IX

Больной уже прогуливался по комнатке, почти лишенной мебели и части картин, но бледный и изнуренный, когда каштелян, скоро вернувшийся с сейма, нашел дома письмо и деньги. Гордый, холодный, наполовину иностранец, он в глубине сердца не был злым человеком, а своими недостатками в большинстве был обязан воспитанию. Узнав об опасной болезни художника, поспешил к нему, глубоко тронутый. Поднявшись по лестнице, заметил везде явную нужду, он был тронут положением бедного, но порядочного человека, неопытность которого послужила причиной страдания, причиненного ему пустой и бессердечной женщиной. С вежливостью, на которую он был способен только в моменты большого сочувствия к другим, приветствовал художника и спросил его, почему тот вернул деньги.

— Я не мог их принять, — ответил Ян, — я еще вам многим обязан.

— Послушай, довольно этого! — возразил каштелян, кладя на стол двойную сумму. — Не преувеличивай своих обязанностей; прошу тебя принять это в знак моей благодарности за портрет прелестной женщины, расставаясь с которой я хочу сохранить о ней хотя бы это воспоминание. Портрет ее — шедевр!

Ян покраснел, прислонился к столу, так как чувствовал, что ноги под ним дрожат.

— Да, мы расстаемся, — добавил с улыбкой каштелян, — наши настроения и характеры не совсем сходятся, детей у нас нет, развод провести легко. Мы даже живем уже отдельно, а бракоразводный процесс идет своим чередом. Если будете нуждаться в помощи, совете, прошу вас, обратитесь ко мне.

И, живо поклонившись, ушел; минуту спустя карета загрохотала по мостовой.

В этот же вечер Ян вышел впервые погулять, по совету Мамонича, который по мере того, как Ян выздоравливал, обрел свою обычную веселость.

— Нет ничего глупее, — говорил Тит, — как сидеть в закрытом помещении; это та же болезнь. Тяжелый воздух порождает жар. Смотришь на черные стены, всегда одни и те же; в голове становится темно, тебе кажется, что попал в темницу. Пойдем.

Вечер был прекраснейший, но Ян так странно изменился, постарел, ослабел; вскоре пришлось усесться на колоде, лежащей у дворца Слушков, рассматривая реку, окрестности и закат солнца.

Вдруг кто-то, проходя мимо, поздоровался с Мамоничем.

— Здравствуй, Пракситель!

— А! Это вы, доктор!

Они увидели высокого полного мужчину; за ним следовала женщина в трауре, под вуалью. Доктор был человек уже седеющий, довольно высокого роста, крепкого сложения, широкоплечий, с желтым цветом лица; его глаза пивного оттенка блестели необыкновенным огнем и бегали под аркой густых нависших бровей. Кривая, припадочная, но как бы застывшая усмешка искривляла его рот. — Он был одет в черный костюм невиданного покроя, без пояса, с широкими рукавами; на голове была надета дорожная шляпа с громадными полями, напоминающая еврейские, обвязанная черной тесьмой, в руках длинная палка. Движения его были резки, судорожны, бросками. Он остановился напротив и спросил:

— Что вы тут делаете?

— Сидим и отдыхаем. Я повел на прогулку больного товарища, а он нуждается в отдыхе.

— Больного? Да, больного! — сказал доктор, оставляя руку женщины и подходя поближе. — А что с ним?

И стал смотреть Яну в глаза.

Вдруг женщина подняла вуаль, и ее глаза встретились с глазами Яна.

Тот удивленный вскочил на ноги. Сон или мечта? Это была Ягуся! Он не ошибался, это она!

Доктор заметил это внезапное движение, взаимное признание друг друга и флегматично спросил:

— Что там? Только теперь вы узнали друг друга? Ха! Только теперь?

— Не понимаю! — сказал Тит.

— Только, — пробормотал неясно и невнятно Ян. — Ты не знаешь, Тит, что давно уже, еще учась в Вильне у Батрани, я имел удовольствие часто встречать панну Агнешку, мы были соседями.

— А! Да! Да! — странно вращая глазами воскликнул доктор; — давно! Давно! Еще тогда она была у бабушки!

— И мы были вдвоем еще, вместе с сестрой, — добавила женщина, приближаясь, — теперь я одна!

Она указала на отдаленное кладбище.

— Бабушка там! Сестра там!

— Там, — печально повторил доктор, — живут!

— Но вы хворали, вы теперь больны? — нежно спросила Ягуся.

Ян смутился при упоминании о болезни.

— Я был болен, упал, притом было воспаление мозга, продолжительное, тяжелое.

— От испуга, — сказал Тит.

— От разочарования! — шепнул доктор,

Ян удивленно посмотрел ему в глаза. Уже с первых фраз незнакомец, казалось, был вполне знаком со всеми событиями, касавшимися Яна; но последнее столь удачное слово переполнило чашу. На взгляд Яна доктор кивнул лишь значительно головой:

— Да, — сказал, — вы поднялись высоко, а упали низко.

— Не смейтесь, доктор, над болезнью! Ведь вы сами не очень-то здоровы.

— Ха, ха! Вы называете это болезнью! До свидания! Хотите вечером ко мне? Можем развлечься, больным это не мешает. Я жду вас.

Ягуся тоже позвала Яна сладким взглядом голубых глаз, напомнив ему юность; сердце сильнее забилось в груди.

— Да! Это не гордая каштелянша! — сказал мысленно. Но Ягуся и размахивавший палкой доктор уже уходили.

— Кто это? — спросил Ян. — Его жена?

— Нет, дочь, — ответил Тит. — Ведь ты же ее знаешь? Должен знать, кто он?

— Я вижу его впервые и никогда ничего о нем не слыхал.

— Пойдем потихоньку, я тебе расскажу по пути. Но начну с самого главного: наш доктор не доктор по профессии; никто не знает, кто он и чем занимается, и все считают его сумасшедшим.

— Как? Такой нормальный, он был бы…

— Сумасшедший, это так, или так кажется. Весь город в силу его речей, образа жизни, странного костюма признал его единогласно сумасшедшим.

— Что же он такого ненормального наделал?

— Вот слушай. Старая бабушка, которую ты видел из окна, о которой ты мне даже упоминал, некогда здешняя купчиха, имела дочь, в то время еще юную красавицу, Юлию. Это был цветок ее вдовьей жизни, любимое и избалованное дитя, девушка не бедная, но и не богатая, единственный ребенок. Знаешь, что такое подобные дети; это счастливые создания, которых молодость вознаграждает за всю жизнь, так как никто потом не может относиться к ним с таким же сердцем как мать; везде и всегда им будет плохо после райского детства. В то время когда вся виленская молодежь была без ума от красавицы Юлией, которую называли королевой, так она была чудно красива и величественна, в Вильно появился странный субъект, о происхождении которого, роде, национальности даже и материальном положении ходили самые странные слухи, а это всегда означает, что людям ничего не известно. То, что люди обыкновенно прячут в себе, опасаясь, что их обвинят в странностях, он обнаруживал без малейшего стеснения, без раздумья, как это люди будут принимать и толковать. Он говорил правду часто горькую, а иногда столь странно звучащую, что его принимали за ненормального. Его звали доктор Фантазус, но шепотом передавали друг другу, что это была выдуманная фамилия, принятая им, чтобы пустить пыль в глаза. Хотя он и звал себя доктором, но не лечил, не пользовался обыкновенными лекарствами; он говорил, что в человеке никогда не болеет тело само по себе, а всегда лишь в зависимости от души; он прописывал особенное лечение, большей частью нравственного характера, иногда смену климата, какую-нибудь воду, другую квартиру, определенное общество, чтение, церковную службу или т. п. средства.

Языки, которыми мы здесь пользуемся, знал прекрасно; по лицу он как бы казался иностранцем, пришлым. Жил скромно, но никогда не нуждался в средствах: давал бедным, даже попрошайкам. Его принимали в лучших домах, но он предпочитал держаться бедняков, чем обивать барские пороги. Наибольшей его странностью были рассказы и разговор настолько увлекательный, что часто люди, не вполне даже его понимавшие, в невольном восторге, увлеченные ходом его мысли, слушали его речи часами. Можно было сказать, что его слово связывало и приковывало слушателей. Чаще всего он рассказывал о малоизвестных странах: Индии, Китае, Африке, и всегда так, как если б побывал там лично. Хотя бы спросить его о самом затерянном уголке мира, тотчас он начинал самым точным образом описывать его. То же самое было и с историей: всякое событие прошлого он передавал так, как если бы был его свидетелем, с подробностями удивительной точности. Его иногда спрашивали, откуда он их узнал? Он отвечал с улыбкой: "Я там был"… Совсем как в сказке, — поворачивался и уходил, задумавшись. В то время он был молод и красив, вернее — очень привлекателен; он встретился с Юлией и — к великому отчаянию матери — стал у них часто бывать, явно влюбившись и ухаживая. Испуганная мать молилась; Юлия с первой встречи, словно чувствуя, что она ему предназначена, прильнула к нему. Переполох матери и родственников нельзя передать словами. Мать пыталась отвадить авантюриста, но он как бы не замечал этого, входил всегда, когда хотели ему закрыть двери перед носом, и упорно подсаживался к Юлии. Острые словечки, упреки, даже очевидный гнев матери — ничто не действовало. Он на все отвечал вежливо и продолжал свое. Усиленно старались собрать о нем сведения, но за исключением того, что он явился сюда прямо из Астрахани, больше разузнать нельзя было ничего.

Наконец, однажды вечером официально попросил у матери руки дочери; мать дрожала как лист.

— Я уже заручился словом Юлии, — сказал он; — Юлия меня любит, она ни за кого другого не выйдет замуж.

— Но кто же вы? Ради Бога! — спросила мать.

— Я доктор Фантазус, — ответил он. — Я дам Юлии независимое положение, я богат. Остальные сведения обо мне принадлежат одному мне; это тайна, которой теперь раскрыть не могу. О счастье Юлии я буду заботиться, и Бог мне свидетель, что я сделаю для нее все, что в человеческих силах. Что я не недостоин ее по своему происхождению, в этом даю вам слово порядочного человека, а если хотите — поклянусь.

Мать, не зная, что делать, плакала; но дочь своими уговорами добилась у нее обещания, добилась согласия, несмотря на страх, который возбуждал во вдове доктор Фантазус.

После свадьбы молодые переехали в роскошную квартиру; мать в день венчания благословила их, все еще беспокоясь и тревожась за будущее.

Это был не напрасный страх, это было предчувствие. Счастливая совместная жизнь продолжалась недолго. Юлия в момент болезни, давшей жизнь двум сестричкам, опасно заболела, поцеловала сирот и навсегда закрыла глаза. Какой-то лопнувший в груди сосуд сделал всякую помощь излишней. В момент ее смерти доктор исчез из города, и напрасно его искали. Мать Юлии продала движимое имущество и взяла внучек к себе. Ежегодно, в течение около полутора десятка лет, она получала деньги и письмо от зятя. Эти краткие письма были адресованы со всех концов света: то из Испании, то из Татарии, то из Гоа, из Бомбея, из Кантона, из Тегерана, из Отаити, наконец, раз из Лиды — и притом самым странным образом.

Почтовый штемпель свидетельствовал, что он действительно писал оттуда. Не спрашивал о детях, но наоборот, казалось, прекрасно знал, что с ними; в некоторых случаях даже советовал бабушке, что делать, словно знал в деталях положение ее и дочерей. Хотя средств было достаточно, но вдова воспитывала детей скромно, в обстановке, к которой привыкли, и сберегая деньги, так как не ожидала, кем зять вернется и хотела кое-что отложить для внучек, постоянно опасаясь, что получение писем и денег прекратится. Между тем старушка была все ближе к могиле и в прошлом году тяжело захворала, просиживая у кровати опасно больной внучки. В эту роковую минуту явился доктор Фантазус, как снег на голову, смягчая их страдания истинно сыновними заботами для старушки, материнскими для дочери, но, несмотря на все старания, не смог вырвать их из когтей смерти. Обе умерли, а он остался с Ягусей и теперь живет в Вильно. Люди, знавшие его раньше, и теперь утверждают, что он еще очевиднее стал помешанным.

Его рассказы и провозглашаемые им истины столь странны, что не могли бы выйти из уст нормального человека. Если бы он действительно так думал, то опасался бы сказать. Доктор Фантазус теперь имеет смелость утверждать, что он жил постоянно от сотворения мира; что он побывал во всех странах мира, а раньше на планетах, которые кружатся вокруг солнца по большим орбитам, чем Земля. Говорит, что вскоре он уйдет с земли и начнет жить на небесных телах ближе к Солнцу, вплоть до Меркурия; наконец, он якобы войдет в само солнце и будет там находиться остальную часть вечности.

Он рассказывает все в таком роде бредни.

Некоторые смеются ему в лицо, другие, опасаясь, насмехаются над ним в его отсутствие, но слушают с раскрытым ртом при встречах. Степенный, серьезный, в ежедневных делах он разбирается прекрасно, очень смышлен и великолепно знает людей. Посмотрит и знает уже, какой ты человек. Иногда это кажется чудесным, так он читает в сердце, так угадывает все твои мысли, пружины твоих поступков и все твое прошлое. На вопросы, как это происходит, отвечает по-своему:

— Я был в нем или я был им (не знаю как).

Одни смеются над этим и иронизируют, хотя он часто их неверие сумеет пристыдить; другие считают его чем-то в роде вдохновенного пророка и слепо ему верят. Верно лишь то, что когда он тебе раскрывает либо прошлое, либо будущее, то никогда еще не ошибся. Очевидно, он обладает одним чувством больше, чем мы, особой нервной организацией, которая дает ему возможность воплощаться в каждого из нас, во всех; впрочем — не знаю.

— Ты изображаешь его странным и страшным! — воскликнул Ян. — Ягуся его дочь! Ягуся!!!

— Это, как мне кажется, вовсе не мешает тебе любить Ягусю. Она, как видишь, всегда помнила о тебе. Как знать, быть может, ты был бы с нею счастлив? Забудь об этой негодной кокетке, забудь; Ягуся, это счастливые годы юности…

Тит произносил эти слова, как раз когда их обогнал темный экипаж. Из него выглянуло лицо каштелянши и знакомый взгляд пронзил Яна. Он пошатнулся и закрыл рукой глаза.

— Что с тобой? — спросил Мамонич.

— Это она!

Но лошади уже умчались.

— Пойдем к доктору, — сказал Тит: эта женщина — убийца.

— Пойдем, — повторил Ян, — тем лучше! Мне надо развлечься, — добавил он с натянутой улыбкой, — веди меня куда хочешь, веди.

Они быстро направились на Заречье, где доктор Фантазус поселился в большом каменном доме.

Сад доходил до реки, и плакучие вербы своими склонившимися ветвями купались в воде. Густые деревья окружали и закрывали здание, которое впоследствии, вероятно после основательной расчистки зарослей, так изменилось, что теперь бы вы там не нашли ничего похожего. Небольшой второй этаж на высоком первом, с несколькими окнами, был покрыт довольно плоской крышей. Во двор, чистый и посыпанный песком, вели ворота странного стиля; их яркие китайские украшения, звоночки и головы драконов обращали на себя внимание многих прохожих. На крыльце лежал старый каменный сфинкс из черного базальта, болезненно напомнивший Яну пророческие слова Батрани о символе женщины.

В пустой прихожей висела греческая лампа на бронзовых цепочках, изображающая орла, уносившего Ганимеда.

Лестница, украшенная экзотическими цветами, вела наверх.

— Там принимает доктор, внизу живет он и дочь со стороны сада, пойдем наверх.

Они поднялись благоухающей дорогой, ступая по цветным настилкам, сплетенным из неизвестного растения в желтые и красные полосы.

В передней им открыл двери слуга негр в белом тюрбане, в широких красных шароварах, в красном с золотым шитьем кафтане и дорогом черном поясе, за которым блестела рукоятка кинжала. Мальчик с темным цветом лица и черными глазами, явно восточного происхождения, выглянул из-за китайских ширм и спрятался. В дверях их встретил доктор, одетый теперь по-восточному, только на голове была дорогая шапочка вместо тюрбана.

Комната, куда они вошли, имела странный вид. В ней среди нагроможденных всякого рода диковинок и мебели, привезенной со всех концов света, сидела девушка в белом платье, Ягуся, казавшаяся цветком родного луга, вставленным в изысканную вазу. Улыбка девушки напомнила Яну милое прошлое; но почти у порога доктор схватил его за руку, стал крепко пожимать и сказал:

— Привет, привет тебе, дорогой маэстро! Моя Ягна всю дорогу говорила только о тебе, хотя я в этом не нуждался, чтобы знать тебя, как следует! О! Мы знакомы! Знакомы! Но какого лешего было попасть в силки каштелянши?

Ян побледнел, но заставил себя улыбнуться.

— Эта болезнь у тебя пройдет. Садитесь же, старые знакомые (указал он на Ягусю), и беседуйте без стеснения. Я хотя невольно все слушаю, но в случае необходимости ничего не слышу.

С этими словами он повернулся к Мамоничу и поцеловал его в лоб.

— Ну, что, мой Бенвенуто (только на этот раз называю тебя так, потому что ты явился вовремя, в другой раз будешь для меня вновь Праксителем); как там поживает твой Геркулес?

Между тем как идет разговор между Мамоничем и доктором, глаза которого кажутся одновременно везде, так скоро они перебегают с места на место, Ян, улыбаясь Ягусе, с любопытством рассматривает комнату.

Она была небольших размеров, с окнами в сад; обставлена была как бы нарочно для того, чтобы возбудить удивление и любопытство. Мебель была покрыта нездешними и необычными у нас тканями, с изображенными на золотом фоне громадными птицами, цветами и пагодами. Со стола свешивалась старая скатерть с генеалогическим деревом какого-то древнего германского баронского дома и развесистыми гербами. На стенах были ловко размещены китайские картинки, прекрасные английские гравюры, прелестные голландские картины масляными красками небольших размеров, одежды и вооружение индийцев и островитян южного океана, татарское оружие, музыкальные инструменты различных народов. Меховые платья самоедов и остяков, рубашки из рыбьего пузыря и кольчуги, восточные кафтаны и платья мандаринов, висящие вместе, казалось, удивлялись своему соседству. На высокой колонне в прелестном старинном железном шлеме, осыпанном золотыми звездочками, с крыльями бабочек помещалась голова индейца вся в странных рисунках, засушенная вместе с кожей неизвестным нам способом. В другом углу была помещена мумия в корпии, опиравшаяся на сосуды с ибисом и бальзамированной собакой. Прелестная старинная греческая статуя Минервы из бронзы стояла в одиночестве посередине на консоли. У ног ее лежало несколько китайских книжек и бумажные свитки, которые китайцы жгут в виде жертвоприношения своим божествам. Но кто сможет описать это странное разнообразие, это собрание редкостей, пустых, красивых и отвратительных.

На камине величественно восседал индусский божок с нагим животом и глупо раскрытым ртом; сидел на поджатых ногах настоящий символ учения Брамы, учения, называющего одурение покоя единением с Великим Духом. Около этого уродца плясали пастушки из севрского фарфора и старого саксонского фаянса, блестели раковины громадных улиток, странной формы окаменелости, раковинки, нанизанные на шнурок, употребляемые где-то неграми вместо денег, куски сталактитов и шишки Ливанских кедров.

Ни пересчитать, ни пересмотреть!

Висевшее над камином зеркало было вогнутое и в нем отражалась в уменьшенном виде вся комната и прелестный вид из окон. Перья африканских и американских птиц, уложенные в громадные веера, сшитые в красивые пестрые накидки, украшали стену над диваном. Тут же рядом на перекладине сидел белоснежный попугай с искривленным красным носом, потирая клюв о блестящие когти и изредка потряхивая крыльями.

— Это музей, а не комната, — сказал Ян, садясь около Ягуси.

— А! И мне сначала казалось это странным и смешным, но теперь я привыкла ко всему. Отец мой любит эти коллекции; они наводят его на воспоминания о путешествиях по свету. Например, эта шкура льва под столом, этот тигр на стене, на котором блестят индейские ножи, это его охотничьи трофеи. Где он только не был! И чего не видел!

— Как же он сумел все это собрать?

— Постепенно. Из разных частей света собрал оставленные у друзей вещи, когда поселился в Литве, около меня и ради меня. Я ему так обязана! Ведь это большая жертва! Он, бедный, так скучает в покое и однообразии! Ежедневно вечером вздыхает и шепчет, повторяя, что его тянет на северный полюс. Он видит там какие-то населенные страны, где еще на всех картах белые пятна. Ему бы хотелось поплыть туда, несмотря на глыбы льда, преграждающие путь. Но откуда взять денег на это путешествие? Кто с ним поедет? Кто захочет уверовать в этого нового Колумба?

Ягуся, говоря это, посмотрела на Яна и спросила его, понизив голос и украдкой взглянув на отца:

— Ас вами что творилось в эти годы? Где вы были?

— В Варшаве, потом в Риме, потом я хоронил бедную мать, которой успел закрыть глаза! Теперь…

— О! Теперь, слыхала! Вы больны глазами каштелянши, как говорит отец, — добавила она с улыбкой. — Мой отец знает все. Но он также говорит, что это пройдет.

— Откуда же он знает? — спросил смущенный Ян.

— Откуда? Не умею разгадать загадку! Но он знает все! Знает все! Странный человек! Если бы я его не любила, я бы его опасалась. Спросите его о ком хотите, о чем хотите: отвернется, подумает долго, посмотрит вдаль, углубится в себя и скажет вам все, что вы хотели знать. Если б я не знала, что он набожен, я бы думала, что это колдовство! А люди, которые его не понимают, называют сумасшедшим… — добавила она печально.

В это мгновение, хотя, казалось, доктор Фантазус их не слушает, он вдруг повернулся и, положив руку на колено Яна, промолвил:

— Да, зовут меня сумасшедшим! Почему? Потому что я им подробно рассказываю о смерти Сократа и толкую элевзинские мистерии; описываю им китайскую стену Ши-Хоанг-Ти, которая является действительно великим творением, быть может большим, чем превращенные огнем в стекло развалины Бальбека; рассказываю им о пустынях и трясинах Америки, населенных чудовищами; рисую индусские пагоды; знаю больше, чем знают они, вот почему говорят, что я сумасшедший.

Ян ничего не ответил; он посмотрел ему в глаза, но не смог поймать блестящий взгляд доктора.

— Говорят, что я сумасшедший, — добавил он несколько возбужденно, — потому что я им доказываю, что я был свидетелем завоевания Мексики, открытия Америки и покорения Китая монголами, и кроме того — современником Аспазии, Алкивиада, Солона, воином Фермопил, что я прекрасно знал Леонида и был с ним в большой дружбе. Как жаль, что его здесь нет!

— Доктор, в это немного трудно поверить, — сказал Ян.

— Вам! Конечно. Но у вас неправильный взгляд на прошлое. Вы думаете, что то, что было, было и прошло; а я вам говорю, что то, что было раз, есть и продолжает быть. Можно туда пойти и взглянуть, и жить прошедшим, можно путешествовать в древние века, как путешествуют в Китай, в Америку, в Бомбей и Калькутту. Говорю тебе, можно пойти в прошлое.

— Но дорога?

— А! В этом вопрос! Дорогу знаю только я! Подлинная, но чертовски трудная…

Он встал и прошелся по комнате.

Мамонич не очень-то прислушивающийся к разговору, так как он не был нов для него, рассматривал альбом на столе и позвал Яна. Тот нехотя встал от Ягуси и подошел к другу. Громадная потертая книга в переплете из черной твердой кожи с застежками очевидно азиатской работы содержала лица, костюмы, сцены и виды различных стран. На каждой странице была дата. С удивлением Ян нашел здесь голову Понтия Пилата.

Увидев последнего, доктор вдруг воскликнул:

— А! Пилат! Бедный Пилат, слабый характер погубил его! Это был не злой человек, но он странно поддавался чужому влиянию; даже жена водила его за нос; притом он слишком заботился о популярности, о мнении толпы! Пилат это символ людей, которые ничего не делают сами по себе; в корне они, быть может, хороши, но благодаря бесхарактерности становятся орудием злых.

Дата, помещенная под Пилатом, была историческая, на год раньше страстей Христовых; приписка с натуры делала этот рисунок непонятным. Ян и Тит взглянули друг на друга.

— А, а, и вы, как видно, считаете меня сумасшедшим! — воскликнул доктор Фантазус. — Ха, ха!

— Ведь не станешь же ты отрицать, — перебил Мамонич, — что рассказываешь нам несколько странные вещи.

— Может быть, они и странны для вас, привыкших всю жизнь смотреть лишь под ноги. Все, чего мы не знаем, кажется нам впервые странным. Если бы ты никогда в жизни не видел червяка, мухи, не слыхал о них и вдруг их увидал — не правда ли, ты бы их принял в первый момент изумления за воплощение Великого Духа?

Вдруг заметив Ягусю, воскликнул, опомнившись:

— Ягуся здесь! А мы болтаем Бог знает о чем! Вот, оставим это лучше, а развеселим больного глазами каштелянши. Бедный Ян! Что за болезненная офтальмия!

— Прошу вас, если вам действительно жаль меня, не напоминайте мне об этих глазах.

— Напротив, надо тебя лечить насильно. Я давно знал каштеляншу, — добавил доктор Фантазус. — Я ее встречал при дворе Клеопатры.

Приятели украдкой взглянули друг на друга.

— И сознаюсь, — продолжал Фантазус, — что она ничуть не изменилась с того времени. Я рисовал тогда ее портрет: посмотрите на тысяча второй странице, в костюме, который она тогда одевала. Убор на голове незначительно лишь ее изменяет.

Ягуся с любопытством нагнулась над книгой, а Ян не мог сдержать возгласа удивления, увидав рисунок в египетском костюме, но так живо изображающий Эльвиру, что он оттолкнул его с отвращением и страхом.

— Если хотите, я расскажу вам даже ее историю. Отец ее был жрецом бота Манду в Хермонтисе, бога одного из египетской Троицы. Клеопатра увидала ее во время празднества и взяла ко двору. Стреляла она черными глазами так удачно, что Марк Антоний слегка в нее влюбился. Но так как любовь у древних была не очень требовательна, то, скоро насытившись, бросил ее. Из Рима, куда она попала, увез ее на север какой-то воспламенившийся сарматский царек. Презирая этого варвара, она уехала с ним единственно ради того, чтобы избавиться от неизлечимой скуки видом страны, так прекрасно описанной Геродотом. Но в Сарматии Геродот показался ей таким же путаником и легковерным передатчиком басен, какими нам кажутся Веньямин из Тудели и Марко Поло. Представьте себе скучающую женщину в древней дикой Сарматии! Царек не мог с ней ничего поделать; он переезжал с ней с берегов старого Тира в Колхиду, возил ее даже в страну, где по словам старого Геродота — беспрестанно падающий пух закрывает мир от людей; ничто не помогло против хронической скуки. Но наконец нашлось развлечение, которое подействовало. Где-то над озером Белых коней находился дворец царька. Там стонали в цепях толпы военнопленных. Ежедневно перед ней ставили одного пленника. Она до тех пор смотрела на него, смотрела, смотрела, пока не умертвит взглядом. Надо вам знать, что существует взгляд, который убивает. В средние века эту силу взгляда символизировал Василиск. Добавление к легенде, гласящей, что Василиск может быть побежден только собственным отраженным взглядом, означает, что нечувствительность к этому взгляду отнимает от него силу и обращает ее на убийцу.

В точности не знаю, что случилось потом с каштеляншей; если не ошибаюсь, ее видели при дворе Франциска I; наконец, она попала в Париж, когда воеводиц кончал там свое воспитание под руководством какого-то шалопая, и вышла за него замуж… Глаза ее, глаза Василиска, ее мания, — продолжал доктор с самым серьезным видом. — Она их испытывает на всех, обладают ли той же силой, что и раньше. На мужа уже не действуют, но на новичков! Хочешь победить? — спросил Яна.

— Победить, то есть забыть, — сказал Ян; — другой победы эта борьба не стоит.

— Нет, надо ее исправить. Дам тебе талисман.

Он указал на Ягусю, а та покраснела со стыда и повернулась, грозя отцу.

Доктор расхохотался. Подали чай в небольших китайских чашечках на изящном лакированном подносе. Все здесь было фантастично, странно, красиво и совершенно неожиданно.

Фантазус ходил по комнате в прекрасном настроении.

— Чувствую, — сказал он, — будет буря. Это меня очень радует: по крайней мере, несколько нашумит и освежит воздух; хорошая погода наскучивает.

— А! Буря! Буря! — воскликнула Ягуся, подбегая к окну. — Я так ее боюсь! Вероятно, не буду спать всю ночь!

— О, не сегодня еще будет буря, — через три дня в полдень.

— Откуда же ты знаешь?

— Падающие звезды, то есть то, что вы называете этим именем, падают уже несколько вечеров в стороне, где собирается буря. Это ее посланные, которые идут за ней и вернутся с громами.

Пока доктор разговаривал с Мамоничем, Ян опять подошел к Ягусе. В тихой беседе с ней он находил покой, ему было легче; возвращалась свобода и веселье прежних дней, уменьшалось страдание. Сердце опять билось в груди, но иначе, совсем иначе, чем в то время, когда его разжигала Эльвира своим дьявольским взглядом. То впечатление было адским желанием, это — небесным блаженством и покоем.

— Помнишь голубя? — спросил ее тихо.

— О, как же! — ответила она. — Три дня спустя после твоего ухода голубь из моих рук улетел на твое окошко, но там его поймала и убила Мариетта. Я долго его оплакивала. Потом мы переехали на другую квартиру. Старик Батрани, я часто видела, приходил в твою комнатку и задумчиво, спрятав лицо в руки, не знаю — плакал или горько задумывался. Иногда сынок садился ему на колени и они ласкали друг друга, пока их не гнала Мариетта из этого ненавистного ей уголка. Вскоре, я слышала об этом от соседей, усталый старик-художник перестал совершенно говорить. В течение нескольких месяцев никто не мог слова от него добиться, даже любимые дети; наконец, он умер. Его смерть была, может быть, ужаснее жизни: умирающий, сброшенный с постелью на пол, видел, как жена везде искала после него денег, как собирала вещи и, не гладя даже на него, добивала его проклятиями и криком. На похороны не разрешили пойти даже детям. Старшего сына мать заперла на ключ; ребенок выскочил в окно и побежал за гробом босиком, в одной рубашке. Весь город плакал, глядя на это; мать высекла его розгами.

— Говоришь о Батрани? — спросил вдруг доктор, присоединяясь к разговору. — Знал я его, знал: славный малый, но бедный человек. Я знал его несколько раз.

— Как же так? — воскликнул Ян, забыв об эксцентричности доктора.

— Да, юношей в Греции, потом взрослым в Риме, мужчиной в эпоху Медичи, наконец, стариком уже в Вильно. Он носил разные имена. Его называли, я помню, Клеантом из Делоса, потом вольноотпущенником Лицином, затем… э, не важно, как! Ему подобные всегда бывают убиты своими же, судьба выбирает орудием мучения то брата, то жену, то детей. Батрани грек умер от сына, римлянин от развратницы гречанки, итальянец от завидующего его таланту отца, наш от жены, — так должно было случиться. Добряк Батрани, мир ему!..

— Но я вижу, что вы собираетесь уходить, — продолжал Фантазус; — действительно, уже поздно. Приходите же ко мне завтра, будем видеться почаще; вы мне, а я вам могу пригодиться. Вы ничего не помните, а наша дружба началась еще в тюрьме Сократа, когда мы там все встретились перед тем, как учитель осушил бокал с цыкутой. Ты, милый Ян, был Цебесом, не помнишь? Ты, Ма-монич, Ктезином из Пеании.

— А ты, доктор?

— О, я, — ответил он серьезно, — был тогда Эврипидом и хотя Платон не упоминает обо мне в числе свидетелей великой кончины, но могу засвидетельствовать честным словом, что велел Эскулапу зарезать в жертву петуха, о чем после писали, отрицая даже факт! Неблагодарный Платон! Но мы с ним были тогда не в лучших отношениях; прощаю его от всего сердца! Хотя говоря по правде, я во многом помог созданию Диалога. Поверьте мне, хронология Эврипида до сих пор неверна, я это лучше всех знаю. Спокойной ночи!

С этими словами он закрыл дверь, но Ягуся, сквозь щель запирающихся дверей, взглядом попрощалась с Яном. Ян ушел гораздо более спокойным, убаюканный ее голубым взором.

— Что ты думаешь относительно доктора? — спросил Мамонич, когда выходили со двора.

— Ничего не понимаю, сумасшествие, оригинальность, какой-то расчет…

— Подожди еще составлять окончательное мнение.

— Доктор, как вижу, богат?

— Никто ничего не знает. Ходят о нем самые противоречивые слухи: одни утверждают, что у него сокровища Креза; другие говорят, что он вожак разбойничьей шайки; третьи, что он беден, что даже в долгах. Он сам постоянно жалуется на свою бедность. Живет скромно; все его богатство в этих коллекциях, которые ты видел.

— Но и это чего-нибудь стоит.

— Конечно, — сказал Тит, — для знатока…

— Непонятная личность.

В раздумье дошли до дверей Яна и пожатием руки попрощались. Ян нашел у себя лакея каштелянши, который попросил его завтра по важному делу явиться во дворец Огинских, где она до сих пор жила.

Утром Мамонич как всегда пришел и застал Яна в жаркой борьбе с самим собою — идти или не идти во дворец Огинских. Он знал, что Тит скажет ему: "Не ходи"; поэтому, ничего ему не говоря о приглашении, около полудня, все еще борясь с собой, оделся и вышел из дому, не зная, куда пойти. Пошел во дворец Огинских!

Какое дело могло быть у каштелянши? После странного прыжка из их дома, мог ли он опять туда войти? Должен ли он был не послушаться и отбросить то, что могло быть воззванием поздно опомнившегося сердца? Ему стыдно было людей, которые могли принять его за сумасшедшего. Несколько раз он подходил ко дворцу и возвращался; наконец, вооружившись отвагой, гордостью и равнодушием к насмешкам, если бы с ними встретился, быстро вошел на лестницу, прошел переднюю, не смея взглянуть на прислугу, и очутился в зале. Но здесь не было никого. Ничего не различая, он притворялся, что равнодушно рассматривает картины, развешанные по стенам, и прочие мелочи, когда зашелестело шелковое платье и вывело его из притворного занятия.

Он молча повернулся. Каштелянша стояла, надевая черные шелковые перчатки, и своим упорным взглядом посматривала на художника.

— Я велела вас пригласить, — начала она. — Мой портрет остался у моего прежнего мужа… хочу иметь другой.

— Я рад бы удовлетворить вашему приказанию, — ответил Ян, — но я убедился, что ваш портрет не представляет для меня ни легкой, ни вполне безопасной работы.

— Почему же она опасна? — ответила гордо устами и нежно глазами Эльвира. — Будете писать, будете писать, я хочу этого и жду.

— Нет, пани! — собираясь с храбростью, решительно произнес художник. — Я еще болен и едва поправляюсь, может быть никогда не верну утраченного здоровья. Мне велели отдыхать. Не зная причины приглашения, я явился согласно приказанию; но выполнить ваше желание, по крайней мере, теперь, я не в состоянии.

— Очень жаль, — ответила с гримасой женщина. — Я непременно хотела иметь портрет вашей кисти, так как ценю большой талант, равного которому мы здесь не имеем.

Ян поклонился.

— Портрет — это столь обычно, столь избито, — тихо промолвил Ян под впечатлением внезапной мысли. — Если б вы захотели иметь свой бюст, я знаю скульптора, который бы прекрасно это вылепил.

— Бюст? Правда! Это гораздо менее принято. Пришлите же мне этого господина, который сумеет его сделать.

Не глядя уже на каштеляншу, которая упорно преследовала его черными глазами, Ян попрощался и быстро ушел. В дверях еще простилась с ним взглядом барыня, испытывающая свои силы. Но вчерашняя встреча с Ягусей была действительно щитом для Яна. Он чувствовал, что очарование наполовину исчезло. Но все-таки взволнованный, он поторопился к Мамоничу, который жил отдельно.

Тит занимал в это время две комнаты в домишке на Бакште, над трактиром; в них царствовал замечательный беспорядок. Ян нашел его лепящим из глины громадного льва. Все еще эта группа Геркулеса поглощала его исключительно. Увидав Яна, который редко приходил к нему, Тит быстро набросил на начатую работу мокрые тряпки и встал, спрашивая глазами, что его сюда привело.

— Ты пришел сюда за мной; говори же, что тебя привело ко мне?

— Месть!

— Месть! Мне! Ха! Ха! Что же я тебе сделал?

— Ты! Ничего, но ты не знаешь?

— Знаю великолепно, что сегодня утром ты опять был у этого дьявола, каштелянши.

— Хочет опять иметь портрет.

— А, понимаю! А ты согласился?

— Нет! Нет! Нет! Напротив, я сказал, что еще нет сил работать; я уговорил ее заказать бюст.

— Так! А меня хочешь подвергнуть огню ее глаз?

— Предупрежденный, ты отомстишь за меня.

— Кто знает, хватит ли у меня сил!

— Тит, дорогой! Ради меня! Сделай это ради меня! Согласись, иди, а когда эта сирена будет преследовать тебя своим взглядом, верни ей за взгляд взгляд, но холодный и удивленный. Пусть бесится бессильная. О, у меня еще болят раны.

— Так любишь ее еще?

— Нет, но хочу отомстить.

— Это все-таки немного любовь.

— Сделаешь же для меня, о чем тебя умоляю?

— Не знаю; не вижу надобности идти навстречу опасности, когда ничто не заставляет.

— Ради меня, Тит!

— Она меня, верно, не будет обнимать взглядом, а даром работать…

— Даром! Даром! Кто же тебе это говорит! Я уверен, что заплатят прекрасно.

— О, не это мне нужно.

После долгих переговоров Тит, наконец, дал себя убедить. Одетый скромно, но прилично, часа два спустя явился во дворец с холодным, уверенным и храбрым видом. Каштелянша встретила его улыбками, ужимками, стала расспрашивать, но не сумела разгладить морщины на лице стоика. После получасового разговора Мамонич ушел, оставив ее почти сердитой.

Час спустя принесли глину и тот небольшой помост, которым пользуются для моделирования небольших статуэток и бюстов.

Хладнокровно, наморщив брови, стал скульптор лепить голову, обозначил массами шею и грудь. Каштелянша впивалась в него глазами.

Несколько раз встретив этот взгляд, Мамонич равнодушно и серьезно сказал:

— Ясновельможная пани не знает, вероятно, или забывает, что бюст не нуждается в глазах и почти их лишен. Этот столь красивый для художника взгляд потерян для меня и только приводит в отчаяние, так как я не сумею его ни выделить, ни вылепить. Жалею, что я не художник.

Женщина поджала губы, но на минуту отвернувшись, опять принялась затем за свои обычные опыты. Она встретила суровый и нахмуренный взгляд Мамонича, так что принуждена была, почти рассердившись, отвести глаза. Мамонич делал вид, что весь поглощен работой. Еще раз, не сдаваясь, она нежно взглянула на Тита. Тит улыбнулся.

— Чему вы смеетесь?

— Вы меня простите, если скажу.

— О, почему бы это могло меня обидеть?

— Тогда скажу откровенно. Я удивляюсь силе и красоте взгляда и жалею, что не могу передать его в бюсте. Редко встречаются подобные глаза. Но, к несчастью, все бюсты имеют почти одинаковый взгляд. Только изгибом бровей и формой век мы можем несколько оттенить характер глаз. Но ясновельможная пани слишком привыкла, позируя для портрета, направлять таким образом взор, который столького стоил моему другу Яну.

— Художнику? — спросила она небрежно.

— Да! Этот бедняга пытался непременно схватить этот взгляд для картины, которую пишет. Странный это, в самом деле, человек: пылкий, когда дело касается искусства, ледяной по отношению к людям! Никогда не забуду, как, когда ему, наконец, показалось, что уловил тайну этих глаз, выскочил, как сумасшедший, в окно и побежал домой писать картину.

— Писать? Картину? — повторила, краснея, кастелянша.

— Никак не мог уловить этот взгляд, забывал его, когда уходил и отчаивался. Иногда, потеряв надежду, смеялся над собой и над своим странным упорством.

— Значит, он изучил мой взгляд, чтобы им воспользоваться с такой целью? О! Это негодный поступок!

— Художнику это извинительно: он берет, где может, формы и выражения. Так мы над ним смеялись, и он сам над собой. Ведь, несмотря на кажущуюся нежность, которую он великолепно разыгрывает, когда пожелает, это несравненный насмешник.

— Он! Насмешник!

— А, пани, не знаю никого более безжалостного, в особенности по отношению к женщине.

— И какую же картину он писал?

— Вечер у Аспазии.

В ответ на эти слова каштелянша, обиженная, дрогнула на диване.

— Надеюсь, — сказала она, — что мой взгляд…

— Хотел непременно дать его Аспазии, глядящей на какого-то холодного философа, камень, который нельзя было разогреть и тронуть.

Каштелянша вскочила на ноги.

— На сегодня довольно! — сказала она с гневом, который пыталась скрыть, изменившимся голосом и с пылающим взором. — Завтра мне придется уехать, поэтому…

— Я велю унести эту голову, чтобы не засохла, — промолвил Мамонич.

Уже уходя, у порога встретился он со взглядом нежным, страстным и в то же время выражающим почти отчаяние. Но он пожал лишь плечами и ушел.

После этого сеанса, довольно продолжительного, он вернулся домой усталый, измученный и должен был лечь. Этот сильный человек чувствовал себя, однако, тоже задетым и теперь понимал всю историю Яна!

— Ну что? — спросил его художник.

— Что? Чувствую, что продолжай я туда ходить, я тоже сошел бы с ума от этого взгляда, который она и на мне, бедном, испытывает. Но на сегодня у меня сил было достаточно, я разыграл комедию и отомстил за тебя.

— Как так?

— Я объяснил кастелянше, что ты изучал ее взгляд для картины с Аспазией; она теперь бесится против тебя. Я представил тебя насмешливым, безжалостным, скрытным и холодным. Она должна тебя возненавидеть. Больше я туда не пойду. Кажется, она тоже дала мне неограниченный отпуск, как невоспитанному медведю. Я провел жизнь, не зная, сколько прелести дает женщине красивое платье, хорошие манеры и окружающая ее атмосфера богатства и роскоши. Я знал женщин таких, какими их создал Бог, а не какими их сделал мир, люди и цивилизованное общество. Я чувствую, что у ног этой новой для меня и неизвестной мне женщины я мог бы пасть. Если же я полюбил бы, то раз навсегда, вечно. Не хочу напрасно подвергаться опасности, когда она неизвестна. Даже для тебя этого не сделаю, не пойду!.. Не знаю, знаком ли ты, — добавил он задумчиво, несколько погодя, — с легендой о св. Мартиниане. Как художник, ты не должен бы выпускать из рук жизнеописания святых и мартиролог; ведь нигде художник-христианин не найдет столько сюжетов для картин. Они вдохновили величайших художников лучшими творениями: Рафаэля, Рибейру, Фра Анжелико, Гвидо, Караччи, часто Тициана, Пальма, Беллини, часто даже наивных голландцев и методических немцев. На каждой странице найдешь здесь сюжет, полный выражения, а выражение — это новая цель возрожденного искусства. Греческое искусство искало лишь красивой линии для изображения своей мысли; оно идеализировало тело и его формы, больше ничего. Новое, не отказываясь от формы, пользуясь линией, пробивает внешнюю форму и выводит наружу душу, мысль, словом: выражение. Выражение обозначает, что новое искусство заговорило, раскрыло уста; старое было красиво, но немо. Но вернемся к легенде. Я прочел ее однажды в раскрытой книге, которую 13 февраля нашел в какой-то монастырской приемной, и с тех пор она беспрестанно приходит мне на ум, а сегодня больше, чем когда-либо. В этой легенде большое нравоучение, а мне и тебе оно необходимо перед лицом этой женщины! Послушай:

"Мартиниан, по-видимому, родился в середине четвертого столетия, в Палестинской Кесарии. Это была эпоха горячей веры, и нет ничего удивительного в том, что наш юноша в восемнадцатилетнем возрасте, воодушевленный примером стольких святых, отправился в ближайшую пустыню. Слава удивительной набожности молодого отшельника вскоре разошлась по стране, и народ, с удивлением взирая на его строгий образ жизни, на святость, незапятнанную, кажется, никакой мирской мыслью, никаким даже воспоминанием прошлого (так как его не было), толпами отправлялся в пустыню, прося у него благословения.

В Кесарии в то время жила куртизанка, по имени Зоя, богатая, как Лаис, подарками любовников, еще молодая, красивая, что греческая статуя, и так привыкшая к победам, что даже не умела в них сомневаться. Каждый обольщенный ее взглядом, голосом, обещаниями ласк, падал ниц перед прелестницей.

Однажды, во время одной из тех веселых вечеринок, когда тысячи неожиданностей является в мысли и на устах, Зоя, смеясь, утверждала, как некогда знаменитая гречанка, — что не найдется человек, которого она не покорила бы, не искусила, будь это даже святой. Над ней стали смеяться, стали спорить, а так как ближе всех в памяти был пустынник Мартиниан, то на него указали Зое, как на непобедимого. Зоя, которая его видела, а может быть тайно питала к нему страсть, живо и решительно вскричала, что повергнет в прах его добродетель и сделает его своим любовником.

— Это солома! — сказала она с улыбкой. — Приложи к ней огонь, загорится легко.

И в тот же момент собирает свои драгоценности, богатые платья, пояса, накидки, венки и, надев на себя костюм нищенки, закрыв лицо, в бурю и непогоду, мчится в пустыню Мартиниана.

Является перед его хижиной и с плачем просит приюта, пустынник, не ожидая измены, отпирает дверь, принимает ее, кормит и раскладывает огонь, чтобы высушить платье. Между тем, Зоя снимает мокрые лохмотья, втихомолку одевает принесенный костюм и во всей своей красе атакует человека, который, начав каяться в восемнадцать лет безгрешным, был еще полон страстью, боролся с нею, как с врагом, а покорить не мог.

Мартиниан, испуганный, взволнованный, наконец, увлеченный взглядом куртизанки, привыкшей разжигать холодных и искушать равнодушных, пал.

Зоя осталась с ним и уже не думала победоносно возвращаться в Цезарею; пустыня ей полюбилась.

Но почти в момент падения пустынник стал терзаться. Мартиниан мучился своей слабостью и плакал над ней, не будучи в силах победить. Однажды вечером к нему по обыкновению пришли просить благословения; он сознавал себя недостойным дать его, заперся в келье, плача, и разложив большой огонь, в виде наказания, вложил в него свои ноги.

Пришла Зоя.

— Что это? — спрашивает она в испуге.

— Я пробую, — отвечает пустынник, сумею ли выдержать адский огонь, так как он меня не минует.

Тронутая куртизанка падает перед ним на колени; это великое добровольное мучение, эта мысль о падении, живущая в грехе, в одну минуту просвещает ее. Зоя из язычницы куртизанки становится ревностной христианкой".

— Какая картина, Ян! Не правда ли?.. Но это только половина легенды, вторая еще красноречивее.

"Мартиниан проводил Зою в монастырь Павла в Вифлеем; сам же, видя насколько следует избегать искушения, когда все мы бессильны и никогда не можем себе доверять, отправился на необитаемую морскую скалу, куда рыбаки ежедневно привозили ему рыбу, хлеб и пальмовые листья на маты, постель и для ручных работ.

Долго, долго жил так пустынник. Вдруг однажды разразилась буря; корабль недалеко от берега разбивается в темноте на скалах. Одно живое существо, спасшееся при крушении, протягивает руки к Мартиниану, не имея сил самому взобраться на скалу и спасти жизнь. Это молодая, прелестная девушка.

Пустынник спасает ее, отдает ей свою пещеру и все, что имел, но не решается остаться вместе. Одиночество с женщиной никогда не безопасно. Воспоминание о первом падении дает ему указание. Он оставляет спасенную девушку, а сам бросается со скалы в море, не зная, найдет ли в нем смерть или только новую жизнь. Берег был близко, и Мартиниан доплыл. Долго еще после этого он жил и умер, кажется, в Афинах, имея от роду пятьдесят лет".

— Не служит ли эта легенда великим нравоучением, что часто единственное спасение в бегстве? Да, мой Ян! В первую минуту надо бежать, потому что после, кто знает, хватит ли сил? Кто знает! Если бы Мартиниан остался подольше со спасенной им девушкой, не пал ли бы он вторично? Эта прекрасная легенда вспомнилась мне опять сегодня, когда я почувствовал жар в груди, разгорающийся под взглядами этой женщины. Я бегу, предпочел бы даже утопиться, чем остаться с нею, подвергаясь огню ее глаз. Ян улыбнулся и спросил:

— Давно ты стал таким набожным?

— Набожным? Я всегда таков, в глубине души, но этим не хвастаю. Здесь же вопрос касается вовсе не набожности. Для себя я предпочел бы искреннюю девушку с улицы, которая взглянет, когда будет чувствовать и захочет выразить мысль взглядом, и сегодня меня полюбит, а завтра бросит, чем этот идеал обмана, женщины без сердца, что-то вроде ожившей статуи, для которой я не сумел бы стать Пигмалионом, а страдать ради нее должен был бы!

Сказав это, Тит поднял лицо, на котором виднелось глубокое волнение,

— Прости меня, Ян!

— Это я скорее должен просить у тебя прощения.

— Пусть каштелянша ищет, где хочет, цели для своих стрел, а мы оба уйдем. Повторяю, это женщина без сердца. Она стреляет птичек, пробуя, хорошо ли бьет ее оружие; а падет кто-нибудь, ей какое дело?.. Пойдем к Ягусе, это нас успокоит.

По пути в квартиру доктора встретили его в обычном черном костюме и громадной шляпе. Он приветствовал их с веселым лицом. Тит сейчас же рассказал ему о начатом бюсте.

— Да, да, — серьезно промолвил доктор Фантазус. — Она все та же, черта в черту, какой я ее знал при дворе покойной Клеопатры, та же. Но есть средство против нее.

— Какое?

— Я говорил вчера: презрение и насмешка! Единственное отверстие в ее сердце ведет этой дорогой, кто бы пожелал ее сердца.

— Есть ли у нее сердце?

— Есть. Но видите, сердце на сердце непохоже. Мы с Галеном делали опыты над человеческими сердцами. Не поверите, какое в них разнообразие. Не так разнообразны носы, рты и лица. Есть сердца большие, сердца малые, тесные, высокие, но узкие, широкие, но низкие, округлые, квадратные, треугольные, звездчатые, твердые и мягкие, губчатые и т. п. Случалось мне, однако, анатомировать людей, у которых совсем не было сердца, а на его месте была маленькая частица концентрированного мозга, который великолепно функционировал, производя одновременно кровь и мысль. Эти люди не обладали чувствами, но их холодные мысли все имели зато чувственную кровяную окраску: они прекрасно делали вид, что у них сердце. Знал я одну женщину, которая всю жизнь считалась самым нежным созданием: вздыхала, стонала, вращала глазами, казалось — страдала за всех, ради всех. Однако в жизни она ничего никогда не сделала для других иначе, чем языком, но ее эгоизм великолепно прикрывался нежностью, слезами и т. п. Она умерла, пользуясь репутацией самого нежного в мире создания; только после смерти мы убедились, что у нее не было сердца. В одну грудь ведет чувство, другие можно покорить мыслью, иные гневом. Есть женщины, которые начинают любить только, когда их ругают; более строптивых иногда приходится поколачивать. К женщинам, которых можно победить лишь превосходством холодной насмешки, принадлежит и каштелянша; но поверь же мне, это не очень-то любопытный экземпляр женщины. Глаза ее одни могли бы пригодиться для коллекции.

— И линия профиля! — добавил Тит.

— О эти линии вовсе не новы. После греческих медалей есть ли что-нибудь в этом роде новое и красивое? Сомневаюсь, в особенности, что касается профиля.

— Чело, — ответил Тит, — чело красивое и возвышенное, которого не знала древность. Души и чела вообще недоставало языческому миру, но в женщинах Греции и Рима отсутствие чела наиболее сильно свидетельствует, что эта цивилизация отказывала им в душе и воле, в мысли. Древние красавицы почти лишены лба; они были поэтому немного животные. Есть лица, утверждающие, что лишь 1800 лет как появились наши красивые лбы; их создала новая эра, новые мысли, которые раздули и увеличили череп.

— Может быть, — задумчиво ответил доктор Фантазус. — Но Сократ и Платон, даже Диоген, насколько могу себе это припомнить, имели красивые и высокие лбы.

— Лысые; но у женщин в древности лоб отсутствует.

— Отчасти это верно, так понимали женскую красоту без мысли. Но все-таки не думай, что медали, мозаики, статуи и т. п. памятники, замыкающиеся в определенных, принятых типах, были всей правдой о древности. Я, который там побывал, я видел красивые живые лбы, которым не дал бессмертия ничей резец. Таким было (простите! но что поделать против фактов?) чело матери Нерона, хотя на медальонах оно ничем не выделяется, чело героини Лукреции (какие противоречия!) и матери Гракхов.

— Доктор, доктор! — воскликнул Тит. — Объясни же нам когда-нибудь пожалуйста, что значит эта твоя жизнь в прошлом? Что значит часто повторяемая фраза: "Я там побывал"?

— Что? Что я там побывал действительно! — отвечал старик, стуча палкой о землю и стреляя глазами.

— Но как?

— Отправился душой и был.

— А! Значит, только душой! Мы все там побывали понемногу таким образом.

— О, не та-к! — перебил с улыбкой Фантазус. — Я был иначе… Знаю, — добавил он, подумавши, — что люди считают меня сумасшедшим; пусть говорят на здоровье. Но я вам повторяю, я знаю, что говорю: прошедший мир существует каким был, живет! Я это знаю. Каждый, кто нашел к нему путь, может туда пойти и посмотреть. Ни одно мгновение не кануло в небытие. Что жило, живет, может быть более прочно, более верно, чем то, что еще теперь прорабатывается, и что мы называем нашей жизнью. Пророк заглядывает в будущее, пророк может побывать и в прошлом; так как все, что было, что есть и что будет, можно описать одним только есть. В середине этого неподвижного круга пробегает время, которое с высоты кажется неподвижным, а вблизи — мчащимся. Так мельничное колесо вращается, в своей скорости вращения, достигая почти неподвижности. Но вы меня не поймете! Оставим это! Оставим!

Он заложил палку за спину, опустил голову, и так медленно они шли по направлению к дому доктора. Подошли к базальтовому сфинксу, и доктор с улыбкой указал на него Яну.

— Такие люди, как Батрани, — сказал он, — или, вернее, Бат-рани должен был видеть в сфинксе символ женщины, не так ли?

— Откуда ты это знаешь? — спросил Ян изумленный, чуть ли не с испугом.

— Откуда? Я все знаю, — возразил доктор. — Или, по крайней мере немногого мне не хватает для этого. А сфинкс не есть сила воли женщины. Это символ всей языческой эры. Красивое лицо символизирует понятие красоты, чувство материальной прелести, чувство очертаний и формы; крылья означает поэтическое стремление ввысь этой эпохи, ее философские мечтания; тело животного означает отсутствие духа. Сама фигура, само уродливое соединение двух природ: человеческой и звериной, говорит нам ясно, что ревность делала из человека немного скота. Только с христианства начинается человек — дух. Боги, символы древности, одевались в звериные шкуры, чтобы явиться в соответствующем эпохе одеянии. Эта форма получеловеческая, полузвериная означает также сильную связь первобытных эпох со всей природой. Инстинкт, этот дар, утраченный с развитием разума, привязывал еще человека к груди матери природы, плодородного соска которой он не выпустил из уст до сих пор. Теперь у нас есть разум, но нет уже инстинкта. Правда ведь?

Ян вздохнул, посматривая на сфинкса.

— Сядем на крыльце, — сказал Фантазус, — и если вам интересно, я расскажу историю сфинкса. Тот, который перед вами, является изображением самого знаменитого фиванского сфинкса, которого Гесиод называет порождением чудовищ Ехидны и Тифона. Особенности фиванского: голова и грудь девушки, когти льва, тело собаки, хвост дракона, крылья птицы. Не изображение ли это натуры, головой которой является человек? Не знаю. Сердитая Юнона посылает его в Фивы: на Фикейской горе появляется всеуничтожающий сфинкс; он подстерегает прохожих и задает им загадки. Не так ли и природа подстерегает нас со своими вечными загадками и убивает, как сфинкс, тех, кто их не разгадал? Не так ли в последний день, когда человек разгадал природу? Ее таинственные и кошмарные чары исчезли с его глаз, как исчез сфинкс, когда Эдип сказал ему разгадку… Словом, загадкою сфинкса был человек. Так в человеке разрешается цель творения, вся природа. Сфинкс, как говорят, спрашивал прохожих: "Какое животное утром ходит на четвереньках, в полдень на двух ногах, а вечером на трех?" Эдип ответил: "Это животное — человек, в детстве ползающий, идущий самостоятельно в полдень жизни и опирающийся на палку в старости". А человек Эдипа — это была история трех эпох, непрерывно повторяющихся в истории человечества. Имя сфинкса происходит от греческого слова сфингейн, — поставить чем-нибудь в тупик; не мало тоже потрудилась древность и новая наука над разгадкой этого символического чудовища. Павзаний переделал сфинкса в дочь Лая, вооруженную тайной дельфийского оракула; другие сделали из сфинкса атаманшу разбойничьей шайки, опустошавшей Фиванские земли! Добряк Диодор, родоначальник тех, которые силятся все вывести из тела, поклялся, что находили живых сфинксов в стране троглодитов, немного больше обросших, чем на изображениях, но зато очень ласковых и весьма общительного характера. Грекам пришелся по вкусу фиванский загадыватель, и они его не раз изображали на медальонах Антиоха, на оловянных монетах острова Хиоса и т. д. Но они его переделали по-своему и далеки были от разгадки, какую содержало в себе чудовище. У греков сфинкс встал на ноги и не лежал спокойно, как в Египте. Впрочем, в древности, словно для того, чтобы нас спутать, это создание представляли в самых странных и разнообразных видах. Еще одна загадка! Сфинкс Геродота, андросфинкс, женщина в груди, самец в остальном туловище! Опять природа, которую они изображают, ясно видна в этом замысле. Есть андросфинксы бородатые, есть с человеческими руками, но вооруженные острыми и кривыми когтями. Какой-то умница археолог считал их изображением божества! Другой принял его за иероглиф, означающий время разлива Нила и говорящий символически народу: "Под таким-то знаком, в такое-то время будет разлив реки и принесет плодородие вашим полям". Но чего не придумают археологи и умные люди, которые хотят все истолковать на свой лад! Диодор, тоже для истолкования, сказал, что есть живые сфинксы. Что же касается оставшихся нам в наследство от древности, то ведь вы оба были в Риме и наверно видали базальтового сфинкса в вилле Боргезе и красного гранитного в Ватикане, и такого же в вилле Джулия. Знаменитый громадный сфинкс напротив второй пирамиды в Гизах представляет собою кусок отколовшейся скалы. В его хребте два выдолбленных колодца ведут в подземелья. Часто случается видеть на корналинах и старых стеклах сфинкса, опирающегося лапой на мертвый череп.

— Я видел такого во Флоренции у маркиза Рикарди, — промолвил Ян. — Эта идея мне понравилась. Две великие загадки: природа и смерть, жизнь и кончина.

— Да, да! — воскликнул Фантазус. — Жизнь опирается на смерть.

В этот момент Ян положил руку на базальтового сфинкса, лежащего у крыльца, и живо спросил:

— Но разве это базальт? Что-то мне не кажется? Это не древняя работа; разве превосходное подражание.

— Пойдем, пойдем! — перебил доктор, увлекая Яна, и бросил на него пасмурный взгляд; тот не мог продолжать уже исследования. Одна фальшь, открытая в сфинксе, раскрыла ему глаза: он стал замечать, что также и статуэтки, костюмы, оружие доктора, в большинстве, по крайней мере, были тоже искусными подделками. Но он не решался это высказать. Даже негр, казалось, имел выкрашенное лицо, а из-под тюрбана выглядывала прядь гладких волос:

Ягуся, видевшая их раньше в долгой беседе на крыльце, встретила в передней и поздоровалась с Яном, как со старым знакомым, ведя его за собой в свою комнату внизу. Доктор и Тит тоже пошли за ней.

Комнаты Ягуси, после оригинальной залы Фантазуса, поражали своей простотой. Здесь нельзя было найти ничего особенного: пяльцы под окном, цветочные горшки, на полках, но с обыкновенными цветами, белая кроватка с крестом у изголовья, начатые женские рукоделия. Громадная клетка с гнездом голубей, открытая, занимала весь угол. Больше ничего.

Свежий, душистый воздух входил в окно, открытое со стороны сада; тихо здесь было и уютно, а взгляд, встречая знакомые и приятные предметы, передавал душе впечатление тихой свободы и девичества. Доктор казался здесь как бы не на месте: он вертелся, казался расстроенным, скучным. Его фигура, так гармонирующая со странной меблировкой залы, здесь казалась совершенно чуждой, поражала как что-то фальшивое. Минуту спустя, увидев, что Ян облокотился на окно и поглощен разговором с Ягусей, Фантазус взял под руку Тита и сказал:

— Пойдем ко мне, оставим их одних; я здесь словно обокраден.

Впервые Мамонич входил в комнату доктора, столь же странно обставленную, как и зала наверху. Вторая комната сзади была заложена железным шестом и заперта громадным замком.

В той комнате, куда вошли, стоял громадный стол и висело чучело аллигатора (как на старых картинах), и зуб какого-то допотопного гиганта. У стен стояли шкафы с банками, баночками и целой аптекой; наверху в больших стеклянных сосудах мокли чудовищные животные и странные плоды. Высокое кресло стояло у стола, два поменьше рядом.

— Сядем, — сказал доктор. — Это моя рабочая комната; дочери никогда сюда не вожу. К чему ей грязные тайны жизни! Беден тот, кто должен в них углубиться! Заглядывает в чужие кишки, а своими переваривать не может. Естество страшно, чудовищно часто на глаз, а красиво; но красоту в чудовищах и неудавшихся его плодах заметит только глаз мудреца. Юности достаточно видеть все извне и верить во всеобщую гармонию, в чудесное великолепие природы; зачем ей заглядывать вовнутрь? Она бы мучилась, пытаясь найти привлекательность в людях, творениях, непонятных для нее событиях, непонятных, и в тоже время страшных и громадных. Это возраст, который не годится отравлять более суровыми мыслями… Мы и так ведь слишком рано пробуждаемся!

Эти слова доктор Фантазус договаривал с оттенком печали, когда с шумом остановился у дверей экипаж и лакей в ливрее закричал у дверей:

— Здесь доктор?

— Я здесь! От кого?

— От каштелянши…

— Хм! Что с ней? Больна?

— Не знаю! Больна! Меня прислали за вами.

— Лежит?

— Нет, ходит, но в жару и быстро произносит какие-то непонятные слова.

Доктор взял шляпу, палку, баночку и уехал, говоря Титу:

— Ждите меня.

Тит пошел в комнату Ягуси, где нашел тех все еще у окна играющих с голубком, напоминавшим им первое знакомство. Они не тронулись с места, видя его входившим.

Не мешая им разговаривать, он уселся у стола и стал перелистывать книги с картинками, которых там было полно. Великолепные старые гравюры, данные доктором Ягусе для забавы, и пауки были для Мамонича достаточным развлечением.

— Что с доктором? — спросил Ян после некоторого времени.

— Поехал к больному.

— Как это странно, — шепнула с улыбкой Ягуся, — моего бедного отца все считают ненормальным; но когда кому худо, каждый в отчаянии приглашает его к себе.

Карета с Фантазусом остановилась у дворца Огинских. Медленно, важно вошел странный доктор в зал. Одна лампа горела в алебастровом сосуде, слабо освещая комнату. Эльвира быстро ходила, заложив руки, с растрепанными волосами, блестящими глазами; на лице горели два красных пятна; небрежно наброшенное белое платье было помято.

Доктор остановился у порога и спросил по-французски:

— Меня сюда приглашали?

Услышав голос, каштелянша вздрогнула, подошла, внимательно всмотрелась, покачала головой, казалось кого-то узнавала, и сомневалась, не ошибается ли.

— Кто вы? — спросила в свою очередь.

— Доктор Фантазус.

— Доктор! — с ироническим смехом вскричала женщина, подходя к нему поближе и опять всматриваясь. — Вылечи же меня от моей болезни… Скучаю, скучаю, умираю, свет мне надоел… жизнь тянется! Все известно, все испробовано, ничто не влечет… А здесь, — указала на сердце, — пусто, нудно… отчаяние!.. И, — вдруг добавила, — говорят, что я похожа на Аспазию!

— Это неправда, — ответил серьезно Фантазус, как бы всматриваясь в нее, — Аспазия была гораздо красивее и ей жизнь не наскучила, что служит также доказательством большего рассудка.

— Доктор! Что это?

— Истинная правда! Я знал лично Аспазию: между нею и вами нет ни малейшего сходства.

— Я больна, больна! Спаси меня! Посоветуй мне!

— Вы не больны телом, ваша болезнь в душе, — в глазах… — добавил он тише.

— В глазах!

— Да, вся ваша жизнь перешла во взгляд, да напрасно — вот и болезнь. Вы не высмотрели того величия, того трона, тех почестей, которые вам снились, когда…

— Доктор! Что это! Откуда вы меня знаете?

— Я? Мы незнакомы.

Каштелянша смотрела на него с испугом; он продолжал:

— Притом у вас нет сердца.

— У меня нет сердца! У меня его слишком много! Я столько страдаю!

— Сердце вы имеете только для себя! Только для своего страдания. Головой вы страдаете больше, чем сердцем: чем грешили, тем болеем.

— Доктор! — воскликнула сердито женщина, — я вас пригласила для совета, а не за тем…

— Я и даю советы.

— Лекарство! Дай мне лекарство!

— Будет и лекарство, дайте посмотреть пульс. Он придержал ее за руку:

— Скверный пульс; вы сердитесь на свои глаза, на свою судьбу и немного на Аспазию.

— Вы это узнали от негодного ремесленника, который меня так рассердил.

— Я это знаю по пульсу. Но будем говорить о лекарстве. Вам надо любить, и все это пройдет. Сердце может образоваться и вы будете спасены; постарайтесь. Но прежде всего избавьтесь от сгущенного эгоизма, если можно. Все могущественные организмы, в силу общего закона, чем сильнее, тем больше подчиняются эгоизму. Эгоизм это инстинкт жизни и существования; чем больше, сильнее существование, тем больше в нем эгоизма. Но надо с ним бороться и переделывать его в человеческую любовь; распространить это чувство на людей. Избавитесь от эгоизма, и будете здоровы. Вам нужно любить — повторяю.

— Я вас не понимаю.

— Вы меня не понимаете! — Он улыбнулся. — Ну, я буду говорить более понятно. У вас есть мать.

Каштелянша в ответ на это побледнела и закрыла лицо руками.

— У вас есть сестра, — добавил доктор; — у вас есть отец.

— Доктор, кто вам это сказал? Кто вы?

— Доктор. У вас есть муж!

— О, муж! — женщина пожала плечами. — Такой муж!

— Он лишь слишком добр.

— Но кто вы такой? — воскликнула опять каштелянша. — Дьявол?

— Нет, только доктор. Вы жалуетесь на болезнь — скуку, на несносную жизнь, на внутреннее страдание. Почему же свой взор вы не направите на бедную, покинутую мать, нуждающуюся, забытую вами, которую вы оттолкнули? На сестру, которая почти в нищете? На седого отца, который протягивает за тобой руки в чужую страну, благословляя неблагодарное дитя?

— Доктор! — воскликнула испуганная каштелянша, всматриваясь в него все пристальней. — Я тебя знаю, я тебя видела, ты…

— Здешний врач, и мы совсем не знаем друг друга.

— О, можно с ума сойти! — хватаясь за голову, вскричала женщина. — Непонятно! Немыслимо!

— Полюби! — повторил Фантазус. — Отца, мать, сестру, мужа, кого-нибудь, но только люби другого, а не себя одну. Не считай себя лучше других за то, что Бог дал тебе красивые черные глаза и черную, как они, душу.

— Это какой-то сумасшедший! — перебила обиженная, но встревоженная Эльвира.

— Да, это все мне говорят, — спокойно ответил Фантазус.

— Кто привез этого господина? Кто его позвал?

Каштелянша позвала слугу и тот сказал:

— Люди указали его, как наилучшего врача; я думал…

— Отвезти его обратно! — гордо воскликнула женщина. Доктор молча поклонился; каштелянша бросила ему три червонца, робко смотря в глаза.

— Мой совет стоит по крайней мере тридцати или — ничего! — сказал Фантазус и собрался уходить.

Она быстро схватила мешочек и, сунув в руку старика, сама отступила.

— Будьте здоровы.

— Были бы вы здоровы! — ответил доктор,

Карета понеслась, и Фантазус уехал, с улыбкой поглядывая на мешочек и червонцы.

Войдя в комнату Ягуси, он нашел еще Тита у камина, облокотившегося и в раздумье, а Яна с дочерью в окошке, склонившихся друг к другу и нашептывающих друг другу сладкие слова юности.

— Слава Богу, двое здоровых, — сказал он войдя. — Ян спасен. И каштелянша тоже, — добавил он, наклонясь на ухо Мамоничу.

— Что же с ней?

— О, пустяки. Вспыхнувший эгоизм поразил место, где должно было быть сердце; прилив мысли и чувств в голову; воспаление, обычно бывающее у тридцатилетних дам. Мы называем его технически Febris climacterica, [29] так как обыкновенно болеют им дамы в возрасте от 28 до 30 лет.

Этим разговор кончился, и доктор повел всех в сад на реку. Там, указывая на усеянное звездами небо, с самым серьезным видом стал рассказывать о своих путешествиях по планетам и глубинам эфира.

— Представьте себе, — сказал он, наконец, — что однажды (у каждого имеются свои странности) мне захотелось непременно полететь выше, чем достигает человеческая мысль, в пределы небытия, за миры, за свет, в вечную ночь. А! Не смогу описать то, что я там видел! В этой темноте, в глухом вечном молчании, в абсолютном небытии смерть всецело охватила меня, я думал, что погибну, овеянный этой холодной и пустой атмосферой, уничтожающей все, что в нее попадет. К счастью, я был еще одной ногой в мире жизни и имел время из небытия отступить назад! Я только голову погрузил в него; еще до сих пор она у меня болит! А, а! Это ужаснее ада. Представьте себе молчание, темноту и пустоту, ничего и ничего! а среди этого существо, как я, живое и чувствующее, что никто его не видит, никто не слышит, что оно само пропало навеки. Да, это глупое любопытство едва меня не погубило, но я вовремя ушел назад.

Ян и Ягуся, слушая, вздрогнули.

— Но как мне стало весело, когда я вырвался из объятий небытия и увидел первый шар, несущийся в светлых уже для меня эфирных пространствах! Я упал на него как пуля и нескоро согрелся, нескоро избавился от страха. Сто лет я купался в жаркой жизни на раскаленной комете во время ее путешествия от солнца до солнца (так как вам наверно известно, что кометы своей эллиптической орбитой соединяют два солнца). Наконец, я протрезвился, но когда вспомню, еще дрожь меня пробирает.

— Ну, доктор, ты рассказываешь нам прелестные басни, — перебил Тит; — а не побывал ли ты когда-нибудь на одной из тех туманных звезд, которые до сих пор представляют собою загадку?

— Какую загадку? — спросил Фантазус. — Это несчастные неоконченные творения сидерального мира! Никакой здесь нет тайны. Некоторые из них наподобие полипов имеют в себе несколько очагов, несколько узлов, пока из них не сформируется один, а тогда превратятся в законченное существо, полное, с одним мозгом, головой, сердцем. Миры похожи на создания нашей земли различных ступеней организации. Луны ходят со своими планетами, не отделяясь от них, как здешние цветы. Это небесные цветы… бедные рабские создания. Когда созреют и увянут, — кто знает? — могут упасть на землю. В доисторическое время одна такая луна упала на нашу землю и следы этого остались в великих горных цепях. Я лично наблюдал это. Наша славная современная луна, одно из самых мирных существ, какие я знаю на небе (болеет только прыщами, то есть вулканами, которые портят ей кожу), тоже слегка пополам треснувшая, как знать, долго ли продержится? Гельвеций первый увидел на ней эту трещину, но никто ему не верил, все над ним смеялись. А между тем это истинная правда, я с несколькими спутниками прошел сквозь нее; можно было бы продеть через нее веревку, повесить их несколько, как нанизывают четки и… земля ночью имела бы недурное зрелище.

При этом доктор поклонился громадному огненному шару зеленоватого оттенка, показавшемуся на юге.

— Знакомый! — сказал он. Все невольно рассмеялись.

— Чему же вы смеетесь? — спросил. — Ах, и дети смеются, когда чего-нибудь не понимают. Это всегда так! Но не обращайте на меня внимания, смейтесь, если это вам нужно. Вы заметили огненный шар, которому я поклонился? Дважды в году множество этих падающих звезд и огненных метеоров падает в земную атмосферу и расплывается в ней: это происходит в первых числах апреля и ноября. Но знаете, почему? За землей следует невидимая прозрачная глыба выдыханий, которая влюблена в нашу планету; но обреченная на невидимость, на постоянное напрасное кружение, два раза только подходит к нам и, словно Тантал, касается земли пылающими устами. Тогда-то она и бросает ей эти огненные поцелуи. Апрель и ноябрь являются свидетелями великого, невидимого соединения двоих влюбленных, которые едва столкнувшись, опять разлучаются.

Сказав это, доктор глубоко задумался.

— Довольно, — промолвил Тит, — ты нам рассказывал о небе. Я знаю, какой ты любитель рассказов; теперь расскажи нам что-нибудь о земле. Ты видишь на ней множество чудес там, где мы видим лишь обыкновенные случаи; тебе хватит темы.

— Темы? Хм? Конечно! — ответил Фантазус. — Вы наблюдали особенный роман на небе, между землей и ее невидимым спутником; расскажу вам еще такую же басенку. Ведь вы, — добавил он, — все считаете баснями. Вас немного удивляет то, что я вам говорю, а немного смешит, сознайтесь? Вежливость только не позволяет вам сказать искренно, что считаете меня сумасшедшим. Что же бы вы сказали, если бы я вам изложил чудесные события, промелькнувшие перед моими глазами, события, о которых никто никогда не слыхал, никто не понял, — продолжавшиеся тысячу лет, начатые на болотистом побережье у пальм Нила и получившие развязку у Ганга или Ориноко, сотнями лет позже?..

— О! О! — продолжал доктор Фантазус. — У меня в голове имеются интересные и особенные истории.

Вы не раз удивлялись, увидев кого-нибудь впервые, что он вам как будто прекрасно знаком, будто вы его давно где-то видали. Для меня это вполне ясно.

Ад находится не в огненном центре земли и не вне ее, но на ней самой. Кого Бог хочет наказать, посылает его не в тело животного, как хотели первобытные народы, так как душа человека не может быть до такой степени понижена, но в тело нового человека. Бедная живет таким образом вторично, в третий, в десятый раз. Одну молодую девушку полюбили, помню, еще в древности, на заре цивилизации, в старом Египте. Вы не знаете Египта! Теперь это пустыня и ад бедных феллахов; раньше же это было настолько (как вы называете) цивилизованное государство, что если бы вы его знали, может быть, вы бы меньше гордились собой. Но все умирает и возрождается, так и эта ваша цивилизация! Здесь умерла, там восходит молодая и могущественная…

Но о чем же я говорил? О молодой девушке с берегов Нила. Увидала бедняжка юношу и полюбила его всей душой. Юноша равнодушно взглянул на нее и прошел. Она думала о нем долго, жила, любила и умерла. Раньше это случалось, что умирали от любви, поверьте мне, сегодня это кажется басней.

Сотни лет спустя (хронологию рассказа я вам подарю) встречаются снова. Надо знать, что такая вторичная встреча, вторичная любовь удваивает силу чувства. Вот они уже взаимно любят друг друга, с первого взгляда, не понимая, что их толкает, влечет взаимно, чувствуя, что где-то раньше встречались. А дело происходило уже в Греции. Бедная девушка — это была Лаис; юноша — строго воспитанный и суровых нравов человек. Как подойти, когда она для него запятнанная развратница, он для нее недоступный юноша? Опять Лаис сохнет и рано слишком умирает, а он седобородый, сломленный, мирно кончает жизнь, позабыв о минутной любви.

Опять бежит время, бежит, встречаются еще раз в Риме, но в Риме эпохи упадка и полумертвом. Она — жена цезаря Августа, он — простой работник, проданный в рабство. Опять загорается могущественная любовь, и поднятый белой ручкой, отпущенный на свободу, возвеличенный гражданин Рима, он становится любовником жены цезаря, приближается к трону.

Подосланные убийцы ночью нападают на них, вытаскивают его из кровати и начавшаяся свободно любовь опять прерывается смертью. Жена цезаря живет и забывает о нем; ее не наказали, так как это была эпоха, когда властители Рима сочетались браком с вольноотпущенниками и лошадьми; верность женщины не имела значения. Мстит жена цезаря и исчезает.

Проходят столетия. В четвертый раз эти люди еще встречаются после странных блужданий: это Абеляр и Элоиза! Кто же не знает их истории?

Ближе еще к нам; но… — перебил доктор, — это история странная, вероятно, довольно ее. Знаю другую, историю ненависти и мести, продолжающуюся тысячи лет. Двое людей встречаются и грызутся на смерть, возрождаются и опять схватываются друг с другом, тысячи лет. Любовь и ненависть одинаково ведут в ад, это вы знаете… да! Во всем нужна мера.

Доктор умолк, потирая ладонью лоб.

— Сколько раз, — добавил он, — я видел улыбку, слышал вопрос, на которые улыбка и ответ приходили через тысячи лет! Сколько раз люди, которые любили друг друга, однажды в одинаковом возрасте, встречались потом — он старик, она еще девочка! Мой ключ, — сказал он еще, — объясняет все странные симпатии, антипатии, притягивания и отталкивания, эти воспоминания Платона, непонятные воспоминания, все. Если бы все можно было когда-нибудь истолковать!

Ян и Тит, видя, что Фантазус опять впал в глубокую задумчивость, молча попрощались с Ягусей, которая, уважая думы отца, довела их тихонько до конца аллеи.

— Завтра увидимся опять? Ведь правда? — спросила Ягуся Яна.

— Завтра, и ежедневно, и всегда! — ответил художник.

На другой день доктора не было дома, когда Ян пришел уже один, согласно обещанию. Ягуся сидела в своей комнате за работой, глаза у нее были красные.

— Ты плакала? — спросил он ее нежно.

— Нет, нет! — ответила Ягуся, ласково на него глядя.

— Зачем же от меня скрывать? Я узнаю, почувствую. Ты плакала, дорогая.

— Немножко.

— Скажешь мне причину слез?

— А! Ты будешь смеяться.

— Увидишь, что не буду смеяться.

— Я думала о будущем.

— Разве в нем есть что страшного?

— Для меня? Тысяча вещей. Мой отец здесь мучается. Хотел бы опять начать свои путешествия; я ему мешаю. Я бы пошла в монастырь, но боюсь сказать ему это… не разрешит.

— Зачем же в монастырь?

— Куда же мне спрятаться?

— Ягуся! Разве надо говорить, что я тебя люблю, что я твой?

— Знаю, ты мне это вчера сказал. Но, Ян, ты не должен жениться, говорил отец. Жена убивает художника, он весь должен отдать себя искусству.

— О! Лучше отречься от искусства, чем от счастья!

— Я и тебе, как отцу, буду помехой в жизни, тяжестью. Таково несчастное предназначение женщины. У дикарей она несет на себе все домашние труды и всю тяжесть работы; муж живет, она служит только орудием его жизни. У нас женщина как будто сама по себе, хочет быть отдельным существом, требует этого от жизни, а ей не разрешают. Отсюда тысяча разочарований для обоих. О! Жизнь! Жизнь! Правда! Великая и страшная загадка.

— Которую решает минута счастья! — сказал Ян.

— И долгие годы воспоминаний, и долгие годы надежды.

— Все-таки это одна и та же минута счастья, сначала видимая издали, а потом в отдалении. В ней вся жизнь. Ягуся, зачем же плакать. Будем счастливы.

— Минуту! — ответила она.

— Разве мы можем изменить жизнь и ее бессмертные условия? Хочешь, разрешишь, я попрошу у отца твоей руки?

Она покраснела, вздохнула и протянула ему руку.

— Послушай, — сказала она, — подумай еще; я не хочу моего счастья ценой твоей свободы. Художник у нас не имеет обеспеченного даже куска хлеба. Я бедна; не думай, что мой отец богат. Я лучше всех это знаю. Немного или ничего у меня не будет.

— Я ничего не хочу.

— Проживем ли мы твоим трудом? Ты будешь мучиться из-за меня.

— Дорогая, будем жить скромно, бедно, зачем нам много? Любовь позлащает бедность.

Ягуся задумалась.

— Ах, — сказала она погодя, — не показывай мне картину счастья; плакать потом буду, как прародители, изгнанные из рая.

— Когда рай для нас открыт.

— Мгновение рая, а потом, кто знает!

— Почему же мгновение?

— Все только мгновение, говорит мой отец; и вечность тоже мгновение, но без начала и конца.

Они задумались. Головы их невольно наклонились друг к другу. Ян почувствовал золотые мягкие волосы Ягуси, ласкающие ему лицо, почувствовал прикосновение ее свежей, как у ребенка щеки; обнял ее и поцеловал.

Ягуся вскочила покраснев и смутившись, так как перед ними стоял доктор Фантазус с нахмуренной бровью.

— Это что? — промолвил он. — У меня в доме вор?

— Нет, — воскликнул Ян, — но сын, если согласишься!

— Если соглашусь! В этом-то вопрос. Если разрешу. Не очень-то вы у меня спрашивали разрешения. Ну, а если разрешу? — спросил он с улыбкой.

— Ах! Дашь мне счастье! — сказал Ян, хватая его за руку.

— А ты дашь же его моей Ягусе? Дашь надолго? На всю жизнь?

— Поклянусь в этом.

— Но сдержишь ли клятву?

— Сомневаешься?

— Отец! Можешь ли сомневаться? — перебила девушка, бросаясь ему на шею. — Ты знаешь, что я его люблю.

— Ну, ну, будь его, хорошо. Но помни, Ян, чтобы я не спросил у тебя отчета в сокровище, которое тебе даю.

Ян с увлечением поцеловал руку доктора, который выглядел взволнованным.

— А теперь, — сказал Фантазус, — думайте о свадьбе. После свадьбы я в путь; оставляю вас одних… Еду, еду, должен.

— Отец! Неужели опять! Куда? Надолго? — спросила с жаром Ягуся.

— Ни куда, ни как надолго, — не знаю. Есть кому доверить Ягусю, следовательно, я еду, еду!

И повернулся на одной ноге, с дикой радостью.

— Но помните, что вы должны быть счастливы, — добавил он, — так как слеза Ягуси привлечет меня хотя бы с другой планеты.

И живо ушел из комнаты.

Не будем описывать счастья; это значило бы желать удержать в руке мыльный пузырь — осталось бы от него немного грязной воды — больше ничего. А радужные цвета, а блеск ушли бы, откуда пришли, в непонятный мир духа и света, в неизвестную страну неуловимых тайн.

Доктор Фантазус стал ревностно готовиться к свадьбе дочери и в то же время складывать все свои вещи и очищать дом. Даже базальтовый сфинкс с крыльца исчез. Остались только вещи Ягуси и ее довольно бедное приданое; а в комнате доктора пустые полки и куски бумаги.

Однажды вечером доктор вошел в комнату, где были жених и невеста.

— Существует обычай, — сказал он отрывисто, как всегда, — что в придачу к жене что-нибудь обыкновенно дают. Это довольно глупый обычай; так как это до некоторой степени доказательство, что женщина может быть бесполезна и стать тяжестью. Мы платим, чтобы ее себе взяли. Восточные народы, первобытные народы понимали это совершенно иначе; и хотя их упрекают в варварском унижении женщины, больше признания ее достоинства в этой продаже девушки, чем в нашем приданом, которое мы даем. Знаю, что наше приданое явилось в результате будто бы дележа наследства после отца и после матери; ба! но тем не менее оно унижает женщину, так как не она берет, что ей следует, не она этим распоряжается, а муж, да муж еще чаще всего берет женщину из-за того, что она имеет, а ее как добавление. Знаю, что Ян не думал о том, что Ягуся может иметь; но я должен ему сказать, что она бедна.

— Тем лучше, — сказал Ян, — мы оба бедны.

— После матери у нее был дом, но я его продал и пропутешествовал…

— Я об этом не спрашиваю.

— А я говорю, чтобы ты не думал, что я стыжусь или скрываю то, что сделал. Сколько я взял за этот дом, не знаю; однако, даю моей Ягне приданое, какое могу, и тысячи две злотых. Больше не могу. У меня есть деньги, но они мне нужны для путешествия, которое может разрешить великую тайну для меня и для всего мира. Вернусь ли я из этого путешествия, не знаю. Дело в том, что я хочу побывать на северном полюсе и посмотреть на аномалии магнитной стрелки, когда я приду туда с нею и положу ее на место. А! А! Это будет пятый великий акт драмы для вас непонятной, но полной жизни для меня. Ты знаешь наверно, Ян, что собственно говоря существуют два северных полюса: магнитный и земной, совершенно различные; один неподвижен, другой вращается около него. Великая загадка, что там устроит стрелка. Должен ехать. Может быть, погибну, но тем не менее поеду.

— Как же так? Ведь ты, доктор, живешь бесконечно и не можешь погибнуть?

— А! Хотелось бы тебе меня поймать? Погибну! Погибну в одной оболочке, чтобы проснуться в другой. Значит погибну я только для вас, но не для себя; я еще буду существовать. Если не вернусь, дети мои, — промолвил он, садясь и слегка взволнованный, — вспоминайте иногда обо мне! После смерти продолжение жизни на земле — это воспоминание. Вспоминайте! Люди по разному обо мне говорят: болтают, что я сумасшедший, что я глуп!!! Может быть! Может быть! Никто, однако, не скажет, что я непорядочный и злой человек! Глуп? Всякий, кто думает не так, как мы, для нас глуп; животное глупо для нас, мы глупы для него, для ангела, а что ангел перед Богом? Я больше люблю науку и мою ненасытную жажду знания, чем все на свете, чем даже вас (не скрою) — вот грех моей жизни! Но и наказание идет вслед за грехом. Каждый гибнет из-за своего греха, и я так же погибну. Вспоминайте же меня, дети!

Он быстро ушел, Ягуся навзрыд плакала, Ян глубоко задумался.

— Дорогая Ягуся, — сказал он погодя, видя ее слезы, — отец нас только пугает. Не думай об этом, будем говорить и думать теперь немного о себе; это наш цветок жизни эти несколько мгновений. Ты слышала, что мы небогаты; не боишься этого?

— Боюсь — за тебя.

— Я горд и счастлив этим; но прости, дорогая, что не смогу дать тебе ни роскоши, ни даже полной свободы. Мы оба должны работать, мы должны жить скромно. Кто знает, какие новые обязанности могут нас ждать! Не дадим захватить себя этому мгновению и устроим нашу жизнь так, чтобы она могла тянуться без перемен. Приготовим гнездо для счастья так низко, чтобы его не снесла буря.

— И чтобы злой зверь не растоптал его.

— Да, ангел дорогой, плода на ветви между небом и землей. Завтра наша свадьба, а после свадьбы, на которой будут только доктор и Тит (к чему нам шум и свидетели?), мы переедем к себе. Утром велишь перенести свои вещи отсюда, а я тебя встречу как госпожу на новой квартирке.

— О, если б отец мог остаться с нами!

— Ты слышала, знаешь, что это невозможно; мы не сможем его упросить. Он ждал, кажется, только момента, чтобы тебя кому-нибудь поручить; опять умчится куда-то вдаль. Кто знает? Не мудрец ли это, что скрывается перед людским удивлением под завесой сумасшествия, чтобы под ней спокойно работать.

— Я его так мало знаю! Знаю, что у него доброе, отцовское сердце, но ум уносит сердце, а наука поглощает всего. Боюсь этого путешествия на страшный, далекий север.

— Убедится в невозможности попасть туда и вернется к нам. Время понемногу должно охладить этот порыв к путешествиям и открытиям.

Так, беседуя об отце, о себе, они просидели до вечера, а простившись с Ягусей только до утра, Ян возвращался домой в состоянии ожидания, блаженства, надежды, состоянии, несомненно, наиболее счастливом для души. Никогда полученное не равно ожидаемому.

Он нарочно проплутал в освещенных луной улицах и незаметно очутился перед домом Огинских, окна которого были ярко освещены. Взглянул, и сердце у него сжалось: мысль о презрительном к нему отношении, черные глаза каштелянши столь огненные, столь много говорящие явились ему в душе. Он оттолкнул ненужное воспоминание. Но, поворачиваясь к зданию, заметил несколько человек, которые, казалось, вздыхали, как он, и поглядывали наверх на окна, словно их влекла туда непреодолимая сила. В ближайшем Ян узнал равнодушного каштеляна, который, задумавшись, стоял под окнами прежней жены. Он, вероятно, оплакивал ее: ее глаза даже тогда, когда жили вместе, не благоволили останавливаться на нем. Другим был доктор Фантазус, тоже блуждавший около дома, как волк около приманки. Заметив, что его узнали, он убежал. В последнем Ян узнал Тита и, сильно удивленный, схватил его за руку.

— Что ты тут делаешь? — спросил он.

— Что? А ты?

— Я иду домой.

— Прямой путь! И я иду.

— Ты стоял?

— Отдыхал.

— Пойдем тогда вместе. Значит и ты, мой Тит, очарован ими как все, кто к ней подошли, хотя бы на минуту? Это непонятно! Что же в этих глазах?

— Что в них? Что в них? — повторил с увлечением скульптор. — О! Обещания, которых никто на земле не может сдержать, великие непонятные слова, как музыка, которую чувствуешь, не будучи в состоянии истолковать. Какой-то иероглифический язык, темный, великий, увлекательный, волшебный. О! Эти глаза, эти глаза!

— Эти глаза вовсе не выражают того, что ты им приписываешь, — возразил Ян. — Я их знаю, так как едва не умер от них.

— А я едва от них не начал жить! — воскликнул Тит. — Но я вовремя удержался в беге. Однако смотри, как пятнадцатилетний юноша, я, муж, ты, доктор Фантазус тянемся под ее окна, когда она, может быть, на ком-нибудь другом испытывает силу своего взгляда, непонятную силу.

— Магнит не может быть сильнее, — сказал Ян; — но бежим от них, бежим! Я говорю теперь, как раньше ты. Завтра свадьба, Тит, завтра свадьба! Утром устрою квартиру, вечером поедем на Антоколь, ты, я, она, доктор, больше никого. Потом проведем несколько часов в беседе у меня. Будем одни. О, что за великое торжество! Горе тому счастью, которому нужно хвастаться перед людьми, чтобы почувствовать себя счастьем! Утром придешь помочь мне устроить квартиру, да?

— Хорошо, покойной ночи.

— Не возвращайся только под окна каштелянши.

Они разошлись, смеясь над своими увлечениями. Тит пошел улицей к Бакште, но когда Ян уже не мог его видеть, быстро повернул и побежал ко дворцу Огинских. Доктор, муж и еще кто-то третий кружили там, хотя свет в окнах уже погас.

Странные это были глаза, эти два очага души, которые зажигали столько пожаров, возбуждали столько мыслей. Глаза? Что же в них может быть столь привлекательного? Два черных зрачка, прищуренные веки, слезный взгляд, больше ничего. А в них было гораздо больше непередаваемого: казалось, они бросают лучи, набрасывают цепи, пронзают насквозь, до дна. Однако женщина, стрелявшая ими, не имела ни чувств, ни сердца, никогда в жизни не любила, скучала в жизни, в мире, среди окружающих. Загадка для Эдипа.

Наконец, настал для Яна великий день; ему предстояло стать счастливым, приобрести семью, друга, цель жизни; не один уже, а с женой он должен был идти дальше. С утра возились в комнатках на Замковой улице. Большая мастерская с окном на север, чистая, свежая, вся завешанная картинами, эскизами, копиями шедевров, представляла приятное зрелище. Стены ее жили существами, созданными кистью. И как на свете, смерть была здесь рядом с жизнью, печаль около радости; смерть Адониса и слезы Магдалины рядом с Вакханалией Альбано и Кермессом Теньерса. В темном углу каштелянша Сивилла смотрела с холста своими разбойничьими глазами; но на видном, на лучшем месте Ягуся с голубком в руках, в белом платье на фоне зеленых деревьев, улыбалась художнику. Это была как бы работа Греза, который умел влить столько чувства в свои головки.

Из мастерской дверь вела в прохладную комнату и спальню Ягуси; другая вела в небольшую, скромную приемную. Коридор соединял эту часть квартиры с кухней и хозяйственными помещениями.

Большая клетка с голубями уже была повешена у окна, чтобы легче было летать, а бедные существа бились тревожно, не видя кругом ни одного знакомого лица. У кровати Ягуси был крест, пальмовая ветка и образок св. Агнессы, нарочно написанный Яном, в рамке работы Тита.

В приемной все было просто, чисто, опрятно и привлекательно. Две картины, копии старых, на двух простенках, небольшое фортепиано, подарок отца, диван, несколько кресел, зеркало. Небольшой бронзовый сфинкс, понравившийся Яну, тоже подарок доктора, лежал на комоде старинной работы из разноцветного дерева. На нем стоял также подарок отца Ягусе — шкафчик из черного дерева, искусно инкрустированного янтарем, костью, медью и серебром. Это была драгоценная вещь, превосходной, тщательной работы; его мелкие ящички должны были служить для рукоделий Ягуси и писем. Наверху лежал задумавшись амур из слоновой кости, держа в руке лук, как бы решая, что ему делать. Больше не было никаких украшений: несколько старых фарфоровых ваз для цветов, занавески из толстого белого муслина, жирандоль из стекла и фарфора, случайно купленная, так как тогда их уже не употребляли, вот и все.

Ян и Тит расставляли мелочи и весело разговаривали.

Так прошел день до вечера, солнце уже закатывалось, когда снаряженный в путь экипаж, старый и потертый, остановился у ворот.

— А! Это они! Пойдем! — воскликнул Ян.

Быстро спустились со ступенек; там их уже ждали, оставив места в экипаже.

— Почему же все упаковано? — спросил Ян.

— Не спрашивай, — ответил доктор Фантазус, — не спрашивай. Молча почти доехали до костела. Ягуся оставила руку у Яна,

который целовал ее, а сама сидела бледная и задумавшись. Венчание совершилось молча, серьезно, старик ксендз объяснил новобрачным их взаимные обязанности. Доктор стоял в отдалении. Дочь долго еще молилась; потом уходя попросила разрешения поехать за благословением на могилы бабушки, матери и сестры, находившиеся недалеко.

Фантазус молча согласился, и печальный визит на кладбище скоро закончился. Всем невольно казалось, что в этом посещении могил кроется скверное предзнаменование.

Хотели уже садиться в экипаж, когда взволнованный доктор сказал:

— Моя Ягуся! Я тебя благословляю и прощаюсь! Вернетесь одни в город в другом экипаже, который вас ждет у костела; я еду.

— Отец, отец! — воскликнула с упреком дочь. — Так скоро нас покидаешь? Еще сегодня? Сейчас? Разве так годится?.. Разве ты хочешь отравить нам самый счастливый день жизни?

— Не могу, не могу остаться! Присмотревшись к вашему счастью, может быть, я не смог бы вас оставить; а я должен, нужно. Еду, еду сейчас; не удерживайте меня. Ян, — добавил он, — вот твоя жена; в мире нет у нее никого, кроме тебя, ты ее опекун, защитник. Будьте здоровы, будьте здоровы! Будь здоров, Тит! Тебе не надо желать счастья: думай только о своем Геркулесе, да не ходи под окна каштелянши — будешь счастлив.

Еще раз обнял их.

— Батюшка, только сегодня, только еще сегодня вечером останься. Поедешь завтра, поедешь ночью, — просила Ягуся.

— Дитя мое! Ты знаешь, я никогда не изменяю своему слову; не могу остаться, не проси у меня даже минуты. Будьте здоровы! Дай Бог, чтобы мы расстались не навсегда!

Он поцеловал в лоб заплаканную Ягусю, пожал руки Титу и Яну и живо вскочил в экипаж. Еще присутствующие не опомнились, как его уже не было. Ягуся упала на руки мужа, с плачем жалобно повторяя:

— Он меня не любил!

Этот отъезд отца опечалил молодых на весь вечер. Вернулись домой; испуганная и оставленная вдруг в одиночестве Ягуся все время плакала. Тит, видя, что он здесь лишний, вскоре ушел и оставил их одних, а Ян стал перед ней на колени и пытался утешить как мог. Но напрасно. Подобно голубям Ягуси и она сама тоже, очутившись в новом месте, была напугана своим новым положением и неизвестной еще жизнью, которую начинала. Отъезд отца отнял у нее всю радость, сжал сердце, лишил надежды.

— Ангел мой, — говорил ей Ян, стоя на коленях и целуя свесившиеся ручки, — ты отравляешь своей печалью столь красивый и памятный день. Отец твой, увлеченный великой или странной мыслью, возвратился к излюбленным исследованиям; мы одни, и всегда будем друг с другом. Несколько дней отдыха, а потом возьмусь за работу, чтобы мы были богаты, чтобы тебе всего хватало. Боюсь из-за тебя нашей бедности; пока я был один, она меня не заботила, но теперь!..

И начав мечтать, строить планы на будущее, он повел Ягусю за собой в этот чудный край. Оба стали улыбаться, рассказывая друг другу, каким бы хотели видеть будущее. Старые часы пробили двенадцать, а они все еще разговаривали: наконец, Ян, прерывая объятием последние слова, повел ее зардевшуюся в спальню.

Ягуся расплакалась и упала на колени.

Загрузка...