VII

— Здравствуй, наследница Греции, отчизна возрожденного искусства, мать великих артистов, вскормившая их на развалинах старой мыслью умершего мира, взлелеявшая их неземными голосами прошлого, здравствуй, Италия! Здравствуй, Рим! — восклицал тронутый Ян, вступая на старинную дорогу, где скорее чувствовал, чем видел следы римских колесниц, заметив старую придорожную колонну, одну из тех, какими измеряли громадные дороги громадного государства.

С двойным чувством христианина и художника он отдал поклон великим развалинам и глубоко задумался над ними. Нигде прошлое не говорит так внятно, как здесь. А для Яна римская гробница была также и колыбелью. Здесь качалась на волнах христианской крови вера Иисуса, новая религия, новый закон для мира. Искусство древних, на мгновение позабытое, уступило место в его уме катакомбам с бесформенными символическими фигурами, а также преданиям первых героических веков христианства.

Волнение, непонятным образом сплетавшее веру и искусство, овладело его сердцем. Ведь Ян, несмотря на запущенное воспитание, перенял от матери, всосал с молоком глубокое, сильное религиозное чувство, до сих нор нестертое и ничем неослабленное. Он верил сердцем; голова его еще слушалась сердца.

Здесь все говорило ему; а первые дни, проведенные в Риме, он посвятил не его великолепному и достойному удивления искусству, а осмотру христианских памятников и святых мест. В храмах св. Петра, св. Станислава dei Polacchi, св. Яна в Лятеране, св. Петра in Vinсоli он молился сперва как паломник, вздыхая в молитве за мать. Лишь остыв от этого первого возбуждения, вначале исключающего все остальное, Ян почувствовал себя творцом, подумал, что он явился сюда не в качестве пилигрима, а художника. А шедевры искусства в свою очередь сильно привлекали его к себе. Подготовленный Батрани видеть их и оценить, он все-таки не сразу сумел распознать их величие и красоту чувства.

В искусстве, как во всем другом на свете, надо выработать разносторонний вкус, широкое понятие о его целом, чтобы понять все столь разнообразные проявления человеческого гения, чтобы восхищаясь одними не быть несправедливыми к другим. Мало найдется людей, которые смогли бы одновременно понять и почувствовать рисунок, линии божественного Рафаэля, наивное выражение старинных мастеров, могущество Микеланджело, волшебный колорит венецианской школы, увлекательность Альбано, не исключая одного ради другого, не будучи несправедливыми по отношению к кому-либо из этих великих мастеров.

Ян тоже сначала не почувствовал всего величия увиденных им творений. Он блуждал, переходя от одних к другим, размечтавшись среди тысячи противоречий, не будучи уверен, что выбрать и кого послушать; он был как бы в шуме ста красивых голосов, из коих каждый пел по-своему. Сначала это проходит всякий человек, не обладающий многогранным восприятием искусства и не выработавший в себе высшего о нем представления. Позже, чаще всего один маэстро, сильнее всех говорящий душе, темпераменту, образованию, становится избранником и ему поклоняются в ущерб остальным. Его мы ставим наверху здания, а других кладем под ноги героя. Но справедливо ли такое суждение, таков ли должен быть суд? Нет, это попросту слепая любовь к самому себе в другом. Одни лишь действительно высшие умы не удовлетворяются этим: они работают над собой, чтобы создать чувство, необходимое для понимания закрытой для них красоты, и достигают этого трудом, желанием и волей. Ян долго блуждал от картины к картине, от статуи к статуе, спрашивая самого себя: что является истиной в искусстве? Линия, цвет, выражение, увлекательность, сила? Каждое творение по-иному отвечало на его великий вопрос; он не нашел ни одного, которое собрало бы воедино все единичные условия искусства и удовлетворило им одинаково сильно. Тут только он понял, что такое идеал, этот вечный образец божественного Платона, в который должен всматриваться маэстро в минуты созидания. Идеал — это то именно несозданное творение, которое мы, истолковывая — и несовершенно воплощая, всегда слишком наклоняем в одну сторону в ущерб цельности.

Идеал, это творение энергии Микеланджело, привлекательных линий Рафаэля, выражения Фиезоле, колорита Тициана, жизненности Рубенса, увлекающей красоты Гвидо и Альбано. Идеал, это несомненное совершенство, соединяющее в себе все земные совершенства, неполные, субъективные.

Отдать должное, понять, оценить каждого из великих творцов шедевров — вот что пытался сделать Ян раньше чем сесть работать. Он блуждал по галереям и музеям, целые часы проводил у статуй и картин, чтобы в них прочесть мысль автора. Чем менее симпатичен был ему какой-нибудь шедевр, тем усиленнее он старался проникнуться и слиться с мыслью художника. Таким образом он пополнял недостатки своего образования, развивая в себе силы, которые уснули в зародыше. После долгих часов, проведенных в созерцательном изучении того или иного творения, понемногу начинала просвечивать скрытая в нем мысль, пока наконец, не окружала туманную до того картину своим блеском. Она становилась ясна; он читал ее значение, понимал ее смысл; он чувствовал в душе, что у него появилось новое ощущение, новое чувство в сердце. Слово одной загадки разрешало сотни других.

Так миновали первые дни пребывания в Риме, первые недели целиком; можно было сказать, что это было странствование бездельника, но оно было решительным моментом в жизни Яна для развития его души. Художники, как Ян, приехавшие в Рим издалека, из Франции, Германии, Голландии и других государств, приехавшие учиться, смотрели на этого чужака с удивлением и насмешкой. Это было время самых превратных понятий об искусстве. Молодежь спешила в Рим писать картины, а не думать и учиться; она ловила на улицах красивые или оригинальные модели, мысли для картин, виды развалин, тысячу раз зарисованные; обнимала красивых римлянок, кутила в Cafe Greco, веселилась в минуту свободы, в минуту молодости; но неглубоко вникала в тайны искусства, закрытые перед ней. Искусство было прекрасной лилией, понимаемой самым странным, плоским образом; быть может, скептицизм XVIII столетия лишил его привлекательности, высушил и ограничил материю, внешность, данную для подражания.

Ян, серьезный, задумчивый, до такой степени он задумывался и самоуглублялся, стал мишенью насмешек молодых товарищей-художников, с которыми работал вместе под руководством Ланди.

Он и здесь нашел человека, который сперва почувствовал к нему симпатию. Молодой Аннибал Циприани, бедный венецианец, воспитанный в отчизне Беллини, Пальмы, Тициана и Тинторетто и направившийся в Рим в поисках линий и выражения, рисунка и мысли, — первый протянул ему руку. Они встречались в мастерской Ланди, у которого оба учились. Аннибал, хотя и итальянец, не обладал итальянской хитростью, насмешкой, им свойственной, не был, как все, пустым. Сердечный, быть может, слишком чувствительный и нежный, с пустотой в сердце, так как был лишен религиозности, сохранившейся в этой стране лишь среди народа, — бросился ко всем, в ком только мог рассчитывать найти пищу для сердца. Он напрасно искал в толпе друга и после других обратился к Яну. Ян до сих пор сохранил большую и искреннюю религиозность; Аннибал, читавший больше, попробовал плодов XVIII столетия и лишился веры, мир и жизнь для него не имели тайн. Со слезами на глазах над нищетой человечества, под предлогом жалости к ней, он повторял мнения псевдофилософов, доказывая, что вера это занавеска, нарочно опущенная перед человечеством, чтобы воспользоваться темнотой и оставить людей навсегда слепыми и связанными.

Аннибал был тем опаснее для Яна, что с благородством, ему присущим, он не насмехался почти, но возмущался, что, казалось, говорил в пользу человечества, прогресса, в пользу всего великого, хорошего и благородного. Сначала Ян был изумлен, когда услышал первые его речи, произнесенные с увлечением; он испугался, остолбенел; потом с любопытством стал прислушиваться; и так незаметно заразился, сам того не сознавая. Умственное превосходство и научное образование Аннибала, который, как художник, был незначительным и посредственным, но как мыслящий человек был выше Яна — облегчили взаимоотношения. Ян чувствовал себя незрелым в его присутствии, хотя на самом деле он был гораздо могущественнее. Того, что диктовало ему сердце для опровержения слов Аннибала, он не смел и не умел передать, боясь показаться неучем. Поэтому он слушал, молчал и впитывал яд.

О! Тысячу раз стоит повторить: все в мире способно заражать, добродетель и грех, мысли, убеждения, суждения.

Мысль порождает мысль, а привитая к другой смешивается с нею и создает посредственные плоды, которые созревая принимают вид, напоминающий отца или мать. Так у Яна скептицизм привился на религиозной почве и в результате появились взгляды неопределенные, неясных оттенков, приводящие к равнодушию, к недоверию. Не разделяя с такой как Аннибал страстностью все упреки, адресуемые религии, не повторяя оскорблений, он все-таки стал равнодушным, и столь сильное в нем до того религиозное чувство замерло. В первые минуты этого пробуждения мир показался ему нагим, холодным, пустым и страшным; за ним он видел только смерть, гниение, забвение, небытие.

К несчастью, в других отношениях Аннибал был для него дорогою находкою: проводником, переводчиком, помощником, другом. Они вскоре тесно сдружились.

Итальянец чувствовал потребность в излияниях и вот он нашел наивную, откровенную душу, куда он бросал все более и более страстно зерна своих мыслей и чувств; у Яна был товарищ и друг, а отказаться от него молодому, одинокому среди чужих так трудно!! Часто после разговора, продолжавшегося весь день, когда странные новые взгляды скептицизма, столь разочаровывающие, столь холодные и острые, впивались в него, Ян проводил ночь в жару и непонятных ему угрызениях совести. Он чувствовал, что поступает нехорошо, а рассматривая свои поступки, не мог в них заметить зла.

Воображаемые истины, высшие истины, апостолом которых являлся Аннибал, посеянные, всходили и разрастались в его душе. "Темное царство! Рабство! Предрассудки!" — повторял он про себя, смотря на духовенство, на религиозные обряды, — "когда же человечество станет выше этого?"

"Бедное человечество! Бедные люди!" А между тем, никто сам себе не сказал, никто сам себя не спросил: кто дал этот свет, при помощи которого теперь сражались против веры? Кто уничтожил языческое рабство? Кто весь мир признал братьями? Кто провозгласил одно право бессмертия для всех, одну награду за добродетель, одно наказание за проступок? Теперь выродившиеся дети идут против матери. Казалось тогда всем, что свободный разум, долго пребывавший в пеленках, вдруг распутал их и испустил свой самостоятельный свет; что ему человечество обязано своим суверенитетом по отношению к Богу. Почему же ни божественный Платон, ни какой-либо другой из философов древности, полных этого свободного разума, перед моментом великой жертвы ни разу не произнесли этого великого слова "ближний"? Почему Любовь, Жертва, эти величайшие тайны христианства, были до того неизвестны, всем? Почему: "воздай добром за зло, прости", никто не сказал раньше? Почему дух не поднялся никогда на ту высоту, на какой он стоит лишь 1800 лет? А мир такой древний!

Эти мысли не приходили в голову Яну. Его друг Аннибал, своими речами, полными высоких слов "человечество", "свобода", "просвещение", полными наилучших стремлений сердца, и произносимыми с юношеским воодушевлением, сильно действовал на человека, пока еще не затронутого в этом отношении и не способного сопротивляться внешне могучим рассуждениям.

В доктрине XVIII столетия, которую продолжило XIX, есть бесспорная часть — великая и прекрасная, благородная и истинная. Каждая человеческая система, даже самая неверная и пагубная, опирается на какую-нибудь великую мысль, иначе она не заручилась бы ни одним последователем. Новизна еще не составляет до-"" статочной приманки. Так вот и философско-социальные доктрины XVIII и прошлого столетий несут впереди ясное и лучистое знамя; но, исходя из прекраснейших принципов, ошибаются в заключениях и применении, в утопиях ложно прекрасных. На дне самой неверной проповеди находится некая истина, придающая ей жизненность. Редко ложь находится в началах; чаще всего надо ее искать в развитии и применении исходных посылок. На приманку принципов ловятся мелкие умы с добрыми сердцами, а когда увидят, где они очутились, уже поздно повернуть вспять.

И прежняя, и новая философия сражались за братство, просвещение, искоренение гибельных предрассудков; но от этих благородных побуждений они перешли к комбинациям, последствий коих не рассчитали, практических приложений предвидеть не могли, перешли к пониманию человека вне условий его существования, вне реальных возможностей его природы. Они хотели и хотят переделать человечество на идеальный лад, не зная, что, быть может, готовят ему смерть. После сильного лекарства должен тяжко заболеть весь мир.

Но вернемся к Яну; простите невольное отступление от темы.

Ян поселился вместе с Аннибалом и уже с ним не разлучался. Итальянец с изумлением заметил, что этот чужой, которого он ставил настолько ниже себя, как артист видел гораздо лучше и возвышеннее. В свою очередь он стал учиться у Яна, не без тайного унижения, вознаграждая себя за него превосходством образованного человека и философа, как тогда говорили. Но Ян, вследствие постоянного общения с Аннибалом, понемногу терял способность прозревать дух и мысль в творениях искусства. Аннибал видел в них лишь колорит, форму, эффект цельности, освещение, наготу, драпри; о существовании творческой души, невидимой мысли, оживляющей все это, спаивающей, двигающей — он не догадывался. Художественный материализм Аннибала повлиял и на Яна; начал и он больше ценить красивые формы тела, прелестные краски, полный торс, округлость рук, мягкость линий, больше даже, чем слезы в глазах Ниобеи, чем выражение живой печали в глазах Лаокоона. Для Аннибала искусство было вполне телесным. Ян не мог понимать его столь материально, но стал равнодушнее к его духовному аспекту. В видении Иезекииля (Рафаэля), например, Аннибал видел лишь композицию четырех зверей Апокалипсиса, группировку и свободу полета в пространстве; Ян еще задумывался над значением картины, но уже не смел сознаться, что его мысль летела вслед за Спасителем в бесконечность! Но кто сможет описать когда-нибудь историю души и мысли человека так, чтобы ясно обрисовались все оттенки происходящих в них изменений? Кто сумеет разъять свою грудь, чтобы из нее наподобие пеликана излить кровь наиболее тайных ран, наиболее скрытых страданий?

Ян изменялся, становился равнодушным и в столице христианства незаметно переходил в язычество; но в нем все еще жили первые весенние впечатления юности, ничем неизгладимые, жили тайно, сберегаемые на дне, как увядшие воспоминания первой любви. То, что насильно навязывалось ему под маской прогресса, стучась в сердце от имени страдающего человечества, покрывало лишь слоем пепла сад его души, но никогда не вытесняло оттуда совершенно того, что росло в глубине.

Раздвоенный, колеблющийся, сегодня молящийся по-прежнему, а завтра возмущающийся предрассудками вместе с Аннибалом, Ян пребывал в том половинчатом, колеблющемся, состоянии, которое для многих слабых людей составляет мучение всей жизни. Две истины по очереди сияли перед его глазами, и он не умел избрать ни одной из них, он не знал, которая из них единственная истина.

Ученье, между тем, подвигалось медленно, и на нем тоже отражалась история внутренней борьбы. Ян больше учился материальным условиям искусства, чем его духу: Аннибал убедил его, что в Рим приезжают единственно ради проникновения в тайны сочетания линий и освещения великих мастеров, ради изучения натуры, а не ради изыскания средств изобразить мысль, чувство и влить душу в свои творения.

В "Страшном Суде" Микеланджело, колоссальной картине могущественнейшего из художников, они видели лишь удивительную мощь рисунка, торсы, мускулатуру, смелые ракурсы; в знаменитом "Диспуте" — красивые лица старцев и прекрасную композицию; в "Причастии св. Иеронима" — увлекательность и умение группировки и т д. Аннибал низводил Яна на уровень своих мыслей; но все-таки Ян не мог избавиться от какого-то душевного беспокойства, всегда предвещающего человеку, когда он регрессирует или идет назад.

Они работали вместе у Ланди. Ян быстро и заметно приобретал механический навык; из ученика он становился мастером. Несколько его работ, снискавших похвалы учителя и превозносимых Аннибалом, обратили, наконец, на него внимание и других художников, которые познакомились с ним, приняли его в свой кружок и признали братом.

Разнообразное общество, более многочисленное, отвлекло его от постоянного влияния венецианца. В это время Ян написал несколько собственных больших картин; между прочим Венеру и Адониса, моделями которых ему послужили лучшие образцы Рима. Аннибал отговорил его писать "мученичество святого Павла", картину, которую он задумал и даже начал писать к ней эскизы; он убедил Яна, что подобные сцены не являются предметом искусства! Бедный Ян сначала протестовал, но потом послушался. Как будто настоящее искусство должно ограничиваться одной лишь привлекательностью. Одним лишь приятным для созерцания видом!

Для итальянца тело, нагота, красивые линии и прекрасный колорит составляли всю живопись; экспрессия, по его мнению, портила линии, а не творила; он избегал ее подобно древним язычникам, которые изображают статуи с чудесными формами, но с одинаковой, обыкновенной улыбкой или равнодушной гримасой. Умирающий гладиатор является как бы предчувствием христианского искусства, искусства мысли и выражения, искусства духа.

До сих пор, несмотря на общество, в котором он вращался, Ян сохранил чистоту нравов и чистоту мысли; и хотя в нем не раз загоралась юношеская кровь, ее охлаждало артистическое, духовное воодушевление. Воспоминание о Ягусе тоже его удерживало и оберегало, как ангел-хранитель. Часто такое воспоминание, которое держит ангел-хранитель у изголовья, служит щитом против грязных страстей. Но в Италии как художнику устоять, остаться чистым, когда он окружен соблазнами, когда красивейшие женщины Рима часами позируют ему в виде Венеры? — Как в тоскующие вечера, когда тысяча мыслей ведет за руку тысячи желаний, как молодому, со всем любопытством молодости тянущемуся к наслаждению, не дать себя соблазнить шепчущей на ухо итальянке: "я тебя люблю — я люблю тебя"?

Редко найдется человек, который в юности любил бы одну женщину, а не всех, который любил бы женщин, а не саму любовь. А любовь физическая и духовная так между собой связаны, так часто начинается с другой, а кончается подстановкой первой! Эти два рода любви, это две родные сестры: одна воздушная, идеальная, печальная со слезливыми взглядами и вздохами, со вздымающейся грудью; другая горячая, веселая, улыбающаяся, раздражающая, не заботящаяся о завтрашнем дне и на другой день забывающая, а всегда похожие друг на друга (хотя разные), как две родные сестры. Аннибал, живший всецело женщиной и наслаждением, так как никакая вера не давала ему будущего, а мысль о грехе его не удерживала, насмехался над девичьей простотой Яна. Он уже несколько любовниц держал на коленях и бросал без сожаления; Ян еще жил мыслями о желанной, чистой любви детства.

Черноглазые и с черными волосами итальянки с любопытством посматривали на Яна; его равнодушие, странная манера держать себя поражали их и раздражали. Часто черные глаза Анджиолины, последней из любовниц Аннибала, которую он ежемесячно бросал, и ежемесячно с ней мирился, смотрели на Яна с вопросом: "разве я недостаточно красива?" Не раз во время веселья и забавы горячие уста прилипали надолго, упорно, вливая яд желания в кровь Яна и как бы говоря: "Кто даст тебе больше наслаждения, чем я?" Не раз она обнимала и прижималась к нему, дразня Аннибала, так что бедный молодой художник дрожал, бледнел и на минуту терял сознание; но он продержался долго, верный своим воспоминаниям.

А внутри его уже загорелся огонь, и глаза Анджиолины ежедневно заставляли его разгораться. Живя с Аннибалом, он видел ее каждый день, проводил вечера и летние ночи в разговорах и пении, не раз бывал свидетелем целой драмы желаний, насыщения, отвращения, равнодушия, свидетелем тех приливов и отливов животной страсти, которая как море заливает берега и с отвращением отступает от них.

Духовная любовь не знает таких резких перемен и крайностей; она всегда одинакова, пока сохраняет чистоту. Телесная должна обладать телесным характером; она приходит полная могущества, расцветает и вянет, и опять растет и опять опадает.

Анджиолина, для которой Ян представлял непонятную загадку, быть может, потому так упорно возвращалась после ссоры к Аннибалу, что хотела, наконец, разрешить вопрос: "Что это за камень-человек? Почему он, такой молодой, холоден? Разве я настолько некрасива, непривлекательна, нежеланна?"

Зеркало и люди беспрестанно ей повторяли, что она очень красива. Действительно, Анджиолина всеми признавалась за лучшую Венеру в Риме; никогда Рубенс не мечтал о таком роскошном теле, о таких прелестных формах; такой золотистой косы никогда не писал Тициан; пара столь же ясных, черных глаз, быть может, целые столетия уже не сияла над Тибром. Глаза Анджиолины, минуя остальные прелести, были, пожалуй, самым могущественным ее орудием. Будучи вся одним роскошным телом, страстная, но бездушная, итальянка научилась придавать своим глазам столь странное и столь меняющееся выражение, что они говорили больше, чем тысячи слов, чем сама роскошная музыка.

То прикрытые, влажные, без блеска, казалось, они шептали: "Люблю тебя, люблю, умираю от любви. Милый, иди ко мне! Иди ко мне!"

То ясные, горящие, раскрытые звали: "Хочу, горю, пылаю!"

Иногда они блуждали как бы бессознательно, с мечтательным выражением, полным неописуемой прелести, словно глядели в другой мир и не видели земли.

Иногда устремлялись прямо в небо, ища в нем как бы утешения, спасения в несчастье, жалости.

Иногда застилались серебристыми слезами, мягкие, пылающие, хватая за сердце живущим в них страданием.

Иногда смеялись, бесстыдные, кокетливые, пламенные, насмешливые, острые, как кинжалы, кололи, как те длинные шпильки, которыми Анджиолина поддерживала волосы.

Анджиолине могло быть лет двадцать, но она выглядела удивительно юной: дитя улицы, она не опасалась времени, солнца и волнений; ко всему приучилась с детства. Ее прелестная по форме, белая шея, немного позолоченная солнцем юга, не имела того бледно-зеленого оттенка, напоминающего черствый хлеб, каков свойствен многим итальянкам; она словно была снята с портрета Тициана, покрытого золотым налетом долгих лет. Большие высокие груди, как у Вакханок Рубенса, гладкие, как мрамор, и, как мрамор, холодные, как бы гордились своими формами и мало прятались под расстегнутым небрежно платьем. Одни лишь руки и ноги были далеки от идеального совершенства. Анджиолина надевала на себя красные, словно у цыганки, платья, любимые одежды детей юга и востока, блестящие украшения, янтарь, кораллы, цепочки; ей это было даже к лицу.

Всячески пробовала она увлечь Яна, то веселием, то разнузданностью, то притворным отчаянием, то дразня его взглядом, то раздражая поцелуем; но все не помогало.

Однажды вечером — а был это вечер томный, тихий, печальный — села у него на коленях (Аннибала не было). Стала шептать, как балованное дитя, прикинулась чистой и скромной. Потом начала молча прижиматься к его лицу горячей щекой, обнимать его руками за шею и… заплакала. Не знаю, что вызвало у нее эти слезы. Тихий шепот Анджиолины становился таким увлекательным и звучным! Яну послышалось в нем как бы отдаленное эхо разговора с Ягусей, что-то похожее на голос своей девушки, и он поцеловал облитые слезами щечки. Почувствовав его губы на своем лице, итальянка схватила его в объятия, осыпая поцелуями, прижимая своей вздымающейся грудью и мраморными плечами. Но эта вспышка страстной нежности вместо того, чтобы увлечь Яна, разбила окружавшее его очарование. Он вырвался и убежал. Анджиолина в припадке гнева искала нож, чтобы его убить, но нож не попался под руку. Подошел Аннибал. На другой день опять начала осаду.

Почему человек так слаб? Почему ему так легко бесповоротно пасть, оплакивая падение бессильными слезами? Вскоре Аннибал смеялся над покоренным Яном и победительницей Анджиолиной, которая ходила с таким видом, словно ей надели на голову корону. Венецианец сразу угадал, что ее так осчастливило, отчего она так просияла и возгордилась.

Лишь первый шаг оплачивается слезами, а редко первый бывает последним.

Однажды вечером Аннибал, Анджиолина и Ян сидели на лестнице, пользуясь прохладой. Анджиолина наигрывала на гитаре, напевая старую песенку, в которой amor felice [13] играла большую роль, а каждая строфа непременно ею кончалась. Автор, должно быть, хотел в песне вознаградить себя за то, чего не хватает в жизни.

Над городом Цезарей в глубине неба плыла серебристая луна, сияли сотни звезд. Маленькие монастырские колокола звучали вдали; кузнечики пели свою песенку после жаркого летнего дня, радуясь прохладной ночи. Анджиолина положила голову на плечо Аннибала, одной рукой обняла его за шею, другую украдкой протянула Яну, а тот держал ее без мысли и чувства, в мечтах унесясь куда-то далеко, как настоящее дитя севера, воспитанник хмурого неба, вечно убегающий от света.

Аннибал напевал сквозь зубы старую песенку, выученную у одной из прежних любовниц:

Perochamore no sepo vedere [14].

На ступеньках внизу послышались шаги и смех; но итальянка не убрала ни той, ни другой руки, хотя видела приближающихся. Это были два артиста, немцы, знакомые Аннибала и Яна: Мартин Гроне и Иеремий Зюссеманн, два типа в своем роде.

Первый из них, Мартин Гроне, понимал своеобразно искусство лишь как материал для истории развития человеческой мысли и проявления одной идеи, все иначе и полнее выражающейся. Он разыскивал скрытые памятники древней культуры, изучал их символы, аллегории, сокровенные мысли, а часто даже читал иероглифы там, где их не было. Читал их, сказав себе сначала, что там они должны быть, — так действует германская ученость. Более археолог, чем художник, он бегал по всему Риму в поисках разного рода древностей. У него не раз являлись удачные комбинации, а хотя он исключительно и однообразно придавал большее чем нужно значение творениям пластики, однако много сделал одновременно для искусства и истории. По его заметкам впоследствии были опубликованы в Германии многие знаменитые труды, которые хотя и не носят его имени, но своим происхождением обязаны ему. Гроне был человек серьезный, сухой, сдержанный и весь поглощенный мыслью, которая мешала ему есть и спать: изучить Рим и древнюю цивилизацию на материале их памятников. Для него организованный тогда как раз Музей Катакомб и Музей в Неаполе с раскопками из Геркуланума и Помпеи являлись предметом мечтаний. Он мог расчувствоваться над горшочком, плакать над лампой лупанара и клялся, что в треножнике заключалась вся история язычества. Эти три ноги в особенности были для него полны значения!

Иеремий Зюссеманн, художник нежный и сладкий, как его фамилия, писал прелестные картины на сюжеты Геснеровских идиллий. Для него эта прелесть, приятный колорит, сладкое выражение заключали в себе все искусство. Привлечь взгляд, вырвать вздох из груди, вот все, чего он добивался; он не хотел ни глубоко тронуть, ни заставить думать. С длинными волосами, со светлыми голубыми глазами без особенного выражения, Иеремий был славный малый и, несмотря на то, что протестант, не скептик, не рационалист, не насмешник. Напротив, он был набожен и нежен; у него было прекрасное сердце; а часто тусклые и по внешности холодные глаза увлажнялись слезами, источник которых был известен одному лишь ему: Ян любил его и был с ним в приятельских отношениях; Аннибал смеялся над ним, но признавал его достоинства. Их сближали некоторые истины, в которых соглашались философ и протестант.

Анджиолина приподняла голову с плеча венецианца, взглянула и прошептала:

— Иеремий и Мартин!

— А! Здравствуйте! — воскликнул Аннибал, встав с лестницы и протягивая руку. — Как поживаете? Куда направляетесь? Вы оборвали Яну льняную нить, которой он обвивает, не знаю, прошлое, настоящее или будущее.

Ян улыбнулся несколько иронически и протянул руку Иеремию.

— Как поживаете?

— Зачем спрашивать? Кто может скучать в Риме? — ответил серьезно Мартин. — Мысль дает здесь силы, интерес, здоровье, некогда слабеть и болеть. Но к делу. Послушайте! Хотите завтра с нами?

— Куда? — спросил Аннибал. — На какую-нибудь виллу или на прогулку в окрестности или в какие-либо старинные развалины, где Мартин откопает мысль, спящую тысячелетие и страницу оторванную от истории?

— В колыбель, в Катакомбы, — ответил Мартин. — Довольно язычества; я хочу теперь исследовать ту нить, какая соединяет два мира, два искусства, две отдельные истории. Пойдем с нами в Катакомбы! Не можете не быть любопытными! Был там кто из вас? Англичанин сэр Артур Кромби, его сестра, я, Иеремий, пойдем завтра посетить подземелья.

— Колыбель предрассудков и умственного рабства, — подхватил Аннибал.

— Нет, колыбель духа! — серьезно ответил немец.

— Гробы мучеников! — добавил Иеремий.

— Страшные подземелья! — крестясь, шептала Анджиолина. — Говорят, что во многих из них скрываются бандиты.

Один Ян молчал.

— Пойду, — сказал он, подумав. — Я давно хотел там побывать, а до сих пор не представилось случая; я вам благодарен, что вы обо мне не забыли.

— Значит, завтра утром соберемся у Паола Панса, в кафе на углу. Паоло достанет нам хорошего и умелого чичероне, англичане повезут в своих экипажах.

— А ты не иди, мой Нибал! — воскликнула, ласкаясь к нему, Анджиолина. — Зачем тебе? Это кладбище, подземелье, страшное, темное! Останься со мной! Там можно заблудиться, можно погибнуть… не ходи!

При этом она прижалась к Аннибалу, а смотрела в глаза Яну.

Венецианец посмеялся над напрасными опасениями своей милой и обещал завтра явиться.

На другой день у Паоло Панса они встретили пришедших раньше англичан и двух художников немцев. Англичанин сэр Артур был большим оригиналом, как почти все его соплеменники, которых мы удостаиваемся видеть на материке; но его оригинальность состояла в том, что он хотел считаться человеком, умеющим примениться ко всем странам и обществам, умеющим слиться со всеми. Словом, англичанин прикидывался совершенно простым, хотя в действительности таким и был.

С художниками художник, ученый с учеными, с народом человек простой и с предрассудками, с философами скептик, англичанин с англичанами, итальянец с итальянцами, сэр Артур явился в кафе в назначенное время, верный своему слову. Он был одет в итальянский национальный костюм, но лицо его было настолько очевидно — из Вестэнда, что у окружающих он вызывал лишь смех. Бледный, с длинным лицом, довольно неуклюжий, с очень светлыми волосами, длиннорукий и длинноногий, настоящий нормандский тип, сэр Кромби, одетый итальянцем, выглядел ужасно смешно, комично. Вежливый и предупредительный даже слишком, по той причине, что англичан повсеместно обвиняют в гордости и жестокости, он пожимал руки художникам, целовался с ними и фамильярничал сверх меры. Он прикидывался веселым товарищем, хотя это его мучило и многого ему стоило.

Но надо было его видеть в разнородном обществе, когда, будучи принужден понравиться нескольким лицам, приспособиться ко всем, он по очереди принимал самые разнообразные позы и вид, разговаривал постоянно по-иному, а всегда довольно забавно. Сэр Кромби был уверен, что обладает недюжинным талантом объединения с тем, что его окружает; люди, сумевшие подметить эту слабость и воспользоваться ею, пользовались его наибольшим расположением. Так уже лет пять какой-то француз, играя на этом, жил на его счет, проехав вместе с ним почти всю Европу.

Англичанин путешествовал почти всю жизнь, в каждой стране стараясь стать туземцем; он изучал язык, причем произносил слова на английский лад; изучал нравы и свято их соблюдал, но в большинстве пользовался при этом не жизнью, а книгами — поэтому иногда получались странные и смешные положения!

Словом, это был один из наиболее, быть может, странных оригиналов, при том со своими льняными волосами, длинным лицом, в красном костюме жителей Тибра, с кинжалом за поясом, в накинутом на плечи плаще! Превосходная карикатура! Увидев его, Ян и Аннибал едва удержались от смеха. Англичанин поздоровался с ними по-братски, запросто, с размахом, стал жаловаться на какое-то опоздание на итальянском диалекте, которого они не поняли, и высыпал целый словарь проклятий и местных ругательств.

Но внимание вновь пришедших вскоре привлекла к себе сестра сэра Кромби, мисс Роза, фигура если не страннее первой, то по крайней мере не уступающая ей в отношении оригинальности. Это была прелестная дочь севера: белая, голубоглазая, стройная, легкая, воздушная, при виде которой сердце Яна забилось горячим воспоминанием родины. Лица, как у мисс Розы, встречаются только на картинах; так оно было идеально, так прелестно, так красиво. Описать прелесть его, прелесть не каждой отдельной черты, но всех вместе — прелесть всего лица, нет возможности! Мисс Роза была бела, как алебастр, волосы ее золотились, большие глаза имели цвет глубокой лазури; она была сложена как сильфида; ей, казалось, недоставало лишь крыльев, чтобы улететь с земли; а когда двигалась, то получалось впечатление, что она вспорхнет и исчезнет. Белая рука аристократической формы с тонкими пальчиками напоминала художественную работу скульптора, слегка манерную, имела вид неживой руки. Ножка, стан, шея, плечи словно были сняты с какой-то старинной картины, с ангела Анджело Фиезоле.

Но костюм, выражение лица, осанка странно не соглашались с чертами ангела, с ангельским взглядом. Мисс Роза Кромби была одета в полумужской костюм: платок на шее, амазонка, шнурованные ботинки, серая шляпа с пером, под мышкой папка; глаза ее глядели сладко, губы улыбались иронически и зло. Художники были удивлены, когда она поздоровалась с ними по-английски, за руку, начиная знакомство с веселой улыбкой.

— Мисс Кромби! — сказал, представляя, брат.

— Садимся и едем в катакомбы, — добавила Роза, подходя к Яну, лицо которого, очевидно, сразу поразило ее. — Вы со мной? Ведь вы художник, живописец? — быстро спросила.

— Да.

— Откуда? Верно, с севера? Может, из Германии?

— Из Польши.

— А! — воскликнула Роза. — Будемте друзьями. Польша это родина Собеского?

Англичане, как и многие другие народы в эту эпоху, из всех наших героев знали только одного, который совершил героическую ошибку, спасая врага. Теперь у них есть еще и Костюшко.

Пока доехали до входа в наиболее древнее подземелье на кладбище св. Каликста, у костела св. Себастиана, Ян успел убедиться, что женщина, с которой они ехали вместе с Мартином Гроне, была еще страннее, чем казалась сразу. Ее мужской костюм, осанка и движения были пустяками по сравнению со слишком мужским умом, который английская философия материализма превратила в совершенно скептический. Англичанка, артистка в душе, вся жила в искусстве, давно уже не уезжала из классической Италии, распределяя свое совершенно свободное время между живописью и чтением сочинений, доведших ее до высшей ступени безверия. Она признавала лишь настоящее, жизнь; она допускала существование чего-то вроде души, но возмущалась одинаково как религиозными предрассудками, так и предрассудком бессмертия души. Вместе со многими прежними и новыми мечтателями она предпочитала допускать переселение душ.

— Жить, пользоваться жизнью, плакать, любить, умереть! — говорила Яну с торопливостью женщина, спешащая проявить свои мысли — а потом уйти в забвение и уступить место другим. А может, может возродиться червячком, мушкой или еще раз человеком…

Ян слушал ее, остолбенев.

— Читали вы Спинозу? — спросила она его погодя.

— Нет, — ответил Ян. — Я из страны веры и благочестия, из страны старого католицизма; лишь тут я встретился с сомнением, скептицизмом и философией; здесь только я освоился с ними. Но я их искренно боюсь, они ранят до крови мое сердце.

— Да, — добавила мисс Роза, — когда слепому удаляют катаракту, он тоже страдает, тоже боится; но потом привыкает к свету и рад ему.

Ян вздохнул.

— Сударыня, — сказал он, — отрешиться от бессмертия, отказаться от будущего, от неба и надежды, — нелегко!

— Человек смертен, человечество бессмертно, человек всегда живет в человечестве. Впрочем, разве вам ничего не говорит старая идея метампсихоза.

Ян покачал головой; они опять умолкли, но Роза молча стреляла в него глазами, говорила с ним взглядом. Несмотря на какое-то отталкивающее чувство и на удивление, которое она в нем возбуждала, Ян не мог наглядеться на нее, оторвать от нее глаза. Какая-то странная нежная симпатия соединяла двоих детей севера, встречающихся под жарким небом Италии.

Они вышли из экипажей, и когда перед ними раскрылись двери старых подземелий, Гроне, как археолог, поспешил вперед. Заняв место посередине группы, последнее звено которой составляли мисс Роза и Ян, он не дал никому вздохнуть, взглянуть и промолвить слово, пока не извлек из себя всего запаса цитат и сведений, собранных в течение нескольких дней.

— Катакомбы, — промолвил серьезно, — или вернее, кататумбы, как их называли первоначально, так как первый Григорий Святой применил термин катакомбы, говоря о тех, которые мы как раз посещаем, не представляют собою вовсе творения христиан.

— Как так? — перебил англичанин. — Несомненно, это творение христиан!

Проводник чичероне, которого привилегии нарушал Гроне, покачал недовольно головой и шепнул: "Еретик!", сплюнув с презрением.

— Да, первоначально это не было творение христиан, — повторил Гроне. — Это были каменоломни, где добывали пуццоляну и вулканический туф на постройки. Они назывались arenariae. Цицерон пишет о них в речах, упоминая об Азиниусе.

— Ты сам таков! — шепнул нетерпеливо Аннибал. — Я не понимаю, — громко добавил он, — что тут интересного! Лабиринт в несколько этажей, тесные проходы, полки и ниши для гробов, попорченные и скверного стиля саркофаги, стертая и некрасивая живопись.

— А мысль? А воспоминания о слезах, мучениях, жертвах первых героев креста? — горячо подхватил англичанин, как всегда защищая местность и сливаясь с окружающим.

— Arenariae… — продолжал сосредоточенно Гроне, направляясь в тесный коридор, свод которого то опускался, то поднимался, а бока, в свою очередь, неравномерно суживались и расширялись: — о них упоминает также Светоний в Пероне, говоря, что Фаон советовал императору спрятаться in sресгь Egestae arenariae. Витрувий обозначает их тем же термином. Первые христиане…

— Первые жертвы! — воскликнула мисс Роза. — Жертвы, которые увлекли за собою столько других жертв предрассудка.

— Жертвы… — машинально повторял археолог, которого вовсе не смущали постоянные перебивания. — Катакумбы называли также latomiae, coemeteria, areae, criptae. Тертуллиан и Иероним так их называют.

— Э! Какое нам дело до твоего Тертуллиана и Иеронима! — опять перебил Аннибал. — Вот лучше смотри вместе с ними, если тебя это интересует, а нас не путай.

— Катакомбы, послушайте, — продолжал флегматично немец, — расходились в разных направлениях кругом Рима. Те из них, где мы сейчас, считаются древнейшими. Они тянутся под Аппиевой дорогой и кладбищем св. Каликста. Катакумбы святых Сатурнина и Фрасопа у Porta Salaria, святых Нарцеллина и Петра за Porta Maggiore тоже большой древности.

— Древние! Я думаю, что древние! — сказал англичанин, пожимая плечами. — Несносный болтун! Раньше чем расскажешь об их возрасте и названии, сперва пророни слезу у входа. Это убежище святых, это первые храмы веры, возродившей мир. Здесь убегавшие от кровавых распоряжений языческих императоров, воспрещавших им даже вход в катакумбы, могли в темноте добиться минуты покоя и минуты молитвы.

— Брат, ты увлекаешься! — перебила Роза. — Это были бедные ослепленные!

— Это были святые! — сказал, сгибаясь, проводник.

— Это были великие души героев христианства! — с чувством шепнул Ян.

— Творцы сети, которая уловила весь мир! — докончил Аннибал с усмешкой сожаления.

Среди такого странно противоречивого разговора все следовали за проводником, несущим фонарь, по коридорам, идущим под Аппиевой дорогой. Ежеминутно что-нибудь обращало на себя внимание даже и наименее любопытных, а немец, подготовившийся хорошо к лекции, сейчас же объяснял находку. Он старательно прочел Бозио, Больдетти, Боттари. В эту эпоху еще много памятников, позднее перенесенных в Ватиканский музей, находилось в криптах. Неправильной формы коридоры, тесные переходы, бесформенные ступеньки, маленькие базилики, колодцы и цистерны для обряда крещения, украшения сводов, символы, надписи — в одних вызывали иронические возгласы, в других любопытство, в третьих признаки увлечения. Ян был сильно тронут видом этой колыбели христианства, где нищие вскармливали новое учение для мира, облитое кровью мучеников, где лежали кости жертв, охотно всходивших на костры, шедших на растерзание, на мучения, на смерть. "Как велика, как сильна была тогда вера!" — думал он в душе.

Между тем немец пользовался каждым случаем, чтобы болтать и объяснять.

— Эта комната, — торопливо говорил, чтобы его не предупредили случайно, — была часовней… храмом. Эти углубления в стенах, эти ниши, приготовленные с обеих сторон для гробниц; посередине для великомученика. Вера, как видите, опирается на жертву, свидетельствовалась пролитой кровью, на гробах приносила первые бескровные жертвы. Как Христос за всех, так все за всех должны собой пожертвовать. Жертва, любовь являются главными принципами христианского учения.

— Почему это так переделали? Сумели до такой степени повернуть в сторону зла? — спросил Аннибал.

— Да! Почему? — повторила за ним англичанка. — Почему то, что рвало цепи, сделалось цепями? То, что светило, гасит свет?

— Напрасная декламация! — презрительно ответил Гроне. — Лучше слушайте.

— Будет нам без конца рассуждать, — промолвил англичанин; — мы желаем чувствовать, вникать, понимать сердцем.

— Я попросту любопытна, — шепнула Роза и остановилась у одного из изображений Ионы; какими полны катакомбы.

— Иона! — заметив это, сейчас же воскликнул немец. — А знаете, мисс, что значит Иона? Символ, миф, аллегория. Новообращенные христиане, и не беспричинно, быть может, видели в Ионе то, что язычники в мифе о Геркулесе; я говорю о поглощении китом и освобождении через три дня. Есть и греческие вазы с подобными изображениями. Иона сродни также Язону, проглоченному драконом и высвободившемуся из его горла. Мифы вечны, а разгадка их значения…

— Вам принадлежит! — сказал ласково, с улыбкой и поклоном, Зюссеманн.

— Да! — ответил наивно немец. — Верно, что мне принадлежит. Найдете здесь не только Геркулеса, но и Орфея, которого первые христиане взяли как эмблему миссии Христа на земле. Этот Христос, добрый пастырь, это тоже фигура, которую христианское искусство позаимствовало у язычников и, как всегда, присвоило себе. Каламис был создателем этого типа в древности. Это Меркурий.

— Ты в бреду, милый Гроне! — сказал англичанин, идя дальше.

Проводник сплевывал и вращал глазами, слушая. Воспользовавшись минутой молчания, наступившего благодаря тому, что несколько пораженный таким обращением немец умолк, англичанин подхватил нить разговора, весь во власти обстановки и с горящими глазами:

— Представьте себе эти великие, тайные торжества, эти собрания верующих, и жертвы, и пиршества, и братский поцелуй тех, которые вскоре должны были пасть под мечом палача. Какие картины! Какие великие и святые картины!

— Этот, так хороший католик, — проворчал проводник Анто-нио, — но этот другой дьявол, еретик.

Вдруг немец, придя несколько в себя, не дал кончить расчувствовавшемуся англичанину, так как его давила эрудиция и он должен был ее сбросить с себя.

— Собрания, — начал громко и живо говорить, — собрания эти назывались agapes, agapai OTagapy, любовь; это были собрания братьев во Христе. Они устраивались по разным поводам, по случаю посвящения, похорон, рождений. Агапы, наконец, были осуждены, как языческий предрассудок св. Амвросием, и вскоре были заброшены. Вот, — добавил, — изображение одного из них, представляющее пир с участием нескольких всего лиц.

— Какая жалкая пачкотня! Какие линии! Что за уродливые лица! — промолвил Аннибал, подходя поближе.

— Я бы покрыл золотом этот кусок стены, если б мне его продали для Britisch Museum! — воскликнул возбужденный сэр Артур.

— Прошу не трогать! — живо вмешался Антонио.

— Этот круглый стол — это cibilla… на нем, кончал упрямец Гроне, вы видите блюда с кушаньем. Слуга держит в руках стакан для питья, cyathus. Вот хлебцы с вырезанными на них крестами (quedta); вот яйца, символ искупления у древних.

Так они подвигались все дальше и дальше. Она его расспрашивала, он отвечал, но рассеянно, находясь под впечатлением местности. Из всех присутствующих меньше всего внимания обращала на окружающие ее предметы мисс Роза: воспоминания о тех временах, столь живые, столь захватывающие, не трогали ее и не увлекали; ей было душно в тесных коридорах, она мельком смотрела на неуклюжие изображения, смеялась над Ноем, который выглядывал из закрытого наполовину ковчега, как из коробочки и т. п.

Между тем немец сравнивал Авраама, Моисея, Иону и Даниила с Персеем, Беллерефоном, Геркулесом и Тезеем, рассуждал о бессмертном значении символа, о его смысле, о символах солнца, вола, оленя у источника, павлина, стоящего на шаре и других изображениях, встречающихся в катакомбах. Так они миновали большую часть крипт; англичанка, не обращая внимания на разгоревшееся любопытство товарищей, стала настаивать на возвращении.

— Воздух этот начинает меня давить, — сказала она, — несмотря на отдушины.

— Foramen [15], - шепнул немец, отвернувшись.

— Разве мало вам еще этих однообразных проходов, тайников, гробов и алтарей? Э! Вернемся, пожалуйста!

Напрасно увлеченный сэр Артур хотел от св. Севастьяна и катакомб Аппийской дороги направиться сейчас же к другим и продолжать исследования, которым немец предлагал помочь своей эрудицией; становилось поздно, проводник Антонио устал и сердился, что ему нечего было объяснять, мисс Роза теряла терпение: надо было возвращаться. Быстро пошли за проводником к выходу: Ян печальный, мисс Кромби задумавшись, сэр Артур все так же в экстазе, Зюссеманн, молча, с влажными глазами, Аннибал, ухвативши за рукав Антонио, болтал, забавляясь возмущением итальянца и его ругательствами.

Гроне все время шептал какие-то невнятные слова.

Часть дня, проведенная в катакомбах, а вернее, случайное знакомство с англичанином и его сестрой оказало больше влияния на жизнь, мнения и даже, пожалуй, на будущее Яна, чем это можно было предполагать. Так часто незначительный случай скрашивает длинный ряд годов.

Прощаясь после Аппийской дороги, англичанин пожал Яну руку, а Роза, схватив его руку и долго удерживая ее в своей и смотря в глаза покрасневшему юноше, быстро сыпала словами. Она приглашала его посетить их и настойчиво добивалась более близкого знакомства, более дружеских отношений. Аннибал, заметив это, пошел вперед насвистывая, а Ян, задержанный и упрашиваемый, должен был, наконец, дать слово Розе, что придет к ней, что будут встречаться чаще. Англичанка дала ему визитную карточку и, расставаясь, сказала:

— Помните же, помните! Надо пользоваться случаем в этой жизни. Когда в ней встретится лицо и сердце, родственные, милые, зачем же уходить от них, почему к ним не подойти, не попытать счастья?

Брат был так занят своим итальянским костюмом и кинжалом, что конца разговора не слышал, а может быть, не хотел слышать. Ян молча, задумчиво вернулся с Аннибалом в тихую комнату, где Анджиолина с гитарой в руках уснула на кровати. Итальянец разбудил ее бренчанием по струнам. Живо вскочила она и, подбегая к своим, вскричала:

— А, вернулись, слава Богу! — Невредимые! Ничего с вами не случилось? Хвала Божьей Матери, но вторично уже не испытывайте счастья. Говорят, что там легко заблудиться и погибнуть.

Спустя несколько дней Ян вспомнил об обещании и принужден был пойти в палаццо, которое англичанин занимал на Corso. Брат и сестра занимали две отдельные половины. Сэр Артур этим утром уехал в Неаполь изучать жизнь лаццарони и рыбаков. Его ждали уже снятые помещения в Кастелламаре, Сорренто и самой столице. Мисс Роза Кромби была одна.

С одной лишь горничной она занимала обширные, хотя и запущенные апартаменты. Ей прислуживали два негра в восточных костюмах; остальной ее довольно многочисленный двор занимал нижнее помещение и был невидим. Громадный зал и прилегающий к нему кабинет были полны цветами, коврами, статуями, картинами, со вкусом размещенными. В роскошных мраморных сосудах были свежие и душистые букеты; полупрозрачные занавески прикрывали окна; весь пол, согласно английскому обычаю, был выложен коврами.

Мисс Роза лежала на оттоманке с книгой в руках. Читала одно из любимых сочинений Руссо. Перед ней на мольберте была начатая картина, на полу лежали палитра и разбросанные кисти.

— А, как поживаете! — воскликнула она, вскакивая на ноги, — как поживаете, художник! Я тебя ждала, и если бы не остатки женской стыдливости, глупой стыдливости, от которой не могу избавиться, я бы первая тебя навестила, так я была нетерпелива…

Ян молча поблагодарил; он не смог ответить.

— Знаешь что? — добавила смело англичанка. Я последовательница Лафатера, черты твоего лица мне нравятся; я непременно хочу ближе познакомиться с тобой, хочу полюбить тебя как брата. Садись.

Прием, встреча, разговор, движения прелестной мисс Розы были настолько странны и непонятны для Яна, никогда ничего подобного не видевшего и даже не представлявшего себе, что он был как бы в сонном и мечтающем настроении. Прикосновение белой руки вернуло его к жизни и действительности. Она по-мужски пожимала ему руку и указывала на стул.

— А сэр Артур? — спросил Ян, не зная, как начать разговор.

— Поехал сегодня в Неаполь, — ответила смеясь. — Не говори мне о нем, это странный сумасброд, странно легкомысленный человек! Сердце доброе, но голова слабая. Всегда в экстазе, всем восхищается, а ничего не понимает. Но может быть счастлив, а это самое главное. Счастье, — сказала со вздохом, — счастье, загадка жизни: тысячу раз, кажется, мы ее уже почти разгадывать и — вечно неразгаданная.

— Счастье? — переспросил Ян. — Ведь это душевная тишина; покой без желаний, долгая жизнь без перемен.

— Где же оно? Где оно? — перебила мисс Роза. — Нет, нет! ничего подобного нет на свете. Это старое счастье — недостижимый идеал; а настоящее человеческое счастье, это костюм клоуна, золотые и черные лоскутья, сшитые воедино; жизнь ведь это страдание с надеждой, надежда и наслаждение в страдании, постоянное движение, постоянная борьба, постоянная деятельность. Это и есть наше счастье. Другого нет! — добавила она, — нет! нет!

— Этого я не назову счастьем.

— Потому что ты один из тех счастливых и бедных организмов, которые вечно должны обманывать себя и тосковать по покою, будучи не в состоянии добиться его. Скажи мне, любил ли ты?

Этот вопрос в устах мисс Кромби производил какое-то неприятное впечатление. Ян покраснел как девушка и, болезненно заикаясь, ответил:

— Кто же не любил?

— Кто? Я, я! — печально ответила Роза. — Разве можно назвать любовью то, что мы оба вероятно испытали, какое-то холодное чувство, минутное, преходящее, теплый весенний ветерок, охватывающий юношеское сердце? Я иначе представляю себе это чувство, которое в силах заставить нас позабыть обо всем мире и знать лишь то, что в нас, все сосредоточить в себе: будущее, небо, Бог; а этого словами не передать.

Она покраснела, опустила голову на белую руку и задумалась.

— Так я бы любила, — промолвила, — если б полюбила когда.

— И счастлив был бы тот, кого бы вы, мисс, полюбили, так как наверно стоил бы этого, — ответил Ян в смущении и не совсем сознавая, что с ним.

— А разве непременно мы любим тех, кто этого стоит? Разве мы знаем, что такое любовь? Мы не любим ни красоты, ни, может быть, добродетели, ни достоинств, ни ничего из того, что можно понять, определить; мы любим нечто неуловимое, неопределенное, таинственное, любим то, что любим, не зная почему; нас влечет роковая сила.

— Ich liebe dich, weil ich dich liebe! [16] — сказал какой-то поэт… Сердце забьется раз, другой, мы следуем за ним; видя, что оно ведет нас по темным дорогам и по краю пропасти. Что ж из этого? Не умеем, не можем сопротивляться ему.

— Разве нельзя противиться сердцу?

Вопросы и ответы Яна были так холодны и обычны, что всякий другой остыл бы, слушая их. Она же все возбуждалась.

— Да, у кого его нет! — воскликнула гордо, сверкая глазами. — Но к чему этот разговор? Мнениями и представлениями мы далеки друг от друга, чувством, может быть, ближе, чем мыслью. Ты во все еще веришь, ты еще дитя; я ни во что… О! я ошиблась! — подхватила, вскакивая и протягивая Яну руку, — я верю в искусство и верю в любовь, верю в предопределение и фатализм.

— Это вера людей, не имеющих другой.

— Я другой и не желаю. Пойдем, посмотри мои картины и работы.

Мисс Кромби прежде всего повела Яна к старым картинам, только что купленным на аукционе после кардинала Р…; потом к своим собственным. Здесь было много огня, воодушевления, но механическая часть слаба и неопытна.

— Показываю тебе эти после тех, чтобы показались хуже, чтобы ты их оценил строже. Скажи мне правду: люблю откровенность; буду тебе благодарна.

После такого предисловия Ян хвалил, что стоило похвалы, но не скрывал, где видел слабые стороны. Роза пожала ему руку.

— Хорошо понимаешь искусство, а еще лучше обязанности дружбы. Ведь правда, мы отныне друзья? А ты будешь моим учителем?

— Я сам до сих пор учеником.

— О, это ничему не мешает! Мы учимся до самой смерти. Будем, значит, не так ли, учиться вдвоем. Дай мне свою руку, Ян, согласен?.. А теперь, — добавила садясь, — я бы хотела лучше узнать тебя; расскажи мне свое прошлое.

Застигнутый так внезапно и неожиданно, Ян хотел избежать рассказа, хотел отложить эту исповедь, но мисс Роза обладала особенным талантом ободрить, разогреть самого холодного человека и довести его до того, что ей было угодно. Она добилась того, что Ян подробно описал ей свою прошлую жизнь, а этот искренний рассказ стоил ему не одной тайной слезы. Несколько раз в течение рассказа она его перебивала вопросом, соболезнованием, пожатием руки, а когда он кончил, она с воодушевлением и возбуждением воскликнула:

— Ты дитя народа и дитя природы! Я теперь вдвойне тебе симпатизирую. Тем, чем ты есть, ты обязан лишь самому себе. Искренний, благородный, откровенный! О, прошу тебя, будем друзьями. Ты будешь учить меня живописи, я буду учить тебя тому, что я почерпала из книг, науке мира и жизни. Ты еще незрел, мой брат!.. А теперь пойдем к тебе, хочу в свою очередь навестить тебя. Говорят, что Лафатер узнает людей по почерку; я " изучаю их по жилищу. Хочу посмотреть твое.

— Мисс Кромби, я живу далеко и… — добавил, — не один.

— Как? с кем? — с женщиной, может быть? — спросила она, слегка покраснев.

— Нет, с итальянцем Аннибалом, художником, он тоже был с нами.

— Знаю! Тот, что мне усиленно поддакивал. Не люблю поддакивающих.

— Думает как вы!

— Тем лучше для него. Хочу посмотреть ваши работы; пойдем, без отговорок.

— Пешком?

— Почему же нет? Хожу я много и скоро; дай мне руку. Она позвонила.

— Но на улице, только вдвоем…

— Как раз, мой негр Нерон пойдет за нами; а впрочем, что мне за дело!

— Будут говорить….

— Пусть говорят, и я говорю о других, на здоровье! Пойдем. Она схватила серую шляпку, покоившуюся на голове статуи,

взяла в руки тросточку и сбежала с лестницы, позвав Нерона.

Нерон, громадный, страшного вида негр, бросился вслед за ними. Она, таща за собой Яна, смелая, живая, легкая и гордая, неслась с непринужденностью, непонятной в женщине.

Не заметив как очутились у двери, из-за которой доносились звуки гитары. По фальшивым звукам Ян догадался, что играла Анджиолина.

— Позвольте, — промолвил, — я пойду вперед. Аннибал не один.

— А! Верно с женщиной?

— Кажется.

— Чем же это нам мешает? Кто она? Ваша модель? Я их всех знаю. Как ее имя?

— Анджиолина.

— Красавица! Знаю, это и моя Венера. Идем! Чего же мы стоим? Чем она может мне помешать?

Аннибал спал, когда они вошли. Анджиолина, вытянувшись на полу на подстилке и плечами прислонившись к кровати, тихо бренчала на гитаре. Увидев Яна и мисс Кромби, живо вскочила, покраснела и, сложив руки, спросила:

— А! Синьора! Вы здесь что делаете?

— Видишь, Анджиолина! Я пришла посмотреть работы твоих двух художников… Двух любовников, может быть?

— О! Нет! Ян вовсе не мой любовник: это камень или кусок льда с севера, это…

И сделала гримасу, но в то же время ее поразило черное лицо негра у дверей, забыла обо всех и стала пристально на него смотреть, ломая руки и качая головой.

— А! Какой черный! Какой черный, страшный еретик! Что за ужасная бестия! А как он одет!

И подошла наполовину с испугом, а наполовину заинтересованная, присмотреться поближе. Скажем правду, стала с ним кокетничать, чтобы убедиться, человек ли он, подобно тому как на Маркизских островах дикарки принимают страстные позы перед умершим, чтобы убедиться, что он мертв. Аннибал вскочил и поздоровался с мисс Розой. Она, едва кивнув ему головой, принялась за осмотр картин и работ Яна. В восхищении увлекалась, хвалила, всматривалась и ежеминутно с чувством пожимала ему руку.

Аннибал, самолюбие коего было слегка затронуто, видя, что ему не достается ни частички похвал, так щедро расточаемых Яну, сел, нахмурившись, в угол. Наконец портрет Анджиолины в ее народном костюме, удачно написанный итальянцем, обратил на себя внимание мисс Кромби; она пожелала его купить у Аннибала.

— Не продается, — ответил холодно.

— Вы бы могли написать для себя другой; ведь оригинал у вас под рукой! — насмешливо сказала Роза.

— Хочу иметь и копию.

— Как угодно. До свиданья! Вы со мной, не так ли? — спросила, обращаясь к Яну, — проводите меня?

Отказаться было немыслимо; ушли вдвоем. Анджиолина долго смотрела вслед будто бы за негром, а может быть больше за Яном. За кем из двух? Аннибал лег с гитарой на кровать, она вскоре подошла и положила голову к нему на колени и так до ночи пела старые итальянские песенки.

Между тем Ян возвращался с мисс Розой в ее квартиру; по пути останавливались вместе у статуй и фонтанов, говорили об искусстве. Англичанка умела сухую и холодную теорию скептицизма и материализма излагать с огнем и воодушевлением. Под впечатлением ее увлекательных речей Ян больше поколебался в течение одного дня, чем за время общения с Аннибалом.

Он колебался, в душе было беспокойство. Женщина, словно в ее задачу входило склонить его к своему безверию, говорила обо всем, везде умела вставить знаменательное словцо, которое оставалось в голове слушателя и потом само развивалось в тихие часы размышлений…

Нет посева, который бы прорастал лучше, чем скептицизм и безверие. Разрушать всегда гораздо легче, чем созидать, труднее обращать, чем совращать. Обращение — это дело вдохновения; совращение — работа холодной мысли. Вдохнуть веру может только чудо; любой глупец сумеет поколебать веру в слабом человеке, а потом она никогда уже не вернется.

Мисс Роза до вечера читала Яну, беседовала с ним и сумела возбудить в нем такое доверие, утопая в нем своими голубыми глазами, чаруя его непонятной прелестью, что он сознался ей больше, чем в своем прошлом, он сознался ей в современном состоянии своей души, борьбе с самим собой, неуверенности, желании остаться при старой вере, которую считал единственно истинной.

Англичанка только смеялась над ним. Она отпустила его, наконец, совсем одурманенного, крепко пожимая руку и говоря на прощание:

— Вернешься завтра?

— Завтра, не знаю, у меня часы занятий…

— Я хочу, я требую! Придешь?

И Ян обещал придти. На другой день она опять надолго его задержала; а когда расставались:

— Знаешь, что? — сказала, — у нас пустая квартира. Сэр Артур так скоро не вернется; я велю приготовить для тебя мастерскую, поселись тут, это будет лучше.

— А люди?

— Опять люди! Что мне люди! — засмеялась.

— Но разве ты достаточно меня знаешь?

— О! Дитя! Будто знаю тебя от колыбели! Разве ты умеешь что-либо скрыть? Ну? Правда, согласен? Твой Аннибал с Анджиолиной — скучное общество. Аннибал пачкун, бездушный художник; Анджиолина — красивый зверек. Захочешь еще ее в качестве модели, придет и сюда. А так будем вместе!

— Правда, не знаю… Не смею…

— Колеблешься! Бедный! Ну, так поговорим об этом завтра, — промолвила, прощаясь с ним и улыбаясь. — Будь здоров, брат! Христиане называли себя братьями во Христе; мы с тобой братья в искусстве и чувствах. Не знаю, что столь роковым образом влечет меня к тебе.

Ян, услышав эти последние слова, которые являлись почти отрицанием христианства, ушел опечаленный. Англичанка удивляла его, необъяснимо влекла его к себе; но в то же время он чувствовал к ней какую-то жалость и как бы с болью предчувствовал нависшее над ней несчастье. Были моменты, когда ясные лазурные глаза этой женщины незаметно принимали выражение, выдававшее тайные муки, скрывшиеся под маской веселья и свободы.

Аннибал и Анджиолина были дома, когда вернулся Ян. Они ели макароны, которые им принесли по заказу, и громко хохотали. Лица и руки обоих блестели от теплого прованского масла, в котором плавало это итальянское кушанье, окрашенное соусом из помидоров. Увидев Яна, итальянец вдруг замолчал и косо взглянул на него. На привет не ответил как всегда, но сделал явную гримасу, словно сердясь. Думая, что скверное настроение пройдет, Ян начал что-то рассказывать, но, получая в ответ только ворчание, умолк в свою очередь. Вечером Аннибал из-за какого-то пустяка стал резко приставать к Яну; на другой день они уже расстались.

С малыми средствами, так как королевское пособие было недостаточно и получалось нерегулярно, Ян должен был очень и очень задумываться, как нанять квартиру и прожить, даже не предполагая, что мисс Роза в отсутствие брата захочет поместить его у себя. Но неожиданно появились Нерон, два носильщика и лакей мисс Кромби за вещами Яна. Записка Розы усиленно приглашала его в приготовленное помещение под предлогом уроков, которые она у него просила. Не очень-то имея время обдумать, что он делает, Ян дал унести вещи и картины. Аннибал смотрел на это сердито и ревниво, холодно и насмешливо с ним попрощался, презрительно отвернулся и сел работать.

Явившись в палаццо англичанина, Ян не застал мисс Розу, она ушла гулять в виллу Боргезе. Ему открыли его комнаты. Очевидно, они были выбраны для художника, с прекрасным освещением: одна большая для работы, другая для отдыха, холодная на теневой стороне. Здесь Ян нашел небольшую библиотеку и вазу с цветами на мраморном столике. Его приятно поразили эти вещи, как доказательство заботы и памяти мисс Кромби. Библиотечка состояла из сочинений, жадно читаемых в ту эпоху и несущих миру спокойного величия бури во имя идеи, прогресса, гуманизма и культуры; более новые французские и английские писатели, несколько знаменитых романов, несколько книг псевдофилософского содержания стояли на полках.

В ожидании возвращения мисс Розы Ян уселся пока читать. Ему попался под руки Руссо. Здесь было полное собрание его сочинений: Новая Элоиза, Исповедь, Общественный Договор, Письма. Этот писатель, казалось, был создан для Яна; с первых страниц он им увлекся и стал жадно читать, когда неожиданно открылись двери и вошла Роза в костюме для гуляния.

— А! Наконец! Ты уже здесь, брат! — воскликнула. — Я рада, увидишь, как тебе будет хорошо.

Ян ответил ей невнятной благодарностью.

— Теперь час твоей неволи, час моего урока, идем ко мне, Пошли вместе. Уроки были взаимны! Ян учил англичанку живописи; она со всем пылом учительницы, никогда еще не имевшей ученика, переливала в него принципы философской школы, которыми была пропитана. Все, что XVIII столетие добыло из исторической пыли против веры: насилья, чинимые во имя ее, инквизиция, войны, убийства, измены, избиения проходили перед глазами Яна в живо набросанных картинах. А учительница так была вдохновенна. Каждое ее слово было сказано так горячо, от души! Так было выразительно и так проникновенно!

Это учение тянулось долго. Ежедневно учительница и ученик, учитель и ученица все больше и больше нуждались друг в друге, были друг другу милее, с каждым днем все больше сближались. Уже ходили сплетни об их жизни вдвоем; но, как всегда почти, в этих весьма правдоподобных сплетнях не было правды. Роза и Ян жили как брат с сестрой.

Быть может, в ее сердце с первого взгляда проснулось более нежное, более горячее чувство и стремилось добиться взаимности, но до сих пор напрасно. Ян с восторгом смотрел на мисс Кромби, долгими часами устремляя взор на ее прелестное личико, но в сердце не ощущал ничего сверх настоящей дружбы, сверх тихой братской привязанности. Никакая другая струна в нем не зазвучала. Часто они проводили вечера в долгих прогулках, в которых их сопровождал лишь идущий далеко сзади Нерон; часто целые дни просиживали рядом, глаза в глаза, рука в руке, со всей искренностью юности признаваясь в своих чувствах и мыслях. Но у Яна не было на душе великого греха любви, в котором он хотя бы невольно открылся Розе. Ждала она, ждала, сердце ее стучало, глаза блестели или туманились слезой, — он оставался все тем же.

— Это придет со временем, — говорила сама себе, — это придет со временем!

Но время бежало, а ничего не приходило. Ян любил ее как сестру, она его уже как единственное существо на земле, со стремительностью той исключительной любви, своего предмета, которая без него не видит ничего в мире, одну лишь пустыню. Мисс Роза любила впервые в жизни. Долго, долго никто не мог зажечь в ней это чувство; здесь один взгляд, встреченный ею на пути в катакомбы, решил все. Потому мисс Кромби так сильно привязалась к Яну, так горячо хотела привлечь его к себе — она боялась, что никогда уже больше не сумеет полюбить. Происхождение, неравенство их социального положения — все эти соображения являлись для нее предрассудками, она не обращала на них внимания, она любила. Эта любовь была уже столь сильна после нескольких месяцев совместного проживания, что один Ян мог упрямо видеть в ней одну лишь искреннюю дружбу.

Люди, между тем, громко говорили, что мисс Роза была любовницей Яна, может быть даже тайно с ним повенчалась. Аннибал завидовал его богатой женитьбе! Философ! Что же касается Яна, то он принимал жаркие проявления чувства за особенность натуры англичанки, ничего не понимая и ни о чем не хотел догадываться.

После нескольких недель напрасных усилий учительница стала молчаливой и печальной. Целые дни она проводила молча, на кушетке или у мольберта с кистью в руках, но не в состоянии писать. Раз ее нашел Ян в печальном раздумье и, медленно приблизившись, взял ее за руку, тихо говоря:

— Мисс Кромби, что с вами?

— Что со мной? — спросила, подняв глаза в слезах. — Что со мной? Не знаешь?

— Откуда же мне знать? Я вижу только с некоторых пор печаль, рассеянность, задумчивость, но причины не знаю. Скажи мне откровенно!

— Не знаешь причины! Не знаешь! — печально повторила она. — И, быть может, никогда ее не узнаешь. Зачем? К чему? — добавила про себя.

— Надеюсь, что ты мне скажешь! — продолжал Ян. — Может быть, сумею утешить, посоветовать, может…

— Если бы ты захотел! Или вернее, если б мог!

— Разве можешь сомневаться в моем желании? Но в моей ли это власти?

— В твоей и не в твоей! Мог бы, но не можешь. О! не спрашивай, Ян, не спрашивай, зачем тебе знать, чем больна твоя бедная сестра? Это болезнь неизлечимая, печальная, она кончается смертью. А смерть, дорогой мой брат, это сон без пробуждения, сон без мечтаний, говорит наш Шекспир… Кто знает, без мечтаний ли? Кто знает, что это за сон?

И впервые, под властью сильного чувства, мисс Роза, вслед за смертью и телесным разрушением бросила великое: Peut-être? [17] раньше для нее не существовавшее. Раньше она видела небытие там, где теперь бьющееся чувством сердце уже намекало ей на какое-то существование. Никогда холодный, не опирающийся на чувство разум не поведет человека в эти недоступные страны. Всегда проводником путника сердце. Вера тоже не в разуме, а в сердце; в руках любопытного разума она распадается, как лучи радуги, когда их пожелает схватить ребенок.

— Нет, — добавила, — это вечный сон, это забвение, уничтожение и больше ничего.

И встала от мольберта, разбросав кругом все, что держала в руках. Она упала на кушетку и начала плакать.

— Мисс Роза, ради Бога умоляю, скажи, в чем дело?

— Ради Бога? — улыбнулась она, и ужасное богохульство вырвалось из больной души. — Разве можно его считать существом, полным доброты, если его дети столько страдают, существом, которое глядит неизвестно куда и не протянет им руки?

Ян остолбенел.

— Ты страдаешь, — сказал, — разделим это страдание, пожалуйста, откройся мне, скажи! Ты знаешь, мисс Кромби, что я люблю тебя, как брат, что я отдал бы жизнь за тебя.

— Да, — шепнула англичанка, — только как брат! Зачем мне твоя жизнь, если не могу обладать твоим сердцем? Не проси, — громко добавила, — не надо тебе знать: ты мне не поможешь, Ян; это неизлечимая болезнь.

— Облегчить ее все-таки можно?

— Нет! Только ухудшить!

— Дорогая мисс Кромби!

Она посмотрела на него безумным взглядом.

— Ян, не спрашивай, ради Бога, того Бога, которым ты меня заклинал!

— Тайна! Тогда не хочу знать.

— У меня нет тайн от тебя….

— Что же ты тогда скрываешь?

Лицо девушки опять покрылось румянцем, она вздохнула, подумала, потом сказала, как бы внезапно пораженная новой мыслью:

— Послушай, — сказала, — дай мне слово, слово честного человека, а ты знаешь, как я высоко ставлю человеческое достоинство; что, о чем бы ты ни узнал от меня, это нисколько не изменит наших отношений.

— Разве ты можешь сомневаться, мисс Роза? — воскликнул Ян, у которого появилась мысль, что она кого-то полюбила, что она подозревает его в любви к себе и не может быть взаимной. Он покраснел, задрожал.

— Если ты любишь кого, сестра, — ответил торопливо, — если любишь, почему же не можешь мне сказать? Ты думаешь, что я тоже люблю тебя втайне? Не так ли? Тебе бы не хотелось признанием в любви к другому оттолкнуть того, кому ты оставила только дружбу? О, мисс Роза! Как ты меня не знаешь! Разве бы я осмелился любить тебя, поднять глаза так высоко? В этот дом, куда ты меня ввела с благородным доверием, войти с мыслию соблазнителя, с затаенным планом? Изменой платить за дружбу? Ты этого мнения наверно; но клянусь тебе, брат не любит тебя больше, не любит чище, не любит иначе!

Эти слова, высказанные с увлечением, Роза выслушала вскочив на ноги и опять упала, закрыв лицо руками. Признание Яна поразило ее в сердце.

— Что такое? — спросил он погодя, — не хочешь отвечать? Сердишься? Сомневаешься?

Женщина плакала.

— Ради Бога! Я с ума сойду! — вскричал Ян. — Объясни мне, сжалься.

— Ив этом мое несчастье, что ты меня понять не можешь, — плача и опускаясь к его ногам сказала англичанка. — Не понимаешь, что я тебя люблю; не понимаешь, что ты убил меня; что я хочу быть твоей; что ты один для меня на свете; что без тебя я тело без души, потерянная, мертвая.

Ян слушал и не понимал, уставился в нее, задрожал и кинулся к двери. Роза побежала за ним с необузданным порывом, схватила его за руку, сжала до боли и воскликнула:

— Ты дал мне слово, что бы я ни сказала, ничто не изменит наших отношений. Ты дал слово, помни! Не уходи, я ведь умру. Ян мой! Не уходи, не оставляй меня одну. Я ничего не хочу от тебя, только чтоб ты остался со мной. Забудь о том, что я говорила, если можешь; я буду весела, буду спокойна, но не уходи от меня. Чего ты хочешь? Улыбки? Пения? Я прикинусь веселой, пустой, запою, даже буду делать вид, что я спокойна, хотя сердце у меня будет гореть, но не уходи! Ибо, — добавила медленно и с силой, — даю тебе слово женщины и слово человека: если убежишь, умру. Не буду ждать смерти и сидеть со сложенными руками, но сама пойду ей навстречу. Да, умру!

После этой сцены Ян, правда, остался, но ни красота Розы, ни даже ее объяснение в любви не пробудило в его сердце чувства, которое никогда не приходит на зов. Любил ее как брат. Роза ждала, что родится любовь, ждала ее, надеялась, иногда усматривала ее там, где ее вовсе не было, радовалась, задумывалась, умолкала и погружалась в равнодушие отчаяния.

— Если б я знала, кого он любит, — говорила в душе, — я бы пошла и убила ее. Но он никого не любит, может быть какое-либо воспоминание… Самая опасная любовь, так как ее ничем не разочаруешь. Подождем, время ее победит.

Так проходили месяцы. Жизнь Яна не изменилась; напрасно пытался он несколько раз уйти из этого дома и спрятаться; не мог, его не пустили. За ним следили, он был окружен прислугой, шагу не мог сделать свободно. Брат мисс Розы приехал из Неаполя, нашел дома гостя, совсем этому не удивился, пожал лишь сильно его руку, в продолжение двух вечеров рассказывал о жизни рыбака, которую он вел в заливе, а на третий день уехал в Сицилию, оставляя их опять одних.

Видел он или не видел, что творилось дома, не знаю. Он весь был поглощен теперь сицилианскими костюмами и Сицилией, куда хотел явиться насколько возможно уже сицильянцем. Ян занимался живописью, читал и, разочаровываясь все больше, благодаря книгам, которые уничтожали поэзию жизни под видом предрассудков, совершенствовался в искусстве. Лянди признал, что учителя больше ничему его не научат, что он сам для себя будет лучшим учителем. Постоянное созерцание шедевров выработало в нем вкус и чувство красоты и посвятило его в самые трудные, никогда не определяемые словесно тайны искусства.

Мисс Роза не занималась теперь живописью. Со времени упомянутого выше разговора она больше не говорила Яну о своей любви, стала внешне холодной, гордой, даже иногда насмешливой; но в глазах то сверкающих пламенем, то тайно плачущих можно было прочесть подавляемое чувство. Она часто скакала верхом по окрестностям до изнеможения, искала сильно действующих развлечений, безумствовала, погружалась в любимые книги; но от съедавшей ее болезни нигде ни в чем не находила лекарства. Яну казалось, что им может быть только разлука; и хотя мисс часто ему повторяла, что он дал слово остаться, он задумал уйти и старался подготовить все к незаметному исчезновению. Картины свои под разными предлогами он постепенно разослал в различные места, и англичанка этому не противилась; вещей у него почти не было, — и однажды вечером незаметно сошел с лестницы с бьющимся сердцем и печалью в душе, так как оставлял за собой страдание. Ему казалось, что никто не знает о его планах бегства, никто его не подозревает в этом. Едва миновал он ворота палаццо, как из окна послышался тихий возглас Розы: Addio.

Он поднял голову вверх.

— Идешь, — ласково промолвила она, — идешь безвозвратно, уходишь от меня! Больше тебя не удерживаю. Будь здоров и более счастлив, чем я.

Окно быстро захлопнулось.

Ян, оставшись один, не знал, что делать: вернуться или убежать?

— Так! — подумал он, — прощается со мной, спокойно, не удерживает; значит, сила этой несчастной страсти уже уменьшилась. Забудет, а воспоминание сотрет время.

Взглянул в окно, вздохнул и ушел.

На окраине города он провел в совершенном одиночестве неделю, с необъяснимой печалью, раздраженный, страдающий. Он чувствовал, что в нем пробуждается какая-то привязанность, раньше не ощущавшаяся; он хотел видеть Розу, хотел к ней вернуться; голова его горела, ее мучили кошмары; спрашивал себя раз сто в день: "Люблю ли я ее теперь?" Может быть уже и любил ее, бедный, но силой воли удерживал себя от возвращения. Так прошло несколько дней, когда раз вечером постучали в его комнатку.

Он узнал голос сэра Артура, и, раньше чем успел закрыть дверь на задвижку, англичанин вошел с ящиком под мышкой, поклонился, поставил его, молча, на стол, вытер пот на лбу, вынул из кармана бумагу и подал ее Яну.

Это было завещание мисс Розы.

— Что это? — вскричал Ян.

— Что? Последняя воля покойной.

— Покойной?

— Да, бросилась в Тибр… — довольно холодно по внешности, промолвил сэр Артур.

— Когда?

— О! Почти неделю тому назад. Не знаете! Не знаете! Вы! Это забавно! Удивительно! Не знаете! Ведь она вам завещала хорошие имения в старой доброй Англии.

— Она! Мне!

— Ну, да! Читайте! — сказал, садясь, сэр Артур. — Читайте-ка; узнаете понемногу обо всем… Что это за клетка! — мимоходом сказал он. — Как мне трудно было вас найти!

Но Ян, погруженный в страдание, которое на минуту как бы лишает человека сознания своего "я" и путает все его мысли, лежал на постели бледный, со сжатыми устами, без чувств.

Сэр Артур довольно неловко вспрыснул ему лицо холодной водой и, встряхивая его, сказал:

— Господин художник! Придите в себя. Лучше было несколько раньше проявить больше чувства. Нам надо поговорить.

Ян, раскрыв глаза, воскликнул:

— Умерла из-за меня!.. — И стал горько плакать.

— Да, умерла и? — за вас, — все так же хладнокровно продолжал сэр Артур, — завещав вам прекрасные имения, унаследованные от матери и тетки. Это хорошо; но кто мне ответит за ее смерть? Я имел одну лишь сестру и любил ее искренно. Да! Я любил ее, хотя молча и тайком, как любят единственное существо, которое привязывает нас к земле. Она меня связывала с Англией. Теперь у меня нет никого. Один из нас должен умереть, — добавил, указывая на ящик, — будем стреляться. Да, будем стреляться на смерть.

Ян задрожал.

— Боишься? — спросил англичанин. — Однако ты должен со мной драться, я сказал. Будем стреляться над гробом Розы, которую я велел похоронить на кладбище св. Каликста, над теми катакомбами, которые, к нашему несчастью, мы вместе посетили. Для того же, чтобы вы не думали, что я хочу вас убить, чтобы отнять наследство после сестры…

— Наследство! Имение! — горько сказал Ян. — Разве вы можете даже говорить об этом теперь?

— Могу говорить, так как очень страдаю и не ломаю комедию, — ответил флегматично англичанин. — Если вас убью, то имения отдам на больницы, верну вашим родственникам, как захочешь. Или послушай. Построю какое-нибудь заведение религиозного воспитания. Безверие убило Розу. Христианка молилась бы, плакала, забыла или страдала, покорившись.

— Вы бы предпочитали, чтобы страдала, но жила? — с горечью спросил Ян.

— Предпочел бы, так как у меня всегда была бы надежда вылечить ее; я бы с ней поехал в Каир, к пирамидам, в Индию; нет страдания, которого не излечили бы время и путешествия. Поверьте мне… Но часы летят, а я должен вас как можно скорее убить. Итак, пойдем.

— Куда?

— На кладбище св. Каликста; на могилу Розы.

— Ночью?

— Тем лучше! Будем стреляться с двух шагов, промахнуться нельзя. Один из нас падет. Бросим жребий на пистолеты: один лишь из них заряжен.

Ян хладнокровно последовал за англичанином, хотя моментами шатался и почти падал; крупные слезы струились медленно из-под век. Луна светила идущим старой Аппийской дорогой.

На свежей, гладкой и холодной мраморной плите, покрывавшей могилу бедной девушки, Артур разостлал свой плащ, стал на колени и помолился сперва. Ян уже не умел молиться, заплакал, скрестил руки, ждал. Англичанин предложил ему на выбор два пистолета работы Лазаро. Ян взял один из них, стали друг против друга, протянули друг другу руки в знак прощения и выстрелили.

Артур упал на крышку гробницы, а голова его, с хлынувшей через рот кровью, склонилась холодея, с мрамора на зеленый дерн; послышался хрип агонии, потом все утихло…

На другой день толпа спешила на кладбище св. Каликста, где нашли труп англичанина, который, судя по рассказам, застрелился в отчаянии на могиле любимой сестры. Его холодная, окостеневшая рука сжимала еще разряженный пистолет. Тело несчастного унесли прочь за пределы священной земли и похоронили где-то в развалинах. Одни лишь слуги Артура, очень о нем сожалевшие, сопровождали тихие похороны.

Ян в жару невыносимых воспоминаний бежал прочь из Рима и поехал по Италии. Он посетил знаменитые города, причем подольше остановился на родине Батрани, во Флоренции.

Как художник, он ежеминутно рос, раскрывал новые тайны, приобретал новые качества; но как человек потерял самое дорогое: веру, со всем тем, чем она украшает жизнь. Эта тонкая нить, § соединяющая душу с небом, для него оказалась прерванной.

Равнодушный, молчаливый, холодный, он почти машинально шел вперед по намеченному раньше пути.

Одно лишь воспоминание о матери иногда трогало его сердце, и только это воспоминание порождало тоску по родине, куда его ничего больше, даже личико забытой Ягуси, уже не манило.

На пепелище сыновняя любовь светилась еще последней искоркой.

Иногда он тосковал по дому, думал об избе, где о нем думала старая мать над прялкой, не будучи в состоянии даже послать мысль за сыном в неизвестные края. Иногда он представлял ее себе больной, и нищей, в слезах над сыном, которого видеть отчаивалась, — и, охваченный каким-то неопределенным беспокойством, вдруг из Флоренции устремился на родину. Это путешествие, лишенный средств, он принужден был совершать медленно и пешком с возрастающим все время беспокойством. Это беспокойство было под стать болезни. Когда он достиг границы своей родины, впервые с давнего времени слезы набежали на глаза, сердце забилось молодо, он осмотрелся и подсчитал, что приобрел и что потерял в путешествии. Приобретения не покрывали потерь: Ян уже не мог молиться.

Но со вступлением на родную землю он по крайней мере почувствовал потребность в молитве и размер своей потери.

Загрузка...