— Что-то неладное творится с нашим председателем, — сказал как-то старший Блажов младшему. — Будто надломился человек, хоть и держится на людях, работает, даже покрикивает. Да и то надо понять — уборка на носу, она заставляет все крутиться…
Максим, как обычно рано утром, собирался на рыбалку — готовил удочки. Отец только что вернулся с ночного дежурства, еще даже не переоделся, был в брезентовом пиджаке и рыжих, истоптанных сапогах. Под навесцем, на летней плитке, закипал вместительный чайник — старик, как только приходил домой, перво-наперво пил чай, а напившись, ложился отдохнуть часок-другой и уж потом брался за домашние дела, что-либо строгал или пилил.
Сын посмотрел через плечо на отца, заваривавшего чай, спросил без особого интереса:
— Что у вас — заторы с ремонтом техники?
— С жатвой управимся. Не впервой. Привычные мы. Дела тут другого коленкора. Павел Николаевич знаешь какой? Вроде крестьянской лошади в телеге: стегай кнутом, лупи в хвост и гриву, надрываться будет, а довезет, дотащится куда надо…
Старик, присев к столу, несколько минут с превеликим удовольствием пил с блюдца чай, не в силах отвлекаться на разговоры. Максим хорошо знал эту привычку отца, не стал надоедать ему расспросами, пошел с лопатой в огород накопать червей.
Весь этот месяц, проведенный в Гремякине, жил он беззаботно, бездумно, проводил время на реке, перезнакомился с местными и приезжими рыболовами-отпускниками, жившими в походных палатках вдоль берега, ел с ними уху, печеную картошку, иногда ночевал где-нибудь в копне сена. А когда рыбалка надоедала, устроившись в тени под деревом, Максим перечитывал «Войну и мир» просто потому, что книга подвернулась под руку. Толстовские герои, неповторимая, навсегда ушедшая жизнь, человеческие страсти и волнения так завладевали его душой, что он забывал о времени, о себе. Он загорел, как цыган, перестал бриться, ходил с приятной русой бородкой.
Правда, иной раз вечером Максим вроде бы тяготился бездельем, чего-то недоставало, хотелось что-то делать, куда-то уехать; должно быть, сказывалась журналистская привычка к поездкам, к перемене места, к напряжению. Перед глазами рисовались то залитые солнцем зеленые берега Лузьвы с фигурами рыболовов, то голубеющие дали со стогами сена и петляющим в траве проселком, то прямая гремякинская улица с распахнутыми окнами, с колодцами напротив дворов. Чаще всего почему-то виделась эта улица. А что, если бы присмотреться к ней, пройтись из конца в конец, постоять у калиток с хозяйками, покурить со встретившимися мужиками, а потом описать бы. Деревенская улица как она есть. Неужели получилось бы неинтересно?
Максима охватывало нетерпение, он брался за блокнот и заносил в него не цифры и голые факты, а сценки, подслушанные разговоры. Однажды ему захотелось понаблюдать за гремякинской улицей утром. Он вышел со двора и направился в сторону конторы. Первой ему повстречалась Чугункова, она торопилась на ферму, а на него даже не обратила внимания. Над дворами уже поднимались сизоватые дымки — хозяйки затопили летние плитки. Цепочкой шли гуси к реке, мычали на выгоне коровы. Улица постепенно оживлялась. Промчался на мотоцикле тракторист Додов, а его беременная жена стояла у калитки и махала рукой, пока муж не скрылся за поворотом. Тяжелой походкой грузчика прошагал в контору бригадир Огнищев с сигаретой во рту — этот приподнял кепку и издали поклонился Максиму. А Павел Николаевич долго с кем-то разговаривал у колодца, до правления не дошел, а повернул в механическую мастерскую, откуда уже доносился гул мотора. Немного погодя, будто пугливая птичка, пробежала в новых туфлях Люся Веревкина. Каждого можно было узнать по походке и одежде, представить, как кто открывает двери, садится за стол, разговаривает…
Все это Максим потом записал в блокнот подробно, обстоятельно, а зачем — не отдавал себе отчета. Может, пригодится когда-нибудь.
Он не раз вспоминал о предложении Марины Звонцовой встретиться с гремякинцами в клубе. Надо было собраться с мыслями и все-таки подготовиться к выступлению. Но такое желание быстро угасало, день проходил за днем, и теперь Максим даже поругивал себя за то, что не отказался от затеваемой встречи, — уж очень трудно было огорчать эту милую, скромную девушку. Почему-то она довольно часто попадалась ему на глаза то тут, то там; он видел ее в цветастом платье на улице, встречал на берегу Лузьвы, бодрую, веселую, подвижную, с переброшенным через плечо полотенцем. Улыбаясь, поблескивая глазами, она спрашивала его, не забыл ли он об их разговоре. Максим отшучивался: мол, готов выступать перед земляками ежедневно, а потом, лежа где-нибудь на траве под ивой, припоминал доверчивую, открытую девичью улыбку и сам улыбался, как бы прислушиваясь к чему-то.
«Ничего не скажешь, миленькая, но наивная, как школьница!» — думал он о Марине, сожалея, что его безмятежная юношеская пора давно миновала и что ему, наверное, никогда не забыть Софью, не вытравить из сознания прожитых с нею лет…
Накопав за сараем червей, Максим вдруг загадал, встретится ли сегодня по дороге к реке девушка, заговорит ли, как обычно, с ним первая? Пожалуй, выступление в клубе можно будет провести — так и быть, надо сделать хоть что-то приятное по просьбе этой чистой, светлой, старательной души!..
«Вот бы мне такую сестренку! — подумал он. — Можно было бы на правах старшего брата оберегать ее, давать советы, учить уму-разуму и вообще наблюдать, как растет, мужает человек».
— Так что там, батя, говоришь, с председателем? — обратился Максим к отцу, возвратясь под навес.
Тот раскраснелся от чаепития, распарился, как после бани. Невнимание сына к важному разговору старик истолковал по-своему: помешался человек на рыбалке! Ничего другого знать не хочет. Отдыхает от напряженной городской жизни, от семейных неурядиц. Пусть отращивает бородку, пусть побездельничает до поры до времени — горожанину это можно себе позволить. Честно говоря, радоваться надо тому, что попавший в беду сын отходил душой, успокаивался, набирался новых сил не где-то на стороне, в чужих дальних краях, а под родительским кровом, в родном Гремякине…
— Ты ведь знаешь, у нашего председателя строгач по партийной линии, — заговорил старик, вытирая полотенцем чашку и блюдце. — Большие трудности у нас были с запасными частями. Пять машин, считай, стояли без движения. Вот Павел Николаевич и сработал, как говорится, налево, раздобыл и шины, и рессоры, и даже новую кабину. А попутно еще чего-то прикупил на стороне. Хозяйство-то большое, все требуется! Ну, конечно, узнали в районе, прокурор заинтересовался незаконными покупками. Вот, стало быть, и схлопотал он себе наказание весной, из своего кармана покрыл не подтвержденные документами расходы. А что будет ноне, одному богу ведомо, раз народный контроль вмешался…
— Да в чем дело? — уже всерьез поинтересовался Максим.
В эти дни, предаваясь отдыху, увлеченный рыбалкой, рекой, он не очень-то вникал в гремякинские новости. Отец с укором посмотрел на сына, поморгал глазами:
— Неужто не слыхал ничего? Чудак, право! А еще газетный работник. Говорю ж тебе: Комитет народного контроля занимается нашим председателем!
— Ведерников, что ли?
— Он самый, которого Павел Николаевич когда-то шуганул из колхоза. Как у себя дома, распоряжался у нас этот Ведерников, нажимщиком себя показал. Теперь-то он поквитается с председателем. Злопамятный мужик! Все припомнит, все в один котел свалит: и свое изгнание из Гремякина, и шины, и историю с председательским домом. Одним словом, быть грому и молнии…
Максим был уверен, что довольно хорошо знал гремякинского председателя. Удивительной, неожиданной стороной вдруг оборачиваются иные события! И люди тоже. Может, потому его и привлекала беспокойная, хлопотливая журналистская работа, что она позволяла узнавать в человеке самые глубинные, скрытые качества. В Говоруне ему нравилась его независимость, хозяйская неторопливость. Все это, конечно, хорошо, но… Но зачем ему такой домище? В самом деле, выделяется, как усадьба. И разные недобрые мысли у людей вызывает…
— Батя, а что, председательский дом честно построен? — спросил Максим после затянувшейся паузы.
Отец в задумчивости почесал затылок, прижмурился:
— Да вроде на свои, сбереженные строил… Кто теперь только не строится!.. А Павла Николаевича, конечно, жалко. Кровь портят человеку. Сегодня подался в район грустный, как рекрут. Я проводил его до машины и шепнул: «Держись, Николаич! Не поддавайся мстительным личностям, ежели правда на твоей стороне». А он ответил: «Не в доме дело. Неугоден я кое-кому». Вот и тревожусь я теперь.
— Сгущаешь краски, батя! — перебил отца Максим и тут же, вспомнив пунктуальнейшего Ведерникова, неуверенно добавил: — Хотя, разумеется, всякое может быть. Из мухи слона иногда делают. Если у вашего председателя нет больших грехов, он сможет за себя постоять. А угоден он или не угоден кому-то — это в конечном счете гремякинцы сами решат. Собрания-то не обойдешь!
Максим поспешил со двора. Он пересек выгон, по которому пестрым ковром расползлось стадо коров, и тропкой зашагал к реке, размышляя о том, какой же все-таки примет оборот история с Павлом Николаевичем.
«А ведь я уже вроде статьи или очерка обдумываю! — вдруг пришло на ум Максиму, когда он поймал себя на том, что этот конкретный пример дал толчок к рассуждениям более общим и глубоким. — Мысли свои снова проверяю. Увлекся, товарищ Блажов. Вот чертова журналистская привычка — все взвешивать, оценивать, отбирать… Нет, брат, никаких замыслов! Отдых, только отдых!..»
Трава доходила ему до пояса, шуршала под ногами, обдавая обильной росой. Он пошел быстрей, досадуя, что так запоздал сегодня на рыбалку. Придется пристать к какому-либо рыболову, поваляться в его палатке, послушать рассказы о том о сем, а уж вечером наверстать упущенное…
На повороте, там, где из-за ракитника блеснула река, Максима окликнул радостный, звонкий голос, который он сразу же узнал:
— Здравствуйте!.. На рыбалку, конечно?
— Доброе утро! — быстро отозвался он, улыбаясь оттого, что увидел эту вездесущую девушку.
Марина вышла из-за кустов и стояла теперь перед ним бодрая, свежая, гибкая, как лозинка, с мокрыми волосами и мохнатым полотенцем через плечо. Как раз такой и рисовалась в воображении Максима эта девушка, когда он думал о ней.
— А я купалась! — объявила она очень живо, будто это было крайне важное для всех событие.
— Раненько же вы…
— А я каждое утро хожу к реке, искупаюсь — и домой, после завтрака — в клуб…
Она опять как бы намекала, что, если надо, ее всегда можно встретить по утрам вот тут, на этой росистой тропе. Максим смотрел на нее восхищенно, как смотрят на живописную, в ярком разнотравье полянку или молодой, веселый березнячок среди поля.
— А я толечко на рыбалку иду, с отцом заговорился! — переходя на шутливый тон, сказал он.
Они разом расхохотались — непринужденно, громко, просто оттого, что встретились на берегу реки, что утро такое великолепное, полное неясных шорохов и звуков, что и ему и ей так хорошо, как бывает разве что в пору беззаботного детства. Потом они умолкли, как бы испугавшись своей беспричинной радости, и некоторое время не знали, о чем говорить.
— Пожалуй, теперь я пойду, — неуверенно произнесла Марина.
— Я провожу вас немного, — подумав, предложил Максим. — Все равно от рыбалки сегодня мало будет пользы.
— Нет, что вы! Порыбачить вам обязательно надо. Лучше я пойду посмотрю, каких лещей вы поймаете. И может, еще разок искупаюсь…
— А домой спешить вам не надо?
— Время свободное у меня есть.
Максиму понравилось, что в ее голосе зазвучала уверенность в себе, что держалась она вообще самостоятельно, с достоинством. Он устроился с удочками под старой ивой, нависшей своими космами над водой, а Марина примостилась на полусгнившем пеньке, освещенная солнцем, и стала наблюдать, как он сосредоточенно, деловито нанизывал червей на крючки, размахивался удилищем, затем после нескольких минут тишины и напряженности выдергивал быстрым, ловким движением рук серебристых, трепещущих в воздухе рыбешек. Тут, на берегу Лузьвы, ей почему-то не хотелось ни говорить, ни думать — было просто хорошо сидеть вот так неподвижно, крепко сцепив на коленках пальцы, жмуриться от солнца, глядеть на воду, а еще — знать, что в пяти шагах стоит в напряженной позе этот человек со светлой бородкой, такой смешной и ненужной…
«Это раньше бороды носили революционеры да художники, а ему к чему?» — вдруг подумала она и переменила позу, положила щеку на ладонь.
А Максим оглянулся на нее, но ничего не сказал. «Сидит, как васнецовская Аленушка!» — пронеслось в его голове, и он даже улыбнулся от такого сравнения. Было приятно, что, притихшая, задумчивая, она молчала в сторонке. Он спросил ее, не хочет ли она порыбачить, но Марина отказалась. И они опять замолкли, потому что молчание в эти минуты было для них куда важнее, чем слова…
А речной берег жил обычной своей утренней жизнью. Трещала прятавшаяся в ветвях сорока, носились над водой стремительные ласточки, порхали бабочки. Все вокруг жадно впитывало тепло и свет, каждая былинка как бы заявляла: «Я имею на это право, мне положено расти и созревать под щедрым, благодатным солнцем!»
«А мне в жизни тоже положена доля счастья? — спросила себя задумавшаяся Марина. — Где оно бродит и как его повстречать? Вон в газетах пишут и по радио передают про Сибирь, романтику и далекие стройки, куда молодежь слетается отовсюду, как птицы. Может, там, в незнакомых краях, и обитает настоящее счастье, а тут, в Гремякине, оно обычное, неприметное?.. Ну, буду показывать кинокартины, буду приносить людям пользу… Памятные дощечки на домах уже прибили, обелиск воинам окрасили, да еще клубная работа наладится, проведу «день новорожденного». Может, повстречаю и его, которого полюблю. А дальше что? Так всю жизнь и прожить в Гремякине, как бабка Шаталиха?.. Ох, не так-то просто во всем этом разобраться! Дуреха я, ничего-то толком не знаю… Конечно, в Гремякине мне сейчас хорошо, может, это и есть моя судьба, как сказала Чугункова. Ведь счастье вроде солнца: всюду его свет и тепло. И от самого человека зависит, жить ли ему с открытым сердцем, тянуться ли к добру, к интересным людям или копошиться, как лесной муравей, оставаться в тени и глуши. Нет, что ни говори, можно быть счастливой всюду, даже в самой маленькой, тихой деревеньке, а несчастной — и в крупном, многолюдном городе!»
Смежив веки, Марина тихонечко покачивалась из стороны в сторону, будто подремывала, убаюканная мыслями. Она никак не могла определить, разобраться, что же такое подлинное счастье, но верила в свою звезду, в удачу и неспокойной молодой душой рвалась навстречу своему будущему, которое не представляла без необходимости делать людям только полезное, нужное. Об этом она думала еще в детдоме, прочитав книгу или просмотрев кинофильм на современную тему, а в Гремякине ей очень хотелось доказать на практике, на что она способна.
Она так разговорилась мысленно сама с собой, что не заметила, как, свернув удочки, к ней подошел Максим. Он присел по-казахски на траве и сказал, что рыбачить сегодня больше не будет — расхотелось. Марина, еще не отрешившись от раздумий, повернулась к нему, скороговоркой произнесла, будто ее торопили:
— Хорошо вот так сидеть!.. Река, солнце и весь мир вокруг. Стихи бы сейчас почитать, Есенина. Про белую березку и пастуха.
Максим внимательно посмотрел на нее серо-зелеными глазами, подумал немного и спросил:
— Хотите, скажу, о чем вы только что мечтали?
— Скажите!
— О человеческом счастье вы сейчас думали. О том, как вам дальше жить на белом свете.
— Верно! Как вы узнали?
— Вспомнилась васнецовская Аленушка. Вы сидели, как она. Пригорюнившись, одна-одинешенька. А о чем думала Аленушка? Это известно каждому. О счастье, о том, как ей жить да быть на белом свете.
Марине никогда еще не было так интересно разговаривать с кем-либо, как с Максимом. Все, что она услышала от него, представлялось ей особенным, многозначительным, ни разу не испытанным в жизни. Она превратилась в слух, не сводила с Максима восхищенных, зачарованных глаз. А он поглядывал в ту сторону, где из-за кустов виднелся треугольник палатки и вился дымок костра, — должно быть, какой-то рыбак готовил завтрак. Вдруг он умолк, как бы испугавшись той игры, которая завязывалась между ними, игры заманчивой, волнующей, но опасной своей неизвестностью.
— Вам сколько лет, Марина? — спросил он после паузы.
— Восемнадцать. А что?
Максим покачал головой. Он сразу посерьезнел, почувствовал себя старшим, заботливым братом этой милой, тонкорукой девушки, готовым в любую минуту прийти ей на помощь, поделиться жизненным опытом, советами. «Я уж парубковал, а она в пеленках лежала! — подумал он, а вслух сказал со вздохом:
— Мне уж тридцать семь. Дистанция, как говорится, огромного размера.
Марина не могла понять ход его мыслей, недоуменно молчала. Он выждал немного и пояснил:
— Я уж многое видел, со многим сталкивался, а вы… Когда мне было столько, сколько сейчас вам, я восстанавливал Сталинград. Расчищали от развалин улицы и площади, возводили новые дома, целые кварталы. А позже хотел податься на целину, да попал в пединститут, потом учительствовал… Тогда мне казалось, что тридцать семь — это где-то у черта на куличках. Между прочим, пушкинский возраст…
Теперь выражение глаз у Марины было совсем другое, сосредоточенно-пугливое, беспомощное, как у зверька, которого застигли врасплох вдали от привычной безопасной норки. Да и смотрели они не на Максима, а на вьющийся над кустами дымок костра.
Максим осторожно положил свою ладонь на ее руку. Он испытывал прилив великодушия, захотелось предостеречь девушку от какого-то опрометчивого шага, который она могла сделать по неопытности. Откуда в нем появилось это желание оберегать, он не мог сразу разобраться, но знал совершенно точно, что с сегодняшнего дня, с этой самой встречи будет с ней совершенно искренним. Может, это в нем проснулся педагог, учитель, озабоченный тем, чтобы воспитывать, направлять молодые, неопытные сердца…
— Я ведь в Гремякине поживу немного и опять подамся в город, — сказал он, как бы рассуждая вслух. — Что поделаешь, такая моя планида. Батя здесь, а я там. Первый интеллигент в крестьянской семье Блажовых. Но, понимаете, тянет иногда на родину, тянет! В особенности когда помутнеет в глазах, когда начнутся житейские нелады…
— Вы давно живете в городе? — тихо спросила Марина, а Максиму почему-то показалось, что она хотела спросить о чем-то другом, может, о его семейной жизни.
Стало слышно, как в небе нарастал и приближался гул самолета; крылатая тень от него скользнула по реке, и через минуту все стихло. И в этой восстановившейся тишине, когда после моторного рева в вышине опять стали привычными и этот песчаный берег, и эта спокойная река, и эти склоненные над водой ивы, Максим почувствовал, как им завладела доверчивость к Марине, желание раскрыться перед ней. Ему захотелось признаться в том, о чем он умалчивал даже с друзьями, а ей надо было сказать все без утайки, этой чистейшей, доверчивейшей душе. Не так ли тянет нас непременно посмотреться в родничок, на который мы случайно набрели, чтобы увидеть кусочек голубого неба и свое отражение, свои глаза?..
— Живу я в областном городе давненько, — заговорил Максим, и голос его зазвучал проникновенно и мягко. — Только жизнь приносит то удачи, то неудачи. Понимаете, теперь вот пошли сплошные огорчения, потому и в Гремякино приехал, чтобы душевную ясность обрести.
Он глубоко вздохнул; лицо его сделалось грустным, обиженным. Марина заметила эту перемену, но молчала, насторожившись, как воробушек.
— Жена от меня ушла к другому, вот тут в чем дело, — сказал он тихо, почти полушепотом. — От других уходят, почему ж от меня не могла уйти? Ушла, и точка. Не знаю, если вернется, прощу ли ее. Наверное, прощу, потому что люблю. Будет больно и горько, но прощу. Любить — это ведь не каждому дано. Любовь как колодец: пока не вычерпаешь воду, к другому не пойдешь пить. Зачем? Просто это не нужно, ни к чему…
Марина вдруг быстро поднялась с пенька. Внезапное доверительное признание человека, которого она, по существу, мало знала, ошеломило ее. Еще никто с ней так не разговаривал, не будоражил ум и сердце. Растерянность и смятение промелькнули в ее взгляде и еще какое-то выражение, смысл которого Максим не смог прочитать.
— Ушла к другому? — в недоумении переспросила она.
Неловко улыбаясь, он беспомощно развел руками.
— Зачем? От вас? — опять удивилась Марина. — Она разлюбила, перестала уважать?
— Должно быть, это так.
— Значит, вы плохо относились друг к другу? Особенно вы — к ней?
— Вроде нет.
— И вы простите ее, если она вернется?
— Возможно, прощу.
— Но как же так? Это же, это же…
Марина осеклась, не найдя нужных слов и стараясь понять что-то очень важное, трудное для себя. Перед ней был человек, явно запутавшийся, не разобравшийся в своем личном, и она тоже не могла определить, как к нему относиться — осуждать ли, сочувствовать или жалеть.
Видя ее замешательство, Максим упрекнул себя, что растревожил девушку дурацкой откровенностью, вымученно усмехнулся:
— Жизнь — сложная штука, Марина. Признаться, я понял это слишком поздно. Придет время, и вы поймете.
Вспомнив о Софье, он почувствовал, что исчезло то праздничное, веселое, легкое настроение, которое владело им тут, на берегу Лузьвы, будто на все набежала густая тень от медленно ползущего по небу облака. Марина отошла в сторонку, принялась рвать ромашки, при этом вид у нее был задумчиво-испуганный, словно она боялась, что Максим снова заговорит с ней, а ей вовсе не хотелось этого. С лицом кротким, почти грустным, она отошла еще дальше. Утешить бы этого человека, сказать ему, что не все же такие взбалмошные и непостоянные, как его жена; есть люди очень искренние, способные ценить и уважать других, приносить радость…
— Я пойду, мне уже пора, — сказала Марина.
— Пойдемте вместе, — предложил Максим.
Она остановила его протестующим жестом руки:
— Нет, нет!
— Но почему? Что случилось?..
— До свиданья.
И, прижав к себе букет ромашек, Марина почти побежала по тропке, ни разу не оглянувшись.
Вскинув на плечо удочки, Максим смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду. Домой ему идти не хотелось, но и тут, на берегу Лузьвы, он не мог оставаться в одиночестве. Что же делать, чем заняться? Он увидел на реке лодку — веслами работал полуголый, взлохмаченный рыболов, чья палатка на другом берегу выглядывала из-за кустов. Свистнув, Максим помахал ему, попросился в лодку. Это был его новый знакомец, с которым он варил вчера вечером уху и беседовал на краеведческие темы. Лодка развернулась, направилась к тому месту, где стоял Максим. А минуты через три они уже вдвоем гребли против течения, в сторону березового леса…
В тот день Максим так и не вернулся домой, как ни поджидал его отец. Не появился он и на другой день. Лишь на третий заявился после полудня, набил сумку хлебом, огурцами, колбасой, картошкой и опять исчез со двора.
Марина перестала ходить по утрам к реке.
После той встречи с Максимом она поняла, что отныне ей нигде не найти покоя, все вокруг для нее потеряло свои яркие краски, потускнело, как в облачный серый день. Теперь она боялась оставаться одна, сама с собой, потому что одолевала тоска, но и с теткой Лопатихой ей было скучно, безрадостно; хотелось куда-то убежать, а куда, к кому — она не знала, не ведала…
Когда Марина возвращалась из клуба домой, хозяйка, как было заведено, ставила на стол еду и, по обыкновению, начинала рассказывать о своих домашних делах и соседях. Она рассказывала подробно, ровным голосом, скрестив руки на груди, поглядывая на девушку, а та сидела безучастная к разговору, с опущенными глазами, ела неохотно, задумчивая и тихая. В ней заметно поубавилось веселости, прыти, во всяком случае, она уже не носилась по дому с легкостью и подвижностью, как прежде.
Комнатка, в которой Марина жила, теперь ей не нравилась. И дымчато-игольчатый кактус в горшке, и овальное зеркальце на стене, и два стула с выгнутыми спинками — все казалось ненужным, непривлекательным. Тоскуя, не зная, чем заняться, она как бы застывала на несколько минут у окна, глядя во двор, где расхаживали куры и похрюкивал поросенок, потом вдруг бросалась на кровать, лежала с неподвижными, устремленными в потолок глазами. Мысли были бесконечные, утомительные. Ей представлялось, что жизнь в Гремякине, так хорошо начавшаяся для нее, теперь навсегда лишилась смысла; только скука, тоска, однообразие ожидали ее впереди. Пролетит солнечное, голубонебое лето, наступит осень с унылыми, надоедливыми дождями и непролазной грязью, а затем нагрянет долгая, белогривая зима с морозами и вьюгами. И не будет конца сонным, немым вечерам…
— Уж не захворала ли ты, дочка? — спрашивала жиличку хозяйка, заглядывая к ней в комнатку под различными предлогами.
— Я здорова, — неохотно отвечала Марина.
— Не хочешь ли молочка холодненького, из погреба?
— Спасибо, не надо.
— Может, обидел тебя кто? Так ты не таись, скажи.
Марина вздыхала, раскрывала книгу, делая вид, что читает. Но Лопатиху не так-то просто было обмануть. Она присаживалась на край кровати, брала девичью руку в свои шершавые, потрескавшиеся от работы ладони.
— Не влюбилась ли ты в кого, голуба?
Молча и устало Марина отворачивалась.
— Сердце-то, дочка, не всегда послушно нам, оно живет по своим законам…
Марина лежала, притаившись.
Лопатиха крепко поджимала блеклые губы, думала о том, каким горем может стать для неопытной девушки безответная любовь. Когда, поохав и повздыхав, Дарья Семеновна наконец уходила на огород или к соседям, в доме становилось до того тихо и пустынно, что Марина не выдерживала напряжения, на ресницах повисали слезы. Она начинала упрекать себя в том, что приехала в Гремякино, что не согласилась променять его на Суслонь, как советовал Виктор Шубейкин. Может, там, в Суслони, все было бы по-другому…
— Несчастная я, совсем несчастная, как та Аленушка на картине! — шептала она.
Вечером, перед сном, Лопатиха приносила жиличке положенную на ужин кружку молока. Марина послушно выпивала, чтобы не огорчать заботливую хозяйку. Та находила предлог на некоторое время задержаться в комнатке: то поправляла занавеску на окне, то оттирала фартуком дверную ручку, то переставляла на подоконнике горшок с кактусом. И, занятая таким делом, она в который раз принималась вспоминать, как давным-давно полюбила чубатого сына кузнеца, а он возьми да и женись на другой, хоть и была в ту пору девкой видной, многие парни заглядывались на нее. Сдуру хотела утопиться в Лузьве, свет белый был не мил, да вовремя раздумала. А теперь, едва припомнятся те далекие молодые годы, смешно становится. Многое тогда казалось очень важным, безвыходным, неразрешимым, а потом все прояснилось, все стало на свое место. Так бывает почти с каждым человеком…
— Спокойной ночи, Дарья Семеновна! — не дослушав, говорила Марина.
Рассказ о чужой, давно прошедшей любви был утешением неубедительным. Она притворялась, что хочет спать. Но хозяйка не уходила, начинала сердиться:
— Да кто он, по ком вздыхаешь?
Марина отмалчивалась.
— Думаешь, не вижу? Я все замечаю. От родной матери небось не таилась бы, а со мной скрытничаешь? Нехорошо, голуба. В сердечных-то делах без совета трудно обойтись…
Почему-то Марине казалось, что она сделала бы какой-то непоправимый шаг, если бы открылась хозяйке. Нет-нет, лучше молчать, пережить самой. Это застало ее внезапно, как дождь. И так же быстро должно пройти, и нечего тут рассказывать другим, тем более пожилой тетке Лопатихе. Было тяжко оттого, что человек, к которому она потянулась сердцем, оказался невосприимчивым на ее порыв, вернее, он отнесся к ней очень честно и искренне, без ложной игры, без обманчивой надежды на будущее, и это поднимало Максима в ее глазах на недосягаемую высоту.
Марина отворачивалась от хозяйки, крепко зажмуривалась.
— Я ведь тебе добра хочу, дуреха! — горячилась Лопатиха.
— Да нечего мне сказать! — упорствовала та. — Не знаю, на кого вы намекаете.
— Ежели оно проснулось, сердце-то девичье, так не завязывай ему глаза, дай поглядеть ему на мир. Скрытность, упорство тут могут подвести, голуба. Ни к чему характер-то выдерживать.
Хозяйка произносила это уже другим, смягчившимся голосом. Марина жалобно говорила:
— Не надо мне, Дарья Семеновна, никакого добра. Не маленькая, сама во всем разберусь… Ну, повстречался один человек, а кто он — не скажу. Не спрашивайте. Не пара я ему, совсем не пара. Я все это поняла, и ничего между нами быть не может. В разном направлении несет нас: его к одному берегу, меня — к другому… А вообще, это — как болезнь, пройдет, надо просто взять себя в руки…
Она вскакивала с постели и, схватив подушку, простыню, одеяльце, убегала ночевать на сеновал. Лопатиха возвращалась к себе в комнату, встревоженная, неспокойная. Ночью она много раз просыпалась, выглядывала в распахнутое окно, слушала ночные шорохи, кваканье лягушек в пруду, лай собак…
Дни потянулись для Марины скучные, томительные, похожие друг на друга, как листочки на яблони под ее окном. С утра до позднего вечера сидела она в клубе, подшивала газеты, читала, писала плакаты, стараясь не думать, забыть о том, что нарушило ее равновесие, но то, непрошеное, запретное, само лезло в голову. С людьми она теперь держалась сдержанно, даже боязливо, так как опасалась, что по ее лицу можно сразу догадаться о ее невеселом настроении, о тоске. Вечерами было немного легче, она проводила их в кинобудке, и гул аппаратной успокаивал ее, заставлял забывать обо всем на свете, кроме зрительного зала, за которым она наблюдала в окошко. Но когда после окончания фильма Марина шла домой по притихшей, синевшей в ночи улице, она почти с ненавистью смотрела на спокойно-невозмутимую луну, заливавшую Гремякино ровным таинственным светом.
«Светит в вышине, другим хорошо в такую лунную ночь, а мне хоть плачь от тоски; одна я, никого у меня нет!» — с горечью думала она…
Она не сразу заходила во двор тетки Лопатихи, сидела на скамейке у калитки, слушала ночь, и так хотелось куда-то уехать, улететь, чтобы все вокруг было другое, не похожее на гремякинскую жизнь…
В эти дни Максим Блажов ни разу не встретился Марине, будто он сквозь землю провалился. А однажды она все же увидела издали его возле конторы, и все в ней сразу задрожало, заколотилось, вспыхнуло, пришлось свернуть в переулочек, чтобы не столкнуться с ним. Иногда она никак не могла совладать с собой, отправлялась к реке, бродила по берегу, наблюдала, как лениво расхаживали, взлетали и садились разомлевшие от жары крикливые вороны, и думала с усмешкой: «Глупые, ну кому они кричат? Чего им надо?» Получалось так, что ноги сами собой приводили ее к тому местечку, к тому пеньку, где она слушала Максима тогда, во время рыбалки. Марина устраивалась на пеньке в позе Аленушки и принималась убеждать себя в том, что ей в конечном счете наплевать на все. Пусть другим достается и любовь, и земные радости, а она обойдется и без этого. У нее есть чудесная хозяйка — тетка Лопатиха, есть кинобудка, откуда можно обозревать собравшихся в зале людей, есть, наконец, клуб. Разве этого мало человеку?
«А был бы в исправности кинофургон, ездила бы по бригадам, в Гремякино возвращалась бы спать!» — убеждала она себя, понимая, что теперь для нее единственное утешение — работа, только работа.
Как-то после завтрака Марина опять отправилась в контору к председателю колхоза. Утро было ясное, жаркое, середина июля. В палисадниках буйствовали всеми красками цветы, в огородах все неудержимо набиралось сил, хорошело, созревало. Она быстро шагала по улице, твердила про себя, что пусть даже поругается в правлении, раскричится, даже расплачется, а добьется-таки сегодня своего. Кинофургон надо ремонтировать немедленно, все отложить в сторону, а его сделать. Уж тогда она покажет, на что способна. Да и из Гремякина ей придется чаще выезжать и некогда будет думать о несбыточном…
«А Максима — из головы вон, накладываю на него запрет!» — сказала она себе, подходя к правлению.
Но Павла Николаевича в кабинете не оказалось, и даже Люся Веревкина не могла сказать, когда он должен быть. Марина послушала треск арифмометра и щелканье счетов, понаблюдала, как глуховатый Ипполит Ипполитович, приставив ладонь к уху, разговаривал с приходящими в контору людьми, и вернулась в клуб. То ли оттого, что уж очень бодрило и окрыляло солнечное утро, то ли просто нельзя было сидеть сложа руки, когда гремякинцы не сегодня-завтра приступят к жатве, Мариной вдруг тоже овладела жажда деятельности. Она распахнула в клубе ставни и двери, яркий свет заполнил зал. Она подмела пол, выровняла ряды стульев и скамеек, прибила на стене новые плакаты. И все равно было что-то не так. Что-то мешало и портило весь вид…
Марина взбежала на сцену, огляделась. И сразу ей стало ясно, что надо делать. Скамейки, последние четыре ряда серых, убогих скамеек! Нельзя на них смотреть при дневном освещении, когда солнце бьет в окна. Она бросилась в конец зала и принялась отодвигать скамейки к стенкам: образовалась площадочка — как раз для танцев, можно вполне свободно кружиться нескольким парам. Но и у стен скамейки были лишними, ненужными, вызывали чувство неловкости за гремякинцев.
— Выбросить их к собакам! — сказала вслух Марина.
Она тут же вытащила во двор скамейку с полуотломленными ножками и бросила ее под забор. А когда взялась за другую, такую же хромоногую, в дверях внезапно вырос Виктор Шубейкин.
Увидев его, Марина обрадовалась, просияла — так радуются внезапной встрече земляки в чужом городе. Он долго тряс ее руку, она не отнимала ее, лишь смутилась отчего-то, щеки ее зарозовели. Они стояли и смотрели друг на друга, будто не виделись целую вечность.
— Вот, приехал опять! — оживленно сказал он.
— На залетных примчался? Где ж они? — воскликнула она, высвобождая наконец руку.
— Председатели куда-то укатили. Мы вообще в район собрались, а дорогой наш-то и говорит: «Давай-ка, Виктор, в Гремякино свернем, дела есть!» Я — что? Пожалуйста! Присвистнул, и полетели небесные к вам. Пока, думаю, председатели будут вести дипломатические переговоры, я с тобой повидаюсь…
Виктор как-то сразу поутих, насторожился. Обычно подвижной, бойкий, беспечный, он вдруг неловко затоптался, нахмурился, что несколько удивило Марину. Уж не о телеграмме ли он хотел ее спросить? Она потащила к дверям хромоногую скамейку.
— Ты что тут делаешь? — произнес он, оглядывая клубный зал.
Она объяснила, что решила избавиться от поломанного старья, так как скамейки больше нетерпимы в клубе. Может, председатель колхоза скорее купит недостающие кресла, тем более что обещал.
— Правильно! — одобрил Виктор, опять веселея. — Так и надо нажимать на начальство. Давай-ка помогу тебе…
И он принялся выносить из клуба одну скамейку за другой. Марина лишь на минуту засомневалась, на чем же будут сидеть люди, когда в зале набьется полным-полно народа. Но Виктор уверил ее, что надо во всем проявлять настойчивость и решительность, если хочешь добиться цели. И она, вздохнув, стала наблюдать, как он легко, ловко подхватывал скамейки.
Потом они сидели во дворе под маленькой липой. У Виктора было еще часа полтора свободных.
— Знаешь что? — предложила Марина, осененная внезапной мыслью. — Пойдем ко мне. С теткой Лопатиной познакомлю. Чайку попьешь на дорожку…
— А можно? — встрепенулся он и глянул на девушку как-то по-особому, с затаенной надеждой.
— Вот чудак! Конечно, можно.
Отчего-то Марине представлялось теперь крайне важным, чтобы Виктор Шубейкин непременно побывал у нее в доме, чтобы люди увидели их на улице среди белого дня. Парень-то он, в общем, неплохой, дай бог каждой девушке такого! Она тут же забыла о клубе, о скамейках, о Павле Николаевиче, к которому хотела зайти сегодня еще раз, подхватила Виктора под руку, и они пошли улицей, мимо школы и магазина.
Они не спешили, разговаривали о том о сем; впрочем, больше говорила Марина, а Виктор лишь поддакивал да улыбался, как бы захмелев от счастья. Почему-то она повела его на Советскую улицу, хоть переулок, где жила Лопатиха, был недалеко от клуба. Ах, как хотелось Марине, чтобы их провожали любопытными взглядами хозяйки из-за заборов! Но во дворах никого не было — гремякинцы находились на работе. Лишь под окнами краснокрышего дома сидел в тени худой лысый старик и строгал ручку для грабель.
Возле этого дома Марина замедлила шаги и еще оживленней, громче заговорила с Виктором, всем своим видом показывая, как ей хорошо и весело. Потом она разом примолкла и, остановившись, бросила через забор:
— Здравствуйте, дедушка! Грабли мастерите?
— Да вот сломались, прилаживаю, — отозвался дед Блажов, не прерывая работы.
Марина выждала с минуту, косясь на дверь, на окна, — там никто не появлялся. Виктор, чувствуя под мышкой ее ладонь, послушно и терпеливо ждал. Она сказала все так же бодро и громко:
— Ко мне гость приехал, дедушка! Помните, меня на залетных привозил? Это ж он, Виктор Шубейкин, из Суслони.
— Как же!.. Хорошая деревня, знаю, — кивнул дед и принялся стучать молотком по ручке.
На крыльцо никто не выходил, Марине вдруг стало скучно с Виктором, она выдернула руку, даже отступила от него. Дед Блажов спросил ее, когда теперь будет новый кинофильм; она ответила и тут же, поникнув, распрощалась со стариком.
Теперь они шли молча, не зная, о чем разговаривать. Уже у калитки Виктор спросил:
— Ты что, Маринка? Вроде кто обидел тебя…
— Нет, я ничего, это тебе показалось!
Тетка Лопатиха кормила кур возле сарая. Марина представила ей Виктора, хозяйка понимающе переглянулась с ней и, сняв грязный фартук, засуетилась, пригласила гостя в дом. Виктор держался скромно, полюбовался крыльцом, похвалил двор, а когда вошли в большую, обставленную цветами комнату, стал внимательно разглядывать фотокарточки на стенах, расспрашивать, кто на них снят. Тетке Лопатихе пришлось это по душе; она совсем подобрела, растрогалась, рассказывая о погибших на войне сыновьях, о Сергее Сергеевиче, смотревшем со стен то вместе с круглолицей женщиной, то с сынишкой на коленях. Виктор сосредоточенно слушал, кивал белесой головой.
Потом Марина показывала ему свою комнату. Он потрогал осторожными руками почти каждую вещь, как бы убеждаясь, надежна ли этажерка с книгами, прочен ли стул, высунулся по пояс в раскрытое окно, посмотрел направо-налево, посидел за столиком и сказал с одобрением:
— Для одиночки терпимо, а, скажем, для двоих — негоже.
— Да зачем же для двоих? — рассмеялась Марина.
Виктор пожал плечами:
— Между прочим, ты мою телеграмму получила?
— Вон в книге лежит.
— Что ж ты скажешь теперь?
— А чего отвечать? — произнесла Марина и неловко стихла.
Тем временем тетка Лопатиха загремела на своей половине тарелками, решив попотчевать гостя холодной окрошкой. Она несколько раз слазила в погреб, сбегала за луком и огурцами на огород, а когда Марина вызвалась помочь ей, заговорщицки шепнула девушке:
— А ничего парень! Обходительный и вежливый. Он, что ли?
— О чем вы? — удивилась Марина, потому что этих слов меньше всего ожидала от хозяйки.
— Ну тот, по ком вздыхаешь…
— Да что вы, Дарья Семеновна!
— Ладно, ладно! Сама была молодой. Дело-то житейское. Окрошка бы только понравилась…
Тетка Лопатиха подумала немного, затем быстро собралась и куда-то ушла, прихватив с собой хозяйственную сумку, — на улице замелькал ее белый платок. Вскоре она вернулась с бутылкой портвейна, позвала гостя к столу. Виктор не стал церемониться, уселся у окна, будто это было его любимое местечко. Марина села рядом. Тетка Лопатиха сама разлила по рюмкам вино и после недолгой паузы задумчиво и чуть торжественно провозгласила:
— Ну, чтоб хорошо жилось, крепко любилось, чтоб были счастливы. Будьте здоровы!
Она быстро выпила, даже не вздохнула, не причмокнула губами, будто приняла привычное лекарство, — так обычно пьют вино пожилые вдовы, и степенно, с деловым видом принялась есть окрошку. В знак полного согласия с хозяйкой Виктор наклонил голову, глянул на Марину, словно хотел убедиться, как та восприняла тост, и тоже выпил, но неторопливо, с мужским достоинством. Марина отпила полрюмочки, зажмурилась и протестующе замахала руками, как бы заверяя, что больше ей нельзя ни глоточка.
— Постойте, а кому это вы тут, Дарья Семеновна, желали счастья? — спросила она; только теперь до ее сознания дошел смысл провозглашенного тоста.
Хозяйка все так же сосредоточенно ела окрошку, будто ничего важнее для нее в эти минуты не было и не могло быть.
— Как — кому? Понятное дело, тебе и Виктору.
— Да при чем тут мы? — изумилась Марина, и глаза ее округлились.
— Парочка-то больно подходящая.
— Я такой тост принимаю, — сказал Виктор, как-то сразу освобождаясь от мешавшей ему за столом скованности.
— Ты это серьезно, Виктор? — прошептала Марина.
Тетка Лопатиха опять наполнила рюмки:
— Прежде-то помолвку объявляли. Как хорошо было! Он и она привыкали друг к другу, да и люди знали: жених и невеста… Вот и сегодня пущай вроде помолвки будет. Старые-то обычаи не все плохие…
— У нас в Суслони почти полгода Куделин увивался за Любашкой! — сказал Виктор, благодарный хозяйке за то, что та облегчила ему сегодняшний разговор с Мариной.
Марина не ожидала такого поворота, сидела теперь смущенная и неловкая. Тетка Лопатиха по-своему истолковала эту перемену в настроении девушки. Ей вдруг подумалось, что у квартирантки ничего нет, кроме единственного чемодана, с которым она приехала в Гремякино. Ни своей чашечки, ни своей кастрюльки. Как молодоженам начинать совместную жизнь? У парня, видать, тоже нет золотых гор, живет-то у многодетной тетки. Уж не это ли смутило и расстроило Марину? Вон какие невеселые у нее глаза…
«Ей-богу, отдам ей сундук в приданое!» — внезапно решила хозяйка, испытывая прилив светлых, добрых чувств, отчего ей захотелось обнять и Марину и Виктора.
Сундук стоял в углу, накрытый льняной скатертью. Был он старинной работы, с секретным замком и достался Лопатихе от ее матери, туго набитый разным тряпьем — юбками, кофточками, платками, отрезами, но во время войны все было изношено. С тех пор сундук уж никогда не наполнялся до отказа добром, хранилось лишь кое-что, остальное висело в платяном шкафу, купленном сыном Сергеем перед отъездом в Сибирь…
Тетка Лопатиха выпила еще одну рюмку, потом выбралась из-за стола, сдернула с сундука скатерть — сундук блеснул черным лаком и ярко-красными маками на стенках, массивный, тяжелый, как банковский сейф.
— Вот глядите, какие маки! — воскликнула хозяйка, любуясь сундуком. — Дарю на счастье. Девушке выходить замуж без сундука негоже. А ты, Марина, вроде дочки мне стала.
Тетку Лопатиху переполняло великодушие, желание сделать людям добро, тем более таким молодым, как ее квартирантка и этот симпатичный парень. Она обняла их за плечи и поцеловала: Марину — в щеку, Виктора — в висок; потом, подбоченясь, затопала, закружилась перед ними, приговаривая со смехом:
— Эх, и погуляем на свадебке! А песен, песен уж попоем!
Когда запыхавшаяся хозяйка вновь предложила выпить, Марина сказала с опущенными глазами:
— Свадьбы не будет, Дарья Семеновна. Так что спасибо за доброту. Пусть стоит себе сундук сундукович, как стоял. Это же для вас память о молодости и прожитом. А я… я и без сундука обойдусь, без такой старины…
— Отказываешься? — ахнула тетка Лопатиха и в растерянности посмотрела на Виктора.
Тот молча катал пальцами хлебные шарики на столе. Уши у него от волнения раскраснелись, он не знал, что сказать, что сделать. Марина поднялась из-за стола. Сундук с красными маками и это внезапное сватовство Виктора вдруг развеселили ее. Она рассмеялась неудержимо и громко, будто увидела комический кадр на экране, и тут же выбежала из комнаты. Через несколько минут во двор вышел и Виктор.
— Я ведь серьезно надумал, Марина, — сказал он, нервно кусая губы. — И телеграмма серьезно, и мои приезды в Гремякино серьезно. Все серьезно! Давай поженимся. Твоя хозяйка правду сказала: чем мы не пара!..
Марина чувствовала, как он тяжело, сдавленно дышал за ее спиной. Теперь она даже не улыбалась, стала строгой и задумчивой.
— А где же мы жить будем?
Он заговорил торопливо, горячо, как бы боясь, что его перебьют на полуслове:
— Я уже перебросился с нашим-то словцом! Обещал председатель все устроить. У нас же в Суслони дом для молодоженов как раз построили. Электросвет, водопровод, участок под огород… А то могу к вам в Гремякино перебраться. Не пропадем! Дарья Семеновна сказала, что можно пока у нее жить, а там построимся. У вас ведь тоже стройка началась, помогут… Я буду работать как черт! Вдвоем мы горы свернем. Заочно учиться начнем…
Виктор задохнулся от избытка чувств, положил ей на плечо руку, заглянул в глаза пристально, с надеждой. Марина отстранилась, покачала головой:
— Ах, Виктор, Виктор! Нелепо все это, ни к чему.
Она вышла за калитку и почти побежала в сторону клуба, ни разу не оглянувшись на Виктора. Ей хотелось побыть одной, наедине со своими мыслями. Почему так получается: думаешь об одном, а происходит в жизни совсем другое? С каждым ли человеком такое случается или только с ней?..
«Никого, никого мне сейчас не надо!» — твердила она себе, стараясь подавить возникшее чувство одиночества и сиротства.
Марина боялась, что Виктор не вытерпит и придет в клуб, заведет прежний разговор. Но он не пришел. В окно она видела, как вскоре по улице пронеслись залетные. Крупный черноволосый мужчина сидел на линейке плотно и тяжело, как мешок с зерном, а Виктор, привстав на подножке, нахлестывал лошадей.
«Ну вот, ну вот… Ни Виктора, ни Максима, никого у меня нет!» — подумала она и почувствовала, что ей хочется заплакать.