Семь смертных грехов. Роман-хроника. КРУШЕНИЕ. КНИГА ВТОРАЯ.

Глава первая. КОНСТАНТИНОПОЛЬ. С УТРА ДО ВЕЧЕРА


Поручик Дузик проснулся в состоянии неизбывной, злой тоски. Она не покидала его с того часа, когда он, ловко избегнув карантина, ступил на землю.

...Шли третьи сутки стояния на рейде. Было плохо с питьевой водой. Угнетала неизвестность. Внизу, в чреве «Херсонеса», гулял тиф. Турецкие фелюги и шеркеты держались поодаль. Лишь два раза в день пришвартовывались к борту союзнические катера. Привозили жидкий морковный суп, прозванный «суп-чай», немного хлеба, иногда — английские консервы, апельсины величиной с пол-арбуза — один на четверых, их неумело делили, обливаясь соком. Устраивались, ловчили. Некоторые, щедро заплатив, тайно съезжали на берег. Возникали фантастические слухи. Самый стойкий, что повезут дальше — в Египет, в Южную Америку. На вторые сутки застрелился на юте молодой подполковник. Кинулась в воду беременная женщина. Спасло ее котиковое манто, удержало на поверхности. Женщина билась в руках турецких рыбаков, плакала, кричала глазевшим с палубы соотечественникам: «Будьте вы прокляты! Будьте все прокляты!..» Ксения все видела. Лицо у Ксении было землистое, страшное. В глазах — смерть. Дузик чувствовал, что и она готова к прыжку в воду, к самоубийству, к самому дикому поступку.

Под вечер приехала французская комиссия: надменные взгляды, голубые кепи с золотым галуном, блестящие ордена. Словно в обезьяний питомник пожаловали, любопытствуют с брезгливой осторожностью, недоумевают: во что их вчерашние боевые союзники превратились. На лицах — безразличие и холод. Обступили их эмигранты, пройти не. дают. Каждый лезет. Дузик сумел вперед пробиться, смешался с французами, суетится, порядок наводит. Они его за своего приняли. Генерал говорит перед уходом: «А вы что же, м’сье? Не едете?» Дузика осенило: «Помилуйте, господин генерал. Я брата хочу с собой взять, брата с женой. У меня в городе дело, возьму его компаньоном на тысячу лир в месяц. Извольте, вот его паспорт», — и свой протягивает.

У него еще с евпаторийских времен паспорт был заготовлен — высочайшего класса фальшивка... Француз улыбается: «Да, да, м’сье, конечно, конечно. Давайте паспорт брата. Желаю успехов в делах. — И адъютанта подзывает: — Распорядитесь». Тот через минуту подает паспорт уже с печатью, разрешающей съезд на берег...

Так Дузик и Ксения очутились в Константинополе, одними из первых представителей той «севастопольской волны», что вскоре захлестнула город. Поэтому им и с жильем повезло — заплатив последние деньги за три месяца вперед, сняли они каморку на втором этаже дома мадам Клейн.

Мадам Клейн — огромная, грудастая, с сиплым голосом и темными, заметными волосками над верхней губой — приехала в Константинополь из Одессы. Мадам жаждала поместить свой капитал в надежное дело. Она умела лишь хорошо готовить и обслуживать мужа. Ничего больше Эмма не умела. Но она не боялась даже самой черной работы. Эмма купила «заведение» — небольшой домик среди многих подобных, на узкой Галатской улице, круто сбегающей с холма к Босфору. У нее служили тихие «девочки». «Девочек» было пять. Они принимали гостей в дощатых выгородках, разделявших «залу», — в узких клетушках помещалась лишь кровать, в головах было оконце. Гость, отворив тонкую фанерку, незамедлительно попадал в кровать. «Девочки» целыми днями валялись полуодетые, нечесаные, лузгали семечки, пили кофе, вышивали — ждали клиентов. Трое были русскими, «детьми эвакуаций», четвертая — армянка, пятая — немка, приехавшая из голодной Германии на заработки собственного приданого.

Второй этаж заведения Эммы Клейн, где она занимала две лучшие комнаты, сдавался внаем с пансионом («Чтоб не готовили у себя в каморках: не приведи господь, зажгут дом!»). Поручик Дузик и Ксения жили в угловой. Из разбитого окна всегда дуло, виднелся кусочек лазоревого пролива, косой парус рыбачьей шхуны, иногда паром, ползущий на Скутари. Потолок протекал. Сквозь крупные щели в полу постоянно доносились бесстыдные звуки — смех, стоны, скрип кровати. Поначалу острое любопытство приковывало Дузика к полу. Но после того, как Ксения внезапно застала его за этим занятием и зло посмеялась над ним, поручик сумел заставить себя отказаться от «домашнего театра», а потом и возненавидел его — похожих друг на друга гостей, наглые звуки, требовательные мужские голоса, одни и те же слова на всех языках мира. Дузику казалось: там, внизу, валяется один ненавистный стоязыкий мужик, в спину которого хотелось выстрелить.

Денег не было. И заработать их казалось невозможным. Да Дузик и не умел ничего. Он часто ловил себя на том, что способность думать о будущем вернулась к нему, вероятно, потому, что с ним оказалась Кэт — милая, растерявшаяся, подавленная, — и он почувствовал себя ответственным за нее. Кэт очень беспокоила его. Целыми днями она бродила по городу — искала своих, возвращалась в темноте, утомленная, почерневшая от чужого горя и страданий, от своих истаявших надежд. Куда девалась прежняя Кэт?! Женская, девичья беззащитность зримо проступала в ней. Каждый вечер поручик ждал: она сломается, совершит нечто непоправимое. После того как неделю назад пьяный французский моряк изуродовал лицо одной из «девочек» и ее отвезли в больницу, а одна из каморок опустела, Дузик опасался, что Кэт просто спустится вниз и, не рассуждая, займет место в заведении Клейн, откуда уже нет обратного пути. Размышляя о Кэт, Дузик понимал, что не может вновь стать бандитом. Он должен искать выход, пока был оплачен кров и пансион.

При мысли о том, что надо встать, побрызгать на лицо вонючей водой из кувшина, съесть каждодневную, чуть теплую рисовую кашу с гнилыми фруктами — неизменный завтрак и ужин, выдаваемый хозяйкой постояльцам, — Дузик зажмурился от ненависти к самому себе. Покосившаяся, продавленная кровать, на которой спала Кэт, была пуста. Ушла! И записки не оставила. Дузик пошлепал в угол, посмотрел через щель вниз — «девочка» принимала клиента. С мстительным удовольствием Дузик помочился на коротко стриженный, седоватый затылок клиента и стал одеваться, не реагируя на отборный русский мат, несшийся снизу. Есть не хотелось: во рту стойко держался набивший оскомину вкус пресно-гнилой каши, съеденной вчера вечером. Ругая на чем свет стоит скупую немку, которая скорее удавится, чем истратит лишний грош, он вышел на скрипучую деревянную галерею, опоясывающую дом по второму этажу, и зажмурился от яркого солнца.

— Эй, там! Вы! Вашу мать! — послышалось снизу.

Не успел Дузик опомниться, как рядом оказался худой, полупьяный седой человек неопределенного возраста, в одном белье, страшный.

— Веди! — яростно приказал он Дузику, хватая его за шиворот. — Туда! — и потащил его по галерее в комнату, продолжая материться.

— Кто вы? Что? — упирался Дузик. — Оставьте.

— Оскорбляют, сволочи! Убью!.. Я Белопольский — князь и офицер! — Он толкнул ногой дверь каморки, заглянул туда. — Сбежали мерзавцы, — сказал устало.

— При чем здесь я? И я — офицер, — возмутился Дузик. — Вы не имеете права! Извольте отпустить меня.

— Проваливайте!.. К черту!.. — Страшный человек, качнувшись, скатился по лестнице и исчез...

Дузик спустился со второго этажа, еще не зная, куда направиться, и остановился.

Рядом в окне, медленно пережевывая тягучую халву, лежала немка. Дузику вдруг очень захотелось халвы, захотелось так же бездумно полежать рядом, помять огромные коровьи груди, покрутить эту бабу в кровати, пошлепать ее по ягодицам, укусить в жирную складку па затылке. Почувствовав его взгляд и его желание, немка открыла кукольные голубые глаза и сказала вопросительно-приглашающе:

— Herein?[1]

Дузик хотел улыбнуться, сказать что-нибудь ободряющее, комплимент какой-нибудь, но войти к немке-соседке было подлостью. Злость на все и вся вновь захлестнула его, он грязно выругался, обозвал ее свиньей и торопливо зашагал вниз по улице, невесело размышляя о том, что заразить эту немку, а через нее все человечество и тем самым отомстить всем, — пошло, дурно и неумно.

— Schwemots Kerl![2] — крикнула ему вслед немка...

Кривые, узкие улочки, сбегающие к Галатскому мосту, были уже полны жизни. Собственно, она никогда и не затихала здесь. Это был район притонов, бесчисленных публичных домов, сомнительных кофеен и обжорок. Тут всегда бурлила толпа. Толкались турки в красных фесках, шотландцы в юбках, негры в шароварах, итальянские солдаты с перьями на шляпах, французские моряки с красными помпонами на беретах, поджарые англичане и, конечно, русские — военные и гражданские, одетые кто во что горазд. Вертелись под ногами стаи голодных бродячих собак. Истошно кричали продавцы воды и сластей, кафетджи, торгующие кофе на тротуарах. Сложная смесь запахов плова и шашлыка, пота, жареной рыбы и овощей, гнилых фруктов и всевозможных отбросов стойко держалась в этих непродуваемых улочках Галаты.

А выше шумела всегда праздничная улица Пера — центральная магистраль Константинополя. Лучшие здания города, посольства и миссии, почты и банки, богатые магазины, полиция, караулы, нарядная публика. Звенел трамвай, сновали авто. Страсти и грязь Тартуша, казалось, не доходили сюда.

Большое золотое солнце, как глазок яичницы, поднималось над Скутари, высвечивало холмы и город. Теплело. Дузик не спеша брел по узким ступенчатым улочкам и переулкам, спускаясь к Золотому Рогу, без любопытства поглядывая по сторонам. Стамбул смотрелся точно город из сказок Шехеразады: стремительные пики минаретов, белые воздушные султанские дворцы, сбегающие беломраморными ступенями к самой воде, белопарусные разбойничьи яхты, впаянные в неподвижную лазурь Босфора. А рядом — рукой можно дотянуться! — по-прежнему шла иная жизнь. Демонстрировали себя белые, коричневые, желтые и черные проститутки; согнувшись, несли на спинах невероятные тяжести носильщики-хамалы; верткие молодые люди торговали тайно кокаином, «золотом» и «приличными девочками»; из домов с утра до утра неслись крики, проклятья, шум драк.

Дузик миновал здание бывшей немецкой почты и направился к Галатскому мосту. Возле него было особенно многолюдно: тут толпились беженцы — униженные, растерявшиеся, никчемные, не умеющие ничего и готовые на все. Он вышел к мосту и увидел уже не раз виденную им по утрам картину — чернокожие сенегальские стрелки гнали в Стамбул сотни полторы людей, задержанных в течение ночи, показавшихся кому-то подозрительными. Для соблюдения порядка город был разделен на шесть участков. В трех патрулировали французские войска, в двух — английские. Порядок в одном должны были поддерживать итальянцы. Русских переводчиков при патрулях не было. Естественно поэтому, наиболее подозрительными при ночных облавах оказывались русские беженцы, их хватали, по нескольку раз обыскивали, конфисковывали что хотели. У военных забирали оружие, даже у тех, кто мог доказать свое право находиться в городе. Ну а тех, кто не мог, — препровождали в тюрьму, а затем на пароходе «Поти» вывозили в неизвестном направлении. Межсоюзная полиция не в силах была разобраться с этими обезумевшими беженцами, понять, кого считать благонадежным или хотя бы лояльным, кого нежелательным. Союзники оправдывали издержки своей полицейской службы тем, что под видом беженцев сюда заслано большое число большевистских агентов.

Толпа, окруженная рослыми сенегальцами, брела понуро, обреченно, безучастно. Мимо Дузика проходили военные и штатские, мужчины и женщины, старые и молодые. Ему показалось даже, мелькнуло в дальнем конце ряда грубо вытесанное, характерное лицо капитана Дубинина, начштаба их Орловского отряда. Нет, это был не Дубинин: показалось, конечно. Капитан Дубинин расхаживает теперь по Елисейским полям. Или махнул за океан, где можно прожить без риска и не встретить ненароком кого-нибудь из своих бывших подчиненных, обнищавших донельзя...

Дузик ступил на широкий — метров пятьдесят — Галатский мост. Здесь было еще многолюдной — словно две манифестации шли навстречу друг другу стесненные тротуарами с решетками и фонарями на столбах. Дико кричали ослы. Медленно продвигались повозки и коляски. Возвышались над толпой плетеные заспинные корзины виртуозов носильщиков, большие черные зонтики турок в европейском платье и непременных красных фесках, выделялись люди в белых балахонах, женщины в темном, закрытые с ног до головы. Под ярким солнцем толпа казалась одетой необыкновенно пестро и красочно, точно на оперной сцене. Тут же продавали цветы и сласти, сновали вездесущие мальчишки с газетами, важно прогуливались толстые, равнодушные полицейские. К самой воде подступали неказистые, грязные строения — склады, что ли, или мастерские; вода была грязная, масляная, в слабом течении медленно плыли дынные и арбузные корки, гнилые фрукты, всевозможный сор и отбросы. Возле моста — по обе стороны — скопище лодок, гребных и парусных, катера, крытые полосатыми тентами, прогулочные яхты, допотопный паром с длинной закопченной трубой.

Солнце рассеивало негустой утренний туман над морем. Слева зримо, как на фотографической пластинке, проступали очертания азиатского берега — Скутари, корабли на Босфоре, гололобые холмы.

Следовало подумать наконец и о заработке. Дузик направился на главный вокзал. Миновав двухминаретную мечеть Валиде, он свернул налево и тут же оказался на привокзальном пятачке, окруженном несколькими двух- и трехэтажными домами европейского типа и множеством лачуг. Вокруг лачуг закручивались буйные пестрые человеческие многоязычные водовороты. Люди быстро передвигались, жестикулировали, что-то с жаром доказывая друг другу, отступая и наступая, хватая за руки и полы. «Дерьмо какое, нехристи, — подумал с ненавистью Дузик. — Воздух продают, сволочи!» Он пробился на захламленный перрон. По счастью, видно, только что пришел какой-то местный поезд и из вагонов, точно семечки из треснувшего арбуза, беспорядочно вываливались люди с корзинами и мешками, толкаясь, торопились навстречу Дузику. Он поспешил войти в эту бурную реку, зорко посматривая по сторонам в надежде увидеть пассажира, которому потребовалась бы его помощь. Уже отчаявшись, Дузик увидел такого человека — низенький толстый турок или грек (черт их разберет!) стоял у вагонных ступенек, а возле его ног возвышались два объемистых чемодана, перевязанных прямо-таки корабельными канатами. Дузик одним прыжком оказался подле и схватился за веревки. Оба чемодана поднять ему оказалось не под силу. Он решил повесить их через плечо и стал было проворно снимать свой брючный пояс, но в тот же момент почувствовал, как чьи-то твердые руки взяли его за локти и отставили, отодвинули от чемоданов. Дузик повернулся, поднял голову. Сзади стоял гигант — голова Дузика приходилась ему до живота, — а рядом второй — маленький.

— А ну, — пробасил гигант угрожающе, держа Дузика за ворот.

— В чем дело? Кто вы? — поручик не выказал даже испуга, одно удивление.

— О! Вы русский! — обрадовался малыш, — Это все упрощает.

Дузик рванулся, но тело его окаменело. Гигант загрохотал — словно камни полетели по крутой осыпи.

— Оставь, Василий, — строго приказал маленький. — Бери груз. — И пояснил совершенно обескураженному поручику: — Видите ли, мон ами, этот перрон обслуживает наша артель. Исключительно! Заметьте! И мой друг Василий готов жестоко покарать каждого, кто перейдет нашу границу. Извините, мон ами, жизнь заставляет. Распродались до нитки, шпалеры продали, надежд нет, а жить, как ни странно, хочется.

— Однако вы неплохо устроились, — сказал оправившийся от внезапного натиска Дузик, показывая на гиганта, легко несущего чемоданы.

— Исключительно прошлые заслуги, — объяснил малыш. — Мой денщик. Счастливое разделение, так сказать. Мой ум, его руки. И вы офицер, вероятно? Очень приятно. Разрешите представиться, мон ами.

Глава артели грузчиков назвался поручиком Петровых. Был он в недавнем прошлом артиллеристом, пережил ранение и тиф в Новороссийске и считал себя чуть ли не константинопольским аборигеном. Глаза у поручика были больные, мертвые. Он все говорил, говорил, поглядывая снизу вверх в лицо Дузика, и куда-то вел его, направлял, цепко держась за локоть своей маленькой и сухонькой куриной лапкой.

Великан с чемоданами давно потерялся в стоязыкой толпе. Дузик косился на Петровых. Вначале размягченно и расслабленно: что еще скажет? Что может сделать такой малышок? Потом появилось легкое недоумение — чего привязался? — сменившееся беспокойством. Дузик не успел оглянуться, они уже вышли из здания вокзала и зашагали вдоль каких-то заколоченных досками пакгаузов, заржавленных рельсов, поросших кое-где пыльной травой и ведущих несомненно в тупик. Место было глухое, тайное. Дузик испугался: похоже, опять попадает он в историю. Неожиданно Петровых остановился:

— Позвольте, вы дрожите? Вас лихорадит?

— Нет, это вы объясните, — Дузик тщетно пытался освободить локоть. — Куда вы меня ведете?

— Мы искали встречи с вами.

— Кто это «мы»? — Дузик осмелел окончательно. Вокруг никого не было, и он решительно освободил локоть. — Объясните, наконец.

— Охотно, охотно. — заулыбался Петровых, в упор, оценивающе глядя на Дузика мутными, больными глазами. — Мы — «Лига зашиты трона и отечества», руководимая монархическим советом. Вам доверяют, поручик. Однако здесь не место, — оборвал себя Петровых. — Мне приказано привести вас, при соблюдении полной секретности, разумеется. Вы согласны?

— Согласен, — пожал плечами Дузик, совершенно сбитый с толку происшедшим, не знающий, радоваться ему или печалиться оттого, что он вновь становился под чье-то командование.

Они пошли дальше, забирая в сторону от железнодорожных путей и углубляясь в участок складов, где под ногами противно скрипел галечник и крупный песок, пока не оказались на узкой улице, тесно застроенной одноэтажными домами с одинаковыми деревянными пристройками наверху. Вокзал ощущался уже далеко позади, за их спинами справа, а впереди открывался храм святой Софии — громадный, белоснежный, как гора, купол в окружении четырех минаретов, пиками вздернутых кверху. Купол, точно воздушный шар, казался причаленным к мачтам-минаретам. Впрочем, они не дошли до Айя-Софии: Петровых увлек Дузика правее, в еще более узкую улочку, в конце которой торговали шашлыком и долмой, толпились группы людей.

Петровых купил по палочке шашлыка, по рюмке анисовой водки, разбавленной холодной водой, и вновь напомнил о неразглашении всего того, что тот увидит и услышит.

— Катитесь к дьяволу! — рассердился Дузик.

— Терпение, терпение, поручик. Мы пришли. И учтите: руки у нас длинные. Задумаете бежать, мы вас хоть в совдепии разыщем.

— Это смешно, наконец! Перестаньте меня пугать и испытывать, поручик! Я за шашлык готов ежедневно продаваться с потрохами кому угодно.

— Вот-вот, — многозначительно заметил малыш и осклабился, пропуская Дузика.

Тот вошел в сводчатый узкий коридор, неизвестно откуда и куда ведущий. Петровых дышал ему в затылок. Естественный свет слабел, становилось темновато. Дузик ударился коленом о выступ и выругался.

— Идите же вперед и хватит монтекристничать, а! — сказал он зло. — Ни черта не вижу,-

— Да мы пришли, — хихикнул малыш и чуть подтолкнул Дузика.

Он оказался в хамаме, турецкой бане. В большой комнате с мраморным полом, с бездействующим фонтанчиком в центре, деревянной колоннадой по кругу и лавками для мытья. Слабый свет шел из крохотных круглых окошек в куполе. В теплом парном воздухе блеклыми, размытыми пятнами виднелось несколько фигур. Гулко, точно в пустом ведре, бухали голоса. Дузик не разобрал, что говорили, но отчетливо услышал русскую речь

— Мы что же, мыться будем? — спросил Дузик, стараясь скрыть растерянность и сохранить право разговора на равных.

Но Петровых, насупившись и посерьезнев, буркнул: «Следуйте за мной» или что-то в этом роде и двинулся, скользя, вперед, в банное облако, мимо непомерно толстого, с отвислыми грудями человека, лениво стирающего китель. В каменном небольшом корыте, сидя друг против друга по шею в мутной, мыльной воде, мокли еще двое. У одного, чернобрового и пышноусого, лоб был перетянут красным платком. Лысый конусообразный череп другого тускло отсвечивал, как восковой. Усатый открыл один глаз — он оказался огромным и темным — и настороженно проводил им проходящего Дузика.

— Извольте обождать, поручик? — холодно сказал Петровых и, раскрыв низкую дверь, юркнул в нее.

Дузик остановился. Глаза его уже привыкли к слабому свету, он огляделся с чувством удивления: в банном зале, оказывается, было довольно много людей, ведущих себя весьма странно. Часть их спала, вытянувшись на лавках и укрывшись с головой рубахами; другие, полураздетые, тихо беседовали, даже спорили вроде бы, горячились и торговались друг с другом; третьи — он глазам своим не верил! — спокойно закусывали, пили чай, играли в карты и шахматы; но большинство занималось стиркой различных предметов собственного туалета. Несомненно, перед ним было подобие общежития. Все эти люди были беженцами, его товарищами по несчастью. Почему же никто не обратил на него внимания, не спросил ни о чем, не подошел — точно все они были заговоренные? Догадка насторожила его и обеспокоила: люди, находящиеся в хамаме, не заметили его — у них не было на то приказа, следовательно, они здесь находились потому, что кому-то это представлялось необходимым, кто-то командовал всеми этими мужчинами, и он, Дузик, тоже призывался в это сообщество непонятно с какими целями, если за ним давно следили, наводили справки, решали, достоин ли он подобной чести. Все это совершенно не устраивало Дузика, который сумел избежать деникинского, слащевского и врангелевского командований, предпочел отсидеться в Евпатории под началом неудавшегося кандидата в Наполеоны, капитана Орлова, а на деле оставался всегда вольным казаком, подчинявшимся лишь самому себе. Дузик вспомнил о Кэт, которая вернется и не застанет его у мадам, и решил удрать немедля. Он стал осторожно пятиться, но тут же за его спиной возник молодой человек в белом кителе и с погонами штабс-капитана. Приблизив серое, туго обтянутое на худых выпирающих скулах лицо с вылупленными стеклянными глазами, он прошипел: «Куда, сволочь?» — и хотел было посадить поручика на лавку, но сзади раздался еще более грозный голос: «Э-э, оставьте, Пупко!», и штабс-капитан мгновенно растаял в парном облаке, точно его и не было.

— Заходите, Дузик, — торжественно пригласил маленький поручик, широко распахнув дверь.

Дузик вошел и остолбенел. Вторая, более жаркая банная комната, покрытая другим куполом с маленькими отверстиями, представляла собой как бы кабинет. И не просто кабинет, а кабинет значительного должностного лица — генерала, скажем, или действительного статского советника. Вокруг лавки, покрытой скатертью, стояли стулья с высокими прямыми спинками; на стене — портрет императора Николая II во весь рост, в углу — белый с синим косым крестом Андреевский флаг. Напротив — иконы, негасимая лампада. На круглом каменном возвышении в центре зала — высокое пустое кресло с красной сафьяновой спинкой, подлокотниками и сиденьем. Рядом, на стуле, выпрямившись, точно напружинившись, сидел плотной комплекции лысоголовый человек лет сорока, с черными злыми глазами, посаженными глубоко подо лбом, к белой тонкой шелковой сорочке, что носилась офицерами под кителем. За ним по стойке «смирно» стоял молодой подполковник с каменным лицом, выражавшим гордость и почтение.

Лысый приказал Дузику рассказать о себе. Дузик, оцепенел под его немигающим взглядом, начал докладывать, испытывая затруднение оттого, что не знал, кто перед ним — статский или военный, в каких он чинах и посему как к нему полагается обращаться: «господин...», «ваше превосходительство» или, может, даже «ваше сиятельство», ведь Лысый несомненно был значительным лицом, если подполковник прислуживал ему. И эта баня, и вся обстановка — аксессуары, таинственность, конспирация... Чего они хотят от него — эти люди, зачем он понадобился им? Дузик иногда замолкал, делая паузы, ожидая, что его остановят, оборвут, поправят, быть может. Дело в том, что Дузик немилосердно врал, рассказывая историю некоего поручика, незаконного сына графа, доблестного офицера, с честью прослужившего Великую войну и храбро сражавшегося с большевиками. Он понял: кроме фамилии, они ничего о нем не знают, и ждал, чтобы заговорил кто-нибудь из троих слушающих, но те молчали, глядя на него доброжелательно.

— Итак, вы монархист, господин поручик, — подытожил Лысый.

— Естественно, господа, естественно! — воскликнул Дузик и сам поразился подхалимской угодливости, прозвучавшей в его голосе.

— Ну и отлично! Мы не сомневались, поручик, и мы вполне доверяем вам. Пригласите-ка, подполковник, — кинул он через плечо и пояснил Дузику: — Вы будете представлены, поручик, одному из руководителей нашего союза. Это большая честь, поручик, и определенные... э... — он цокнул зубом и поморщился: видно, зуб болел. — Определенные обязанности. В этот тяжелый для России час наша лига...

Лысый замолк и, вдруг легко поднявшись, вытянулся. Неизвестно откуда появился подполковник, поддерживая под руку старика в адмиральском мундире, похожего на древнего и потрепанного орла, с большим крючковатым носом, нависающим над пышными усами, которые переходили в еще более пышные бакенбарды. Поднявшись с трудом на каменную эстраду и усевшись в кресло, адмирал милостиво кивнул — и все облегченно и словно благодарно переглянулись.

— Разрешите, ваше сиятельство, представить нового члена нашего союза, истинного патриота...

— Поручик Дузик, ваше сиятельство! — гаркнул Дузик, не переставая себе удивляться.

Тот, кого называли «ваше сиятельство», протянул ему белую вялую руку. Дузик схватил ее и, совсем изумившись, поспешно и осторожно поцеловал.

— Браво, браво! — заулыбался Лысый.

Адмирал яростно покосился в его сторону строгим глазом из-под пушистых бровей, взмахнул рукой, точно дирижер, и неожиданно четко повернулся к портрету Николая II. Было душно, парно. Где-то над головами на одной ноте басовито гудела большая муха. Адмирал сказал возвышенно:

— Государь! Если б ты видел! Если б знал, что пережили и переживают все те слуги твои, в ком не уснула совесть. — Он вздохнул и неожиданно тонко вскрикнул: — Священная кровь твоя и твоей семьи, мученически пролитая во искупление грехов народа, — на нас и наших детях! Со всех сторон ополчились враги. — Его голос сел, стал спокойным и тягучим. Адмирал уставал, его голос становился все тише.

Дузик старался отыскать глазами муху. Лысый стоял с непроницаемым видом, чуть покачиваясь с носка на пятку. Подполковник застыл, словно изваяние. На лице маленького поручика блуждала счастливая улыбка. «Вековые устои самодержавия...», «триединая формула.,.», «царевы верные слуги...» — долетали до сознания Дузика слова. «Что они хотят от меня, почему я им понадобился?» — мелькала беспокойная мысль... «Вступая ныне в священную лигу белых мстителей...» — отчетливо донеслось до него. «Мстителей? Кому они хотят отомстить с моей помощью? — подумал Дузик. — Еще, чего доброго, кровью заставят расписываться!»

— В то и веруем! — крикнул адмирал.

— Веруем! — вздохнули разом присутствующие.

— В том и клянемся!

— Клянемся! — отозвались все и Дузик.

«Они сумасшедшие, — твердо решил он. — И если немедля не дадут денег — сбегу, только меня и видели».

— Поздравляю вас, поручик! — вывел его из раздумий твердый голос лысого. — Извольте подписать. — Он протянул лист бумаги, густо и слепо напечатанный на машинке.

— Что это? — Дузик отшатнулся инстинктивно.

— Наш устав и закон. — Лысый начинал хмуриться, черные вишни подо лбом вспыхивали, как горящие бенгальские огни. — Все, что вы слышали.

— А-а, — сказал Дузик, принимая от подполковника протянутый ему карандаш. — Конечно, конечно, господа! — он расписался внизу листа, где уже стояло несколько фамилий. — Что же я теперь должен делать?

— Соблаговолите обождать в соседнем помещении.

Дузик вновь очутился в первой банной комнате. Он присел возле двери, надеясь, что его позовут тотчас. Все замеченные им люди находились на своих местах и занимались теми же делами — мылись, спали, стирали белье, играли в карты. И штабс-капитан со стеклянными глазами был подле, смотрел с ненавистью, сипел что-то похожее на «живесссволочь». Посидев, Дузик побрел вдоль стены от одной группы к другой, стараясь приблизиться к выходу, прислушиваясь к разговорам и настороженно ожидая, что выкрикнут его фамилию.

Дузик всматривался в лица. Все казались ему злобными либо несчастными, искаженными полутьмой и парным облаком. «Помыться, что ли, задаром? — подумал он, но тут же отверг и эту мысль. — Сейчас позовут, а ты — голый. Отложим до выяснения обстановки». Поручик присел на краешек лавки и, привалившись спиной к теплому камню, прикрыл глаза. Похоже, о нем забыли. Но почему, собственно, он должен дожидаться неизвестно чего? Дузик встал и направился к двери. И тотчас дорогу ему заступил костлявый вездесущий штабс-капитан Пупко со стеклянными глазами.

— Куда, сссволочь? — задал он обычный свой вопрос и протянул руку, чтобы схватить Дузика за ворот.

— Сам сволочь! — Дузик решительно отбил его руку.

Пупко коротким ныряющим движением вырвал из-за голенища нож. Дузик, не раздумывая, ударил его головой коротко и сильно, точно боднул, — это был удар, которому его научил еще капитан Орлов. Выдержать его не мог никто. Пупко, издав горлом странный булькающий звук, осел на пол, под ноги Дузика, загораживая выход. Поручик оттолкнул штабс-капитана, точно бревно, и бросился прочь...

Он бежал по мощенной плитами улочке, слыша за спиной топот молчаливой, смертельно опасной погони. Преследователи были сильней и тренированней. Его догоняли, он задыхался. Поскользнувшись на каком-то огрызке, Дузик упал и, инстинктивно сжавшись, покатился в сторону, по некрутому откосу, чувствуя все усиливающийся резкий запах гнилых овощей. Падение спасло его. Затаившись за помойкой, в узкой щели между домами, он увидел, как пробежали мимо маленький поручик, за ним с револьвером в руке подполковник — он и бежал с каменным, ничего не выражающим лицом — и последним — незнакомый Дузику, в бриджах и порванной, несвежей рубашке, что надувалась как парус за его спиной. Не успел Дузик решить, что ему делать, как послышались голоса возвращающихся преследователей.

— Напрасно спорите, господа. Он свернул за угол, — горячо убеждал тот, что был в рубахе.

— А я говорю, он здесь! — возражал Петровых, — Смотрите внимательно.

Дузик, энергично работая плечами и головой, полез в кучу отбросов, чувствуя, что его сейчас вырвет, и сдерживая дыхание.

Преследователи, не заметив его, уходили, переругиваясь. Дузик услышал, как сказал подполковник: «Придется искать теперь по всему Константинополю», а Петровых добавил, что ничего, мол, «он от нас не уйдет...».

Наконец Дузик смог вылезти из помойки. От него воняло, как из сточной канавы. Он снял потрепанный китель, вытер подкладкой голову, лицо и руки, обтер кое-как брюки и сапоги и отбросил китель без сожаления. Жизнь осложнялась. Не за себя боялся Дузик, за Кэт. Она могла пострадать — ее могли убить, захватить, держать в плену и издеваться над ней, чтобы отомстить ему. Да, Кэт следовало обезопасить. Но как это сделать, куда спрятать ее, если за пансион заплачено вперед и мадам скорей удавится, чем вернет деньги? Значит, уйти следовало ему. Но куда?

Дузик, невесело раздумывая над будущим, долго и бесцельно толкался на Капалы чаршу, крытом рынке, где можно было легко потеряться. Потом, осмелев и решив испытать судьбу, но соблюдая крайнюю осторожность, вернулся на вокзал Сиркеджи и рискнул выйти на перрон к прибывшему поезду. Он поднес до извозчика две непомерной тяжести корзины молодой гречанке и заработал лиру. Дузик купил теплую лепешку с тмином и, жуя ее на ходу и не чувствуя вкуса, направился через мост в Галату. Он часто оглядывался, резко останавливался — никто вроде бы не шел за ним, не следил. Постепенно Дузик начал успокаиваться: происшедшее начинало казаться ему анекдотическим случаем. Он понимал: так ему хотелось. И вновь заставлял себя вспоминать и лысоголового, и лицо сиплого штабс-капитана, и лица тех, что преследовали его. Нет, это было страшно, этого следовало бояться. И он тоскливо думал о том, что теперешняя константинопольская жизнь становится адом, постоянным. безостановочным кружением, переменой мест, документов и внешности. Страх, рождающийся и крепнущий в нем, теперь останется навсегда и будет преследовать его ежечасно.

Жизнь, наказавшая его дурной болезнью, приготовила ему новое испытание. Дузик решил, что жить не стоит, смысла нет, но с испугом подумал о том, что он вряд ли найдет в себе силы покончить самоубийством. Стреляться ему нечем — давно продал револьвер, это было бы самым простым и естественным; резать себя тупым ножом, взятым у мадам Клейн, было бы пошло; кинуться вниз головой с Галатского моста в грязную воду, в мазутное пятно или нечистоты — после сегодняшнего спасения в помойной ямс — омерзительно...

Так ничего и не решив, Дузик слонялся по городу, кружил по улицам, толкался на набережных и пристанях, бродил в порту — ждал вечера. И лишь только начало темнеть, кинулся к дому: Кэт — умница, она успокоит, найдет выход. Убедившись, что никто не преследует его, Дузик одним махом влетел на второй этаж. Нашарил ключ над притолокой, открыл дверь — комната была пуста. Первая мысль: здесь уже побывали люди лиги. Трясущимися руками он зажег лампу — нет, все лежало на своих местах, и постель не тронута, и старый фибровый чемодан не раскрыт. Но где же Кэт? Она никогда не задерживалась так поздно: в городе с наступлением темноты совсем опасно — убивают, грабят, насилуют, продают в публичные дома и гаремы. Дузик заметался по комнате, ища следы Кэт. И нашел на столе, гае стояла лампа, записку. «Милый, милый поручик. Я встретила близкого мне человека и ухожу. Простите. С прошлым покончено. Спасибо за все. Храни вас Господь».

Один... Теперь совсем один!.. В чужом, враждебном городе, в целом мире... Дузик упал на кровать Кэт, — она еще хранила, казалось, запахи дорогого ему человека, — и неожиданно для себя моментально заснул, не успев даже погасить лампу.

Его мучали кошмары. Кто-то огромный и волосатый гонялся за ним по узким улочкам, поднимающимся на крутые холмы, и. настигнув, душил, наступив пудовым коленом на грудь... Дузик задыхался, крутился, стараясь освободиться, кричал... И вдруг проснулся. Резко сел, полный недобрых предчувствий. Лампа, прогорев, погасла. Комната была темна, и лишь дальний угол зеленовато-голубым, холодным светом озаряла заходящая луна. Возле окна слышались приглушенные голоса. Рама, скрипнув со стоном, растворилась. Резко обозначились две Фигуры.

— Ни черта не видно, — прошептал один. — Его нет.

Дузик сполз с кровати и затаился: если за окном стоял Петровых, ясно, зачем они пожаловали. Один осторожно перелезал через подоконник.

— Зажги лампу! — приказали с галереи.

— А если он вооружен?

— Не бойся: я выстрелю раньше.

Находившийся в комнате завозился со спичками, которые не зажигались. Дузик, чувствуя трагичность своего положения — он все еще сидел на полу, — тщетно искал выхода. Ему и оборониться было нечем.

— Вон он! — воскликнул тот, с галереи.

Словно пружина подбросила Дузика. Он вскочил и, перевернув кровать, кинулся вниз. Сзади запоздало и негромко хлопнул револьверный выстрел. Пансион мадам Клейн отозвался немедленно: повсюду стали раздаваться взволнованные голоса — зажигали свет, в коридоре появились полуодетые «девочки» и несколько их испуганных клиентов, опасающихся быть замешанными в «мокрую» историю. Притаившись среди мешков с углем, корыт и ведер на кухне, Дузик увидел, как по высвеченной луной улице быстро уходили двое — высокий и маленький. Это были Петровых и его денщик Василий. Значит, страхи Дузика оказались не напрасными. Монархисты из лиги все же выследили его. Да, пришло время бежать из Константинополя...

Едва рассвело, Дузик пошел в порт. С час он слонялся между грязными пакгаузами, потом, смешавшись с толпой людей, идущих наниматься на разгрузку судов, вышел на пирс. Здесь подошел к нему коротко стриженный седой человек и, зло растягивая рот, представился:

— Ротмистр Издетский. Штаб Верховного командования. Прошу следовать за мной.

За ним скалоподобно возвышались трое, с угрюмыми, плоскими, точно сковородки, лицами и глазами-щелочками. «Казаки? Или из калмыков? — подумал Дузик, понимая, что сопротивление бесполезно. — Что им всем от меня надо? Этот... Типичный осваговец, контрразведчик: ежик, пенсне — сволочь, сразу видно».

— Я слушаю вас, господин ротмистр, — сказал он, но дрогнувший голос выдал его страх.

— Но не здесь же, — возразил Издетский.

— А где? Куда вы хотите меня вести? По какому праву, наконец?! — крикнул Дузик. — Я человек! Не раб! Не клейменый!

Толпа равнодушно текла мимо. Никто не обратил внимания на истерические крики Дузика. Поручик оробел. Двое скалоподобных стали по бокам Дузика, третий сзади, и группа двинулась вслед за ротмистром...

Загрузка...