С чувством все усиливающегося потрясения, продолжал свое путешествие «за правдой», как он называл его про себя, Виталий Николаевич Шабеко. Стесненный в средствах (уехал из Каттаро, воспользовавшись отлучкой Леонида, позволяющей не вступать в неминуемые объяснения и споры; продал кое-что из вещей и часы с золотыми крышками, подаренные по случаю двадцатипятилетия преподавания в Петербургском университете, понимая, что вырученная сумма очень мала), он старался продвигаться к Белграду с минимальными затратами, останавливаться на ночлег в русских колониях. Жизнь, которую он наблюдал, существовала как бы в двух измерениях. С одной стороны, она была вполне реальна. Сербы, хорваты и словенцы вокруг трудились, радовались и печалились, оплакивая усопших, целиком отдавались каким-то своим праздникам, — пели, пили и танцевали, жили немудреной, немного безалаберной жизнью южных людей, которые привыкли ко всему тому, что давали им издавна господь бог, земля и щедрое солнце. Эта чужая жизнь была понятна, но не близка Шабеко. С другой стороны, Виталий Николаевич временами попадал в жизнь иллюзорную, призрачную, в которой существовали люди непонятные, но близкие ему — его соотечественники. Транзитные Пассажиры, неспособные трезво оценить теперешнее состояние и подумать над своим будущим.
Началось это еще в городке Ерцегнови, на окраине его, где неподалеку от дороги, обсаженной апельсиновыми деревьями, в бывших австрийских ангарах для гидропланов жили около двух тысяч русских беженцев. Профессор и предположить не мог, что увидит там, внутри, в бараках с асфальтовым полом. В этот день, как на грех, Державная комиссия выдавала денежное пособие, и нищий табор гудел. Виталий Николаевич, отправившийся по лагерю в поисках старых знакомых (была такая беженская «болезнь» — вдруг повезет и на кого-нибудь случайно наткнешься) смотрел на происходившее вокруг расширившимися от ужаса глазами.
День выдался теплый. Беженцы (большинство в штатском, но встречались и люди в форме, даже в генеральских мундирах, если эти обноски можно было назвать формой!) группами располагались вокруг ангаров. Все шумно разговаривали, спорила, жестикулировали. Где-то нестройно пели. Где-то ругались. Присмотревшись, Виталий Николаевич понял: в лагере очень много пьяных, среди них и женщины. Профессор Шабеко всегда думал, что достаточно хорошо знает общество, разные его слои. Он видел и деформацию этого общества под влиянием военных побед и военных поражений, панических эвакуаций, страха перед большевиками, жаждой накопительства у одних и бешеной растратой, сжиганием себя, жаждой наслаждений точно перед вселенским потопом, концом света — у других. Но были всегда — он точно знал и это — и иные, нравственные, не утратившие здравомыслия, способности сохранить простые человеческие чувства — любовь, верность, порядочность, семейные и дружеские отношения. И вот теперь, спустя год после ухода с родной земли, Виталий Николаевич вновь увидел беженцев, и точно пелена с его глаз упала — тут, в лагере Ерцегнови. Все дурное вылезло наружу. И все эти люди — будто один человек: обозленный, жестокий, не верящий ничему и не ждущий ничего. Виталий Николаевич потерянно метался по лагерю. Сначала почти бегом, потом медленно, кругами, от одной группы к другой, прислушиваясь и присматриваясь, вглядываясь в лица.
В одной группе, окруженные любопытствующими, сидя по-турецки на земле, четверо азартно играли в карты. Шабеко удивленно глядел на двух полковников в порванных мундирах, из прорех которых вылезало грязное белье; на верткого человечка, остриженного наголо, видимо перенесшего тиф, с ловкими руками профессионального шулера; на некогда вальяжного и сановного старика в широченной шубе на меху, выглядевшего жалким и испуганным: полы шубы обгорели, мех, торчавший из дыр, делал его похожим не то на лешего, не то на старого и затравленного медведя. В группе окружающих выделялось несколько дам — грязных, но напудренных и подкрашенных. Дамы, вероятно, были не очень трезвы. Они часто и беспричинно смеялись, приставали к соседям. А еще привлек внимание Виталия Николаевича очень высокий и худой молодой человек с лицом беспечного ребенка, в голубой, до колен, шинели и огромных башмаках без шнурков.
Судя по общей реакции, игра шла азартная. Шабеко, не большой специалист в картах, не мог понять, во что же сражаются те, четверо. Удивило его, что ни перед кем не было денег. Не понял он поначалу и смысл возгласов: «В банке сто десятин!», «Ну, на пятьдесят!», «Вистую!», «Ставлю пять нобилей по сто!»... И только чуть позднее, когда между играющими возник спор и один из полковников, побагровев от ненависти, закричал старику: «Вы, сударь, блефуете, у вас и вершка земли не осталось! За такое — шандалом полагается!» — Шабеко понял: играют на бывшую свою землю, на не нужные никому и не стоящие ничего акции заводов и нефтепромыслов, отобранных у бывших владельцев Советами. Неужели эти люди еще надеялись, что сумеют вернуть свою землю, деньги, акции? Нет, это был психоз!
Виталий Николаевич направился к другой, более многочисленной и кажущейся спокойной группе, расположившейся с подветренной стороны, на солнышке, возле стенки ангара. Разговор там шел приветливый, доброжелательно-ленивый, хотя измученными, исстрадавшимися лицами мужчин и женщин, фантастическими одеяниями эти беженцы ничем не отличались от тех, первых. В момент, когда Шабеко приблизился, они говорили о политике, обнаруживая полное единство взглядов, удивившее профессора. Эти люди... ожидали переезда Врангеля, всерьез веря в то, что с его приездом в Королевство СХС начнется новая, спокойная и благостная жизнь, они обретут утерянные права, а затем — после победоносного десантирования в казачьи области, в Крым или на Кавказ — им будет возвращена и сама Россия.
— ...Кликни клич, вождь, и мы поднимемся и пойдем за тобой свершить великое дело освобождения народа от большевиков! — витийствовал моложавый, рано поседевший господин с суровым лицом. — Мы, мыслящие элементы общества, станем национальным центром, в котором так нуждаются армия и народ. Мы никогда не предадим своего вождя. Мы едины сегодня, как никогда.
— ...Каждый из нас понимает, — вторил ему готовым вот-вот сорваться баритоном аскетического вида человек, зябко кутающийся в то. что когда-то называлось шинелью. — Каждый, слава богу, понял, что голгофа, увы, не там, где правят большевики, но тут, в Европе, в цивилизованных странах, где мы, патриоты, увы, мечтали найти отдых от пережитых ужасов, собраться с силами для борьбы, дождаться сигнала к новому походу. Увы, господа, увы!.. Остается надеяться на приезд вождя: генерал Врангель сумеет обратить к нам симпатии европейца. Без главнокомандующего мы, увы, толпа, стадо...
Спокойный разговор между тем принял иное направление. Занятый невеселыми мыслями, профессор не понял, не услышал, с чего началась ссора и кто стал ее причиной.
— Вот вернемся в Россию! — озлобленно кричал один, часто кашляя. — Я... покажу вам! Я... Я…
— Вы — лгун! Лгун! — наскакивал на него сосед. — А у меня в Орловской губернии поместье. Я вас и дворецким к себе не возьму!
— Я! Я! — бил себя в грудь и кашлял еще чаще первый. — У меня!.. Дядя!.. Сенатор! Да-с!
— Сенатор? Ха-а! Вашего сенатора я и в прихожую не пущу.
— Вы! Лучше, к ха-кха!.. За своей Викторией Павловной последите!
— Я не стану и отвечать на оскорбления! — взвизгнула миловидная дамочка с нарумяненным кукольным лицом. — Это сделает муж...
— Как? — притворно удивился кашляющий. — И этот... этот... кха! Тоже ваш муж? Ну, знаете, мадам, — разводит он руками.
Внезапно весь лагерь приходит в движение. То тут, то там раздаются крики: «Наших бьют!», «Наших!», «Спа-сай-те!», «Круши!», «Бей!». Мимо Шабеко проносятся орущие, обезумевшие люди, вооруженные чем попало: камнем, железкой, доской.
— Что? Что случилось? — пытается узнать у одного, у другого профессор, но никто не останавливается.
Лагерь почти опустел. И только заплаканная пухленькая дамочка оказывается рядом.
— За что? — продолжает всхлипывать она. — По какому праву он оскорбил меня? Разве я давала основания?..
— Но, мадам, — Шабеко не выносил женских слез. — Успокойтесь же... Не стоит, право. Куда все побежали?
— Какое мне дело... Наверное, опять эти местные дикари. Оскорбили кого-нибудь из наших, напали.
Профессор замечает молодого человека в голубой шинели и направляется к нему за разъяснениями. Тот оказывается более информированным и объясняет с охотой:
— Понимаете, все местные — красные. Они — большевики, а нас ненавидят. Дерзят, хамят на каждом шагу, оскорбляют. Бывает, нападают. Наши — горячие головы — естественно, протестуют. Нельзя же позволить всяким сербам или туркам садиться тебе на голову. Возникают драки. Бывают и весьма кровопролитные. Здесь же полно боевых офицеров, георгиевских кавалеров. Они не привыкли спускать оскорбления. Вот и возникают бои.
— Но что же случилось сегодня? — профессора начинала забавлять эта святая наивность.
— Ну, один ротмистр — неважно, ибо называются разные фамилии — пришел в кафану выпить пол «деци» ракии. И встретил своего однополчанина. Тот заказал еще пол «деци», а хозяин отказался подавать, представляете? У того, мол, долг. Наш ротмистр, он «Георгия» имеет, между прочим, пригрозил «почистить зубы» хозяину. Я сомневаюсь, что ротмистр так вот сразу и ударил его. Но тот заорал, точно резаный. И тогда все, кто был в кафане, бросились на двух наших. Приятелю ротмистра будто бы пробили голову. Хорошо, кто-то из них сумел вырваться и позвал на помощь. Вот все и побежали...
Молодого человека звали в лагере Володечка. Виталию Николаевичу казалось — с любовью и доброй усмешкой, как издавна всегда относились на Руси к чудакам, к слегка «тронутым». Володя производил впечатление бесхитростного, совершенно не понимающего, что происходит вокруг, человека. Да и что можно было требовать от зеленого юноши, не успевшего даже закончить гимназию! Еще одна искалеченная судьба.
Шабеко и его юный знакомый пообедали в ресторанчике на площади. Стало смеркаться. Профессор подумал было о дешевой гостинице (незапланированный обед нанес ощутимый урон тощему кошельку Шабеко), но Володя принялся уговаривать вернуться в лагерь: в боксе, где он живет, сегодня пустая койка — сосед, пострадавший в драке, отвезен в больницу. Зачем тратить динары?.. Профессор согласился переночевать в лагере. Он допоздна бродил по его территории. Беженцы, притащившие откуда-то доски и щепу (явно ворованные), жгли костры, варили похлебку. Позднее пришла группа очень усталых мужчин, человек около тридцати; вероятно, вернулась артель с дорожных работ. Эти разительно отличались от массы: молчаливым единением, уверенностью в себе и даже какой-то внутренней силой. Они держались особняком. Тоже принеся с собой топливо, разожгли костер, быстро и по-прежнему молчаливо поужинали и, широко разбросав угли, тут же улеглись...
Когда профессор вернулся, Володечка уже спал.
Утром, встав рано, Шабеко не обнаружил рядом голубой шинели. А заодно и своего бумажника с деньгами, предусмотрительно положенного под голову. Подлый мальчишка обворовал его!.. Профессор обошел лагерь — никто не видел Володечку! Видимо, бежал еще на рассвете. Положение создалось хуже некуда!
Какой-то старик с неопрятной, росшей редкими кустами рыжей бородой посоветовал профессору обратиться к коменданту лагеря, генерал-лейтенанту Васильковскому, и Виталий Николаевич, впервые узнав о существовании подобной должности, направился с надеждой (все же какая-то власть: должна разобраться, помочь!) к коменданту.
Генерал Васильковский жил отдельно от всех, в старой палатке, утепленной досками и фанерными листами. Из железной трубы, выведенной через крышу, тонкой струйкой шел дымок. Слабо пахло вареным мясом.
— Кто там еще? — раздался раздраженный басок.
Виталий Николаевич откинул полог и шагнул внутрь. Генерал-лейтенант сидел за столом, сколоченным из нетесаных досок, и с аппетитом ел с ножа консервированное мясо, не обращая ни малейшего внимания на вошедшего. Васильковский был малорослый и некогда, видимо, тучный человек. Теперь, похудев, он напоминал воздушный шар, из которого частично выпустили воздух. И лицо у него было похудевшее, с повисшими щеками, носом-картофелиной, узко поставленными глазами и вытянутым вверх высоким морщинистым лбом. Несмотря на ранний час, генерал сидел в мундире, который стал ему весьма велик, и при всех регалиях.
— Чему обязан-с? — строго спросил он, вытирая губы.
— Видите ли, милостивый государь... — Шабеко, испытывая скованность при мысли, что ему придется просить о помощи человека, который даже с первого взгляда мог вызвать лишь неприязнь, несколько оробел. — Дело в том, что...
— Дело в том, уважаемый... что у нас, в колонии российской, кою считаю уголком государственности нашей, приняты незыблемые установления, имевшие место быть повсеместно в родной империи. В их числе и обращение нижестоящего в Табели о рангах к вышестоящему.
— Не понимаю, о чем вы изволите...
— Следовало бы вас за дверь выставить и потребовать повторно как положено явиться с надлежащим обращением и разъяснением цели визита, — опять перебил генерал. — Но поскольку вы — лицо у нас новое...
— Я решительно отказываюсь понимать, сударь...
— Перед вами не сударь, а генерал государства Российского, «ваше превосходительство» — это вам ясно? Так надлежит обращаться ко мне...
— Какого государства, генерал?! — с трудом сдержался Шабеко, понимая, что подобного издевательства долго не выдержит. — Вы изволите ошибаться, — сказал он достойно. — Я не состою в вашей армии, в колонии — все равно, как бы ни называли это... это лобное место. Вы, как говорят, здесь главный?..
— Позвольте! — генерал чуть снизил тон.
— Нет уж, вы позвольте! Я терпеливо слушал вас!
— Помилуй бог! — генерал оторопел: давно с ним никто не говорил так независимо. Кто его знает, этого коротышку? Может, лицо, близкое к царствовавшему дому? И сам — князь, сенатор? Или особа из окружения главнокомандующего? Генерал, разъезжающий по Бал канам инкогнито, в партикулярном платье? Васильковский вспотел от неожиданных сомнений и непроизвольно водил по лицу грязным полотенцем. Ему вдруг захотелось встать. Проявить каким-то образом максимальную доброжелательность. — Слушаю вас, слушаю, — бормотал генерал беспомощно. — Однако... С кем имею честь?
— Шабеко, Виталий Николаевич, — профессор не понимал, чем вызвана метаморфоза генерала.
«Шабеко, Шабеко? — лихорадочно вспоминал Васильковский. — Известная фамилия! Но кто? Министр будто бы? Никудышная память!»
— По какому, простите за любопытство, ведомству служить изволите? — генерал, спохватившись, встал, широко улыбаясь. — Запамятовал я, Виталий Николаевич, а фамилия ваша очень уж знакомая.
— По какому теперь ведомству? — заговорил Шабеко, мигом забыв обидное начало разговора. — Одно у нас ведомство — беженское! А по образованию я — историк, профессор университета в Петербурге.
— Однако ваш родственник?.. Он ведь точно человек государственный?
— Вы, вероятно, имеете в виду Шебеко, чёрез «е»?
— Позвольте, господин профессор. — Васильковский упорствовал: что-то знакомое, будоражащее было связано с этой фамилией. — Нет ли у вас брата?
— У меня есть сын. Леонид. — Шабеко начинал раздражаться.
— Ну, конечно! — стукнул себя по лбу генерал. — Леонид Витальевич Шабеко! Как же, как же! Наслышан! Весьма! Черноморским флотом в Крыму торговал. А теперь один из зачинателей новой финансовой операции, долженствующей улучшить положение русской армии.
— Вы имеете в виду Петербургскую ссудную казну? Так ведь еще не решено, господин генерал. Частная собственность неприкосновенна.
— Вы шутите, конечно? — Васильковский даже подмигнул заговорщически. — Ведь операции уже идет. Намедни был проездом сам князь Долгоруков. Началась, слава богу.
— А я уверен в ошибке, генерал! В заблуждении тех, кто рассчитывает на золото казны. Именно по этому вопросу и направился я в Белград. А у вас оказался в виде просителя. — Виталий Николаевич рассказал о происшествии и попросил ссудить некоторой суммой.
— Долгом считаю помочь каждому беженцу, — сказал генерал скучно. — Однако казна пуста, пособие от Державной комиссии уже роздано. И личных денег не имею. — Он задумался несколько театрально, и Шабеко понял, что генерал хитрит.
— Взаимообразно, — подсказал он. — Я бы отдал с определенными процентами, естественно. Буду обязан.
— Я — нет, — пожал плечами Васильковский. — Однако в лагере есть человек. Берет десять процентов.
— Годовых?
— Нет, помесячных. Собственно, какое значение имеют несколько динаров для отца миллионера?!
— Миллионера? — переспросил Шабеко. — Ах, да! Я на все согласен, господин генерал: я обязан добраться до Белграда!..
Дорога от берегов Адриатики до Мостара, а затем до Сараево оказалась долгой, однообразной, грязной, выматывающей душу и тело, хотя поезд полз по очень живописным местам, лез на горы, миновал тоннели. В Сараево Шабеко с трудом втиснулся в переполненный вагон. Маленький, игрушечный паровозик с большой трубой пищал сорванным, суматошным фальцетом. Профессору казалось: еще два-три таких панических сигнала — и всех пассажиров выгонят втаскивать состав на очередной перевал. Пассажиры, однако, оставались безучастными... «Селяки», которые сразу узнавались по домотканой одежде и мягким остроносым кожаным галошам, вели себя весьма шумно, возбужденно и с аппетитом ели, группа парней тянула грустную мелодию. Горожане и немногочисленные чиновники, напротив. держались высокомерно и чопорно, шелестели газетами, говорили вполголоса, безучастно поглядывали на соседей. Шабеко обратился было, чтоб скоротать время беседой, к интеллигентного вида пожилому человеку с вопросом, произнесенным по-французски, но тот лишь пожал плечами. Виталий Николаевич повторил вопрос по-немецки. Сосед не ответил, отвернулся демонстративно. Не удержавшись, профессор сказал что-то о приличиях, существующих в цивилизованном мире, и обиженно замолчал.
Поезд прибыл в Белград вечером, опоздав против расписания часа на два. Прохожий, в котором Шабеко без труда признал русского, любезно согласился проводить его до дешевой гостиницы. Они двигались в полной темноте по переулкам, лишенным всякого освещения. Чтобы не упасть, профессор попросил попутчика взять его под руку. Провожатый оказался армейским подполковником.
— Ну, а как жизнь в Белграде? — спросил Шабеко.
— Жизнь?! — насмешливо переспросил спутник. — Прозябание!.. А вы откуда, милостивый государь?
— Из Каттаро.
— Цветут небось уже эти... оливки. Вам повезло.
— Зато вы к властям ближе.
— Какое там! — махнул рукой и даже сплюнул от досады подполковник. — Политиканы! Царедворцы! Они и тут далеки от нас, как луна от земли. Да и нам, беженцам, до них дела нет, впору только о себе подумать. Мне еще повезло, я работу здесь нашел.
— Кем же вы трудитесь?
— Трудитесь?! — подполковник коротко хохотнул. — Я не в штабе ныне — в артели, грузчиком на железной дороге, по которой вы изволили вояжировать. А через город пешком в общежитие возвращаюсь потому, что каждую полушку обязан экономить: жена больна.
— Простите великодушно, мои вопросы бестактны. Но я совершенно не понимаю: общественные группы, «размен» — финансовая помощь королевства, помощь Красного Креста?..
— Ее целиком забирают наши всемогущие боги, жаждущие славы и новых кровопролитий. Скажу откровенно, профессор: ругаю себя — почему в Россию не вернулся? Теперь поздно: убивают каждого, кто помыслит бежать. Недавно ночью убит поручик Ветлов из нашей железнодорожной артели, а на трупе записка: «Так будет с каждым, кто продается Советам». Будьте осторожны здесь.
— Благодарю, господин подполковник. — Шабеко с чувством искренней признательности пожал руку бывшему офицеру. — Что я им? Как сказал Плиний: «Падает тот, кто бежит, кто ползет — не падает». Я — книжный человек, никому не опасен.
— А вот мы и у цели, — подполковник остановился возле неказистого двухэтажного здания с керосиновым фонарем над входом. — Желаю успеха, профессор, хотя, если признаться, знаю: ничего, кроме унижений, не ждет вас. Вряд ли увидимся еще.
— Ну, почему же? — удивился Шабеко. — Может, мне удастся пособие жене вашей выхлопотать?
— Не удастся, профессор. Заслуг у меня нет, — подполковник щелкнул разбитыми сапогами, поклонился и зашагал прочь...
Виталий Николаевич получил ключ от каморки под крышей, рухнул на скрипучую деревянную кровать, на сомнительной чистоты простыни и, преодолев брезгливость, охваченный внезапно пришедшим за все дни поездки чувством покоя и безопасности, мгновенно заснул. А утром, когда Виталий Николаевич, выпив чашку кофе с булочкой, которые ему принесла, разбудив его бесцеремонно, разбитная служанка, вышел на улицу, ярко и тепло светило солнце. Белград при свете дня произвел на Шабеко удручающее впечатление: улицы грязны, изрыты, повсюду канавы, строительный мусор, маленькие, жалкие домишки.
Было рано для визита в русское посольство, — посланник Штрандтман наверняка еще не принимал посетителей, и профессор пошел знакомиться со столицей. Солнце скрыли тучи. Шабеко выбрался к реке Саве, поднялся по косогорам на улицы древнего Савомальского квартала и вышел к парку и крепости Калсмагдан. Весной и летом тут, вероятно, было красиво — много зелени, теперь все казалось сумрачным: голые, продрогшие ветки, серый камень «твержавы» — крепости, откуда, впрочем, открывался прекрасный вид на долину, где, сливались голубые воды Дуная и серые — Савы.
Виталий Николаевич отдохнул и двинулся дальше, по улице, полого поднимающейся на небольшой холм, откуда доносились звонки трамвая. Он оказался возле двухэтажного отеля «Националы», миновал разбросанные рядом многочисленные палатки и закусочные, широкую лестницу, ведущую к пароходным пристаням на Саве, и словно в иной мир попав! — оказался на улице Князя Михаила, главном проспекте столицы.
Здесь рождалась новая Сербия. Здесь размещались лучшие магазины, кафе и рестораны, парикмахерские и портновские, банки и новый королевский дворец. (Недалеко, посреди улицы, возвышалась странная круглая веранда, с шестью смешными, словно завитыми львами — память о королевской свадьбе и пышных торжествах.) На тротуарах стучали щетками чистильщики, носились орущие продавцы газет. Стайками, настороженные, продвигались сербы из деревень в бело-красных национальных костюмах. Фланировали русские офицеры в полной форме, с погонами и без погон, — зубоскалили и смеялись, отпускали шутки по адресу проходящих дам. Все здесь удивляло профессора.
На перекрестке, под фонарем, разговаривали два старых генерала. Шабеко, задержавшись, чтобы пропустить экипажи, услышал, как один говорил другому:
— Нет, батенька, не пустят нас в Россию. Большевиков прогонят, милюковцы не пустят, эсеры не пустят…
— Не пустят — пробьемся! — возразил другой.
«Каждому — свое, — подумал Шабеко, — но если и эти начинают понимать крах планов реставрации старой Россия, то в скором времени все «избеглицы» поймут, что надо жить своим умом, что надо бежать из этих колоний, лагерей, из воинских и полувоинских формирований. Правда, еще пройдут дни, а может, и годы. Генерал Васильковский в Ерцегнови как высказался? «На Западе начинают дипломатничать с большевиками. Наша задача сорвать этот альянс. Сербия должна опереться на русских — тогда на юге Европы сохранится порядок. Австрияков, мадьяр мы прижмем, прикажем платить сербам землей, румыны откроют нам путь к восточным границам... Мы поднимем Русь!» Перейдя улицу, он был уже совсем близок к цели путешествия — к «русскому дому», как называли в Белграде здание посольства, неизвестно кого и представлявшего теперь, находившееся почти напротив дворца. Виталий Николаевич увидел приближающегося к нему князя Николая Вадимовича Белопольского — сына генерала, отца Ксении. Он ничуть не изменился, и они, узнав друг друга, искренне обрадовались встрече, задали одновременно один и тот же вопрос: «Какими судьбами?» и «Рассказывайте же, рассказывайте!».
— Вы старше, профессор, вам и начинать, — сказал Белопольский, забыв вдруг имя и отчество Шабеко и скрывая это таким образом. — Вот кафана. Зайдем.
Виталий Николаевич кивнул.
— А отец ваш — он жив? Где он?
— Жив, жив, — со странной интонацией ответил Белопольский и тут же попросил: — Но сначала о вас.
Шабеко коротко рассказал, что ужасов крымской эвакуации не испытал, ибо уехал раньше, живет с сыном в Каттаро, в лучшем положении, чем тысячи беженцев, — в этом он убедился. И снова спросил о старом князе.
— Он опозорил меня, — глухо, тяжело ответил Николай Вадимович. — Он остался у большевиков.
— И они не посадили его?
— Более того! В чести он. И подписал, среди других, известное обращение к нашим солдатам и офицерам, призывающее к возврату на родину. Вот так!
— Но!.. Это!.. Это смелый и твердый шаг, требующий мужества!
— Для меня последствия его малообдуманного шага оборачиваются здесь чуть не позором.
— Но почему, объяснитесь же!
— Извольте. — Имя и отчество профессора по-прежнему не вспоминались. — Белград — большая деревня, однако здесь центр эмиграции нашей, ожидающей приезда днями Врангеля. Державная комиссия дает нам всего четыреста динаров ежемесячно. Гроши! Стыд!.. Страшно то, что все командные посты захвачены тут сторонниками «черной сотни». Они правят бал: возвеличивают и ниспровергают, неугодных преследуют, лишают «размена», высылают во французские колонии, имеют место убийства. Слово «милюковец» звучит здесь с той же окраской, как «комиссар» и «большевик». А тут еще и эта декларация! Всяк в нос тычет. Я отстранен от дел совершенно, хожу в париях.
— Ну, а дети ваши, что с ними?
— Ничего не знаю. Хочу верить, живы, разбросало по свету... Хотя Ксения... Мир праху ее: она-то уж, вероятно, погибла в Крыму.
— А прислуга? Арина, если не ошибаюсь?
— Потерялась в суматохе и содоме бегства.
Помолчали скорбно.
— Но почему бы вам в одну из европейских столиц не перебраться, Николай Вадимович?
— Минуты жду! Друзья и сторонники в Париж зовут. Там атмосфера другая. Хочу, однако, приезда главнокомандующего дождаться: последняя надежда сведения о сыновьях получить, оба известны в армии были. А вдруг? Случай! Один шанс из тысячи.
— Да, — согласился Шабеко. — Случайности в истории имеют громадный смысл. Скажем, если б солдаты, вовремя прикатившие пушку Бонапарту в один из дней вандемьера, задержались пропустить по стаканчику вина, не было бы ни Аустерлица, ни самого великого полководца. Многое в нашей жизни определяет Случай. И все же — уезжайте отсюда, — чем скорее, тем лучше. В Сербии тяжелый воздух. А с приездом Врангеля хуже станет.
— Все может быть, профессор, — имя историка все не вспоминалось. — Приедет и приказ издаст: никакого переселения. Тогда мне один путь — на «дно».
— Что сие значит?
— Общежитие для неимущих беженцев в сараях старого трамвайного парка. Тут и столовая — пять динаров обед и чай. Впрочем, кипяток по утрам и вечерам бесплатно! Мытье — под краном во дворе, хлеб — в соседней лавчонке. Одно слово — «избеглицы». Хотя, признаюсь, боюсь я новых переездов, профессор. Из Константинополя случилось мне с большой группой беженцев на французский корабль быть погруженным. Мы радовались: и судно пристойное, и европейская команда. Однако в открытом море разгорелся скандал. Кто его начал — неизвестно. Говорили, один из офицеров обидел — а может, и ударил, кто его знает? — матроса. За того вступился товарищ и сбил с ног офицера. Возникла драка. Пошли в ход и ножи, и прочее. Наши кричат: «Круши! Ломай черепа! Бей большевиков!» А французы свое. А потом забастовку объявили: «Не повезем белую сволочь!» Представляете, профессор? Вот вам и республиканцы!
«Что он, как попугай, заладил: профессор, профессор! — невольно подумал Шабеко. — Да он просто имя мое забыл».
— То, что вы рассказали, князь, — сказал он, — ужасно. Хотя, как мне представляется, типично и весьма симптоматично для нашего времени, ибо иные эмигранты зачастую ставят себя в особое положение перед другими людьми, к коим не испытывают ничего, кроме презрения. Разве я не прав?
— Ну разумеется, разумеется, — согласился Белопольский. — Но что это я все о себе? Что привело вас в Белград, профессор?
— Вы запамятовали, князь, — меня зовут Виталий Николаевич.
— Помилуйте, с чего вы взяли?! Я отлично помню!
«Врет, уж точно врет», — определил Шабеко. Он рассказал о продаже ссудной казны и о тех надеждах, которые он возлагает на вмешательство общественности. А теперь, после их встречи, — и на вмешательство князя.
Белопольский скорбно покачал головой:
— Ни на меня, ни на здешние общественные силы не надейтесь. Монархисты уже высказались за продажу, спор идет лишь о том — продавать казну разом или частями. Но почему вы ввязались в это дело?
Шабеко достал давнее письмо, подписанное Кривошеиным. Белопольский пробежал письмо и сказал безапелляционно:
— Это липа, Виталий Николаевич. И подпись Александра Васильевича поддельная. Плохо подделана, я знаю, как подписывается Кривошеин, можете не сомневаться.
— Но зачем?.. Как это понимать? — бормотал совершенно сбитый с толку Шабеко. — Зачем понадобилось им... ему... Мое имя!
— А как попало к вам это письмо?
— Его принес сын. Ах, старый осел!.. Я знаю, оно точно поддельно! — профессор возбуждался все сильнее. — Сын старался уговорить меня эвакуироваться правдами и неправдами. Я нарочно не торопился, и тогда появилась эта подметная бумага. Да! Но я все равно пойду к Кривошеину. Como parace![20]
— Должен вас огорчить вторично, Виталий Николаевич, — Белопольский сочувственно стиснул локоть профессора. — Александр Васильевич болен. Он в Париже.
— В таком случае я пойду... Не знаю куда! В Державную комиссию! К Штрандтману, к черту, к дьяволу!
— Не волнуйтесь. Взгляните на ситуацию твердо. И трезво. Палеолог — он считает себя большим человеком — вас просто не примет. Его подчиненные в Державной комиссии — чиновные мошки, «карандаши», ничего не решают. Посол наш очень озабочен приездом Врангеля и тонкими дипломатическими маневрами, как примирить крайних и здравомыслящих монархистов. Да и как он остановит кампанию, которую сам санкционировал?! Камень покатился с горы.
— Но что вы посоветуете мне? — профессор сделал ударение на слове «мне».
— Плетью обуха не перешибешь, дорогой Виталий Николаевич. И еще — простите великодушно. Утверждают, будто сын ваш — один из организаторов этой коммерческой операции.
— Не сын он мне! Не сын! — вскричал Шабеко. — Я рву с ним. И стану бороться с его преступной кампанией повсюду. И здесь, и в Париже, — где смогу поднять голос. Igni et ferro! Igni et ferro! — Огнем и мечом! — Он внезапно замолчал и пристально посмотрел на Белопольского: — А все же: смогу ли я рассчитывать на вашу помощь?
Николай Вадимович замешкался с ответом.
— Но я не знаю, право... Как?.. Чем я смогу быть полезен, — бормотал он, застигнутый врасплох неожиданным поворотом дела и прикидывая, есть ли смысл блокироваться с этим неистовым человеком, чья политическая платформа ему совершенно неизвестна. И как посмотрят на это общественные круги. Пока он здесь, надо с волками жить — по-волчьи выть. Когда еще он сумеет в Париж выбраться... Нет, им не по пути. Однако профессор возбужден и способен на необдуманные шаги. Долг порядочного человека — остеречь его.
— Впрочем, подумаем, посоветуемся... И вы ведь еще не знаете, что предпринять, — сказал он как можно убежденней, — мы подумаем... Подумаем вместе, дорогой Виталий Николаевич. Крепитесь: две головы всегда лучше, чем одна. Можете располагать мною.
— Спасибо, Николай Вадимович, — растрогался Шабеко. — Вы поступаете, как настоящий христианин... Мы еще повоюем, князь!..
Из дневника профессора Шабеко
«... Я все еще в Белграде. Живу на том самом «дне», о котором в день приезда рассказывал мне Белопольский, нашедший высокого покровителя из октябристских лидеров и уехавший благополучно в Париж, не сделавший ничего в нашем общем деле. Палец о палец не ударивший, если быть совсем точным, в целях спасения народной собственности от разграбления «Торговым домом П. Врангеля. Л. Шабеко и К°». Бог не простит ему этого!..
Внешне события моей жизни — весьма бедные события, если говорить только о моей персоне, очень спокойные, достаточно легкие — в период отъезда из Крыма внезапно приобрели характер бурный, грозовой. Лавина событий, обрушившихся на простого человека, грозит разбить и похоронить под обломками годами создаваемое мною собственное, суверенное государство, которое я с некоей наивностью наименовал «независимой республикой Шабеко». Теперь покой мой смущен окончательно, «республика» разрушена, и я лишился самого главного — веры в себя, в свой ум, прозорливость, умение разбираться в событиях, анализировать, давать им правильную оценку. Стоит ли теперь и за перо браться?.. Впрочем, если быть правдивым, процесс этот, начавшийся еще после гибели Святослава («Боже, насколько самонадеян и безапелляционен был я в своих суждениях, непримирим во время бесед со старым князем и доктором Вовси!»), продолжавшийся и во времена плавания к берегам Адриатики, и при жизни в Каттаро, завершился лишь только что — с моей поездкой «за истиной» в Белград.
Что искал я тут — у кормила власти — старый, отставший от своего времени человек? Что нашел? Кого встретил? Политиканов, борющихся за место в экипаже, в надежде, что он когда-нибудь отправится в «освобожденную» Россию, а пока не брезгающих ничем, погрязших в грехах, нарушающих не только все человеческие законы, но и мораль, библейские заветы?.. Крыс, сбежавших с тонущего корабля? Где они — святые борцы? Где они — вчерашние вожди, генералы, ведущие армии, теоретики, проповедующие планы возрождения России, политики, мобилизующие «просвещенные» силы Европы и Америки на поддержку «белого дела»?.. Зачем приехал сюда? Верил, здесь сосредоточились «лучшие силы» бывшей России? Глупец! Как говорится: Lasciate ogni speranca voi chentrate! — Оставь надежду всяк сюда входящий! Со дня на день ждут приезда «мессии» — самого главнокомандующего. «Вот приедет барин, барин нас рассудит». А пока каждый в меру сил, возможностей и честолюбия вершит власть своими методами, о которых лучше и не думать.
Мои дела худы. Истоптав все приемные — где встречал и улыбки, и оскорбления, и прямые угрозы, — решил всеми возможными способами добиться разрешения на отъезд в Париж. В этом обещал содействовать мне и князь Белопольский, но от него ни слуха ни духа. Остается расчет лишь на собственные силы, а они не более воробьиных.
Приезжал Леонид, хотя в записке, отправленной из Белграда с оказией, я просил его не пытаться найти меня, а лишь прислать кое-что из моих вещей (лучшие из них — увы! — уже проданы здесь при помощи ловкого посредника). Леонид умолял простить его, пытался всевозможными способами объяснить свой подлог и свое поведение, направленное якобы на мое же спасение. Я оставался непреклонен. И — странно все же! — смотрел на него, никак не чувствуя в нем сына, плоть и кровь свою, будто на чужого, будто на адвоката, нанятого защищать интересы кого-то третьего... Леонид, отчаявшись в попытках примириться, пытался навязать мне деньги. «Они дурно пахнут, сударь. — сказал я твердо. — Они ворованные. Ничто не заставит меня принять хоть копейку!» Внезапно он заплакал. Будто бы искренне. Таким я его никогда не видел. Стал клясть свое одиночество и злой рок, отнимающий у него самых близких и дорогих людей. (Судя по всему, Екатерина Мироновна, решившись окончательно, порвала с ним полностью, доверившись наконец зову истерзанного своего сердца. Бог ей судья!..) Леонид упал передо мной на колени, стал истово целовать руки. Я с трудом вырвался и ушел, спрятался от него. Timeo Danaos et dona ferentes — боюсь данайцев, даже дары приносящих.
Становлюсь обывателем — беженцем, думающим о еде и о том, как прожить каждый вновь наступающий день. Оказывается, это проще, чем давать объяснения историческим процессам. Чувствую, погибаю — и нравственно и физически. Устаю, простужаюсь. Еще три-четыре таких месяца, и мне уже не поможет Париж...
Поистине, не зная, где упадешь, торопись подстелить соломку. Неделю назад пришло мне в голову, что не все я сделал, действую кустарно, а голос мой — «глас вопиющего в пустыне». Надо будить общественное мнение, открывать людям глаза, призывать под свои знамена... Вере в силу печатного слова меня учили с детства. Одним словом, написал я гневную статью о продаже народного добра, в которой называл подлинные лица и подлинные деяния этих лиц. А затем, переписав набело, понес в редакцию русской, судя по заявлениям — весьма либеральной газетенки, обосновавшейся здесь как дома. И принят был, надо сказать, подобающим образом. Обласкан. И заверен, что статья будет опубликована чуть ли не в следующем номере. Дни, однако, бежали, а статья не появлялась. Придя за справкой, я встретил на месте редактора уже другого человека — прямого и резкого, с офицерской выправкой, который сказал, что печатание моих побасенок требует согласования с рядом лиц, чье мнение газета здесь выражает, и просит наведаться как-нибудь днями... Вечером, вернувшись «домой», застал на самом видном месте возвращенную мне статью с запиской, где говорилось прямо: газета статью напечатать не имеет возможности ввиду вздорности обвинений в адрес лиц, широко известных в обществе, чье положение и заслуга — лучшая гарантия от моих упреков и беспочвенных подозрений... etc, etc... Но это еще не все! События, развернувшиеся тем же вечером, напоминают повествование Элена Сю. Ко мне подошли двое. В масках! И, взяв за руки, оттащили в дальний угол двора и пригрозили убийством, если я не оставлю свои писания... навсегда! Все это очень грустно.
Людей, подобных этим, в масках, здесь множество, сомневаться не приходится. Как и в том, что отправить на тот свет такого старика, как я, дело не сложное. Думайте, профессор, думайте! Снова жизнь задает вам непростую задачку!..
Внезапно разыскал меня Здравко Ристич. Появление старого корсара растрогало меня: проделал долгое, трудное и не дешевое путешествие из Каттаро лишь для того, чтобы повидаться, привезти оставленные мною вещи (признался, что говорил с Леонидом, и тот сказал, что я не вернусь) и некоторую сумму денег. которую он готов ссудить мне (поклялся, что деньги, принадлежат ему, а не Леониду). Да, все же именно добрые и высокопорядочные люди — двигатели прогресса, двигатели истории! Они — опора мира. Вопрос о переезде в Париж таким образом приобретает практические очертания. В Париж, в Париж! Там чище воздух. Там цвет эмиграции нашей. Там легче будет бороться против «Торгового дома Врангеля и К°»! Итак, вперед!»