Заложив руки за спину, Павел Николаевич шагал берегом Лузьвы и вспоминал то, что было в первый год его председательствования в Гремякине. Годы летят — не замечаешь; многое навсегда уходит из жизни, остается где-то позади, но многое задерживается надолго, потому что события быстротечны, а люди… Люди всегда есть люди, не так-то просто и легко рвутся связывающие их нити…
В то тягостное дождливое лето солнце почти не проглядывало над Гремякином, все хмарило, все дождило, воздух был как в парной, тускло поблескивали мокрые крыши домов. Работы в поле и на токах то и дело прерывались, замирали, люди нервничали. Дорога из Гремякина до шоссе размокла, грузовики с зерном застревали, приходилось посылать на помощь тягач, чтобы вызволить их из плена грязи. Старики говорили, что такого слякотного августа никто не помнил в гремякинских краях. А из района звонили по нескольку раз на день, справлялись, как идут дела с уборкой, возят ли хлеб на элеватор. И голоса в телефонной трубке раздавались нетерпеливей, раздраженней. Павел Николаевич тоже взвинчивался, кричал в ответ, что, к сожалению, небесная канцелярия ему не подчиняется, что, как только наладится погода, гремякинцы будут работать день и ночь и хоть с опозданием, а справятся с уборкой урожая, ну кое-что недовезут на элеватор…
А потом приехал он, Илья Емельянович Ведерников, статный, внушительный, подтянутый; виски пепельные, глаза колюче-проницательные, холодные, почти не мигающие.
Павел Николаевич не понаслышке знал о тех временах, когда некоторые уполномоченные из района вели себя в колхозах как законодатели, всесильные личности, указывавшие пальцем как бы по повелению высшей необходимости: «Не делать это, а делать то!» И хоть тогда он не был еще председателем и непосредственно не сталкивался с районными представителями, но кто же из сельских жителей не помнит той поры? Кто в деревне не испытывал робости перед таким уполномоченным, не подчинялся его слову, указанию, жесту?
Когда Павел Николаевич встал на председательскую стезю, в деревни уже наезжали районные представители несколько иного рода: они не покрикивали властным голосом, не распоряжались, как у себя дома, а больше советовали, предлагали, рекомендовали, направляли. Да и появлялись они куда реже, чем прежде, — только в разгар весенне-полевых работ да в горячие дни уборки.
Наезжая в Гремякино в качестве представителя района, Илья Емельянович Ведерников тоже считал себя советчиком, но советчиком строгим, решительным, деятельным. Он был начальником райвоенкомата, носил погоны подполковника, любил точность, образцовый порядок, быстроту действия. О себе он не раз говорил гремякинцам: «Я здесь, в колхозе, не только око района, но и его твердая рука! Все должно пронизываться единой волей. Для меня интересы нашего района — превыше всего, ибо это интересы большой политики».
Всякий раз, когда Павел Николаевич узнавал о приезде в Гремякино этого человека, у него портилось настроение, хоть это и скрывалось от чужих глаз. Он не переставал думать о том, что лучше бы район вообще не посылал в колхозы своих представителей. К чему они? Разве в деревнях не знают, сколько и когда надо вывозить на поля удобрений, в какой день начинать косовицу, что прежде всего отправлять на приемные пункты — картофель или горох? А до чего же тягостная устанавливалась атмосфера напряженности и нервотрепки из-за того, что представитель вмешивался куда надо и не надо, давал свои указания и распоряжения, часто неквалифицированные, неделовые?
Павел Николаевич сразу невзлюбил подполковника Ведерникова, теперь уж и не вспомнить, за что именно. Может, за то, что тот в день своего приезда в Гремякино непременно собирал на совещание колхозный актив, много и утомительно говорил о коренном подъеме колхозного производства, о создании материально-технической базы в деревне, о долге сельских коммунистов быть во всем первыми застрельщиками и запевалами. Он упивался своими словами, сыпал, как из решета, цифрами и цитатами, а люди томились, позевывали, с нетерпением ждали конца совещания. Вместе со всеми скучал за своим столом и председатель, хоть и старался не показывать вида, держался с Ведерниковым вежливо, однако вполне независимо.
«Господи, и когда же председатель колхоза будет полноправным хозяином?» — размышлял он, поглядывая скучными глазами на сидевших вдоль стен гремякинцев.
В тот памятный дождливый август Павел Николаевич почти не бывал дома, мало спал, ходил обросший, в рыжей колючей щетине, измятый, в загрязнившемся пиджаке, в истоптанных, покоробившихся сапогах. Следить за своей внешностью было некогда; иной раз он даже ночевал там, где заставала полночь, — в какой-либо дальней бригаде.
Как-то утром, когда дождь то накрапывал, то иссякал, к гремякинской конторе подкатил заляпанный грязью райисполкомовский «газик», из него выбрался Ведерников — высокий, сивоголовый человек в новой военной накидке. Он что-то коротко сказал шоферу, тот развернулся и уехал.
Павел Николаевич стоял у окна, смотрел на мокрую, серую улицу, докуривал сигарету. Первым его порывом было броситься навстречу приехавшему, но что-то более сильное удержало его на месте.
Гость огляделся и, негнущийся, прямой, стал подниматься на крыльцо. Накидка на нем так и шевелилась, играла всеми своими тяжелыми складками.
«Ну вот дождался, товарищ председатель: специальный комиссар прибыл в Гремякино!» — усмехнулся про себя Павел Николаевич и уселся за стол, вдруг решив, что не проявит особого внимания к приезду Ведерникова.
Тот вошел в кабинет бодрой, пружинистой походкой, которая выдавала в нем бывалого военного служаку, да он, собственно, и был таким, это признавали все.
В тот раз сдержанно-благосклонная улыбка на его чисто выбритом лице свидетельствовала о том, что он приехал в Гремякино в добром настроении.
— Здравствуй, колхозный вожак! — сказал он очень живо, протягивая руку для приветствия. — Чего не встречаешь представителя района, как положено, — в парадной форме, с оркестром?
— Музыкальные инструменты еще не купили, не успели, — сдержанно отозвался на его шутку Павел Николаевич.
— Так купи, председатель! Духовой оркестр — великая вещь, поднимает боевой дух у людей. В передовых колхозах обзавелись. Чего ж Гремякину отставать? С оркестром — оно веселей. Как говорится, нам песня жить и любить помогает…
— Не до песен нам нынче.
— Э-э, пессимизму поддался, председатель! Напрасно. Пессимизм — философия слабых.
Ведерников любил показать себя человеком широкой натуры, делал вид, что легко сходится с людьми, умел шутить, рассказывать забавные истории, которые сам же называл вольнодумными. Он вытащил из кармана пачку «Казбека», предложил гремякинскому председателю закурить, но тот покачал головой, сунул в рот сигарету.
— Понимаю, понимаю! — хохотнул Ведерников, с наслаждением затягиваясь папиросным дымом. — Так сказать, полная автономия, независимость. Даже в куреве! Дружба дружбой, а табачок врозь. Человек с явно выраженным характером достоин всяческого уважения, ибо он — личность, законченный экземпляр.
— Что верно, то верно: разумной автономии деревне как раз и не хватает! — с иронией заметил Павел Николаевич, не придавая никакого значения рассуждениям Ведерникова о человеческих характерах. — Автономия не повредила бы нам, наоборот — пользу принесет… Автономия от лишней опеки, автономия в решении многих колхозных дел.
— Отгородить колхозы от районного руководства? Самостоятельности захотелось? Ты брось, брось, председатель, такие мысли. Не к добру это. Не в ту сторону смотришь.
С деланной строгостью Ведерников погрозил пальцем, потом прошелся по кабинету, задержался глазами на почвенной карте, висевшей на стене, подержал в руках, как бы взвешивая, тугой пшеничный сноп, который по установившейся традиции колхозники принесли в контору и оставили в углу, как знак уважения к хлебу, к своему труду. При этом вид у него уже был озабоченный, даже встревоженный, как у начальника, вернувшегося из длительной тяжелой командировки.
Павел Николаевич отвел в сторону взгляд. Почему-то он никак не мог погасить в себе навязчивую мысль: был ли Ведерников на войне, прошел ли через огонь и пепел или, может, все грозные годы провел в тыловом городе? Ему так не хотелось тогда первым заговаривать с этим человеком об уборочных делах; он сидел и ждал, невольно усмехаясь про себя: «Смотрит, оценивает, а спроси его: сноп-то пшеничный или ржаной? — ей-богу, не ответит. Скажет: злак, сельскохозяйственная культура. Кого и что он может представлять в Гремякине?»
— Ну-с, как идет уборочка? — спросил Ведерников, тоже присаживаясь к столу. — Как у нас развертывается фронт работ?
Он так и сказал: «у нас», потому что привык на районных совещаниях и собраниях выражать, как он заявлял, интересы глубинного Гремякина. Страсть к речам, ораторству у него была такая же неодолимая, как и стремление к исполнительству, внешнему порядку, чем и отличался вверенный ему райвоенкомат, где все блестело, на всем лежала печать строгости, педантизма…
— Непогода замучила, — однотонно сказал Павел Николаевич.
Ему следовало бы произнести какие-то веские, убедительные слова, после которых Ведерников оказался бы бессильным что-либо возразить, но в голову ничего не приходило, вдаваться в разговор не хотелось. Что толку в фразах? Приятно поговорить с понимающим человеком, а подполковник слушать других не умел.
С настороженной молчаливостью Павел Николаевич покосился на Ведерникова. Тот порывисто вскочил на ноги, снова прошелся из угла в угол; тонкие губы его вытянулись веревочкой.
— Дожди, говоришь, председатель? Везде дожди, по всей области. Лето, конечно, собачье, гнилое. Но все же… В Косове и Суслони сдают хлеб и сдают. Правда, понемногу, но возят, соблюдают интересы государства. Им, выходит, дожди не такая уж страшная помеха.
Павлу Николаевичу вдруг стало скучно и тоскливо, так и подмывало встать и уйти на ток, где сушилось зерно, или на ферму к Чугунковой — лишь бы подальше от Ведерникова.
— Дорога у нас — не проехать, грязюка! — сказал он с отчаянием. — Суслонь на шоссе стоит, им возить можно…
Ведерников нервно дернулся, но тут же будто окаменел, лошадиное лицо его сделалось неприступно-гордым, он стукнул кулаком по столу, как бы призывая не возражать ему.
— Вижу насквозь тебя, товарищ Говорун! Я ведь стреляный воробей, за плечами — война, фронт, всякого насмотрелся. Хитришь, расчетец имеешь. Какой? Скажу в глаза, я не привык дипломатничать. Думаешь попридержать хлебец. Мол, другие пусть возят, выполняют план, в гремякинских закромах больше останется. Не по-государственному это, не по-партийному. Чего жмешься? Святую заповедь решил подорвать? Не выйдет! Не позволим подвести район. Ведь там все подсчитали, взвесили, и вышло, что можем дать государству две кругленькие цифры. И вот тебе — столкнулись с непредвиденными трудностями! Район что сделал? Разрешил вместо пшеницы и ржи сдавать ячмень и даже горох, чтобы все сбалансировать и выполнить обязательства. Знаешь об этом? Знаешь. Нехорошо подводить. По продаже хлеба идем в области предпоследними. Срам, позор! Должно это волновать тебя как молодого коммуниста? Должно. Надо приложить все усилия, а положение в колхозе немедленно выправить.
Павел Николаевич молчал потому, что было бесполезно возражать, но гнев в нем накапливался, как дождевая вода в канаве. С глухой тоской он думал: «И где берутся такие деятели, как этот? Господи, избавь нас от ведерниковых!»
— Что ж, пошли смотреть хозяйство, — предложил подполковник и решительно направился к выходу.
— А чего его смотреть? — возразил председатель, чувствуя, как все больше овладевает им неприязнь к этому человеку.
— Ну все ж таки! Надо.
— Надо?
— Конечно! Как у вас тут и что. Раз я приехал, нужно все окинуть хозяйским взглядом. В районе должны знать конкретно…
Обход хозяйства Ведерников совершал всякий раз, когда приезжал в Гремякино, — так поступали представители из области, и ему хотелось во всем им подражать. Он считал это непосредственным вмешательством в колхозные дела, реальной помощью гремякинцам. Да как же могло быть иначе, если ему, представителю района, вменялось в обязанность сделать «крутой поворот», столкнуть колхоз с точки застоя, закончить вывозку хлеба на элеватор. Нет, надо в точности выполнить столь ответственное поручение, на то он и Ведерников!..
В тот раз они обошли колхозный двор, где справа была пахнущая сосновыми опилками и стружками плотницкая, а слева — новый гараж. Ведерников здоровался кивком головы с каждым, кто им встречался. Механизаторов, возившихся с ремонтом комбайна, он угостил папиросами «Казбек», а плотникам рассказал о том, как Петр Великий, в рабочей одежде и сапогах, учился в Голландии строить суда. Все посмеялись, а громче других — сам Ведерников. На ферме он прежде всего поспешил к Чугунковой, выразил ей свое почтение, потом принялся расспрашивать доярок о надоях молока, о соцобязательствах. Вопросы были все безобидные, пустячные, какие обычно задают радиожурналисты. Ему сначала охотно отвечали, но вскоре наскучило, доярки одна за другой стали отходить от него. Он глубокомысленно усмехнулся, когда тихая, молчаливая Гуськова, оставшись с ним вдвоем, на все его вопросы отвечала однотипной фразой: «А то ж так, так! Работаем, стараемся».
— Ну-ну, понимаю! — благосклонно сказал Ведерников. — Надо трудиться, за животными ухаживать, а не интервью давать.
— С кормами нынче, кажется, будет получше, чем в прошлом году, — пояснил Павел Николаевич, когда они покинули коровник.
— Отлично! — одобрил Ведерников, удовлетворенный тем, что побеседовал с доярками.
— Все три силосорезки работают, — опять сказал председатель. — Нажимаем на силос. Может, посмотрите?
Ведерников кивнул:
— Да, конечно.
Но до ближайшей силосорезки, работавшей недалеко от колхозного огорода, они тогда не дошли потому, что Ведерников увидел под дощатым навесом кучи ячменя и гороха. Лицо его сразу вытянулось, потемнело; быстро обернувшись к председателю, он строгим, начальническим голосом спросил:
— А это что? Почему лежит? Почему не сдаете? Безобразие!
Павел Николаевич никакого безобразия вокруг не видел. Он, конечно, понимал, что взъярило Ведерникова, но прикинулся непонимающим. Как-то сразу он пошел наперекор этому человеку, будто в нем взбунтовался все время прятавшийся бес противоречия, и уж не было никаких сил прислушиваться к голосу благоразумия.
— Это вы про горох под навесом? — с вызовом спросил Павел Николаевич.
Брови Ведерникова сошлись к переносью, глаза смотрели осуждающе, колюче.
— Да, про ячмень и горох.
— Так они ж у нас отлеживаются, просыхают!
— И сколько будут так отлеживаться?
— А сколько потребуется!
— Вы, товарищ Говорун, хорошо знаете положение в районе. Сдать все, что можно, выполнить обязательства — вот главная сейчас задача. И чем скорей это сделаем, тем лучше. А у вас тут, за плетнем, под навесом… Безответственность, бесхозяйственность! Недопустимо, преступно…
Теперь нахмурился, как грозовая туча, председатель.
— Наоборот, именно мы по-хозяйски подходим к своим делам.
— Самовольство, черт те что! — взвизгнул Ведерников, и багрянец проступил на его впалых, чисто выбритых щеках.
Павла Николаевича нестерпимо подмывала какая-то сила усадить Ведерникова в машину и выпроводить из Гремякина. Но он взял себя в руки, попробовал спокойно объяснить:
— Расчет у нас такой. Пока дождь да грязь, к элеватору не проберешься. Вот мы и решили день-другой возить на фруктозавод сливы и яблоки, проехать туда можно. А подсохнет — вывезем остатки зерна на элеватор. Понимаете — зерна нормальной кондиции. Не только гороха и ячменя, а и пшенички. Все положенное отвезем, все остатки.
Ведерников не стал слушать дальнейших объяснений председателя, пообещал немедленно отправить в район докладную записку о безобразиях в Гремякине. В тот момент как раз из-за сарая показался грузовик, едва пробиравшийся в грязи. Ведерников остановил машину и велел шоферу приступить к погрузке и вывозке ячменя и гороха. Потом подъехал второй грузовик; с ним произошло то же, что и с первым. Павел Николаевич не знал, как ему держаться в такой необычной ситуации. Выбравшись из кабины, шоферы покурили, переглядываясь, потом опять уселись за руль.
— Нам что? Фрукты возить или горох — все равно. Туда двадцать километров да обратно двадцать. Вот и выходит все сорок. Глядишь — полдня и нет. Арифметика простая.
— Вы не арифметикой занимайтесь, а баранку крутите! — сказал им Ведерников.
И он победоносно посмотрел на растерявшегося Павла Николаевича, будто говоря взглядом: «Ну что, понятно, как надо действовать?» В ответ на этот торжествующий взгляд председатель ничего не сказал, повернулся и пошел прочь.
Через полчаса Павел Николаевич подкатил к плетням на своем потрепанном «газике» и, красный, страшный, как в рукопашном бою, распахнул дверцу, прохрипел Ведерникову:
— А ну-ка, товарищ дорогой, сматывайся отсюда, уезжай из Гремякина! Не мешай работать, не путайся под ногами. А то беда может разыграться.
— Что-о? — прохрипел тот, задыхаясь от ярости.
Шоферы, уже нагрузившие ячменем и горохом машины, с любопытством наблюдали за ссорой. Они молча стояли невдалеке, курили. Павел Николаевич распорядился разгрузить под навесом машины. Шоферы тут же выполнили его распоряжение. Ни на кого не глядя, весь кипя, Ведерников тяжело уселся в «газик» и как бы сразу прилип спиной к сиденью. Но перед тем как тронуться в путь, он высунулся в дверцу, бросил сквозь зубы:
— Пожалеешь об этом, товарищ Говорун! В районе займутся твоим поведением.
— Ладно, буду иметь в виду! — устало отмахнулся Павел Николаевич.
Разбрызгивая грязь, «газик» выбрался на дорогу и покатил по улице. А председатель направил грузовики к колхозному саду и сам подался туда же.
Однако Ведерников дальше гремякинской конторы никуда не поехал, а принялся действовать там. Он стал распоряжаться в конторе, как у себя в райвоенкомате, поодиночке вызвал бригадиров и дал свои указания. Все, что делал в те нелегкие дни Павел Николаевич, он отменил, грузовики пустил на вывозку хлеба. Шоферам было приказано забыть об экономии горючего, о мелких поломках, о сне и отдыхе…
— Задача ясна? — спрашивал он каждого, с кем разговаривал.
— Ясна, товарищ подполковник!
— Стало быть, действуйте согласно указаниям.
— Выполним, раз такое указание.
— А выполните — доложите. Все надо делать по форме…
Павел Николаевич появился в конторе разгневанный и злой, с посеревшими от усталости щеками. Узнав о распоряжениях Ведерникова, он пришел в ярость, затрясся, как в лихорадке.
— Нет, это уму непостижимо! — в отчаянии произнес он, входя в свой кабинет. — Уходи отсюда! Уходи подобру-поздорову, чтоб и духа твоего тут не осталось…
Ведерников невозмутимо сидел в председательском кресле.
— Да что ж это такое?! — закричал Павел Николаевич, вдруг пасуя перед этим человеком.
— Узко смотришь на мир, председатель! — проронил, усмехаясь, Ведерников.
Павел Николаевич опять крикнул на всю контору:
— Кто тут председатель — я или ты?
— Пока — ты, — помолчав, сказал Ведерников. — Но, как говорится, незаменимых нет. Все течет, все меняется — так, кажется, говорили в древности…
Ночью Павел Николаевич писал заявление о своем уходе с поста колхозного председателя. Писал и рвал, потому что получалось несвязно, неубедительно. Наконец, уже на рассвете он прочитал мелко исписанный листок, ему показалось, что смог доказать, почему просит освободить его от председательствования, и тут же уснул за столом, положив тяжелую голову на руки.
Утром Павел Николаевич уехал в район. Немного позже в колхозной конторе появился Ведерников, все той же твердой, упругой, выработанной годами походкой прошел в кабинет. Дверь за собой он по привычке закрыл тихо и плотно. Над Гремякином вовсю сияло солнце, небо было без единого облачка — ни малейшего намека на дождь. Вскоре по степной подсохшей дороге помчались на элеватор три грузовика с пшеницей. Ведерников был доволен, он всегда верил в себя, в свои силы…
Ах, как теперь не хочется обо всем этом вспоминать! Годы летят — не замечаешь. Уж многое стерлось в памяти, но столкновение с Ведерниковым почему-то помнилось в деталях, будто это произошло вчера. Отчего ж это бывает так, что одно забываешь начисто, а другое сидит в тебе, как заноза, вызывает боль, страдания, муки?..
Павел Николаевич постоял под молодым дубком на берегу Лузьвы, размышляя, не искупаться ли в реке. Он уже было расстегнул ворот рубашки, но мысли его опять обратились к Ведерникову. После восстановления района в старых границах этот человек опять появился на виду, работал в Комитете народного контроля. Он заметно постарел, но все еще держался по-военному прямо, подтянуто. Не сегодня-завтра он должен приехать в Гремякино.
«Да-а, видно, не миновать встречи, тряхнет он меня за грудки из-за этого дома!» — подумал Павел Николаевич, застегивая ворот рубашки.
Купаться ему совсем расхотелось.
Утром Илья Чудинов по просьбе Марины поставил напротив клуба, у входа, длинный свежеоструганный шест, старательно притоптал вокруг него землю. Можно было сразу поднять красный флажок, но девушка решила это скромное событие превратить в маленький праздник. Посоветовавшись с Чугунковой и Евгенией Ивановной, она пригласила доярок в клуб.
Женщины пришли после обеденной дойки, расселись на скамейках под топольками. Молодка Антошкина, в честь которой должен взметнуться на шесте флажок, попритихла, держалась скромнее всех. А Чугункова, наоборот, была оживленна, громко смеялась. Изредка она поглядывала на Марину, как бы подбадривая ее; та заметно волновалась — почему-то задерживалась Евгения Ивановна.
— Она, кажись, в район укатила! — сообщила женщинам Гуськова.
— Вернулась, вернулась, — успокоила Чугункова.
Наконец, пришла и Евгения Ивановна, опрятная, в голубой косынке. С ее приходом стало оживленно, шумно.
— Ну, шо за дни наступили: то туда надо, то сюда! — сокрушалась она. — Времени не хватает. Извините за опоздание.
Женщины встали, подошли к шесту. Чугункова дала знак Марине, та потянула за свисавшую веревочку. Флажок взметнулся вверх, затрепетал под ветерком.
Речей никто не произносил. Просто все посмотрели на молодку Антошкину, улыбнулись ей, прочитали ее имя на фанерке, прибитой к шесту. Только потом Татьяна Ильинична, обмахиваясь от жары платочком, негромко произнесла:
— Вот и хорошо, так-то оно будет на пользу людям…
И как бы невзначай она переглянулась с Мариной.
Евгения Ивановна тоже сказала очень коротко, мягким, спокойным голосом:
— Ото ж так, товарищи женщины… Хай этот красный флажок поднимется вверх в честь каждой нашей доярки. Начали по алфавиту — с Антошкиной, а закончим Раисой Юшковой. Но для этого треба ой как крепко поработать всем. Такое мое вам пожелание.
Вскоре женщины ушли. А красный флажок, взметнувшийся вверх, так и остался трепетать на шесте перед клубом. И осталось светлое, легкое чувство в душе Марины…
С этим чувством удачи она отправилась в контору, к Павлу Николаевичу.
Председатель звонил во вторую бригаду, когда в дверь кабинета постучали и послышался голос:
— Можно войти?
Занятый телефонным разговором, он не успел ответить. Марина прошла по ковровой дорожке к столу и без приглашения присела. Янтарные бусы у нее на шее блеснули под солнечным лучом и погасли, глаза смотрели на председателя смело, в упор.
— Что скажешь хорошего? — спросил он, закончив разговор по телефону.
— Вы не умеете держать свое слово, Павел Николаевич, — произнесла она заранее приготовленную фразу, которая, по ее мнению, могла направить по нужному руслу сегодняшнюю их встречу.
— Что-о? В чем дело?
Марина выдержала его недоуменно-тревожный взгляд, лишь руки спрятала под стол.
— Вы обещали помогать мне, когда я приступала к работе?
— Ну, обещал. Как председатель, я обязан…
— Обязаны! А что получается? Кинофургон плотники не ремонтируют. Отмахиваются: мол, не до этого — уборка. А там и надо всего — колеса рассохшиеся заменить да фанеру окрасить. Я бы тогда бригады обслуживала. Настроение у людей поднялось бы, работа бы лучше пошла. Надо же от слов к делу переходить.
Павел Николаевич с минуту глядел в окно на улицу, потом шумно вздохнул, произнес:
— Конечно, надо! Только и плотники правы: не до фургона им. Каждый топор на стройке занят. Да и к косовице все готовятся.
Марину так и подбросило волной возмущения; теперь она не смотрела на председателя, которого решительно не могла понять. Отчего он такой непоследовательный человек? Неужели узко мыслит потому, что весь погряз в хозяйственных хлопотах? Надо же колхозному руководителю видеть дальше сегодняшнего дня!..
Ей хотелось сказать об этом вслух, но Павел Николаевич опередил ее. Все с той же озабоченностью, которая не покидала его ни на секунду, он проговорил, как бы отвечая на свои мысли:
— Вот, даст бог, управимся с уборкой, скосим, обмолотим, тогда нам и черт не будет страшен! Решим и культвопросы.
— Да ведь это под осень будет!
— Потерпишь. Ты делай пока, что можно. Знаю, флажок в честь передовой доярки установлен возле клуба. Это хорошо, продолжай в таком же духе.
Марина понурила голову, не находя слов для возражения председателю, с которым сегодня почему-то было особенно трудно разговаривать. Конечно, уборка — главное, этим сейчас все будут заняты. Но разве остальное надо забросить? Не хлебом единым жив человек. После возвращения из Суслони она ходила окрыленная, и ей уже не казалось, будто все эти дни она бродила в лесу в поисках дороги…
Она взглянула на председателя открыто и прямо, надеясь в душе, что тот в конце концов поймет ее, поддержит. Вспоминая Суслонь и Каплунову, поездку в березовый лес на оранжевом мотоцикле, Марина опять заговорила горячо и настойчиво:
— Суслонцы не ждут легких времен. Посмотрела я у них… Размах чувствуется.
Павел Николаевич промолчал, лишь слегка насупился.
— А у нас скамейки, наследие прошлой колхозной скудости, — сказала она, уверенная, что теперь-то задела самолюбие гремякинского председателя.
Но тот посопел носом и вдруг пустился в рассуждения, которых Марина никак не ожидала:
— В прежние времена, бывало, сидела улица на бревнах. Щелкали семечки, какой-нибудь мужик рассказывал про первую мировую войну и революцию, все с интересом слушали. А теперь и скамейки нехороши. Кино смотрят, концерты… Кресла, видишь, подавай! Ну и народец пошел…
— Да ведь это ж смех, да и только! — возразила Марина, испытывая необоримое желание не соглашаться с Павлом Николаевичем.
— Смех? А что ж тут смешного?
— Видеть, как нарядные люди сидят в клубе на скамейках. Позы застывшие, неудобно. Ордена на груди, а откинуться на спинку не могут. Разве это не смешно?
Председатель немного подумал. Спорить ему, видно, расхотелось, он кивнул:
— Сидеть в кресле со спинкой, конечно, лучше, чем на скамейке. Я вон в областном городе, когда на совещании бываю, откинусь и слушаю иного оратора. Пой, товарищ соловей, щелкай с трибуны! Красиво говоришь, а зерновых собираешь по двенадцать центнеров с гектара…
— Ну вот видите, видите!
— А уж в областной драмтеатр попадешь, там и вовсе в кресле утонешь. И мягко и удобно.
— Значит, заменим, заменим скамейки?
— Понятное дело, заменим…
— А еще я насчет Чудинова. Загорелся желанием стать баянистом, на курсы ему надо. Вы ж, говорят, особенно цените специалистов из местных. Агроном гремякинский, механик тоже. Теперь будет свой и баянист, без него в клубе — как без рук.
Скупая ухмылка тронула губы председателя, он качнул головой:
— Ишь прыткая! Уже узнала, что я ценю, чего не ценю.
— А что ж, и узнала!
Павел Николаевич сдвинул брови:
— Вот что, Звонцова. Осенью или зимой пусть Чудинов хоть в консерваторию подается. А сейчас, на время уборки, лишиться колхозу шофера — ни-ни! И не думай. Бесполезные хлопоты. Понятно?..
Марина решила сманеврировать — заговорила на любимую Павлом Николаевичем строительную тему. Ох, до чего же хорош в Суслони Дом культуры, вот такой бы и в Гремякине выстроить по генплану, лучшего и желать нельзя. Но тут в контору ввалились шумные, возбужденные комбайнеры и усатый скуластый механик. Председатель тотчас же забыл о Марине. Громкими, резкими голосами мужчины наперебой сообщили, что сейчас остановился ремонт двух комбайнов — из-за нехватки каких-то шестеренок. Павел Николаевич вспылил, зачертыхался, стал звонить в Сельхозтехнику, требовать запасных частей. Лицо его побурело от раздражения, он кричал в трубку все громче, все нетерпимей одну и ту же фразу:
— Без ножа зарежете, товарищи хорошие! Без ножа!..
А Марина тихонько сидела и ждала удобной минуты, чтобы закончить разговор, вернее, узнать, когда именно привезут в клуб стулья. Ей казалось это проще простого: закупить их в мебельном магазине в областном городе, доставить на грузовике, расставить рядами в зале. Вот вся проблема и решена.
— Так как же, Павел Николаевич, со стульями? — обратилась она к председателю, вставая.
— С какими стульями? При чем тут стулья? — крикнул тот и повернулся к мужчинам как бы за разъяснением.
Марина стушевалась. Павел Николаевич потер ладонью лоб и заметался по кабинету, должно быть, хотел успокоиться, но успокоение не приходило.
— Вот тут мы с тобой о культуре толковали, — сказал он, останавливаясь перед девушкой, вроде бы забыв теперь о мужчинах. — Я и без тебя, свет-душа, понимаю, что такое культура. Так сказать, надстройка над всей нашей экономикой. Знаю, что нам и фургон нужен. Во второй и третьей бригадах не так часто люди смотрят кино. Кто пойдет за пять да за семь километров? Только молодые. А пожилые и старики?.. И скамейки бы надо заменить в клубе. Еще раз повторяю: заменим! В новом Доме культуры, который построим, все будет новое… Так что, дева-краса, ты меня тут не агитируй. Все знаю, все помню. Культура, культура… У меня сейчас два комбайна хуже инвалидов, запасных частей нет. Да грузовики без покрышек… До фургона ли теперь, подумай сама?.. Иди-ка, милая девушка, не морочь мне голову. Ей-богу, не до тебя. Обращайся со всеми культвопросами к Евгении Ивановне, это по ее части. А ко мне милости прошу потом, когда управимся с уборкой…
Председатель взял Марину под руку и увлек к выходу, все повторяя, как заклинание: «Потом, потом с культурой!» Она покорно шла, сгорая от стыда, сглатывая вдруг навернувшиеся слезы. Обиднее всего было видеть, как сочувственно смотрели на нее бухгалтер и Люся Веревкина. Марина быстро прошла между столами и опрометью бросилась из конторы.
А Павел Николаевич, отпустив мужчин, тоже поспешил на улицу, где его поджидал голубой «Москвич», чтобы ехать в мастерскую к неисправным комбайнам. Из машины ему было хорошо видно, как по улице торопилась, почти бежала в сторону клуба девушка в цветастом платье.
«Зря погорячился, обидел, старательная же душа!» — упрекнул он себя и стал думать о том, что, как только развяжет руки с уборкой, вызовет в контору Звонцову и поговорит с ней о всех ее делах…
В тот же день, уже под вечер, Марина отправилась к Чугунковой, но дома ее не застала. Тогда, побродив по улицам, она решила зайти к Евгении Ивановне, которая жила возле школы. Во дворе, под окнами и вдоль забора, росло множество цветов, и сама хозяйка ходила с лейкой, босая, с мокрым подолом. Марину она провела к летней кухне, усадила на табуретку. Та сразу начала рассказывать о сегодняшней стычке с председателем, но не стерпела — расплакалась. Она не всхлипывала, не кривила губ, просто сидела, сцепив зубы, а слезы капали, как дождинки.
Евгения Ивановна не стала ее утешать, думала о чем-то своем. Прошло две-три минуты, лишь после этого она произнесла успокоительно-строгим голосом:
— А теперь, серденько, послухай, что я скажу. Осуши слезы, приободрись.
Марина вытерла глаза, вздохнула в предчувствии, что пугающая острота момента уже спала. Евгения Ивановна вдруг предложила с мягкой улыбкой:
— Давай-ка, серденько, закончим поливку цветов. Вон сколько их разрослось! Привыкла на Украине к цветам, там возле каждой хаты в палисадничках растут. Принеси-ка из колодезя ведро воды, да быстренько!..
Они ходили меж цветников, и то ли радостная пестрота гвоздик, петуний, флоксов, то ли располагающая доброта хозяйки успокаивающе подействовали на Марину, она заулыбалась. Евгения Ивановна доверчиво говорила:
— Ты, серденько, не поспешай, поспешность никому не нужна. Хочешь сразу все сделать, все рычаги сельской культуры пустить в действие? А сразу не можно, годы потребуются. Наметь несколько звеньев в своей работе и добивайся. Вот как удалось с флажком, так и все другое получится.
— Если бы получилось! — мечтательно вздохнула Марина.
— Получится… Я тебе картину нашего колхоза сейчас нарисую. Мы, гремякинцы, не самые первые, не самые последние в районе. Хорошие доходы получаем от раннего картофеля, нам даже за это областную премию дали. Урожай добрый — по полтораста центнеров с гектара! Один картофельный комбайн у нас работает як часы, а другой никак не освоим. Теперь о животноводстве скажу: всего тысяча голов крупного рогатого скота, коровы породистые, автопоение, механическая дойка… Птицеферма неплохая, пасека тоже, сад большой… В этом году хотим получить зерна до восемнадцати центнеров с гектара, для наших мест — цифра видная. Дюже радуют пшеничные поля с Мироновкой. Что еще? Лет десять назад, при старом председателе Шульпине, гречиху сеяли да забросили. Теперь опять выращиваем, внесли по две тонны фосфорной муки на каждый гектар. Вообще, на удобрения нажимаем, вывозим торф на поля, есть свой экскаватор… А населенных пунктов у нас всего шесть. О культурно-бытовых учреждениях сама знаешь: школа, клуб, детсад. Зараз вот большое строительство разворачиваем. Зимой агрономические занятия с колхозниками проводятся, лекции. Словом, учимся… Я обо всем этом рассказываю, чтобы ты, серденько, поняла, каким хозяйством приходится управлять. А еще — чтобы ты не смотрела волком на Павла Николаевича.
Евгения Ивановна уже закончила поливать цветы вдоль забора, перешла в глубину двора. Марина тоже последовала за ней. Теперь как-то по-другому начинали представляться ей и гремякинская жизнь, и сам председатель, и ее собственные обязанности. Многое прояснялось, как после тумана.
— Я ни на кого не сержусь, — тихо сказала она.
— Вот и добре, добре! — поспешила согласиться с ней Евгения Ивановна. — Хорошо, что ты зашла ко мне. И цветы полили, и побеседовали. И поужинаем вместе, как только муженек и дочка вернутся от деда, что-то задержались у него…
Марина принесла еще ведро воды из колодца. Евгения Ивановна сполоснула загрязнившиеся ноги, хитровато сказала:
— А баянист, серденько, у нас будет. Гуртом навалимся на председателя. Он человек с головой, хозяин хороший, хоть характер у него вовсе не золотой. Я ведь тоже не сразу нашла с ним общий язык. Всякое было: и непонимание, и стычки. А зараз — ничего, сработались, считается со мной. И поверь мне, серденько, значение культработы он тоже понимает, да некогда пока ему по-настоящему за нее взяться.
Ужинала семья Евгении Ивановны на веранде, Марина познакомилась с ее мужем и дочкой, разговаривали о разном.
Ушла она совершенно успокоенная.
Но у Евгении Ивановны на душе было вовсе не спокойно. Даже ночью, лежа рядом с похрапывающим мужем, она никак не могла избавиться от мыслей, которые вертелись вокруг событий этой недели. Ей представлялись то озабоченный подготовкой к уборке Говорун, то Марина Звонцова с ее клубными хлопотами, то Илья Чудинов, сидящий на сцене с баяном на коленях. Казалось, совершенно разные это люди, разное их радовало и тревожило, но была между ними и какая-то связь, что-то общее, и это общее почему-то ускользало, не давалось ее пониманию…
На другой день Евгения Ивановна встретила Чудинова в конторе, отвела его в сторонку и спросила, всерьез ли он надумал стать баянистом, не подведет ли колхоз, Звонцову, себя. Тот в шутку перекрестился, но тут же посерьезнел:
— Вы ж понимаете меня, Евгения Ивановна! За ум-разум хочу взяться…
— Смотри, Илья, помни свои слова! — погрозила она ему пальцем и ушла.
Решение у нее уже созрело, она знала, что делать. Но разговаривать с председателем о посылке Чудинова на курсы было бесполезно. Раз тот сказал «нет», не так-то просто добиться от него «да». В этот день подвернулись срочные деля в районе, и Евгения Ивановна выехала в полдень.
Когда требовалось побывать в райцентре, она чаще всего пользовалась председательским «Москвичом». Но иногда по ее просьбе запрягали в пружинистую двуколку бригадного Орлика. Конь хорошо ее слушался, бежал почти всю дорогу. Ездить в двуколке она любила потому, что в пути успевала спокойно обо всем подумать, побыть наедине с собой.
Сегодня Орлик пустился рысью сразу, как только выбрался из деревни на простор. День выдался безоблачный, звенели в вышине жаворонки; лоснилось, дышало под слабым ветерком золотое море пшеницы. А над ним, над этим морем, по обочине шоссе, тянулись провода — от столба к столбу, от столба к столбу.
Евгении Ивановне вспомнилось, как девчонкой бегала она вместе с подружками послушать, о чем гудят провода. Каждая припадала ухом к столбу, замирала, прислушиваясь… По дороге домой они наперебой рассказывали друг дружке, что подслушали у столба. Болтали всякое, фантазировали напропалую, а потом сами верили в это.
«Неужели и зараз, як в детстве, гудят провода?» — внезапно подумала она.
Евгения Ивановна стала прислушиваться к себе, к своим мыслям…
Когда ее избрали секретарем парторганизации, Говорун не скрывал своего удовлетворения. Гремякинским коммунистам он не раз говорил: «Ивановна — женщина по-партийному принципиальная, никому вилять не позволит, такая-то нам и нужна!» Однако работать в полном согласии с ним оказалось не так-то просто. В решении хозяйственных, производственных дел у них редко возникали разногласия, а вот по вопросам житейским, морально-бытовым расходились они частенько. Иной раз приходилось прибегать к авторитету партийной власти и силе райкома. Вот как сегодня, чтобы решить вопрос о баянисте. Или как в прошлом году…
Прошлым летом председатель не прочь был превратить секретаря парторганизации чуть ли не в своего заместителя по хозяйственной части. Доводилось летучки проводить, распределять наряды и даже ездить в качестве «толкача» в соседнюю область, чтобы получить для гремякинцев строительный лес. В райкоме партии Говоруна решительно предупредили:
«Учти: секретарь есть секретарь! Этим все сказано».
Павел Николаевич учел.
А нынешней весной, чтобы избежать дублирования в работе, вдруг решил более четко определить функции председателя колхоза и секретаря парторганизации в Гремякине. Как-то возвращались они вдвоем с областного совещания в машине; к удивлению Евгении Ивановны, он пустился в рассуждения:
«Твоя область, секретарь, — души людские, психология, каждый человек в отдельности. Моя, председателя, — весь колхоз, хозяйство в целом, общий фронт работ, выполнение всех планов. Иными словами, я работаю с массой, ты — с личностями».
«Э, э, так не пойдет! — возразила она ему, смеясь. — Давай, Николаевич, уточним твою теоретическую мысль: ты работаешь и с массами и с личностями, а я — с личностями и массами. Так — согласна, диалектика получается».
Он подумал и тоже согласился.
Ну, а как выходит на практике? По-разному. В последнее время председатель все чаще перекладывал решение иных житейских дел гремякинцев на плечи секретаря. Правда, перекладывал в тех случаях, если до этого сам не вмешивался, не обещал помочь или, наоборот, запрещал делать. Наверное, он не хотел изменять своему любимому изречению: «Дал слово — выполни, хоть разбейся!»
С Чудиновым так именно и произошло, потому-то и не просто убедить Говоруна изменить свое решение — отпустить парня на курсы…
Евгения Ивановна так задумалась, что не заметила, как вместо золотого пшеничного разлива справа и слева расхлестнулся серо-зеленый ковер подсолнухов. Лишь провода на столбах все тянулись вдоль шоссе и чуть слышно гудели. А может, просто чудилось это звенящее гудение?..
Теперь Павел Николаевич в ее воображении рисовался таким, каким он был в последнюю неделю, — усталый, обеспокоенный, нервный. Летом, в страдную пору, он вообще как бы дурнел лицом, голос его грубел, мужиковатой становилась походка, а зимой опять будто молодел, подтягивался. Что ж его тревожило в эти дни? Приближение срока жатвы, трудности с ремонтом техники? В таких делах он не новичок. А что же еще досаждало ему? Неужели шепоток недоброжелателей, дурные слухи, которые вспыхнули да так и не погасли в связи со строительством его нового дома? Вон, кажется, Ведерников должен приехать в Гремякино с проверкой каких-то фактов, а его приезд вряд ли вызовет у кого хорошее настроение. Что ж, пусть приезжает, коммунисты скажут ему свое слово. Хотя… хотя, конечно, по-разному могут повернуться дела, все зависит от того, чьи руки за них берутся.
«Насчет председателева дома мне ясно, напраслины городят тут много, — продолжала размышлять Евгения Ивановна. — А вот характер у Говоруна — не дай боже! Сто чертей можно на человека навешать. Ведерников, наверное, постарается раздуть пожар. Ну, да ладно… Як говорят, поживем — увидим…»
Так, обдумывая одно, другое, третье, она и въехала в райцентр. Со свойственной ей неторопливостью и степенностью Евгения Ивановна походила по райкомовским кабинетам, поговорила с товарищами, посидела в мягком кресле у Денисова, повздыхала, пожаловалась, как трудно в колхозе без молодежи. А потом она вдруг напрямик сказала, что гремякинцам надо немедленно послать своего парня на курсы баянистов, да противится председатель. Нет, она особенно не порицала его, так как Говоруна вполне можно понять: уборка приближается… И о его нервозности в работе, которая замечалась в последние дни, она тоже пока не упомянула: просто оберегала человека от преждевременных треволнений. Да и главный вопрос сначала надо решить…
Денис Михайлович тут же взялся за телефонную трубку, долго разговаривал с Павлом Николаевичем.
А Евгения Ивановна все так же сидела учтиво, с достоинством, все обмахивалась платочком. Вдруг она расслышала хрипловатый голос в трубке:
— Наверно, сейчас она у вас? Уехала, ничего не сказала…
— Какое это имеет значение? — в свою очередь, спросил Денисов, глядя куда-то в окно. — Важно вопрос решить. Если у гремякинцев будут трудности в страду, нехватка шоферов, подошлем из числа шефов. А того парня отпусти, будет свой баянист!..
Должно быть, обещание райкома вполне устраивало гремякинского председателя. Разговор закончился.
«Намотал на ус, почувствовал выгоду!» — с облегчением подумала Евгения Ивановна.
В Гремякино она возвращалась той же дорогой. И так же старательно и ходко бежал Орлик. Но почему-то гудения проводов на столбах уже не слышалось.
Когда Евгения Ивановна подъехала к конторе, Павел Николаевич встретился у выхода, куда-то спешил с механиком. Он обжег ее настороженным взглядом, бросил сквозь зубы:
— Ох и дипломат ты, Ивановна! Прямо как Коллонтай…
— А шо ж! Под лежачий камень, як говорят…
Она рассмеялась, потому что и сегодня победа оказалась за ней, а он вынужден отступить, как отступал уже не раз. Но как и когда председатель даст Чудинову согласие на его отъезд? Пожалуй, из-за самолюбия повременит, потянет несколько дней. Нелегко ему менять решения, отказываться от своих слов…
У Люси Веревкиной с утра все как-то не ладилось, падало из рук, настроение было подавленное. Честно говоря, она и сама не знала, что творилось с ней в последнее время.
Девушке хотелось делать людям добро, жить так, чтобы о ней говорили: «Молодчина, правильной души человек!» Но как она ни храбрилась, после неприятных, удручающих новостей из далекого Новгорода ее стали одолевать сомнения. Что у нее впереди? Неужели вот так бесследно и будет проходить лето за летом, год за годом? Ее подруги, с которыми она когда-то училась в школе, давно повыходили замуж, обзавелись детьми, иные уехали учиться в техникумы, работали на стройках, а она как попала в колхозную контору под начало глуховатого Ипполита Ипполитовича, так и сидела там, так и жила вдвоем с матерью в старом, посеревшем от времени доме. Может, все-таки права мать: человек — не солнце, всем светить не обязан. Надо прежде всего позаботиться не о других, а о себе, чтоб был достаток в доме, полный шкаф одежды да на черный день — сберкнижка, как у многих гремякинцев…
Конечно, Люся не могла согласиться с прямолинейными, обнаженными рассуждениями матери, но какой-то смысл в жизни она должна была найти для себя, Звезд с неба ей не хватать, она никуда не хотела уезжать, добиваться выгодной профессии, богатства, славы — все это ни к чему. Ей неплохо и в Гремякине, вот только бы обрести то, чего так недоставало в последнее время.
«Мне бы свою семью, чтоб провожать по утрам мужа на работу, готовить обеды, цацкаться с ребеночком!» — призналась она однажды себе и вдруг поняла, что это и было ее заветным желанием…
Как-то под вечер Люся по старой привычке зашла в гости к Вере Гавриловне. Председателева семья ужинала, ее тоже пригласили к столу. А потом она помогала хозяйке мыть посуду, поиграла и побегала по комнатам с Миладой. О Юрии никто не заговаривал, да она и сама ни разу не подняла глаз на его фотографию, висевшую на стене. И все же она не переставала думать о том, что счастье обошло ее стороной и теперь неизвестно, где его искать. Домой она ушла опечаленная, с растревоженным сердцем.
«Да-да, мне бы сейчас идти по улице рядышком с ним, с любимым!» — думала она дорогой, хоть и не представляла себе, кто из гремякинцев мог быть ее избранником.
Лишь возле дома вдовца Толокнова эти мысли внезапно покинули ее. На скамейке у калитки сидела нечесаная девчушка и ревмя ревела охрипшим голосом. Люся присела перед ней на корточки, стала допытываться, почему она плачет. Девчушка хотела есть, а отец куда-то ушел, на дверях висел замок. Во дворе метался на привязи лохматый пес, предупреждая лаем, что никого постороннего не подпустит к крыльцу. Делать было нечего, Люся увела девочку к себе домой. Она умыла ее под рукомойником, слегка подстригла космы, накормила. Девочка повеселела, расшалилась, а увидев шагавшего по улице отца, бросилась ему навстречу. Он подхватил ее на руки, о чем-то поговорил, затем подошел к Люсе, стоявшей у забора, и, не глядя на нее, поблагодарил за заботу о девочке… Был он сутуловат, нескладен, с серым, измятым лицом, на котором глаза напоминали двух пугливых зверьков. Никогда прежде Люся не обращала внимания на этого пожилого человека, удрученного горем — недавней смертью жены. Он помолчал, потоптался у забора и добавил, что нечего девочку приучать к чужому двору, у нее есть свой дом. Наконец он увел девчушку, оглянулся на Люсю лишь за колодцем, и было что-то печальное, жалкое в его полусогнутой спине…
Потом девочка прибегала к Люсе еще два раза. И опять она кормила ее, играла с ней во дворе, а позже приходил сам Толокнов, садился на стул, мял на коленях плоскую, как блин, кепку. Он поглядывал то на девочку, то на Люсю и виновато улыбался. А прощаясь, бубнил, пряча глаза:
— Оно конечно, кабы жива была Мария… Славная она у меня, дочка-то…
Люся ни разу не проводила его за калитку, зато ее мать охотно стояла с ним у забора, и они о чем-то вполголоса разговаривали.
Отец Люси Веревкиной десять лет назад умер от инфаркта — вышел из-за стола на крыльцо и упал. Мать работала в овощеводческой бригаде, хлопотала дома по хозяйству, растила дочерей да еще ходила в гости к куме Гуськовой. Так и пролетела ее жизнь. Потому и хотелось матери, чтобы у младшенькой все сложилось благополучно, чин чином, как у старшей, — уважаемой в райцентре фельдшерицы: был бы муж, не переводились бы семейные радости и заботы, росли бы дети. Однако не получилось так, как рисовалось в задумках: дочь упустила председателева сына. И теперь мать побаивалась, как бы та не осталась в девках — ведь во многих дворах подрастали красавицы куда более пригожие, чем ее Людмила.
Вчера вечером мать вернулась из бригады усталая, нервная — целый день, не разгибаясь, собирала огурцы — и, поохав и повздыхав, вдруг пожаловалась:
— Изболелась у меня душа, дочка.
— Беда случилась какая, что ли? — не задумываясь, спросила Люся.
Они сели ужинать. Мать бросила на дочку строго-укоряющий взгляд, по которому можно было догадаться, что разговор предстоял не из приятных.
— Замуж пора тебе, Людмила. Живем в достатке, хорошо, а дальше-то что? Привела бы кого-нибудь в дом, пущай бы мужиковствовал, как в других дворах…
Люся насторожилась, но глаз на мать не подняла.
— Упустила председателева-то парня! — продолжала мать. — Дуреха, тебе надо было бы поехать к нему в Новгород да там все и порешить…
Мать произнесла это раздраженным тоном, которому нельзя было возражать, чтобы не началась ссора. Люся решила отмолчаться. Но куда там — пластинка уже закрутилась, мать разошлась не на шутку.
— Вот что, милая моя… Сама не можешь устроить свою судьбу, так я о тебе побеспокоюсь. Чем вдовец Толокнов не мужчина? Руки, ноги есть, голова на месте. Тихий, смирный, домовитый. А что на четырнадцать лет старше, так теперь мода такая. В городе сплошь браки с перезрелыми мужиками. Помоложе-то кавалеров в Гремякине нет. Илья Чудинов да еще два парня — вот и весь выбор для девок…
Люся всегда считала, что мать живет по старинке, неинтересно, все мерит слишком коротким аршином. И сейчас что-то непослушное, непокорное вселилось в нее, она сказала:
— Ой, мама! Да зачем же мне такой-то, как Толокнов? Разве ж так семью создают? Без уважения и любви, без радости и светлой надежды…
— Всяко она образуется, семья-то, — сказала мать, допивая из стакана молоко. — Пойдут детишки да закрутится домашняя жизнь, чего ж тебе еще?..
Люся разгорячилась, доказывая матери, что ее мысль нелепа и унизительна, но та стояла на своем, упрямо твердила:
— Гляди, упустишь и Толокнова! А годочки-то убывают…
Чувствуя, что не переубедила мать, Люся сразу же после ужина ушла спать в сарай. Она не плакала, хоть ей и было очень тоскливо и одиноко, а долго-долго смотрела на видневшиеся в проеме дверей звезды и повторяла одну и ту же фразу, обращенную бог весть к кому: «Не вмешивайтесь, пожалуйста, не вмешивайтесь в мою жизнь! Я этого не хочу, сама определюсь, без подсказок. Не школьница».
А утром случилось так, что Люся была вынуждена зайти в дом ко вдовцу. Когда она проходила по улице, из калитки выбежала девчушка и, вцепившись в нее ручонками, потянула во двор. На крыльце стоял сам Толокнов, в сапогах и жилетке, добрый, улыбающийся. Он пригласил ее в дом, и первое, что Люся заметила в комнатах, были коврики, накидочки, занавески, вышитые, должно быть, руками бывшей хозяйки. Она присела для приличия, и вдовец заговорил о том, что у него самый большущий и лохматый в Гремякине пес, что ни у кого другого нет такого аккуратного, превосходного погреба и что фикусы впервые разрослись тоже в его доме, а потом уж этот цветок полюбился жене заведующего фермой Трубина…
Было тихо, звуки с улицы почти не проникали. Люся вдруг испугалась и этой дремотной тишины, и этой спокойной белизны занавесок и накидок. Чтобы отвлечься, она поискала глазами книги, но книг нигде не было видно. И не было в доме радиоприемника, телевизора. Она спросила хозяина, читает ли он что-нибудь, часто ли бывает в кино, в клубе. Он неловко заулыбался, махнул рукой:
— Мы с Марусей обходились в семейной жизни…
И когда он это произнес, она почему-то обратила внимание на его острый, хрящеватый нос, который двигался во время разговора. Маленькие глаза и этот длинный нос так дополняли друг друга, что казалось, только они и могли быть на этом лице.
«Ну и жених мне подвернулся!» — подумала Люся, вставая.
Он взял девочку на руки, приготовился проводить гостью.
— Стало быть, в воскресенье я зайду, как договорились с вашей мамашей, — сказал он тихо и покорно.
— А зачем? — удивилась она, делаясь строгой.
— Да как же зачем! Для серьезного разговора…
Люся вдруг рассмеялась, а у калитки, уже прощаясь, погладила девчушку по головке и сказала со вздохом, по-женски мягко и сердобольно:
— Жалко мне вашу сиротку. Пусть прибегает к нам… А вы сам даже бросьте думать о том… Не гожусь я вам в жены.
И она почти побежала по улице в контору. Ей казалось, что она поступила правильно, разумно, но душевного спокойствия все-таки не наступало.
«Хоть бы на бухгалтерские курсы уехать поскорей!» — размышляла Люся, сидя за столом, поджидая, когда в конторе появится председатель.
День выдался хлопотный, тревожный; она едва успевала отвечать на телефонные звонки. Все поджидали Павла Николаевича, а его нигде не было. Наконец он появился, и как только прошел к себе в кабинет, Люся поспешила к нему, чтобы сообщить крайне важную новость. Как всегда, она тихонько закрыла за собой дверь. Подперев кулаком щеку, председатель сидел на своем месте, казалось, просто отдыхал.
— А к нам Ведерников приехал, — сказала Люся тревожно и озабоченно.
— Где он сейчас? — насторожился председатель.
— Не знаю.
— А по каким делам приехал?
Люся некоторое время раздумывала, как лучше рассказать о том, что знала и видела. Потом она заговорила быстро и чуточку испуганно:
— Портфель у него большущий, желтый, прямо министерский! Вошел, сел, пощелкал портфельными замочками, спросил, как с уборкой в колхозе. И тут же закрылся с Ипполитом Ипполитовичем в кабинете. Тот ему показывал годовые отчеты и другие бумаги. Деда Блажова к себе вызывал. А про вас так и не спросил. Говорят, в строительной бригаде был да по домам ходил. С бабкой Шаталихой сидел в ее дворе, и та ему жаловалась… Все расспрашивал, разузнавал. И портфель с собой носил…
— Да-а, товарищ Ведерников — личность известная, — неопределенно протянул Павел Николаевич. — Особого добра от него не ожидай, зря он не ездит…
— А вы разыщите его и без всякой дипломатии спросите, чего ему надо в Гремякине.
— Нельзя, Люся, свет ты наш ясный. Народный контроль — не игрушка! Наверно, какие-то факты проверяет и уточняет.
Павел Николаевич собрался уходить, но не уходил, стоял и смотрел в окно на улицу. Люся вдруг почувствовала себя в чем-то сильнее этого плечистого, усталого человека, захотелось защитить его от надвигавшейся беды. Но тут же ей подумалось, что для других она готова сделать все, вот только себя не могла защитить от томительной неизвестности, от одиночества. Жалость обожгла ее, как огнем, глаза внезапно застлало слезой…
— Ты чего, Людмила? — повернулся к ней встревоженный Павел Николаевич. — Опять Юрия вспомнила? Да не стоит он тебя, не стоит. Поверь мне, я отец, знаю его, прохвоста…
Она встрепенулась, заставила себя улыбнуться:
— Ничего, это я так, по глупости… А Юрия не ругайте. Каждый находит свое счастье.
— Ну, а слезы почему?
— С мамой не поладила… Я тоже хочу повстречаться со своим счастьем, а она навязывает свое.
— Вот как! Рассказывай, в чем там у вас дела.
Павел Николаевич вернулся к столу и, облокотясь, захватив пятерней подбородок, приготовился слушать — так он обычно вел серьезные, трудные разговоры. Но Люся уже овладела собой, приободрилась, поспешила из кабинета. Не меняя позы, председатель с минуту раздумывал о странностях жизни. Конечно, девушка права: каждому хочется найти свое счастье. Только в чем оно, это счастье? Почему обходит стороной такую милую, добрую девушку, как Люся? Да и вообще, кто скажет, как надо жить, какую надо избрать для себя дорожку, чтобы пройти положенное тебе с наименьшими ошибками и потерями, увидеть вокруг и узнать больше, полнее?
«Да-да, пусть Людмила повстречается со своим счастьем, пусть уезжает на курсы, нечего ей томиться в конторе!» — подумал Павел Николаевич и хотел было опять позвать девушку, чтобы дать ей окончательный совет.
Но тут его взгляд снова устремился в окно, на улицу, и председатель сразу как-то напрягся, подтянулся. По улице неторопливо и важно вышагивал мужчина с массивным портфелем — с такими нынче разъезжают по командировкам солидные деловые люди. Он был все такой же внушительный, представительный, этот Ведерников.
Помрачнев, тотчас же позабыв о Люсе Веревкиной и о своих раздумьях по поводу человеческого счастья, председатель поспешил из кабинета к выходу. Ему вовсе не хотелось встречаться в колхозной конторе с человеком, которого он нисколько не уважал, хоть и скрывал это от чужих глаз.
Они сошлись у колодца, где бабка Шаталиха, напрягаясь и кряхтя, крутила ворот с позванивающей цепью. Ведерников бросился помочь ей вытащить ведро с водой, лишь после этого вернулся к поджидавшему его в сторонке гремякинскому председателю, с озабоченностью произнес:
— Все будем старыми, этого не миновать. Водопровод, водопровод Гремякину нужен. Пора, пора, улучшать деревенский быт!
— Многое нам нужно делать, — сдержанно отозвался Павел Николаевич.
Он покосился на желтый внушительный портфель, оттягивавший руку Ведерникова, чуть усмехнулся. Ну, спрашивается, для чего человеку, приехавшему в деревню, такая диковинная вещь и что в нем, в этом внушительном портфеле, — важные бумаги, решения, книги или зубная щетка, мыло и бельишко, так необходимые в поездках?
Конечно, Ведерников знал о гремякинских строительных начинаниях, о планах перестройки, но разговаривать с ним по таким вопросам председателю не хотелось. К чему общие слова, пожелания, советы?..
Не сговариваясь, они пошли улицей по направлению к реке — оба крупные, представительные, только один — постарше годами, прямой, негнущийся; другой — с покатыми плечами, с заметной развалочкой при ходьбе. Ведерников молчал с многозначительным видом, Павел Николаевич посматривал по сторонам, явно скучая.
Впереди, возле дома доярки Гуськовой, суетились люди. Сама хозяйка, скрестив на груди руки, стояла на крылечке, а в палисадничке двое парней прилаживали к стенке лестницу; один из них с кошачьей ловкостью взобрался наверх и под громкие советы Марины Звонцовой принялся приколачивать молотком фанерную дощечку в межоконье. Потом парни, вскинув на плечо лестницу, направились к соседнему дому. Гуськова, довольная, поблагодарила Марину, а подошедшим мужчинам сказала с редкой для нее словоохотливостью и бойкостью:
— Вон чего комсомол-то затеял! Ай, молодцы, молодцы! Уваженьице-то какое — отметили мой дом, спасибочки за это. Теперь-то каждый будет знать, где живет Гуськова!..
Она все причмокивала губами, все качала с одобрением головой. А Марина стояла в сторонке и улыбалась. Вот и в Гремякине заговорили улицы, как в Суслони! Молча, с удивленной настороженностью Ведерников полюбовался прибитой на стенке фанеркой с красными буквами, извещавшими, что в доме живет колхозная доярка Гуськова, потом перевел повеселевший взгляд на гремякинского председателя:
— А действительно, любопытно! Хорошо придумано. Патриотично.
Ведерников не мог не выразить своего отношения к доброму начинанию молодежи, и, подойдя к Марине, он с благодарностью пожал ей руку. Та расцвела от похвалы незнакомого человека, потому что гордилась в душе своей затеей, а главное — увлекла ею других. Пусть маленькая, незначительная, но победа. Все эти дни помогавшие ей сейчас парни-десятиклассники выпиливали в школьной мастерской фанерки и надписывали их, а сама она контролировала работу, заставляла переделывать, если что не нравилось. Дощечки получились великолепные. Ей даже представлялось, как приезжие люди будут спрашивать у гремякинцев, кто это придумал такое, и им каждый ответит: «Да есть у нас одна девушка! Молодая, но соображает что к чему».
Ведерников еще раз посмотрел на дощечку в межоконье и сделал вид, что готов выслушать подробные объяснения Марины. И хоть стоявший рядом с председателем колхоза мужчина был ей незнаком, девушка охотно, ни капельки не стесняясь, заговорила:
— Мы все Гремякино обошли. Прибили дощечки на доме Чугунковой, деда Блажова, бригадира Огнищева, механизаторов Солдатова и Коровина. По списку, который дала партсекретарь Евгения Ивановна. Теперь улицы сами рассказывают, кто где живет и чем славится. В других деревнях давно такое заведено, а мы отстали.
Ведерников согласно, с подчеркнутой вежливостью кивнул. Марина подумала и добавила:
— А еще мы решили покрасить обелиск погибшим в войну гремякинцам. Многие женщины об этом говорят. Вот мы, молодежь, и хотим не только покрасить обелиск, но и собрать фотокарточки погибших, покрасивей написать под каждой фамилию и поместить в рамочке. Комсомольцы обязательно это сделают! И будут люди собираться у обелиска в День Победы, вспоминать своих славных земляков…
Пока Марина говорила о новой задумке молодежи, Ведерников слушал внимательно, не шелохнувшись, будто принимал рапорт. Все, что касалось минувшей войны, бывших фронтовиков, памяти о погибших, всегда волновало его до слез. Губы у него были крепко сжаты, брови напряженно сведены.
— А, какова сегодняшняя молодежь, какова подрастающая смена! — оживляясь, воскликнул он растроганным голосом. — Что ж, действуйте, действуйте. Молодцы! План у вас отличный. Еще раз скажу: прямо-таки молодцы! Вот оно, наше будущее, сердце радуется…
Павел Николаевич почему-то отмалчивался, вид у него был неловкий, смущенный. Марина решила, что это он из уважения к приезжему держится на втором плане. Как-никак товарищ из района, занимает большой пост, раз у него такой внушительный портфель. И, поглядывая на представительного незнакомца, как бы вызывая его на откровенность, она произнесла фразу, которая казалась ей очень важной в этом случайном разговоре:
— В Гремякине можно много интересного делать! Надо только людей расшевелить, привлечь их к различным мероприятиям да непременно вкус к культработе привить.
Парни уже давно приладили лестницу к стенке соседнего дома и, поджидая Марину, делали ей знаки кончать разговор. Она махнула рукой: мол, потерпите немного, не перебивайте, и обратилась к Павлу Николаевичу:
— В Суслони знаете еще что делают интересного?
Председатель покосился на гостя, как бы опасаясь его, нехотя проронил:
— Ну-ну, чем там отличились суслонцы?
— У них Дом культуры новые обычаи и праздники внедряет в жизнь! — скороговоркой сказала Марина. — Я тоже хочу попробовать… Вон у нас жена тракториста Додова готовится стать матерью. Надо нам устроить торжественную регистрацию новорожденного в клубе. Человек же родится! И нужно его встретить так, чтоб все гремякинцы узнали и обрадовались. Я клуб подготовлю, а вы уж, Павел Николаевич, не поскупитесь — отпустите денег для подарка. У суслонцев, говорят, это здорово получается!..
Глаза у Марины поблескивали, она с нетерпением ждала, что скажет в ответ на ее предложение Павел Николаевич.
В эти дни она взяла за правило — почаще, где только возможно, напоминать ему о себе, о клубной работе. А сейчас тем более выдался подходящий момент, потому что с председателем был приезжий ответственный товарищ, пусть и он узнает, как обстоит с культработой в Гремякине.
Сначала Павел Николаевич лишь снисходительно усмехался, а потом на его лице появилось выражение озабоченности, даже испуга. Чертова девка — чего придумала! И трещит, трещит, как сорока, будто другого места для разговора нельзя найти, а надо обязательно тут, на улице, да еще в присутствии Ведерникова!..
— Ладно, об этом можно потом подумать, — сказал он отходя.
— Так я ж хочу вопрос решить в принципе! — зачастила Марина, не отставая от него.
— Ну, если в принципе, то возражений нет…
Павел Николаевич сделал еще несколько шагов.
Между тем парни снова напомнили о себе — свистнули Марине и замахали кепками. Она сорвалась с места и побежала, распугивая копошившихся в пыли под забором кур.
Как было не раз при встрече с Мариной Звонцовой, Павел Николаевич испытывал непонятное чувство неловкости, будто он все забывал сделать что-то очень важное, обещанное. Девушка как-то сразу вошла в гремякинскую жизнь — это ему нравилось, но он чувствовал, что она принесла с собой новые заботы и хлопоты, от которых не отмахнешься. И сейчас, поругав ее про себя за нетерпеливость и горячность, он подумал, как бы Ведерников по-своему не истолковал их разговор…
Теперь они опять шли по улице — неторопливо, рядком, будто прогуливаясь.
— Да-а, брат… Молодость всегда есть молодость! — прочувствованно сказал Ведерников, словно подытожил свои мысли после встречи с Мариной Звонцовой.
Он был задумчив, даже грустен; стало заметно, что подбородок у него тяжело отвисает, что ему не так-то просто держаться бодрым и бравым, каким он хотел казаться на людях. И все же, шагая в ногу с этим человеком, украдкой поглядывая на него, Павел Николаевич ничего другого не испытывал к нему, кроме неприязни.
Ему стоило сейчас немалых усилий сдерживаться, не показывать этого чувства.
— Наш киномеханик, — сказал он с запозданием о Марине, лишь бы не молчать. — Старательная. Завклубом назначили, пробует силы…
Ведерников наклонил голову, как бы принимая услышанное к сведению, и тотчас же опять предался воспоминаниям:
— Ах, молодость, молодость!.. Все отдал бы, чтобы ее вернуть. Я, бывало, работал по двенадцать часов в сутки и не уставал. Да еще и гулял после этого до полуночи… А теперь… Вернешься домой, книгу в руки возьмешь или телевизор включишь, и сморит тебя, заснешь… Ах молодость, молодость!
Ведерников внезапно умолк, будто решил, что слишком разоткровенничался. К чему эти воспоминания, да еще где — в Гремякине, куда он приехал не для того, чтобы лирическим настроениям предаваться, а дела делать!
Портфель мерно раскачивался в его руке: вперед-назад, вперед-назад, и казалось, он плыл по воздуху сам, независимо от человека.
Павел Николаевич прибавил шагу, но Ведерников не поддержал его намерений. Теперь они шли, чуть отдалившись, как бы отталкиваясь друг от друга.
Берег реки был невысокий и зеленый. На песчаной косе перекидывались мячом загорелые, как чертенята, мальчишки да сидела под цветастым зонтом какая-то приезжая женщина с копошившейся у ее ног девчушкой.
Тут, под густыми старыми ивами, полоскавшими ветви в воде, были врыты в землю скамейки, и на одну из них мужчины присели.
— Ну, председатель, поговорим о деле? — спросил официальным тоном Ведерников.
— Что ж, начинай, — вяло отозвался Павел Николаевич.
— Знаешь, зачем я приехал в Гремякино?
— Догадываюсь.
— Еще бы! От людских глаз, председатель, ничего не скроется. Это как рентген, все просвечивает, все видно. Сколько веревочке ни виться, а конец все равно будет.
Павел Николаевич неопределенно пожал плечами. Ведерников не заметил этого — слишком был занят своими мыслями.
— Слыхал, два комбайна у тебя безнадежно застряли на ремонте. Что ж так? Неважнецки готовишься к жатве, председатель. Смотри, опять попадешь в печать. Читал, как упрекнули гремякинцев в журнале за слабую антирелигиозную работу. Где тонко — там и рвется…
И опять Павел Николаевич промолчал, лишь подумал, что Ведерников все уже проведал, все узнал.
— Кстати, почему сами ремонтируете комбайны, а не в Сельхозтехнике? — с укором спросил тот.
На этот вопрос, пожалуй, можно было ответить по-деловому, так как касался он колхозного хозяйства. И Павел Николаевич сдержанно произнес:
— У нас неплохая мастерская, кадры тоже. Почти все ремонтные работы можем производить. Вот только нехватка в запчастях. Попробуй где-нибудь найди рессоры, аккумулятор, муфту сцепления, коробку передач, барабанные ремни… Так их и в Сельхозтехнике нет. К тому же на ремзавод надо везти комбайны за двести километров. Невыгодно, накладные расходы большие. Да и комплексно-техническое обслуживание Сельхозтехники ни к черту не годится, качество ремонта неважное, гарантий не дают. А у себя, в колхозе, мы все можем проверить, с каждого спросить. Понятно теперь, почему мы возимся с теми двумя комбайнами?
— Понять нетрудно. Однако же другие председатели…
— Я своей головой стараюсь жить…
Как-то сразу Павел Николаевич почувствовал, что зря пытался объяснить Ведерникову одну из своих забот. Тот все так же отчужденно смотрел на него.
Захваченные игрой в мяч, мальчишки перебрались на другое место, за дальние кусты, не стало слышно даже их голосов. Женщина с девчушкой тоже ушла. Песчаный берег опустел.
Должно быть, Ведерников решил, что наконец-то наступила полная безопасность для разговора; он переложил портфель с коленок на скамейку и спросил с осуждением в голосе:
— Как же это так, товарищ Говорун? Ты вроде помещиком стал в Гремякине. Слишком широко размахнулся, жирно зажил. Нехорошо, не по-партийному это. Я постарше тебя, видывал всякое и говорю тебе прямо, без обиняков.
Внезапность вопроса и тон, каким были сказаны эти слова, оскорбили Павла Николаевича, он побледнел, резко выпрямился:
— Кто дал право так со мной разговаривать?
— Факты, факты, председатель!
— Что имеешь в виду?
— Картина вырисовывается тревожная.
Не спеша, уверенный, что в разговоре все преимущества на его стороне, Ведерников закурил, потом быстро, с колким прищуром глянул на взволнованного собеседника:
— Нужны факты? Изволь. То, что в Гремякине началась стройка, — это хорошо. Но дом-то себе ты уже отгрохал! Кто заставил кузнеца Михайлова работать на себя? Кому делали железные ворота? А купленный для детсадика линолеум? Не у тебя ли он оказался на веранде? А цементные дорожки в твоем дворе? Почему нет таких возле школы? По грязюке ребятишки шлепают… И вообще, скажи честно, какие нужны деньги и где их взять, чтобы воздвигнуть домище наподобие твоего. Молчишь, председатель? Извини, ты требовал факты, и я назвал их. Не все, далеко не все…
Павел Николаевич действительно сидел молча, понуро, со сжатыми поблекшими губами, не зная, что ответить. А думал он о том, надо ли вообще возражать этому человеку, защищаться, оправдываться или плюнуть на его обвинения, встать и уйти? Разве такого, как Ведерников, в чем-либо разубедишь? Эко повернул куда, стервец! Уж он-то наверняка постарался — собрал кучу фактов и фактиков, о смысле которых, хоть убей, не догадаешься!
Вяло, с нескрываемой неохотой, глядя в сторону, Павел Николаевич сказал, что клевету можно возвести на любого человека, грязь прилипчива, и никогда не предугадаешь, с какой стороны она полетит в тебя. Ведерников насупился, шумно задышал. Рука его привычно щелкнула замочком портфеля, вытащила исписанные листы бумаги. Строгим, недовольным голосом он заговорил о том, что поступившие в район сигналы проверены и говорят не в пользу гремякинского председателя, более того — неопровержимо обвиняют его в стремлении к личному обогащению, в использовании служебного положения в корыстных целях.
Едва дослушав до конца, Павел Николаевич вскипел, зачертыхался, сорвался было с места, но тут же опять сел на скамейку, махнул в отчаянии рукой и закурил для успокоения. Он жадно курил, смотрел на реку, уже почти не слушая Ведерникова, и думал о том, что хорошо бы сейчас сбросить с себя одежду, нырнуть в воду, а накупавшись вволю, побежать бы к мальчишкам, поиграть с ними в мяч. Ну, а Ведерников с его портфелем и неподкупно-строгими глазами пусть бы провалился в тартарары!..
Скамейка, на которой они сидели, теперь оказалась под солнцем, стало здорово припекать. Вспотевший Ведерников отодвинулся в тень и медленно, как бы просеивая слова, возобновил разговор:
— Люди у нас, председатель, к сожалению, разные… Я же всегда служил и буду служить только законности, порядку, общепринятым нормам. По-другому и быть не может. Народному контролю придается огромное значение. Есть у нас еще безобразия вокруг. Превышение власти, явные и неявные хищения, жульничество, разбазаривание народного добра. Государство-то огромное, охотников пожить за его счет много. Вот и надо всякие, даже незначительные беззакония уничтожать с корнем, как сорняк на поле. В том числе и в вашем Гремякине. Говорю тебе как коммунист коммунисту…
Ведерников немного выждал, не возразит ли ему председатель. Но тот молчал, хотя ему хотелось прямо спросить Ведерникова: какое отношение все сказанное имеет к нему, Павлу Николаевичу Говоруну? Неужели он — сорняк на поле? И какое право имеет Ведерников судить о том, так это или не так?
Зажав коленками плотно сложенные ладони, Павел Николаевич смотрел на противоположный берег — там паслась, прыгала стреноженная лошадь. Слушал он или не слушал? Ведерников причмокнул языком, жестко сказал:
— Придется твою историю предать гласности. Думаю, круто повернется дело, вмешается прокурор. И вообще, разговор наш только начинается. Неприятно, конечно, но что поделаешь!
— Ладно, поговорим где надо! — наконец отозвался Павел Николаевич; взгляд у него был тоскливый и злой.
— Не советую ершиться, председатель!
— Спасибо за совет.
— Сын твой, стало быть, отказался вернуться в Гремякино?
— У него своя голова на плечах.
— Так-то оно так… Только вот ты все-таки построил домище, хотел передать в наследство, даже невесту держал на примете. А сын начхал на твою отцовскую заботу. Вот как вышло, председатель, если уж раскрывать карты до конца.
Солнце опять начало бить в глаза Ведерникову, он взялся за портфель, встал. Павел Николаевич смотрел на него теперь, как глухонемой, — напряженно, полузастыв. Господи, вон куда загнул этот человек! Облизнув губы, Ведерников произнес:
— Ну, а сейчас, если позволишь, мне бы хотелось взглянуть на твой дом, вернее, осмотреть его со всех сторон.
Павел Николаевич встрепенулся:
— Да ведь видел же! И обедал как-то…
— Другими глазами хочу оценить. Беспристрастно, с полной объективностью.
— Что ж, давай смотри, товарищ контролер…
Они направились по тропке через луговину к видневшемуся на новой улице светлокрышему дому. Говорить им не хотелось. Павел Николаевич шел впереди, рассеянно поглядывая по сторонам, а Ведерников, немного поотстав, напряженно обдумывал то, что увидел и узнал сегодня в Гремякине. Но почему-то мысли его сбивались, путались, он начинал размышлять о собственной жизни, нелегкой, трудной, как казалось ему.
Перейдя работать в Комитет народного контроля, Ведерников дал себе слово относиться к своим новым обязанностям с безупречной честностью, быть принципиальным, невзирая на лица. Первые анонимные письма из Гремякина он положил в особую папку, которую в шутку называл «кляузной теткой». А потом поступило два сигнала, уже подписанных подлинными именами. Делу надо было дать ход, и он пошел в райком партии, к Денису Михайловичу, чтобы посоветоваться с ним, как быть. Тот выслушал и вдруг обиделся: «Чего же ты ко мне пришел? Проверяй, выводи на чистую воду, для того и существует народный контроль!» Лишь после этого Ведерников взялся распутывать «гремякинский клубок». Он собрал в районе все необходимые справки о Говоруне, учел также и то, что этого председателя не ставили в пример другим, даже иногда поругивали. Правда, в последнее время районная газета заговорила о строительных начинаниях в Гремякине, но тем более во всем следует строго разобраться и пресечь всякую возможность беззакония…
«Ишь, ворота железные поставил, как в помещичьей усадьбе!» — подумалось Ведерникову, когда следом за Павлом Николаевичем он вошел во двор его дома.
На крыльце их встретила встревоженная Вера Гавриловна, хозяйка дома…