В монастыре он принял имя брата Мариана. Пройдя послушание, он вскоре был принят в число монахов.
Нескоро тяжелая печаль сошла с его хмурого чела, но, наконец, сошла. Вера и молитва исцелили его, покой поселился в сердце, а ясное выражение появилось на лице, освободившемся от туч. Земное, телесное веселие, которое внезапно появляется и уходит неуловимо, за которым следуют слезы и отчаяние, больше не тревожило его; но пришло другое совершенное, постоянное, ничем не уничтожаемое и пребывающее в сердце христианина, который смотрит лишь в небо и медленно всходит к нему.
Жизнь проходила в молитве, орошенной слезами, в одиноких прогулках на могилы, где были похоронены родители, в поля, где стоял домик отца, теперь разобранный, и где осталась лишь каменная стена и несколько берез кругом; наконец, в живописи.
На кладбище Мариан молился за всех своих, которые лежали близко и далеко; там же вспоминал и единственного в живых Тита. Сейчас же в первый год пребывания в монастыре приезд брата Франциска явился большим благодеянием для новичка. Франциск с заботливостью матери и брата смотрел за бедняком, поддерживал его, утешал, вел и когда уехал, назначенный в другое место, то оставил Мариана на пути, откуда его ничто не могло свести.
После нескольких лет, проведенных в тиши монастыря, Мариан однажды собирался, по обыкновению, на кладбище, когда у калитки услышал свое имя. Хотел отступить, так как навсегда порвал с миром, но, узнав голос Мамонича, поспешил навстречу.
Взглянули и бросились друг другу в объятия.
Вместе пошли потом в келью брата Мариана, где уселись и долго не могли разговориться. Нескоро сжатые от радости уста смогли раскрыться для продолжительной беседы.
Тит с удивлением смотрел на друга, которого не рассчитывал увидеть настолько уравновешенным, почти веселым, а главное, спокойным. Никакая мрачная, терзающая мысль не смотрела из глаз; никакая морщина не прорезывала чела. Какая-то детская, невинная радость была на его устах.
— Ну, как ты? Здоров? Счастлив? — спрашивал он Тита.
— Я? Как видишь! Всегда тот же, что был, сумасшедший. А ты?
— Покоен и счастлив, насколько может быть капуцин, больше ничего.
— Не спрашиваешь меня про Вильно?
— Напротив, расскажи. Вижу, что у тебя охота, слушаю, могилы поросли более густой травой.
Он произнес это печально, но со спокойной печалью.
— Перли, — рассказывал Мамонич, — считается теперь, благодаря твоим работам, великим художником. Эскизы, рисунки, картоны, которые он скупил, когда ты велел их продать, чтобы поставить памятник для Ягуси и Яся, поддерживают его. Выучился несколько лучшему колориту, и бесстыднее чем раньше крадет рисунок.
Ян лишь с улыбкой пожал плечами.
— Мручкевич все еще пишет портреты и выпивает с женой, которая сумела его приохотить к рюмке. Каштелянша уехала в Париж с возвращавшимся туда эмигрантом. Каштелян женился на богатой наследнице колониального торговца.
— А ты? — спросил Мариан. — Ты ведь меня больше всего интересуешь. Обеспечил ли ты себе свободу и кусок хлеба на старость?
— О! Захотел! Кто бы так далеко раскидывал мозгами! До сих пор мечтаю о Геркулесе, которого ищу, и о льве, который у меня под ключом. Живу как жил: хлебом, водою и мыслями об искусстве. Не женился и не женюсь; художникам искусство должно быть женой.
Мариан опять улыбнулся.
— Дорогой Тит, — сказал он, — искусство дочь веры; я понял искусство лишь когда надел монашескую рясу. Свет не для нас; он манит, отвлекает, мучит, беспокоит; а покой даст тебе только вера. Я счастлив, что заперся здесь! Эта жизнь, кажущаяся вам печальной, отрезанной от мира стенами, столь однообразная, молчаливая, свободная, без волнений, почти без борьбы и неудач — составляет единственное счастье на земле. Долгие часы проходят у меня при мольберте в созерцании святых, великих, величественных фигур, которые вызывает к жизни на полотне чтение и молитва. Иногда придет старое воспоминание и скользнет по этой синеве, как золотая тучка по небу. Я не скрою от тебя слез, которые бегут из этих глаз; но это не слезы отчаяния, это сладкий плач тихой печали, озаренной надеждой вечности!
— Счастлив! Ты счастлив! Не понимаю и поражаюсь, и благодарю Бога. Но с кем здесь делиться мыслями?
— Мыслями! Прежние мои гордые и крылатые мысли я пожертвовал Богу. Их угнала вера, чудом возвращенная мне. Моя душа не чувствует потребности в излияниях, как раньше, когда тосковала по идеалам, напрасно летая за ними по свету.
Мамонич заметил единственную памятку прежней жизни, бронзового сфинкса, в спину которого художник воткнул крест и поставил над кроватью. Этот странный символ обратил его внимание, а взгляд Тита задал Мариану вопрос.
— Смотришь на сфинкса? — спросил он. — Он тебя удивляет здесь! На нем крест! Это вопрос, а то разгадка загадки. Христианство разрешило все — второй жизнью. Сфинкс не то, чем мы его раньше все по-разному истолковывали. Сфинкс — это человек и человечество. Полуангел, полузверь, вечная загадка, распутанная бессмертием, борьбой и возвышением души до самого божества. Тогда развернутся каменные крылья и отпадет звериное тело, а сфинкс улетит к небесам! Христос разрешил загадку тысячелетий и объявил нам, что такое человек. Вся древность напрасно искала решения вопроса. Платон, наученный Сократом, лишь неясно предчувствовал то, что Евангелие обнародовало ясно и отчетливо. Великие умы напрасно тысячелетиями пытались ответить фиванскому чудовищу! Ведь сколько сомнений и отчаяний поглотил сфинкс! Понять человека без другой жизни невозможно. Это фраза без слова; это что-то незаконченное, таинственное. Поэт, художник, духовно выше других, тем большей является загадкой без этой окончательной мысли, решающей ее.
Творения художника свидетельствуют лишь о том, что дух заключен внутри преходящей глины; вот почему так низко сошел дух, почему растет, борется и к чему стремится? Не ответишь, если ты не христианин.
Высоко, высоко вы вознесли творения искусства; но чем же они являются, как не холодными, лунными отблесками, отражениями грандиозного огня? Человек создает, так как сотворен по образу и подобию Божию; но его создания преходящи: мысль, оторванная от художника, блестит одну минуту и лопается, как мыльный пузырь. Что такое человек? И чем же являются его творения!
Тит слушал и думал.
Несколько дней он провел в осмотре библиотеки, картин в оживленной беседе с Марианом, наконец, к сожалению, вынужден был с ним расстаться, взять палку странника и двинуться обратно в Вильно. Монах провожал его до поля, где была хижина Ругпиутиса; здесь Тит на прощание обнял Мариана, скрывая слезы, набежавшие на глаза. Ему жалко было монастыря, в котором провел несколько сладких дней.
— Молись за меня! — сказал он другу.
— В последнюю минуту даже я не забуду тебя. Мать, жену, ребенка и тебя вспоминаю в каждой молитве. О, не забуду вас никогда!