но что ей делать?..
Марина стала наблюдать за Павлом Николаевичем в окошко. Было странно видеть одиноко сидящего человека в пустом зале. С таким случаем ей еще не доводилось сталкиваться. Чего ради человек, которого в Гремякине считали самым нужным, влиятельным, вздумал перед ней, девушкой, сельским киномехаником, показывать свою власть, свой крутой, повелительный характер? Как это раньше, в старые времена, называлось? Кажется, самодурство…
Павел Николаевич сидел, как бы застыв, не шевелясь, захваченный развивавшимися на экране событиями, и Марина, подумав о своеволии председателя, никак не могла подавить в себе чувство обиды на него. Она решила, что ошиблась в этом человеке.
А тем временем у клуба уже начали собираться люди, ждали на скамейках под молодыми деревцами. Мариной завладела досада, она нервничала, хоть и успокаивала себя, что тут ее вины нет, пусть спрашивают с председателя. Кто-то заколотил кулаком в клубную дверь, а потом двое парней на велосипедах, приложив ко рту ладони рупором, прокричали в будку:
— Эй, богиня экрана! Кому преждевременно показываешь картину? Пустила бы и нас…
— Председатель колхоза смотрит! — бросила она сверху, в дверь.
— Ого! Как для министра, личный просмотр…
Парни посмеялись, позубоскалили и укатили.
Картина подходила к концу. Марина опять взглянула в окошко — крупная красивая голова председателя была все так же напряженно вскинута. Поза человека, полностью поглощенного экраном. Ей вспомнилось усталое, посеревшее лицо Павла Николаевича, его фраза о том, что хочется побывать где-нибудь в другом месте. Как же она сразу не сообразила? Ведь у него просто-напросто сегодня нехорошо на душе, горе какое-то, которое он пытается скрыть от себя и от других. Бывает так с человеком?. Бывает. Мало ли у председателя колхоза забот!..
«Да-да, с ним что-то неладное!» — подумала Марина как раз в тот момент, когда картина кончилась.
Свет в зале она не зажгла. Павел Николаевич покинул зал не сразу, прошелся в конец, постоял, оглядываясь, на том месте, где были скамейки, лишь после этого поднялся к Марине в кинобудку. Он был явно доволен картиной, глаза его обрели обычную синеву.
— Спасибо, — сказал председатель, оглядывая аппаратную и слегка сутулясь от тесноты.
Марина прилаживалась перематывать киноленту. Он подумал и добавил:
— Душно у тебя тут. Запах какой-то особенный.
— Я привыкла к аппаратной, — промолвила она, не зная, как же теперь держаться с председателем.
— А хороши в нашей стране женщины! — произнес он, качнув головой. — Ишь героиня — отзывчивая, добрая. Мать! А все ж таки, когда сын решил жениться на той, с ребенком, своя рубашка оказалась ближе к телу. Не на высоте, выходит, была в то время. Оно конечно, трудное это дело — всегда быть на высоте. Ох и трудно же! Но надо стремиться в высоту, если хочешь стать настоящим человеком…
Он подождал, не возразит ли девушка, потому что говорил не столько о кинокартине, сколько о себе. Но Марина продолжала перематывать ленту. Вдруг она выпрямилась, устремив взгляд в дверь на сидевших в ожидании людей на скамейках. Надо было поторопиться с продажей билетов. Киносеансы по вине председателя колхоза, конечно, передвинутся на час позже, многим это будет несподручно, начнут еще упрекать ее, киномеханика.
— Все-таки это не дело, Павел Николаевич, — сказала Марина, не поднимая глаз. — Непорядок.
Председатель хотел было уже выйти из аппаратной, но быстро повернулся, произнес негромко:
— Эх, Марина Сергеевна, Марина Сергеевна!.. Молода ты очень, многое тебе неведомо…
Что-то в его голосе смутило ее, она пробормотала:
— Каждый захочет, чтобы ему показывали отдельно кинофильм… Что тогда получится?
Павел Николаевич спустился еще ниже на несколько ступенек. Теперь Марине была видна лишь его голова с пепельным виском, с нахмуренной бровью.
— Запомни, Звонцова, простую истину: ничто так не оскорбляет, как людская несправедливость. Что человек? Иной со всех сторон открыт для ударов, как под ветром дерево на пригорке… Ты будь справедливой, но не жестокой. Жестокость — от скудости ума и души… И к людям относись по-человечески. Главное тут — чтобы делу приносился не вред, а была бы польза. Человек и дело должны быть слиты. Вот тогда ты меньше будешь ошибаться в своих действиях…
Марина молчала, не все уловив в его словах. Он подумал, спросил деловито:
— В клубе, я заметил, скамеек нет. Куда делись?
— Выбросила их, — сказала она, пугаясь чего-то. — Вы ж обещали стулья купить, чтоб вид зала не портился!
— Ничего я не обещал!
— Да как же не обещали? Помните разговор наш?
Уже спустившись с лестнички, Павел Николаевич бросил Марине, выглядывавшей в дверь:
— Скамейки поставь на место! Они колхозные, артельное добро. Не имеешь права выбрасывать. Понятно?.. А что кинокартину показала мне, за это спасибо. Уважила. Будь здорова!..
Марина не отозвалась, скрылась за дверью. Председатель в этот день был не понятен ей, в душу вселилась какая-то тревога. Было неприятно, что он не одобрил ее затею со скамейками, даже как будто разозлился. Лишь когда начала продавать билеты в кино, она перестала думать о Павле Николаевиче…
Возле ворот дома Татьяны Ильиничны Чугунковой двое мальцов в одинаковых красных рубашках катались на трехколесном велосипеде. Оба были белобрысые, конопатенькие, курносые. На велосипед они усаживались поочередно: один ехал, другой бежал следом. Но вот они почему-то не поладили, заспорили, принялись тузить друг друга, крича на всю улицу.
— Эй, агрессоры, из-за чего война? — подойдя, спросил Павел Николаевич и принялся разнимать драчунов. Они пыхтели, прыгали, как неоперившиеся петушки, но не плакали.
— Моя очередь кататься, а ему бежать! — сказал один.
— Нет, моя! — возразил другой. — Я не доехал до столба, а он — вырывать велосипед. Это нечестно!
Конопатенькие вдруг умолкли, узнав председателя колхоза.
— Фу ты, господи, и как вас мать различает? — удивился Павел Николаевич, глядя то на одного, то на другого, как он удивлялся каждый раз, когда приходил к Чугунковой и видел этих пареньков.
— Да я ж Федя! — сказал один, запрокинув белобрысую головенку.
— А я Петя! — поспешил добавить другой, повторяя жест брата.
— Ну вот что, мужички, помиритесь и ведите меня во двор, — сказал Павел Николаевич и сам принялся открывать калитку.
Под тенистым навесом, где дымилась летняя плита, Чугункова готовила ужин. На сковородке шипело и урчало, позванивал крышкой пузатый чайник. Сама хозяйка, раскрасневшаяся, с голыми по плечи руками, увидев во дворе председателя, засуетилась, пригласила его пройти на крыльцо, где белел скатертью стол.
— Стопка водки, Ильинична, найдется? — спросил он, опускаясь на табуретку.
Она бросила на него настороженный взгляд:
— Иль на душе муторно?
Председатель обычно заходил к Чугунковой в те дни, когда ему было не по себе, не ладилось что-либо по работе или получал взбучку в районе. Сейчас он не ответил на вопрос хозяйки, лишь вздохнул. Она поняла его:
— Что ж, для бодрости духа, как всегда, найдется. Выпей уж, чего там!..
Конопатенькие близнецы опять затеяли спор из-за какой-то игрушки. Чугункова сгребла их и, притихнувших, покорных, потащила к калитке.
— Идите-ка мамку встречайте! Должна сейчас прийти. Ждите ее на улице.
Мальчишки пустились наперегонки, а сама хозяйка, возвратясь, вынесла из дома графин с водкой и поставила перед Павлом Николаевичем. Он молча налил стопку, выпил и, облокотясь, задумался. Татьяна Ильинична ни о чем у него не расспрашивала, да он, пока не посидит, не обдумает всего, и не стал бы отвечать на вопросы. Неслышно она скрылась за дверью и опять появилась на крыльце минут через десять, принаряженная, праздничная, помолодевшая. Павел Николаевич выпил еще стопку и спросил:
— К чему такая торжественность, Ильинична?
Она заулыбалась тепло и мягко, и только теперь он заметил, что ее переполняло какой-то радостью — так, наверное, чувствует себя каждый человек накануне свершения своих задумок.
— Ну, слава богу, кажись, устраивается личная жизнь моей племянницы, Шуры-то!
— Замуж выходит, что ли? — поинтересовался Павел Николаевич и вдруг представил себе тихую, молчаливую, ничем не примечательную молодую женщину, которая почему-то тотчас же куда-то скрывалась со своими двойняшками, когда он вот так заходил посидеть к Чугунковой.
Хозяйка что-то переставила на плите, что-то сняла и поставила наземь, потом с облегчением проговорила:
— Вот теперь все готово! Пущай приводит его, избранника-то своего. Угощу на славу, ужин получился царский.
— Да кто он, жених-то?
— Человек отыскался положительный. Вдовец, девочка у него. Приводил, показывал. Настрадалась она, Шура-то. Может, хоть теперь узнает счастье. А избранник ее — не нашенский, не гремякинский, речник он. В кино познакомились, да так у них все ладно с самого первоначалу пошло! Гляди, через недельку-другую и поженятся, семья будет новая…
Павел Николаевич взялся было снова за графин, но хозяйка больше выпить ему не позволила. Он покорился, сидел, посматривая на нее исподлобья. Она задумчиво покачала головой:
— Видать, досталось тебе в районе?
— Было, не скрываю. Ведерников постарался нервы попортить.
— И у меня состоялся разговор с Денисовым про нашу ферму. Трубин-то по-своему осветил факты.
— Ну, и чего ж решили?
— Доказала-таки секретарю, что затея с образцовой фермой никудышная. Сказал, что я права по существу, хотя по форме… Надо было не срывать плакаты партизанским методом, а сказать тебе и нашему секретарю парторганизации. Тут я, конечно, погорячилась… Так что ты меня уж извини, Павел Николаевич, что с фермой так получилось, тебе лишний упрек доставила. Однако же Трубин не может пользоваться уважением среди доярок. Пустой орех!
Они немного помолчали. Затем Павел Николаевич сказал, думая о своем:
— А вот со мной решили так: комиссии поручили заняться моим домом. После уборки, наверно, приступят. Дом мой — как бельмо на глазу кое у кого. Завистники нашлись, да еще этот кузнец… Ну да шут с ними, с интриганами, с домом. Ты меня знаешь, я на подлость не способен. Сейчас время такое — не до интриганов. Жатву бы начать да закончить благополучно…
Пришла племянница Чугунковой — плотная, грудастая Шура, а с нею — рябоватый, почти безбровый мужчина в кителе и фуражке речника. Она держала на руках пухленькую девчушку, он вел уцепившихся за его пальцы двойняшек. Детишки сосали розовых петушков на палочках.
Павел Николаевич нисколько не смутил пришедших, не помешал им, будто он был не гостем, а близким родственником. Шура, на редкость оживленная, сияющая, вынесла из дома корзинку с игрушками и устроила детей на песочке под яблоней, а сама ушла переодеваться. Мужчина же, как только снял фуражку и присел, сразу заговорил о своей работе, о том, что мелеют в стране малые реки и что Лузьву непременно надо спасать, иначе зарастет камышом и кустарником. Лишь когда проходила к плитке или в сарай принарядившаяся Шура, он на секунду сбивался с мысли, смотрел на нее радостно-блаженными глазами. Они как бы переговаривались взглядами о чем-то важном, понятном только им двоим и никому больше.
Татьяна Ильинична принялась было собирать на стол, загремела тарелками, но племянница и речник от ужина отказались, так как поели в чайной, к тому же им и в кино пора.
— А вот от холодного кваса не отказался бы! — сказал хозяйке мужчина, уже надев фуражку.
— Есть у меня и квас! — подхватила Татьяна Ильинична, и по ее тону было понятно, что она рада за племянницу.
Шура тотчас же сбегала в погреб — откуда только у нее и проворство взялось, у медлительной и степенной. Речник, покряхтывая от блаженства, попил прямо из кувшина, похвалил квасок. И по тому, как он уверенно сидел и разговаривал с Павлом Николаевичем об обмелении Лузьвы, а теперь держал кувшин, чувствовалось, что он действительно человек обстоятельный, серьезный и что женщина может на него во всем положиться.
— Так мы, тетечка, пошли, — сказала Шура, увлекая речника со двора. — Присмотрите тут за моим детсадом.
— Да уж идите, не беспокойтесь! — отозвалась Татьяна Ильинична, выпроваживая их за калитку.
Павел Николаевич увидел, как на улице речник взял Шуру под руку и они пошли неторопливо, гордые, полные собственного достоинства.
— Ну, а где ж они будут жить? — спросил он хозяйку, когда та уселась с ним ужинать.
— Да где ж еще — у меня, конечно! — промолвила она спокойно, как о деле, давно решенном. — Дом-то у меня большой, мебель есть. Пущай живут. Мне-то будет с ними веселей.
— Не пожалеешь ли? Сейчас ты полная хозяйка, а то ведь придется уступить права им, племяннице и речнику.
Татьяна Ильинична махнула рукой:
— А чего там! Не брать же мне свой дом в могилу? Пущай живут, лишь бы жили в мире да дружбе.
Павел Николаевич согласился с ней. Он оглядывал крыльцо, двор, сараи и думал о том, что вот и не пропали зазря труды и усилия этой женщины, все обрело свое оправдание.
Ему вдруг стало легко, свободно. Он поднялся и стал прощаться с хозяйкой. Она, как всегда, приветливо сказала:
— Заглядывай, коли тебе нравится у меня!
Внезапно скрипнула калитка — во двор вошел Трубин в своей неизменной соломенной шляпе. Он был озабочен, расстроен, как человек, попавший в беду. Хозяйка приняла его сдержанно; он сделал вид, что теперь ему не до прежних обид, он выше этого, и привело его к ней дело, только дело.
— Ищу вас, Павел Николаевич, повсюду, — сказал он, как обычно, вежливо-внушительным голосом. — Спасибо Шуре, встретились в клубе. Она и сообщила, где вы.
— Зачем я понадобился? — спросил председатель, почему-то глядя не на Трубина, а на игравших под яблоней детишек.
— Неприятность, проблемка возникла, Павел Николаевич.
— Ну давай выкладывай свою проблемку.
— Пастух Федор Игумнов, знаете ли, того…
— Что же с пастухом?
Татьяна Ильинична, убиравшая на крыльце посуду со стола, насторожилась, но вмешиваться в разговор мужчин не решалась.
— Эй, ребятки, не засорите друг другу глаза! — крикнула она двойняшкам.
Трубин тоже посмотрел на детей, потом перевел взгляд на председателя и озабоченно заметил:
— Детсадик пора нам расширять. Рождаемость в Гремякине заметно возросла. По району первое место держим. А что будет через пять-шесть лет?
— По генплану и новый детсадик предусмотрен, — нехотя сказал Павел Николаевич, дивясь, по обыкновению, наблюдательности Трубина, его умению подмечать необычное в жизни. — Так что же с пастухом Игумновым?
— Нога у него распухла. Не знаю, как быть, кем заменить.
Худощавое, чисто выбритое лицо Трубина приняло печальное выражение. Стоял он перед председателем в почтительно-вежливой позе, и весь его вид как бы говорил, что он готов немедленно выполнить все, что ему прикажут.
«Какой он, к черту, животновод, да еще завфермой!» — вдруг подумал о нем Павел Николаевич, стараясь не выдавать нараставшего в душе раздражения против этого человека.
Теперь он ругал себя за то, что в свое время согласился поставить Трубина во главе фермы. Непродуманный шаг, за который приходится расплачиваться.
— Что же ты решил? — спросил он, глядя в упор на Трубина.
Тот развел руками:
— Ума не приложу! Уговаривал деда Софрона — отказался, говорил с вдовцом Толокновым — не хочет. А молодежь, сами знаете, в пастухи, даже временно, калачом не заманишь. Надо нам и над этой пастушьей проблемой как следует подумать…
Вот теперь Татьяна Ильинична не вытерпела, спустилась с крыльца и, подойдя к мужчинам, сказала:
— Выход есть. Есть, говорю, выход!
— Какой? — быстро спросил Трубин, не ожидая для себя добра от знаменитой доярки.
— А ты, мил-душа, сам возьмись за пастуший кнут. Постреляй-ка им, покуда Игумнов будет болеть, померяй ногами выпаса. Пользительно, целый день на свежем воздухе, в движении. Говорят, на заводе-то, прежде чем стать начальником цеха, человек все работы испробует на практике, вот толк-то потом и получается…
Поначалу Павлу Николаевичу показалось, что Татьяна Ильинична просто-напросто шутила, издевалась над заведующим фермой, как это случалось иногда и прежде, но доярка держалась вполне серьезно, в глазах ее не было и намека на насмешку. Он потер в задумчивости лоб, неторопливо произнес:
— А что ж, предложение дельное!
— В самый раз, все поддержат! — кивнула Татьяна Ильинична и вдруг рассмеялась.
— Да чего ж это затевается? — забормотал Трубин и даже отступил от Павла Николаевича.
— Дело, дело предлагаю! — снова посерьезнела Татьяна Ильинична.
Трубин ничего другого не нашел возразить, как спросить у Павла Николаевича:
— А как же с заведованием фермой?
— Да пущай на это время хоть Антошкина возьмется! — поспешила ответить за председателя Татьяна Ильинична. — По совместительству. Она бабенка толковая, справится, уж поверьте моему слову. Надо же нам свои кадры выдвигать, укреплять среднее руководящее звено колхоза? Надо. Вот ее кандидатура самая подходящая для этого дела…
Она говорила негромко, спокойно, веря в свое предложение и покоряя им председателя. А Трубин после первых минут растерянности все больше нервничал, горячился, наконец заявил, что опять пожалуется на Чугункову куда следует, что он не позволит издеваться над собой. Павел Николаевич остудил его, явно взяв сторону Татьяны Ильиничны:
— Жаловаться, конечно, твое право. Жалуйся. А за кнут все же придется взяться. Пока на несколько деньков. Втянешься, привыкнешь, может, утвердим на колхозном правлении. Работай на здоровье. Заработок у пастухов хороший, ответственность большая. Да и пример отличный для молодежи. Начинание, как говорится, новаторское. Глядишь, еще в газетах прославишься, чего тебе так хочется. Можно даже попросить Максима Блажова, сына нашего сторожа, чтоб написал о тебе очеркишко. Прелюбопытно должно получиться!..
Больше Трубин не мог слушать ни секунды. Разъяренный, он бросился со двора, грохнув калиткой. Он спешил, почти бежал, ничего не замечая вокруг, раздумывая о том, как и чем отомстить зазнавшейся Чугунковой, а заодно и председателю колхоза, пресечь их бесчинства. Конечно же следует незамедлительно поехать в район. К кому? К Ведерникову — к кому же еще! Все рассказать, ни о чем не забыть. И непременно надо сообщить о княжеских просмотрах кинофильмов в клубе. Вот только бы поподробнее расспросить у Марины Звонцовой, как оно было…
А минут десять спустя той же гремякинской улицей шел Павел Николаевич. Голову он держал гордо, плечи развернул, будто все, что тяготило его в этот день, осталось там, во дворе Чугунковой. И по тому, как он вышагивал, неторопливо, важной развалочкой крупного, полноватого мужчины, как с ним раскланивались встречные, было видно, что это шел улицей не кто иной, а колхозный председатель.
Солнце уже было на спаде, и в этот час из палисадников особенно сильно тянуло запахами цветущего табака, гвоздики, мяты. Во многих дворах ужинали — на крылечках и возле кухонь. Женщины снимали высохшее за день белье с заборов и кольев, загоняли в сарай коз и гусей, мыли ребятишкам ноги в корытах. Так уходил в Гремякине еще один день. Сколько же их еще осталось до начала жатвы?..
Приближение страды хоть и волновало Павла Николаевича, потому что надвигались новые хлопоты и неожиданности, но ведь дело это, в общем-то, привычное, знакомое каждому крестьянину. Председатель верил, что нынче уборка должна пройти лучше, быстрее, чем прошлым летом. Поля-то выдались на загляденье. Лишь бы не пошли дожди.
Павел Николаевич уже был на выгоне, где велось строительство дома для колхозных специалистов, как вдруг его окликнул бодрый мужской голос:
— Откуда и куда, председатель?
— А-а, пресса… Здравствуй, бездельник!
Максим вышел справа из-за кустов — в закатанных по колено штанах, с удочками на плече. Павел Николаевич поспешил ему навстречу. Они сразу будто позабыли, что обоим надо идти домой, стояли на бугорочке, радуясь встрече, возможности поговорить, выкурить по сигарете.
— Слыхал, на бюро тебя вызывали? — спросил Максим то ли сочувственно, то ли с тревогой.
— Было, — сказал Павел Николаевич. — Какого же председателя туда не вызывают? Надо ведь нашему брату сбивать жирок с души и вообще… направлять, а то может занести черт знает куда.
Он шутил, но шутка выходила горькой. Максим потеребил бородку:
— Ну-ка, рассказывай, да поподробней!
— Не о том сейчас забота, Максим. Жатва через недельку. Не хочется от Суслони отставать. Они, говорят, уже овес косят. Правда, у них чуть потеплее, всегда начинают раньше других… Это, брат, на повестке дня.
— Ладно, не скрытничай! Все равно узнаю, что было в райкоме.
Павел Николаевич нахмурился. Максим шумно вздохнул:
— Вот живу в Гремякине, у бати, рыбачу, наслаждаюсь природой, а чувствую, чего-то вроде не хватает мне. Что-то надо сделать, но что — не пойму!.. Сейчас вот шел и вспоминал французского летчика и писателя Антуана Сент-Экзюпери. Умница был. Знаешь, что он сказал? Встал поутру, умылся, привел себя в порядок — и сразу же приведи в порядок свою планету. И еще он любил повторять: чем больше ты отдаешь, тем больше становишься человеком… Ну, а я чем занимаюсь в Гремякине? Только себя привожу в порядок, про планету забыл, оттого и не по себе.
— Вот и помог бы землякам, скажем, в культработе, — пристально взглянув на Максима, проговорил Павел Николаевич.
— Помочь? Что предлагаешь? Заняться этаким современным хождением в народ? Мол, мы, гремякинцы, картошку даем, хлеб, молоко, а вы, горожане, культурой нас обеспечивайте.
— Чепуха! При чем тут хождение в народ? Ходить не надо. Мы сами куда хочешь пойдем. А вот развивать сельскую культуру — это совсем другое дело!
— Шутка с моей стороны, юмор! Я уже пообещал Звонцовой выступить в клубе перед гремякинцами. Сагитировала.
— Это другой разговор! Прав твой француз: человеком становишься…
Они засмеялись. Оба были плечистые, крепкие, только один — покрупнее фигурой, другой — полегче, постройнее. Лица их золотились под лучами закатного солнца, волосы просвечивались. Разговаривая, они приблизились к кирпичной кладке. Стенки уже на метр поднялись над землей, но угадать, каким будет дом для специалистов, не мог даже Павел Николаевич, хоть и представлял его на чертежах. Как-то сразу, прервав свой рассказ о бюро райкома, он поделился с Максимом соображениями, что после уборки урожая, пожалуй, некоторые объекты по генплану Гремякино сможет построить без подрядчика, хозяйственным способом. А что ж такого? Надо создать еще одну строительную бригаду, люди найдутся, — и пусть стучат топоры сколько душе угодно!..
Потом они сидели на сложенных в стопки кирпичах и любовались закатом. Под их ногами стлался дымчато-серый чебрец. Его запах был густой и стойкий. Чудилось, он обволакивал весь выгон, держался тут с рассвета до рассвета. Павел Николаевич сорвал пучок пахучей травы, растер в ладонях и принялся нюхать, блаженно жмурясь. Пауза длилась минуты две. Потом он сказал:
— Помню, учил в детстве стихотворение про какую-то пахучую траву. Кажется, русский поэт написал. Дали понюхать ту траву человеку на чужбине, и сразу вспомнилось ему все родное: дом, небо, дорога. И нестерпимо потянуло его на родину.
Павел Николаевич помолчал, как бы прислушиваясь к своим мыслям, затем негромко стал рассказывать Максиму почему-то о своей матери, о том, как в войну она собирала по дворам теплые вещи для фронтовиков. Он рассказывал и время от времени нюхал чебрец, смотрел на Гремякино, на краснокрышую колхозную контору, на школу. А Максим внимательно слушал, курил, думал. Иногда ему не терпелось вставить замечание, реплику, но он сдерживался, давая возможность полностью выговориться гремякинскому председателю, — это была его обычная журналистская манера беседовать с людьми…