Это была печальная и одновременно блестящая эпоха, когда наш Ян с бьющимся сердцем въезжал в столицу, так испорченную, так загрязненную всякого рода подлостью, продажностью, развратом, что, пожалуй, это больное состояние главного города яснее всего говорило о близком падении всей страны. Это равнодушие над краем пропасти, этот дьявольский танец разнузданных сластолюбцев, по одному падающих в пропасть, пьяных, безумцев, без будущего, были ужасным зрелищем, но потерянным для современников. Мало кто видел настоящее положение дел. Несколько человек с головой и сердцем боролось с тысячами людей без сердца, без головы, без характера, без малейшего чувства порядочности. Насколько редко встречаются в этой толпе благородные и прекрасные лица, настолько редко попадается и тип, который бы мог представить лучше испорченность, подлость и нравственную гниль, чем коронный подканцлер. Этот представитель толпы равнодушных, напивающихся на поминках, обкрадывающих катафалк, стаскивающих с умирающего последнее платье, последние драгоценности, ведущих торги с наследниками о богатом наследстве. О! Варшава справляла тогда по себе грандиозные поминки, но почти не было глаз, которые были бы в состоянии заметить печальные стороны этого явления. Всем было так приятно, хорошо, так мило забавлялись! Правда иногда среди смеха раздавался страшный голос, слышалось мрачное известие, но вскоре танец и скрипки заглушали эти звуки, похожие на гул, предшествующий землетрясению. Для юноши, впервые увидевшего столицу, это было ошеломляющее, ужасное зрелище: столько домов, столько людей, такая каша, столь громадная и разнообразная толпа, роскошь и нищета, разврат и покаяние, старость без стыда и детство без упрека, все перемешалось, сбилось в кучу, в одну громадную массу созданий, соединенных тысячью интересов, связанных взаимными потребностями и страстями. Холодно стало Яну, въезжавшему в столицу на бедной поцарапанной бричке, когда подумал: "Что я тут предприму? Как здесь выделиться среди столь многих? Как сделать, чтоб меня узнали, как добраться?"
Все везде казалось переполненным, везде не хватало места. Без опоры, без знакомых, молодой, бедный, робкий, Ян думал, что ему предпринять, и уже жалел, что не последовал совету матери и не направился в Вильно. Между тем он смотрел жадно, сам того не замечая, на роскошные барские кавалькады, на бесконечные цуги лошадей, на блестящих ляуфров, пажей, придворных казаков, стрелков, гайдуков, разодетых, презрительно настроенных, гордых, расталкивающих толпу; на золоченые кареты и гримасничающие в них лица, на вышитые и покрытые украшениями костюмы панов, на прекрасные личики элегантных женщин, улыбающиеся, веселые, кокетливые, как бы говорящие: "Что мне дашь?"
У него потемнело в глазах, закружилось в голове. Там несся ляуфер с факелом впереди пажа верхом, посланного к госпоже Краковской, к господину Замойскому, к ксендзу, к подкоморию, к госпоже Мнишек и т. д.; дальше двигался скромный на вид, но прекрасный и со вкусом экипаж госпожи Гвабовской, показывающей в окошко ту знаменитую грудь, которой она купила короля, стан, которого не сумели испортить ласки, и гордый взгляд фаворитки, знающей свою силу.
Дальше в кабриолете ехала улыбающаяся Люлли, нетерпеливая, любопытная и льстивая, проныра, но милая, как испорченный ребенок, знавшая всех и любимая почти всеми.
Тут же рядом везли покойника на кладбище, а шествие с пением шло мимо освещенного трактира, где плясали пьяные женщины с лакеями, развращенными не меньше господ. Пустые экипажи плелись за похоронной процессией; их хозяевам было некогда, они играли в карты у В…, куда же им ехать на кладбище! Пан коронный подканцлер инкогнито спешил в домик на Кривой Круг, где у него была высмотрена пташка, стараясь устроить дело между обедом у канцлера и конференцией во дворце, и с холодным видом собираясь окунуться в болото. Его бледная физиономия выглядывала из черной кареты, бросая взгляды ящерицы, с холодной как лед улыбкой. Старый каноник, Шульц идет боком, пешком, с зонтиком под мышкой, в старых заплатанных сапогах, в потертой рясе; почему же, заметив его, так кланяется ему пан подканцлер? О! О! Не даром, он подстерегает наследство и завещание.
За ним несется стремглав Л…, родной брат госпожи Грабовской. Он торопится к игорному столику, которому обязан последними впечатлениями разоренного и без будущности человека. Ежедневно он ждет миллионов, проигрывает все вплоть до рубашки, а король торгуется с шулерами о долгах развратника! Последнее он оставил у В…, даже запонки, кольца, лошадей и — что хуже — две тысячи червонцев под честное слово; на другой день пани Грабовская печальна, пока не выпросит у короля уплаты проигрыша. Э! Бывало и хуже.
За ним следуют тысячи фигур, все более и более странных, все уродливее выглядящих в глазах Яна; за ними, наконец, медленным шагом подвигающийся серьезный мужчина, представительный, полный достоинства. Голубые глаза его омрачает слеза, ус печально опустился, руки скрестились на груди, он смотрит и плачет в душе. Это Рейтан, который вскоре с отчаяния сойдет с ума, напрасно возвышая голос наподобие Кассандры, голос, не достигающий глухих ушей… Дальше молодой, полный презрения юноша с орлиным взором… Герои, еще не известные среди толпы!
Зажгли редкие фонари, евреи сновали с огнем, все, казалось, торопятся, бегут, несутся, толкаются, обгоняют; всем, по-видимому, некогда, неизвестно почему и зачем. Во дворце, промелькнувшем перед глазами Яна, сияли все окна; весь город, как бы открыв тысячи глаз, смотрел светлыми окнами в темноту. А шум! Кто же опишет этот столичный вечерний шум?
Еврей погонял лошадь, направляясь в знакомую гостиницу где-то в центре города, к приятелю или к родственнику. Привыкший ко лжи, жадный до денег, без жалости к другим и весь ушедший в себя, — чаще чем можно подумать, еврей глубоко чувствует и за сердечное отношение отблагодарит. Этот презираемый израильтянин имеет человеческие струны в окостеневшем сердце, и эти струны, раз затронутые, зазвучат, пока холодный ум не велит им умолкнуть.
В течение довольно долгого путешествия Ян сумел своим ласковым обхождением, терпеливым выслушиванием рассказов и случаев снискать — не скажу, дружбу, но доброжелательство возницы. Старый седобородый Давид, хотя драл с него, что мог, но за то иногда оберегал его от посторонних, запросто с ним беседовал, а когда въезжали уже в столицу, зная все проекты Яна, обещал ему подыскать дешевое помещение, обещал даже (если бы это непременно понадобилось) кое-что одолжить.
— Я часто бываю в Варшаве; здесь у меня тесть и сестра, так это как дом для меня, хотя я сам из Псков из-под Люблина, — говорил он. — Если б вам я понадобился, ну, я ничего не говорю, я мог бы что-нибудь сделать. — И потирал бороду. — Вы хороший человек, а хороший человек и еврею брат.
Поставив лошадей в конюшню (так как лошади шли впереди Яна и о них следовало раньше позаботиться), Давид помог Яну собрать вещи и пошел с ним к хозяину.
— Вы помалкивайте, — сказал он, — я сам условлюсь насчет комнаты, они бы с вас содрали; одеты вы бедно, они спросят мало, а когда я буду договариваться, то для вас немного выторгую. Ну! Ну! Положитесь на меня, хоть я и еврей, не пожалеете.
Ян принял эту помощь, предлагаемую Давидом, и тот нанял в гостинице комнатку за два злотых в неделю, правда, на чердаке, холодную, темную, мизерную, но мог ли он выбирать?
Разодетая кокетливая евреечка, поворачивавшая все время небольшую голову на белой толстой шее, принесла свечку и предложила рыбы, кофе, мяса, всего что угодно. Голодный Ян согласился на все; он торопился поесть и отправился в город, где наверно заблудился бы и попал, может быть, в руки обманщиков, если бы не пришел Давид и не сказал ему покровительственно:
— Ложитесь-ка спать и отдохните, ночью нечего ходить, людей берегись. Увидят, что ты пижон и легко проведут, а, не то, так обдерут где в углу. Двери заприте, деньги носите при себе или так спрячьте, чтобы их, Боже сохрани, вор не догадался где разыскивать. Часто деньги безопаснее в чулке. Ну, ну! Вы еще не жили, а меня уже три раза обобрали до нитки. Верьте мне.
Ян чуть его не расцеловал, а что лучше, послушался, лег головой на чемоданчик и папку, запер двери и почти сразу заснул.
Когда он проснулся, был уже день, но сквозь грязные окна мало света попадало в комнату, которая только теперь явилась во всем своем грязном и отвратительном виде. Ночь все скрашивает; благодаря ночи мы не видим пятен, недостатков и грязи. Сырые оштукатуренные стены, полопавшаяся печка, две ужасные картины, подписанные одним из тех граверов, которые приобрели славу мазил во всем мире; кривой стол, прислонившийся к стене, запачканный пивом, жиром, пылью и Бог знает какими остатками еды, перемешанными с грязью; нары с испачканными сенниками, пол трясущийся и обожженный, да еще лет десять не мытый; табуретка, отполированная руками и еще чем-то, чего назвать не могу — вот: комната и вся ее обстановка.
Ян захотел открыть окно, но оно было заколочено; только одна форточка, едва державшаяся, соблаговолила повернуться и пропустила гнилой, вонючий запах отбросов из переулка.
— Два злотых в неделю! Нечего сказать, комната прекрасна, — сказал Ян, — но мне больше нравится дом матери. Там есть чем дышать… Терпение!
Он стал думать о приобретении скромного, но приличного костюма; в это время вошла чернобровая евреечка с плутовской улыбкой, согласованной с испорченной эпохой и домом, где жила.
— Здравствуйте! Вы так долго спали! Я дважды стучала в дверь. Вам что-нибудь нужно? Есть кофе, есть завтрак; а может чего в город?
— Я бы хотел, барышня, купить приличный костюм или заказать; в этом трудно показаться в городе.
— Костюм! Так и говорите! Заказать! Зачем заказывать? Вы купите себе новый, новенький, прекрасный у моего дяди. Мой дядя имеет виноторговлю, покупает старье.
— Но я не хочу старья.
— Я так-таки ошиблась "старье"! Это же лучше нового! Испытанная вещь! Мой дядя покупает в больших домах у сенаторов! А как вы хотите одеться? По-французски? Теперь все бросили нескладный контуш…
— Оденусь как мне понравится…
— Верно, это лучше всего. Это сейчас будет. Дядя дешево уступит, и есть из чего выбрать. Пожалуйста, пойдемте со мной.
Ян запер комнату на ключ и с деньгами в кармане, согласно предписаниям Давида, последовал за Соркой по лестнице, которая сегодня показалась ему ужасной, до такой степени она была грязна. Однако по мере того как они спускались, лестница становилась шире и мусору было меньше. Они сошли вниз. После нескольких слов и минуту погодя вошел средних лет еврей, в рубашке и брюках по колени, в ботинках, с пером за ухом и табакеркой в руке; он открыл темный склад и впустил Яна в комнату, где не только можно было видеть, но и чувствовать множество платья. Было там новое и старое, дорогое и дешевое, костюмы и лохмотья.
— Что вы хотите? — спросил, осматривая юношу.
— Черный костюм.
— Доктор? — спросил опять еврей.
— Нет.
— Ну, а что? Ксендз?
— Нет… художник.
Еврей сделал презрительную гримасу и начал искать; Ян тоже. Он видел несколько человек на улицах по пути и составил себе заранее представление о будущем костюме; впрочем, как художник, обладал отчасти вкусом. Он выбрал почти новый костюм, весь черный, вплоть до мало ношенных шелковых чулок, даже нашлись ботинки с черными стальными застежками, и шляпа, все. Но когда стали торговаться, еврей запросил большие деньги и ничего не хотел уступить.
— Вы заплатите вдвое больше в городе.
Очевидно, хотели поймать и обмануть пижона. Ян подумал и сказал:
— Послушайте, купец: я человек бедный, у меня нет лишних денег; мы условимся в цене, я уплачу половину, а вторую тогда, когда найду кого, кто лучше меня знает и засвидетельствует, что это, действительно, столько стоит.
После долгих споров, причем еврей трижды запирал и отпирал комнату, уходил и возвращался, сошлись в цене. Ян при свете рассмотрел свой костюм, и он показался ему свежим и под рост; он побежал с ним наверх. Вскоре переодевшись, готовый к выходу, он подумал: что делать? Куда направиться?
Ян не знал ни как дойти, ни как попасть к Баччиарелли. Он спустился вниз и, задумавшись, пошел бродить по городу. Это одно из больших удовольствий вновь прибывшего бродить в громадной столице еще как в пустыне, среди людей, но никому неизвестным; все здесь ново, занимательно, но чуждо; он наслаждается, наблюдая, и чувствует, что сердце его спокойно. Художник раз сто останавливался перед зданиями, магазинами, людьми с тем любопытством нового человека, любопытством юности и неопытности, которое всем интересуется, всему удивляется, всем восторгается.
Тысячи совершенно новых вещей и, благодаря этому громадного значения, новые краски, линии едва воображаемые, лица, полные такого разнообразия, какое придает страстная жизнь города, развивающая всякое стремление, раздражая его легкостью удовлетворения, — все останавливало путешественника. Даже теперь, при свете дня, город показался ему громадным, роскошным, но множество людей, теснота, шум, гвалт, непонятное движение еще его утомляли. Он повторял мысленно:
— Как тут преуспеть? В такой толпе? Как выделиться? Как чего-нибудь добиться?
Потом ему приходили на ум не раз выслушанные слова Батрани: "Большой город представляет для художника тысячу пособий: живые модели, картины в большом количестве; соперничество с иными может лишь подогреть и разохотить. В толпе можно быть как в пустыне; кто захочет и сумеет. Но помни наперед, — говорил старик, — что надо отказаться от мира и его искушений; подави в себе желания, весь отдайся искусству, поставь его единой целью жизни".
Этот совет он помнил, но не знал, сумеет ли ему последовать, Помолившись у капуцинов, где еще застал обедню, устав от долгого осмотра города, Ян решился, наконец, поискать Баччиарелли. Ему сказали, что он живет во дворце, так как король должен его имен под рукой, и собственная мастерская любимца-художника даже соединена с королевскими апартаментами. Часто ее посещает его величество, не презирая кисть и палитру. Художник, слыша это должен был гордиться: король, сам король занимается живописью, судьба живописца при таком царствовании может стать блестящей. В сердце проснулась надежда.
Волнуясь, Ян направился по указанному ему направлению во дворец, но уже на улице перед дворцом его обгоняло столько экипажей, он встречал столько людей, а потом во дворе попал в такую гущу, где никто не соблаговолил ему ответить, так как все были чем-то заняты, что совсем потерял голову. Взглянув на помятый костюм юноши, каждый не удостаивал его даже ответа. Он ходил от одного к другому, кланялся, просил и, направляемый пальцами, толкаемый от двери к двери, в конце концов совсем потерял голову и не знал, что делать. Печальный, он вернулся ни с чем вечером к себе и провел остаток дня в раздумье. Старый Давид и молодая евреечка, приносившая ему кушать, утешали его, уверяя, что завтра, лишь бы только пожертвовал талером, пробьет себе дорогу хотя бы к самому королю, лишь бы не скупился.
— А то знаете что? — добавила Сора, — я вам дам еврейчика, одетого во французский костюм, который иногда прислуживает знатным господам (она немного покраснела, так как Давид посмотрел ей в глаза), так он за талер разузнает, расспросит и покажет, куда идти.
На другой день в полдень Ян последовал за своим провожатым и сумел дойти даже до передней Баччиарелли. Через полураскрытые двери он увидел ряд больших мастерских и много, много высоких комнат, где около столиков и мольбертов ходила молодежь. Дальше идти ему не разрешили. С гордым и недовольным видом встретил его седоватый человек, небольшого роста, в черном, секретарь художника, и стал расспрашивать по-французски. Ян французского не знал, ему перед носом закрыли двери. Вышел опять лакей, допытываясь, что ему нужно.
— Я хочу видеть г. Баччиарелли.
— Дело какое?
— Дело.
— От кого?
— Как от кого? От себя. Кроме того, у меня письмо к г. Баччиарелли.
— Дайте мне письмо.
— Я должен вручить его лично. Когда я могу его видеть?
— Господина можно видеть на минуту и то, если есть важное дело, между четырьмя и пятью дня.
С этими словами лакей опять запер двери перед носом. Ян вернулся в назначенное время, но Баччиарелли не было; он писал портрет пани Грабовской. Ян прождал до пяти и, наконец, перехватил возвратившегося художника, усталого и в кислом настроении.
Итальянец принял его, потирая руки и поглядывая искоса, в передней, не снимая шубы.
Ян с поклоном молча подал письмо.
Баччиарелли начал читать, сделал гримасу, смерил глазами пришельца, покачал головой и начал что-то говорить скверным французским языком. Ян ответил по-польски. Тот пожал плечами и таким же скверным польским языком воскликнул:
— Ну, чего же хочешь?
— Хочу иметь счастье пользоваться вашими уроками.
Баччиарелли подобрел и засмеялся.
— Я не даю уроков, — сказал он, — у меня есть ученики, но я им плачу, а не они мне. Воеводин С. хочет, чтоб я вам помог и усиленно просит. Пойдемте.
Он ввел его в большую мастерскую; стены были покрыты снизу до потолка картинами, большей частью портретами во весь рост, бюстами и т. п. Портреты Станислава Августа, которого ежегодно писали и делали с них гравюры, были здесь представлены больше всего, в различных мундирах, костюмах, видах: чаще всего они изображали короля в синем генеральском мундире, с пером за ухом, у стола, на котором была чернильница и лист бумаги. Красивые королевские руки, полные, белые, обе были на виду; на лице, может быть, невольно рисовалось выражение усталости и принужденного веселья. Несколько других картин изображало почти голых женщин, какие-то Венеры Каллипигос [9], писанные с куртизанок, с улыбающимися губками и томными глазами. Других работ было мало.
Несколько учеников постоянно копировали портреты его величества, дописывали детали, портьеры, кружева и т. п.
Ян осмотрелся кругом, но кроме нескольких рук и ног не увидел никаких гипсов, никаких статуй и очень удивился. Манекен в генеральском мундире сидел в кресле с поднятыми ногами.
— Где вы были? — спросил Баччиарелли, внимательно глядя на Яна.
— В Вильно у Батрани.
— Кто это Батрани? А! А! Итальянец, флорентинец. — Он сделал гримасу. — Что знаете? Писали с натуры? Рисовали с натуры? Красками?
— Немного, — ответил скромно Ян.
— Я хотел бы сделать что-нибудь для воеводица, — промолвил Баччиарелли, — …но у меня уже столько в мастерской… Возьмите мел, — добавил нехотя, — нарисуйте, что хотите, вот на этом полотне.
С этими словами он остановился и с любопытством стал смотреть.
Ян, несмотря на смущение, несколькими смелыми штрихами набросал голову старца (вроде св. Иеронима), обозначил грудь и сложенные руки, потом главные линии торса.
— Недурно, — сказал, кусая губы, Баччиарелли. — Но можешь ли писать красками? Долго ты писал?
— Год.
— А! Только год!
И ревнивый итальянец, который удивлялся смелому рисунку Яна, снова сделал презрительное лицо. Яну стало стыдно, и он печально подумал: "Я ему не пригожусь!"
— Если позволите, — добавил он, — я прошу только разрешения иногда приходить и делать, что прикажете. Никакого вознаграждения я не прошу. А если бы мне угол и кусок хлеба…
— Все мои ученики, за исключением одного, живут в городе. Дам вам на это деньги, но… — бросил он небрежно, — у меня мало времени, уже темнеет, покажи, как пишешь красками? Умеешь обращаться с кистью?
Во время разговора несколько молодых людей подошли из другой комнаты и стали кругом, с любопытством рассматривая новичка. Баччиарелли кивнул, чтобы принести кисти и палитру, Приказание было исполнено моментально, но понятно, нарочно подсунули самые скверные кисти. Ян стал у полотна, чувствуя) что здесь, может быть, решается его судьба. Не знал он, что ревнивый Баччиарелли отталкивал все крупные таланты, что присылаемые из Рима (так утверждают) картины Смуглевича нарочно портил, чтобы короля настроить против него.
Голова старца, уже набросанная на полотне, мгновенно оттенилась, стала выпуклой и чудесно оживилась. Выражение ее, колорит, полутень, в которой она была вся, кроме части чела и одной щеки, свидетельствовали о большом и оригинальном таланте. Абрисы, может быть, были слишком резки, слишком ясны, но в общем в ней нельзя было ничего отбросить. Скорость исполнения, уверенность руки поражали присутствующих учеников. Баччиарелли то бледнел, то краснел.
— Дьявол! — бросил он сквозь зубы, — очень недурно, очень! Беру вас на таких условиях, как остальных. Будешь работать под моим руководством, для меня и больше ни для кого.
— Как так? — спросил робко Ян.
— Так, — ответил художник, — что сделаешь, будет мое, а работы у меня хватит. Делаю это ради воеводица. С завтрашнего дня прошу быть на месте. В восемь часов все приходят и работают до обеда, иногда и после, но теперь короткие дни. Об остальном расскажут товарищи.
Кончив, он повернулся и ушел, но в дверях сказал ученику:
— Стереть эту голову, полотно мне нужно на завтра.
И тотчас же мокрая тряпка со скипидаром безжалостно проехалась по прелестному эскизу Яна. Голова исчезла, как сновидение. Яна окружили его будущие товарищи: молодежь веселая, шутливая, которая наверное набросилась бы на него, как на жертву, если бы он не представил образчик такого таланта, что наиболее едкие почувствовали себя приниженными и — что хуже — растроганными.
— Как тебя зовут, коллега? Откуда ты? — спросил один.
Ян лишь после этого вопроса посмотрел на окружающих. Их было пять человек. Одетые в зеленые блузы, разного роста и различной осанки, они с любопытством стояли кругом. Тот, кто спросил, высокий, черноокий, красивый и совсем уже мужчина, с бледным лицом и благородными чертами, показался самым симпатичным. В его глазах блистал огонь; движения, осанка, все говорило о благородстве, о гордой, но чистой душе. Стоящий за ним небольшого роста блондин со вздернутым носом и голубыми глазами облокотился на мальшток одной рукой, а другой взялся за бок. Третий был тоже низкого роста, немного горбатый, серьезный, с темными спутанными волосами; руки у него были длинные и сильные, чело хмурое, брови нахмурены, рот впалый; на нем видны были следы болезни, страданий и невзгод. Четвертый, тонкий, стройный красавец ангельского типа, чертами и выражением лица напоминавший Рафаэля, в бархатном берете, с длинными светлыми волосами, был изящно одет; широкий откидной воротник рубашки придавал ему детско-женственный вид. Это был любимец Баччиарелли; а люди по-разному толковали об этом отношении к нему маэстро. Последний, высокий мужчина с обыкновенными чертами лица, ничем не выделялся, смотрел равнодушно, без любопытства и интереса, машинально двигал кистью по палитре, которую держал в руках. Мысль его, очевидно, блуждала в ином месте.
На вопрос первого из них Ян ответил:
— Я литвин, учился в Вильно, имел рекомендацию от воеводица С. Хочу учиться. Я беден, но люблю искусство. Вас, господа и будущие товарищи, усиленно прошу быть друзьями, а сам постараюсь заслужить это.
Эти несколько слов, простых, сказанных прерывистым, волнующимся голосом, произвели хорошее впечатление. Последний из учеников, равнодушный, и фаворит Баччиарелли в бархатном берете сейчас же ушли в соседнюю комнату, торопясь, вероятно, работать. Ян остался с тремя, с этим весельчаком, с первым, который его спросил, и с горбатым с печальным выражением лица.
— Дай тебе Бог счастья, мой жмудин, мой литвин, — сказал весельчак, — но знаешь, что тебя ожидает? Всему миру известно, что Литва до сих пор пребывает в язычестве и почитает жаб и ужей, поэтому мы должны прежде всего тебя крестить.
— Оставь его в покое, — перебил мрачно горбун, — видишь, что это бедняк, брось это крещение и помазание. Может быть, он явился сюда с последними деньгами, торопясь, как в порт спасения.
— Значит, не на что даже устроить для товарищей крестины, — спросил юноша.
— Найду, — ответил Ян, — но будут ли вкусны тебе, коллега, деньги бедняка, если бы даже ты их превратил в лучшее вино?!
— За такой ответ дай я тебя обниму! — воскликнул радостно юноша. — Подарим тебе крестины. Доказано, что тебя крестил при Владиславе Ягелло епископ Доброгост, а крещение не повторяется. Dixi! [10]
Он обнял его за шею и сердечно поцеловал. Первый, который спрашивал Яна, и горбун подошли к нему, пожали руку и почти одновременно шепнули: "Подожди, пойдем вместе".
Неосмотрительно симпатична юность; нет у нее тайн, которые бы она не рискнула доверить; пожатие руки, дружеская улыбка, сердечное словцо всю ее покоряет и подкупает. Минуту спустя Ян медленно спускался по лестнице, слыша за собой торопливые шаги товарищей, шептавших ему, чтобы подождал их.
Во дворе догнали его и пошли вместе.
— Послушай, — сказал горбун, которого звали Феликс, — какой злой дух погнал тебя в мастерскую Баччиарелли?
— Злой дух? — переспросил Ян. — Я считал это величайшим счастьем.
— Другой, получивший в мастерской имя Лонгин и отвечавший, когда его называли этим вымышленным именем, добавил:
— Хорошее счастье! Продать душу и тело человеку, который велит тебе работать как машина, работать для него рабски, безымянно.
— Пойдем в Саксонский сад, — перебил Феликса Хмура, — расскажешь нам, какая буря сюда тебя загнала.
Ян стал просто рассказывать всю свою историю: детство, учений у Батрани, пребывание у матери, путешествие, встречу с воеводицем.
— Воеводиц С., - сказал Хмура, — отомстил тебе за унижение: он тебя рекомендовал Баччиарелли на твою погибель.
— Разве я здесь ничему не научусь? — спросил Ян.
— Мы видели образчик твоих познаний, — живо ответил Лонгин. — Баччиарелли бледнел и краснел, смотря на твою работу; Он с радостью тобой воспользуется, но не жди ничего, кроме тоге лишь, что набьешь механически руку. Возможно, что наглядевшись на наши работы, потеряешь смелость линий и теней, приобретешь мягкость и туманность, чудесное слияние тонов, которым мы отличаемся. Но голова у тебя не разовьется, так как у нас не говорят об искусстве, не объясняют никакой работы, так как сам маэстро, может быть, только искусная машина. Зато использовать тебя сумеет безжалостно!
— Я надеялся, что со временем отсюда попаду в Италию.
— Каждый из нас надеется! Ни один, однако, этого не добился, кроме Смуглевича, но ему Баччиарелли уже завидует. Он не очень заботится о рисунке, немного обращает внимания на выражение, больше на приятный, гармоничный колорит, а главное для него — понравиться королю и влиятельным придворным. Больше всего пишет портреты обнаженных женщин. Если кого и пошлет в Рим, то разве будучи убежден, что он немного стоит, и то в силу необходимости. Тебя же никогда.
— Ты льстишь мне, — сказал Ян, — я чувствую, как я мало знаю.
— Ты полон простоты или же большой хитрец, — добавил Хмура.
— Берите меня каким хотите. Я предпочитаю быть обманутым, чем обманывать. Посоветуйте мне что делать?
— Конечно, ты попал в клещи Баччиарелли и не легко вырвешься из них. Правда, может быть у тебя не было выбора, разве вот…
— Что?
— Разве король тебя заметит и выделит. В таком случае Баччиарелли, под каким-нибудь предлогом, уберет тебя с его глаз. Тогда тебе можно будет устроиться самостоятельно, зарабатывать и на свободе заняться искусством.
Так беседуя, они долго прогуливались, а два добрых сердца излили свою печаль в душу Яна, который увидел, что великое счастье, какого он добился, было только видимостью, а на самом деле большой задержкой его развития. У Баччиарелли он почти ничему не мог научиться, а многое мог забыть.
Когда три товарища собирались расстаться, Хмура дал еще несколько хороших советов на прощание тому, кого уже считал товарищем по несчастью и будущим другом.
— Кажется мне, и хочу так думать, что ты неиспорченный и хороший человек, — медленно промолвил он; — прими же некоторые советы, которые смогут очень пригодиться тебе в новой жизни. Не говори слишком рьяно правду, а если она кому неприятна, промолчи вовсе. Не показывай своего превосходства. Берегись красивого коллеги с лицом Рафаэля, в таком же как он берете и с такой же улыбкой, но с сердцем Гвидо! Берегись молчаливого пня, который тоже приспешник Баччиарелли. Веселый малый, который хотел тебя крестить, хороший юноша, но юноша. Нам можешь довериться. Я и Лонгин вздыхаем здесь, как израильтяне в пустыне. Тем хочется денег, хочется светской жизни, и они готовы подличать, лишь бы получить; мы думаем, что искусство есть вид религиозного служения, как говорил твой неоценимый старый Батрани. Будь здоров! Но где ты живешь?
Ян со стыдом промямлил.
— Послушай, — перебил его Хмура, — сейчас же переезжай ко мне. У меня большая квартира, светлая, где можно работать, будем вдвоем. Я живу недалеко от дворца, будет ближе ходить, "заплатим за квартиру пополам и сейчас примемся хозяйничать: будет нам обоим легче. Если потом окажется, что ты не так хорош, как мне кажется сегодня, — расстанемся без церемоний.
Это предложение Ян принял с радостью и того же дня вечером перенес свои вещи к Феликсу; квартира его, чистая, светлая, удобная, показалась раем после вонючей комнатки в еврейской гостинице.
На другой и следующие дни Яну велели дописывать портреты, которые он набрасывал собственной манерой, выработанной у Батрани, широкими мазками, быстро и толсто. Эта манера не понравилась учителю, и первый фаворит итальянца начал ее осмеивать, показывать пальцами. Яну велели сообразоваться с местными приемами и поступать как все. Это была чрезвычайно однообразная, подневольная работа, вовсе ничему не научающая. Баччиарелли редко приходил и поправлял, а малейшее отступление от своего способа преследовал как проступок. Он, как и все люди с узким горизонтом, видел только одно совершенство, свое. Он не понимал, что красоту можно было изобразить различными способами и по-разному. Ян вскоре заметил, что вместо того, чтобы учиться, он отставал. Его душа вздыхала по Италии, но как ему туда попасть?
Хмура болезненно смеялся над его надеждами.
— Ты попал в колодезь, — говаривал, — так сиди в нем спокойно. Будем тихо работать дома: у нас все воскресение, а иногда и праздники; можно достать модели, воспользуемся остающимся временем, чтобы совершенствоваться самим. А главное, если хочешь стать художником, избегай города… Это Содом и Гоморра!
Действительно, Варшава тогда заслуживала этого названия, настолько она была испорчена, настолько прогнила, начиная от высших слоев общества и кончая низшими.
Ян сталкивался с людьми и смотрел вблизи на одну из любопытнейших эпох истории страны, на эти поминки пьяных могильщиков, которых называют блестящим царствованием Станислава Августа. Ежедневно бывая в замке, он невольно вникал в эту странную жизнь меняющихся мнений, физиономий, характеров, где все почти вращалось вокруг личных расчетов.
Феликс, ежедневный его сотоварищ, вздыхая наподобие Кассандры, предсказывал печальное пробуждение после безумия. Для него притворное веселие не имело тайн.
Приезд в Варшаву на сейм курляндской княгини с блестящим двором и почти королевской роскошью прибавил еще жизни в это движение и так уже напоминающее безумие. Бал сменялся балом; король порхал как мотылек от одной красавицы к другой; даже вместе с князем Сапегой подсел было к княгине Бирон, но его позвала ревнивая Грабовская, и он послушался.
Во время пребывания в Варшаве Ян наблюдал эту картину, для которой по-видимому не найдется художника, чтобы изобразить ее во всем фантастическом величии и ужасе. Его воспоминания, к сожалению, мы должны здесь опустить, как чуждые теме рассказа.
Ведя жизнь лишь ученика Баччиарелли, Ян наконец стал отчаиваться. Не было даже малейшей надежды попасть в Италию, нельзя даже было выделиться среди остальных и показать талант.
Странный случай помог ему отправиться в желанный путь и осуществить надежды, когда он почти уже отказался от химерических мечтаний молодости.
В свободные минуты они вместе с Феликсом работали у себя, хотя это противоречило заключенному договору с Баччиарелли, который хотел их сохранить исключительно для себя. Но эти работы не выходили за порог дома.
Во время знаменитой карусели в память победы Яна III под Веной [11], карусели, столько стоившей королю, а устроенной со столь смешной роскошью, Ян, получив билет и разрешение, присутствовал на ней. Вы, вероятно, все слышали об этой станиславовской затее, которую посещали и любопытные из-за границы, где дамы прикалывали победителям в турнирах золотые и серебряные медали на голубых лентах, а победителями были восемнадцатилетние юноши, рубившие деревянных турок, надевавшие кольца на копья с лошади на полном скаку или ломавшие короткие копья.
Посмотрел Ян и на битвы лилипутов, и на блестящие победы, являющиеся самой суровой критикой этого царствования, и на все роскошное торжество, приветствуемое аплодисментами, и на чудесный фейерверк, который зелеными огненными лаврами осветил каменное лицо героя.
На другой день, когда наклеивали повсюду листочки с остроумным двустишием:
Сто тысяч карусель, а я бы двести дал.
Чтоб Станислав стал камнем, а Ян III встал!
когда король улыбался принесенной шутке, говоря: "А ведь это остроумно!" (но горько сжав губы), — Ян рисовал на память довольно живописный вид турнира, в момент, когда пажи, гвардейцы и кадеты с саблями бросаются друг на друга (здесь Липинский получил от Накваского такой удар поперек рта, что на всю жизнь сохранился у него шрам).
Этот рисунок был сделан дома, наскоро, захвачен с собой в мастерскую и брошен на стул. Ян, правда, набросал его небрежно и лишь обозначил массы, но в выборе перспективы, в группах, в отдельных фигурах виден был художник. Лошади были зарисованы с темпераментом, прекрасно, всадники рубились от сердца, что редко можно встретить на картинах. Для знатока этот рисунок стоил многого. Король в этот день осматривал мастерскую Баччиарелли, чтобы решить вопрос о портрете госпожи Н…, которую изобразили лежа в постели, играющей с собачкой, почти голой, с шельмовской улыбкой, с рукой, закинутой за голову, в странно неприличной позе, на образец Тициановской Венеры в Трибуне. Он переходил от мольберта к мольберту и в это время заметил зарисованный лист голубой бумаги.
С любопытством взял его в руки.
Баччиарелли шептал:
— Это пачкотня моих учеников.
— А! Это карусель! — сказал Станислав-Август. — И прекрасно схвачена. Какие смелые линии! Какая решительная рука! Какая группировка! Кто это рисовал?
Ян побледнел, молчал, не решаясь сказать.
— Не знаю, который из них, — ответил Баччиарелли, но будто бы невольно и рассеянно указал на своего любимца в бархатном берете.
— Поздравляю тебя, мой милый! — промолвил король, всматриваясь пристальнее в рисунок. — Действительно, великолепно. Я хотел бы, чтобы ты попробовал написать его в красках под наблюдением Баччиарелли.
Красавец юноша, не решаясь принимать незаслуженную похвалу на свой счет, уже открыл рот, чтобы сказать, что это не он рисовал, так как даже не видел карусели, когда Баччиарелли заговорил высокопоставленного знатока, перешедшего к другой картине, а затем вскоре вернувшегося в свои покои. Ян забрал свой рисунок и спрятал.
Спустя несколько часов в квартиру Феликса и Яна прибежал любимец художника с просьбой о рисунке карусели, согласно которому ему велели написать картину турнира.
— Пиши, — сказал Ян, — если хочешь и если тебе велели, но пиши на память из головы, так как своего рисунка я не дам.
— Пожалуйте к г. Баччиарелли, — ответил кисло фаворит, уходя.
Ян тотчас же пошел. Баччиарелли встретил его бледный и разгневанный, сразу же говоря:
— Дайте рисунок карусели, Рудольф будет писать картину.
— Рисунок моя собственность, — ответил Ян.
— Все, что вы делаете, мое, за это я вам плачу, — сердито промолвил итальянец, сверкая глазами. Таков был уговор. Понравилось мне велеть писать Рудольфу, и будет писать.
— Возможно, но не с моего оригинала. Это воспоминание, которое я хочу сохранить для себя.
— Тогда пиши вместе с Рудольфом, — живо воскликнул художник.
— Не могу, я знаю, что это только ему бы принесло пользу, ему бы, не мне, создало славу. Дело не в награде, но в собственности замысла, которой не позволю отнять у себя.
— Вы упрямы и слишком высокого о себе мнения! — воскликнул Баччиарелли, пожимая плечами и пронизывая литвина взглядом. — Вам известно, что вы осмеливаетесь противиться воле короля?
— Я!!! С наслаждением подчинюсь воле его величества, если прикажет мне отказаться от своей работы.
— Его воля, чтобы картину писал Рудольф.
— Так пускай пишет, — ответил Ян, устав от наседания, но стараясь не поддаться.
— Вы будете ему помогать! — добавил торжествуя Баччиарелли.
— Нет.
— Решительно?
— Решительно, нет.
— Тогда можете ко мне не возвращаться. Ян поклонился и вышел.
Эта сцена, доведшая Баччиарелли до неописуемого гнева, передавалась из уст в уста по всему дворцу, от учеников из мастерской до пажей его величества и дальше.
Баччиарелли стал для всех предметом насмешек.
Туркул, этот известный паж короля, проказник, остроумный малый, шутки которого любил Станислав Август, а смелые словечки пропускал мимо, так как они его забавляли, — Туркул стал орудием счастья для Яна.
Туркул получил поручение отнести госпоже Замойской прекрасные вишни, первый сбор — в подарок от короля. По дороге испорченный мальчик, ветреник и лакомка, так загляделся на вишни, что ему до безумия захотелось их отведать. Поддавшись несчастному искушению, он съел вишни все до одной, а вместо их купил с лотка кислые и маленькие и их преподнес госпоже Замойской от имени короля. На другой день, когда Станислав Август посетил племянницу, жалуется ему пани Замойская:
— Что же вы подшутили надо мной, ваше величество? Прислали мне какие-то вишенки, которых я и в рот взять не смогла.
— Как так, моя красавица! Прекрасные вишни первого сбора!
— Отвратительные, мелкие, кислые!
— Кто их приносил?
— О! Ей Богу, не знаю.
— Не Туркул ли?
— Очень может быть, — добавил присутствовавший при этом Баччиарелли, так как он писал портрет пани Замойской для короля. — Вчера я видел его верхом недалеко отсюда у лотка, покупавшего вишни.
— А! Бездельник! — засмеялся король, — il n'est pas dégoûté [12]! По возвращении во дворец позвали пажа.
— Что ты сделал с вишнями пани Замойской? — спросил король, взяв его за ухо.
— Ваше величество! А что же делать? Я передал их по назначению.
— Так! Но ты их не передал пани Замойской. Вместо их какие-то кислые, скверные, мелкие!
— Я скоро ехал, может быть растряслись, поколотились и скисли.
— Баччиарелли утверждает, что видел, когда ты покупал какие-то вишни с лотка?
— Меня видел?
— Именно.
— Ну! Так лучше сознаться вашему величеству: они меня искусили, как яблоко Адама! Фрукты для мужчин так опасны! Прости, король! Против вишен и женщин устоять невозможно! — добавил с глубоким вздохом и притворной печалью. — Пан Баччиарелли (заплатит мне! — шепнул сам себе)! Он всегда видит, что хочет, а чего не хочет, не видит.
— Ну? Чего же он там не досмотрел, пане Туркул?
— О! Многих вещей, ваше величество! Например, увидел, что пан Рудольф рисовал карусель, а не заметил, что рисунок, который ваше величество похвалили, был другой руки.
— Другой руки? Чьей же, например?
— Какого-то бедного литвина, который вследствие этого ушел от Баччиарелли и потерял место, не желая дать писать со своего замысла.
— Глупости говоришь! — равнодушно сказал король.
В этот день в мастерской было назначено заседание для нового портрета его величества, что повторялось ежегодно. Немного погодя Станислав Август перешел в другие залы посмотреть начатые работы; он подошел к Рудольфу и спросил, смотря на него в упор:
— Ну, как моя карусель?
— Ваше величество, — живо подхватил итальянец, — мы еще готовимся писать ее.
— Ведь это Рудольф нарисовал? — спросил с ударением король, не спуская глаз.
Фаворит заметил или, вернее, почуял по выражению глаз короля, что что-то нехорошее готовится, и хотел отпереться от непринадлежащей ему работы, но итальянец перебил его, не давая сказать:
— Кажется, — заговорил он, — я ошибся, говоря вашему величеству, что это он рисовал. Но верно, что такой мелкой работы с тысячью деталей никто не сумеет сделать лучше его. Под моим наблюдением он бы прекрасно исполнил это поручение.
— Кто же все-таки рисовал? — спросил равнодушно король.
— Его здесь нет, — ответил Баччиарелли, — не знаю почему, уже несколько дней не является, вероятно болен.
— Пусть пишет карусель тот, у кого явилась впервые счастливая идея нарисовать ее, пожалуйста, господин Баччиарелли.
Промолвив это, король ушел. После полудня итальянец послал за Яном, но тот сначала не хотел явиться. Послали за ним вторично, настаивая; он, наконец, пришел. Баччиарелли встретил его холодно, сделал вид, будто не знает, почему Ян так долго не появлялся, и велел взяться за карусель. Однако желая уничтожить эффект картины, он дал столь малый размер, что при большом числе лиц почти немыслимо было выйти удачно из столь трудного положения. Ян, воодушевленный трудностью работы, в несколько дней создал настоящий шедевр: мелкие фигурки, исполненные легко и с душой, жили; все было ясно, хотя мелко, но не сухо; выполнение восхищало красками и светотенью. Под видом поправлений Баччиарелли испортил картину. Ян это заметил и тайком стер терпеливо свежие еще поправки и привел работу в прежний вид. Художник ничего об этом не знал, а шпионы мастерской не заметили и не донесли. Картина сохла в углу. Несколько дней спустя король спросил о карусели. Принесли ее; но каково было удивление Баччиарелли, когда он не смог найти следы своей работы! Глаза его от гнева налились кровью, он закусил губы, но сначала промолчал.
— Это бестия! — шепнул лишь сквозь зубы.
Станислав Август так был доволен работой, так она ему понравилась, что под влиянием минуты, не обращая внимания на кислые замечания и критику итальянца, велел призвать Яна и спросил его: чего бы он пожелал?
Ободренный ласковым и веселым взглядом короля, Ян бросился ему в ноги, в нескольких словах изложил историю своей бедной жизни, а из груди вырвалось у него это неукротимое желание каждого художника:
— Италия!
— Поезжай, — сказал король, — и возвращайся к нам мастером кисти! Там уже наш Смуглевич, от которого многого ожидаю. Дать тебе много на дорогу не могу, но художник устроится и скромно. Назначу тебе пенсию и деньги на дорогу. Присылай мне свои работы. Кроме того, добавил тихо — здесь у тебя, кажется, нет друзей.
Ян в порыве восторга вторично упал к ногам короля и залился слезами от счастья. Несколько дней спустя с деньгами, паспортом, рекомендательными письмами, написав несколько утешительных слов матери, Ругпиутис уже пустился в путь к воротам бессмертного Рима.
Его отъезд из Варшавы омрачился печальным случаем. Товарищ Яна, добрый Феликс, усталый, отчаявшийся и повергнутый ниц внезапной болезнью, протянул ему на прощание холодную руку, остывшую навеки в этом пожатии! Несколько начатых картин, папка с рисунками, полными энергии и необыкновенного огня, воспоминания в одном сердце, вскоре долженствующие исчезнуть, — вот что после него осталось.