Роды были уже близко, а письма с известием о продаже земли все еще ждали. Ежедневно Тит наводил в городе справки и возвращался печальный, с пустыми руками. А на это письмо и ожидаемые деньги рассчитывали до такой степени, что на него ссылались в разговорах с кредиторами, постоянно откладывали счета да письма. Работы не было. Два небольших портрета, выисканные стараниями Тита, написанные без внимания, без подъема, непохожие, так как слишком идеализированные, едва оплатили текущие расходы, а между тем отстранили других от художника, так как все, увидав их, говорили:
— Где же хотя бы малейшее сходство?
Для того чтобы портрет был оценен всеми, надо или чтобы он был шедевром, или карикатурой. Толпа, которая всякое лицо схватывает по большей части с прозаической стороны, ищет в рисунке будничного выражения, не идеала, не типа, к которому принадлежит оригинал портрета.
Оставалось несколько дней до ожидаемого давно момента: дома царила нужда, кредиторы все больше и больше надоедали, Жарский нажимал, удобств было меньше; один Мамонич понемногу снабжал деньгами, неизвестно как сумев их заработать.
Ночами он вырезывал из липы куклы и продавал их тайком в магазины по ничтожной цене. Чего ему стоило это бездушное занятие, трудно описать. Но так как это почти всегда находило легкий сбыт, то он их делал охотно. Сам питался булками и молоком, ограничивался одной комнаткой, а свой заработок отдавал Яну, или чаще служанке, говоря:
— Я понемногу возвращаю, что взял у твоего барина раньше, в лучшие времена.
Сам был весел и непринужден, никогда не жаловался, а взамен: по нескольку часов в день лепил из глины с тем огоньком, легкостью и вдохновением, которые отличают избранных.
Ян, между тем, писал картину, но бессильно, бездушно, поминутно ее бросая, не будучи в состоянии собрать мысли, не радуясь своей работе, устав от нее, оторопев от неудач. Долги (а Жарский давал ему больше всех) достигли пяти тысяч; земля до сих пор не была продана.
Старый любитель застал однажды Яна в таком отчаянии и горести, что момент показался ему самым благоприятным для того, чтобы сделать с Яном все, что вздумается. Он и предложил ему взять за долг все прежние работы.
— Возьму картины, — сказал он, — хотя знаю, что этого у нас никогда не продашь, одна потеря; но для вас, которого я так уважаю.
— Что же бы вы хотели взять?
— А! Понятно, в первую очередь самую лучшую: Адониса.
— Мое главнее творение! Его оценили в Риме в тысячу червонцев, и я его так ценю.
— Так ведь это в Риме; а в Вильно сто червонцев большая сумма, и за картину — неслыханное дело! Невиданная цена! Ну, я это делаю для вас, возьму в ста червонцах.
— Завтра! Завтра! Может быть, придут деньги.
— Ну, хорошо, пусть будет завтра, — сказал старик после получасовой борьбы. — Пока что, вижу, у вас дома не густо, вот еще десять талеров, потом рассчитаемся.
Ян обнял его и сейчас же побежал купить какое-то лакомство для Ягуси, о котором бедняжка упоминала сквозь сон. Сердце у него сжималось, но раньше не мог купить! Это лакомство, фрукты, в это время года стоили целый злотый, остальное разошлось между более настойчивыми кредиторами. Дали по несколько злотых давно напоминавшим: булочнику, мяснику, служанке.
Вечером в тот же день прибежал Мамонич, но бледный как стенка и очевидно смущенный. Он взял Яна под руку и на ухо сказал:
— Пойдем!
— Куда?
— Так, прогуляться, мне нездоровится, надо на свежий воздух. Он мигнул, что хочет что-то сообщить, а не может при жене.
— Только скоро вернитесь, промолвила Ягуся, — я одна скучаю, боюсь, и, оставшись одна, плачу и плачу.
— Тогда лучше не пойдем, — сказал Ян.
Мамонич, по-видимому, остался очень недоволен; но приход подруги Ягуси дал им возможность выйти на минуту.
— Хочешь мне что-то сказать?
— Ты мужчина и должен уметь переносить горе по-мужски: это наше дело! — сказал без всяких подвохов Мамонич. — Ничего не говори и вида не подай Ягусе: выкарабкаемся, как Бог даст, но выкарабкаемся. Вот письмо.
— Земля продана?
— Продана, но если б ты знал ее размеры и стоимость, то лучше было бы ее сохранить.
Ян стал читать письмо поверенного и сначала не мог его понять.
У него уже не было куска земли, который мог бы назвать своим, а продажа не дала почти ничего, ничего по сравнению с тем, что ожидали.
В письме сообщали, что согласно желанию Ругпиутиса и данной доверенности, отправились туда для оценки и продажи. Подаренный участок был меньше десятины. Продаже противился арендатор, которому Ян неосмотрительно отдал на несколько лет в аренду дом, огород и поля, не выговорив себе продажи, так как не думал, что будет к ней принужден. Наследники того лица, которое подарило землю Ругпиутису, составили письменный протест против дарственной записи, пытаясь отобрать участок обратно. Покупатели, сначала многочисленные, а потом устрашенные формальностями и зародышем тяжбы, устранились от торгов. Адвокат удачно обошел все трудности, договорившись с наследниками о продаже прилегающего к их имению участка и успокоив арендатора небольшим вознаграждением.
За землю уплатили по самой высокой оценке, не применявшейся в той местности, пятьсот злотых. Участок был небольшой, дом полуразрушенный, поля болотистые, а осушавшие их канавы заброшены. Отняв от этих пятисот несколько десятков для арендатора, стоимость поездки и т. п., остальные триста девяносто с лишним прислали вместе с письмом.
Ян читал, читал и дошел до окончательного итога; он решил, что получит три тысячи.
— А! — воскликнул он. — Три тысячи, этого не хватит.
— Три тысячи, думаешь?
— Да, 3900 и еще что-то.
— Да читай лучше! — вскричал в отчаянии Тит.
— Что же больше? И Ян стал читать письмо вторично, внимательнее, дошел до!
390, бросил письмо и заломил руки:
— Как? Только всего! Но это грабеж, это негодный обман!
— Ян! Что за помешательство! С этим письмом я хожу вот уже два дня от адвоката к адвокату, справлялся в судах, расспрашивал, следил, сам узнавал стоимость земли; иначе продать нельзя было. Даже цену уплатили слишком большую; но твоя земля больше не стоила!
— Ах!.. Что я теперь сделаю?
— Ничего не остается, как продать картины, отказаться от назначенной большой цены и отдать за что придется. Потом уехать отсюда и поискать счастья в другом месте. Я тоже вырежу себе на Закрете палку и оставлю город моих знаменитых прадедов без сожаления, бедным. Пойду вам служить и помогать.
Они в слезах бросились друг другу в объятия.
— А! Кто может так плакать, как мы сейчас, еще не назовется несчастным! — воскликнул Тит. — Только мужайся! Ты читал Васари, помнишь судьбы художников, твоих братьев, в лучшем отечестве, в Италии. Отдай картины Жарскому по той цене, какую даст. Это, конечно, большая жертва, так как дело не в деньгах, а в той большей, иной стоимости, какую ты придавал своим работам; однако, — что это значит в сравнении с другими человеческими нуждами! Ягуся будет спокойна. Бедность, как смерть, страшна лишь тем, которые страшными их себе представляют издали. Хлеб, воздух, чистая совесть; а если еще Бог даст одно дружеское сердце, даст два! Ах! Разве этого мало!
Кончая этот разговор, они подошли к дому, где с ними повстречался проходивший мимо, а может быть выслеживавший их Жарский, который с утра знал о письме. Он встретил их, как бы собравшись погулять.
— А, вы куда это? — спросил он с улыбкой.
— Идем домой.
— Значит, завтра, — сказал старик, — до завтра, пан Ян.
— Сегодня, если хотите, — ответил Ян, не сознавая, что говорит; раз решившись расстаться с мечтами, торопился сбыть картины, которые лишь напоминают ему его разочарование.
— О! Сегодня? К чему спешка?
— Сегодня, завтра, берите, покупайте все, так как я отсюда уезжаю, — продолжал Ян.
— Как! С женой накануне родов?
— Сразу же после родов уедем.
— Ну! Завтра.
И ушел.
Они были у дверей, Ян позвал Мамонича к себе, чтобы вечер провести вместе.
— Не могу, — сказал пятясь смущенный Тит. — У меня дело.
— Какое?
— О! Это моя тайна. Он улыбнулся и ушел.
В действительности Тит принужден был избегать квартиры Яна, так как вследствие самых невинных, но частых и в разное время посещений, вследствие частого пребывания с глазу на глаз с Ягусей даже в сумерки, самые грозные сплетни ходили по городу; а Мручкевич, о супруге которого говорили, что она напивается только потому, чтобы забыть о прежних любовниках, "quorum numerus erat infinitus" [30], - Перли, Розынка коего славилась веселым поведением, — воспользовались случаем, чтобы распространить о жене Яна самые негодные слухи, связывая ее имя с Титом.
Мамонич, заранее предупрежденный, хотел пресечь клевету, не подавая даже повода к ней. С этой целью он понемногу переставал бывать у Яна, встречаясь с ним преимущественно на прогулках вне дома. А когда Ягуся упрекала его, отвечал:
— Дорогая пани, у меня работа, да я люблю и веселиться, очень люблю. Не всегда найдется время.
Словно нарочно, молодая женщина в простоте сердца расхваливала веред посторонними Мамонича, громко жалуясь, что он их оставляет и таким образом дополнительно навлекала на себя подозрения.
Жарский явился около полудня, а Мамонич, почувствовав необходимость присутствовать при торгах, поторопился туда тоже, зная, что Ян, раньше слишком дорого оценивший картины, теперь готов отдать их за бесценок.
— Прежде всего сочтемся, — сказал старик и, достав красный бумажник, выписал мелом все долги, которые достигли уже трех тысяч, добавил к ним проценты, небольшие правда, но старательно подсчитанные понедельно.
— Адониса, — сказал он, — я оцениваю в сто червонцев, ей Богу, это хорошая цена.
— Берите, — ответил Ян.
— О, нет! — подхватил Тит, — если б ты так сделал, пользуясь положением Яна, то знаешь, старый, я бы тебя убил. Что слишком, то слишком. Дашь полтораста. За остальной долг сосчитаем твой портрет, а за другие картины уплатишь наличными.
— А, оставь меня в покое! У меня нет наличных! — воскликнул Жарский. — Три тысячи — это мой двухгодичный доход.
— Стой, старый друг, не обманывай себя. Ты, должно быть, чертовски потерял память. У епископа ты имеешь капитал…
Жарский заскрежетал зубами.
— Что имею, то имею! Это мое, это досталось тяжелым трудом! Считать незачем.
— Жарсик! Милый! — шепнул Мамонич, уводя его в сторону, — если будешь слишком растовщичествовать, ей Богу, все расскажу бригадирше.
Жарский взглянул на Яна и пожал Титу руку, упрашивая его помолчать.
Ведь старик, несмотря на возраст, был влюблен! Он стыдился своего увлечения, остатки волос вырывал с отчаяния, а не мог взять себя в руки. Красивая вдова бригадира Веймича была божеством старика, а это божество, отчасти за счет Жарского, вело состоятельную жизнь и сияло в нарядах.
Поговаривали, что Жарский одевал, а другие раздевали, но чего не говорят? Словом, старик боялся бригадирши, которая обращалась с ним надменно, безжалостно и, принимая от него подарки, иногда ругала вместо благодарности.
Упоминание о бригадирше весьма упростило дело. Ворча, Жарский согласился относительно Адониса и своего портрета, но большие картины не хотел уже приобретать. Напрасно Мамонич его сманивал, подговаривал — не помогло.
— Что мне дашь? — воскликнул в отчаянии Ян, прижатый необходимостью. — Не скрою, у меня долги, я должен просить тебя! Покупай!
— Все как есть, — медленно спросил Жарский, — не исключая Сивиллы, каштелянши?
— О! Не исключая! — живо добавил Мамонич. — Я хотел ее оставить! — шепнул робко Ян.
— Зачем? — строго взглянул на него Тит, заметив впервые, что Ягуся голубыми глазами не вполне стерла воспоминание о черных. — Не исключая ее! Что дашь?
— Но прежде всего, у меня нет свободных денег, разве возьму в долг.
— Возьми.
— И проценты уплачу, трудно купить.
— Что дашь?
— Осталось пять штук? Тысячу золотых.
— Две тысячи.
— Немыслимо!
— Полторы тысячи, — сказал Ян, чуть ли не умоляя.
— Ну! Тысяча двести и оставьте меня в покое! — сказал старик, взяв палку и шляпу.
— Согласен, — ответил Ян, закрывая глаза, чтобы не смотреть на картины, с которыми ему было так больно расставаться.
— Я иду за деньгами, а ты пришли людей за картинами! — воскликнул Мамонич.
Ян убежал к Ягусе. Утешая ее и скрывая правду, он сказал лишь, что продал картины, что имеет деньги, что вечером купит люльку. У Ягуси уже начинались схватки, она молча пожала ему руку и с той ангельской нежностью, на какую способны только женщины, скрыла свои мучения, чтобы Ян не был их свидетелем; она услала его из дому, хотя чувствовала, насколько ей было бы легче, если б он присутствовал. Со страхом, с дрожью она простилась с ним поцелуем.
Весь вечер прошел в расчетах с кредиторами, в делах и беготне. Между тем Ягуся стонала, мучилась и после шестичасовых схваток еле живая родила ребенка, встретившего свет как всегда плачем. Когда вспотевший Ян входил в комнату, не подозревая ни о чем, ему сказали: "Тише, тише!"
Он проскользнул в комнату с опущенными шторами и увидя Ягусю бледную, в кровати, смотрящую на красного малютку, уже в пеленках после купания, который открывал рот и щурил глазки.
Кто решится описать подобные сцены?
Ян был счастлив и очень жалок: он стал отцом как раз тогда, когда сознал свое бессилие заработать для себя и дорогих ему существ. Дни проводил у кровати, не в силах оторваться от жены и ребенка; время уходило, деньги скоро иссякли, работы никакой не было.
Мамонич ходил сам не свой, молча, пригорюнившись, в отчаянии.
После двух недель, когда Ягуся начинала уже прогуливаться, Ян побежал искать работу. Забежал к Мручкевичу, но здесь встретился лишь с вежливым издевательством. Не зная, что делать, направился к Перли.
На лестнице его встретила Розина, веселая, напевающая и разодетая, как главный алтарь в праздник.
— А! Добрый вечер! Кажется, мужа нет. Чего вы от него хотите?
— От него? Может быть, дал бы мне какую-нибудь работу?
— Как! У вас не хватает?
— Давно уже нет никакой!
— Мой муж собирается писать капуцинский костел в ***. Слава Богу! Буду по крайней мере на время свободна от этого грубияна! Если б вы захотели когда навестить…
— А! Пани! У меня нет минуты свободной!
— А работы нет? — спросила женщина.
— Жена, ребенок…
Розина взглянула на его печальное лицо и с искренним сочувствием воскликнула:
— Действительно, у вас таки ничего нет, как говорят?
— Нет! Даже надежды!
— Это странно! Перли завален картинами, едва может поспеть. Но он, о! Я его знаю! Он ни с кем не поделится, он жаден! Представьте себе, что он жалеет даже для меня, собственной жены!
Дошли до дверей. Здесь к удивлению Розины нашли Перли. Она оставила Яна и побежала к себе, оставляя их одних.
Мысль о Ягусе, о ребенке лишила Яна всякой гордости; он вежливо поздоровался с художником, который чувствовал теперь свое превосходство и надулся вовсю.
— А! Вы хотели бы работать? — медленно проговорил он. — Может быть, я мог бы вами воспользоваться, но есть условия.
Перли, взявшись писать фрески и три большие картины, не знал, как с этим справиться, а главное, как быть со стенами. Больше всего его озабочивали рисунки. Он решил вытянуть из Яна все, что можно, а если б удалось, то приобрести большие образцы, хотя бы на три запрестольных образа.
— У вас есть работа! — воскликнул с увлечением Ян, — а! Как же я вам был бы благодарен, если б вы привлекли меня! Это было бы для меня милость, большая милость: жена, ребенок. В этой стране нечего делать! Так редко бывают заказы.
— Я этого не испытываю, — говорил Перли, — я завален работой.
— Вы очень счастливы!
— А! А вы умеете писать фрески?
— Я делал несколько картин в этом роде в итальянских костелах; имею опыт.
— Как же это делают?
Он стал рассказывать, но когда дело коснулось законов перспективы, потом механического процесса, приготовления штукатурки, быстрого накладывания красок на свежий грунт, Перли увидел, что научиться со слов невозможно.
— Будете мне помогать? — спросил он.
— Охотно.
— Но работа будет считаться моей.
— Как так? — спросил он.
— Так, что вы сделаете, а я подпишу, — ответил бесстыдно художник. — Вы будете только моим помощником.
Не ответив ни слова на это странное предложение, он поклонился и ушел. Розина сбежала по другой лестнице, встретила его внизу и быстро шепнула:
— Без тебя Перли не справится, только держись крепко.
Оглушенный странным предложением продать уже не свою руку, но голову, замысел, славу, он спустился в бессознательном состоянии, выслушал рассеянно совет госпожи Перли и почти шатаясь возвращался домой. С противоположной стороны несся Мамонич, но так чем-то поглощенный, с пылающим лицом, что не сразу заметил Яна. Только при встрече они остановились, узнав друг друга.
— Куда? — вскричал Мамонич, — откуда?
— А! От Перли.
— О! Ты был уже у него? Что тебя погнало туда?
— Я просил у него работы.
— Ты! У него! Это ужасно! И что же он тебе ответил?
— Согласен предоставить, но хочет, чтобы я под его именем…
— О, мерзавец! — воскликнул Тит, сжимая кулаки.
— Куда ты так торопишься?
— Прости меня! Прости, — сказал запыхавшийся скульптор, — у каждого есть свои минуты эгоизма в жизни; у меня как раз такой час. Тороплюсь, бегу, боюсь, чтобы не убежал от меня единственный, может быть, случай. Ты знаешь о моем колоссальном Геркулесе со львом. Это мечта моей жизни… Моя возлюбленная, Ягуся, ребенок, все! Я этим живу. Только что я узнал, что везут через Вильно двух африканских львов, настоящих нумидийских, напоказ в русскую столицу; бегу как сумасшедший посмотреть, просить, добиться, чтоб мне разрешили с них лепить,
— Дорогой Тит, скажи, что мне делать с Перли?
— Буду вечером или завтра! Теперь извини меня и пусти, так как не выдержу — этот лев давит меня! Что, если его отсюда увезут, я должен буду за ним гоняться. Он мне непременно нужен — бегу!
И исчез как молния.
Ян с завистью взглянул ему вслед. Этот был еще художником; Ян уже ремесленником, только без работы. Тит не спрашивал, кто ему уплатит за группу Геркулеса со львом. Он жил искусством и своим творением, вынашивая его в себе как мать ребенка, пока не настанет момент произвести его на свет.
Пока печальный Ян тащится домой к Ягусе и ребенку, считая оставшиеся деньги и думая о завтрашнем дне, Мамонич торопится к городской думе, рядом с которой в гостинице остановились два льва в железных клетках. Он взял с собой все деньги, какие нашлись, карандаш и бумагу и с увлечением стал добиваться входа.
— Завтра будут показывать! — ответил фактор еврей.
— Завтра! Но я хочу сегодня видеть хозяина, непременно сегодня… я заплачу!
Он сунул еврею два злотых, ворвался в комнату и стал объяснять, мешая все языки, флегматичному немцу, слушающему его терпеливо, внимательно, чуть ли не презрительно. Наконец, его пускают в помещение, где в клетках находятся нумидийцы. Цари пустыни, устав от тряски телеги, измученные, разбитые, легли на подстилку в дремоте и словно безжизненно. Тит лишь взглянул на них.
— Совсем не то мне нужно! — сказал он. — Это две большие скотины, два чучела в львиной шкуре, но не мой лев, о котором мечтаю. Всегда они такие спящие и ленивые? — спросил он немца.
— О, да! Мы даем им кушать вдоволь, чтобы отяжелели. Иногда встают, качаются на ногах, к чему привыкли на корабле и в Дороге на лошадях.
— И никогда не рычат? Не сердятся, не бросаются, не рвут?
— Да хранит Господь! — сказал с испугом немец. — Если б они были голодны, может быть, это бы и случилось, но мы их вдоволь кормим.
— Черт возьми! — прошептал Тит. — Такие львы мне ни к чему! Я даром потратил деньги; но подожди, немчура!
И уселся рисовать льва, но так медленно, так нудно, с таким; терпением разрисовывая его гриву, что хозяин, которому это наскучило, пошел в комнату, оставив около клеток мальчишку.
Тит дал ему денег и сказал:
— Пойди, купи себе пряников, а для льва кусок мяса, дадим ему кушать!
Слегка поторговавшись, мальчишка ушел. Тит воспользовался своим одиночеством, сломал кусок загородки, которой был отделен хлев для еврейской коровы, ночующей тут же, и сквозь отверстия клетки стал дразнить зверя по носу.
Непривыкший к подобному обращению, но не понимая еще, что кто-то решился его задевать, лев поднял лапу и согнал палочку с носа, думая, что это муха. Глаза даже не раскрыл.
— А! Негодяй! Не хочешь сердиться! Прикидываешься дворняжкой! Подожди же!
И вытянул его по лапам, что есть силы. Лев встряхнулся, поднял голову, отрыл глаза, раскрыл пасть и… вкусно зевнул.
— Ей Богу! Это какие-то большие коты, а не львы! Это переодетые телята! Что за черт! — кричал Мамонич.
Боясь, чтоб кто-нибудь не пришел, Тит принялся хлестать все сильнее проснувшегося льва, который сначала не понимал, в чем дело, но, наконец, убедившись в злых намерениях противника, вскочил рыча на ноги и передними лапами схватил решетку клетки. Клетка стояла на телеге, но укреплявшие ее веревки были развязаны, она пошатнулась, задрожала, свалилась вместе со львом и разбилась. Если б Мамонич не отпрыгнул в сторону, то очутился бы под когтями разъяренного зверя. Лев пытался вырваться из своей тюрьмы, ломая ее и рыча.
О! Он был в самом деле красив в своем гневе! А другой, его брат, проснувшись и увидев того на свободе, тоже начал метаться и рваться, наполняя все ревом.
Мгновенно все сбежались; но увидев перевернутую клетку, мечущегося на свободе льва и Мамонича, уцепившегося за балку в потолке, с увлечением и восторгом рассматривавшего сцену, о которой он мечтал столько лет, убежали с криком, запирая все двери. Хозяин немец и еврей рвали волосы на голове и проклинали, но это мало помогало. Тит, вскочив на низшую балку, оттуда перебирался выше, тоже раздраженный, и не переставал дразнить льва. А лев, хотя и ослабевший в продолжительной неволе, пытался достать его. При третьем прыжке он так хватил лапой Мамонича, что едва его не сбросил. Тот пошатнулся на балке, служившей ему убежищем. Теперь он перестал его дразнить, чувствуя, как теплая кровь льется из поцарапанной руки; но не спускал глаз со льва; чтобы запомнить все его движения, физиономию, великолепные мускулистые формы.
Ведь это первый живой лев встретился у него в жизни. Он наслаждался им, как, может быть, никогда не наслаждается любовник желанным видом своей возлюбленной, о которой мечтал всю юность, как не наслаждается скупой грудами золота. Рана не болела, он не чувствовал ее. Так, наверно, выглядел Берне, привязанный к мачте во время величественной бури.
Между тем начался шум и движение в гостинице, в городе. Говорили, что лев вырвался из клетки и бегает по улицам, запирали дома, убегали в верхние этажи, а окна были переполнены выглядывавшими.
— Я натворил бед, теперь надо поправить… — сказал наконец, успокоившись, Тит.
По балке он поспешил на чердак и по лестнице спустился в комнату. Но здесь на него накинулись хозяин гостиницы и собственник льва с криком, ругательствами, жалобами, даже ударами. Немец бесился.
— Молчите, тысяча чертей! — вскричал Мамонич, — или вас всех загоню туда, чтоб было по крайней мере чего орать! Дайте мне, что нужно, а я его опять посажу в клетку.
Он проговорил это настолько уверенно, что немец, еврей и все остальные сразу ему поверили. Они заметили кровь, струившуюся из раны, и, видя проявленное им мужество, окружили его, спрашивая:
— Что ты хочешь? Что ты сделаешь?
— Дайте мне веревку, длинную палку, большой кусок мяса, а сами сидите смирно.
Все нашлось сейчас же, так как мясо, за которым пришлось бы посылать дальше всего, было уже приготовлено для львов.
Мамонич опять влез на лестницу и на чердак, потом на ниже помещенную балку и увидел усталого льва, который валялся вверх животом на мусоре.
У клетки была лишь сломана дверца, но она упала так, что поднять ее сразу было трудно. Поэтому ввести льва в клетку нечего было и думать. Но в углу стояла открытая отдельная загородка, совсем тесная и пустая. Следовало льва заманить туда и закрыть; но как? Мамонич прежде всего осмотрел, есть ли в ней потолок, не выходит ли куда окошко; потом, пробираясь по балкам, приблизился к льву и бросил ему кусок мяса.
Голодный лев поднялся, взглянул, схватил мясо и проглотил его. Так медленно, все меньше и меньше бросая куски по направлению к загородке, Тит пробирался верхом по балкам до самого порога. Падение означало бы смерть; надо было держаться крепко и решительно взбираться. У дверей предстояло самое трудное: бросить мясо в глубь загородки, а когда лев войдет в нее, быстро спуститься вниз и запереть ее. Дверь запиралась только на деревянную задвижку. Присутствие духа и храбрость создаются обстоятельствами.
Мамонич так ловко или, вернее, так удачно бросил мясо, выбрав самый большой кусок и с костью, что оно стукнулось о противоположную стенку загородки. Лев бросился за ним через высокий порог, а в тот же момент Мамонич спустился по веревке вниз, захлопнул дверь, закрыл ее палкой и сильно укрепил веревкой, а затем забаррикадировал лестницами, корытами, всем, что нашлось под рукой.
Усталый лев не тронулся даже с места и спокойно оставался за загородкой; а Тит побежал к хозяину зверинца с сообщением, что он благополучно запер льва.
— Теперь ступайте, — сказал, — почините клетку, приставьте ее к двери, положив в нее кусок мяса, а лев, увидев приманку, в нее войдет.
Немец не без страха решился войти в помещение, где второй лев в клетке, лишенный товарища и запертый в загородке, оба рычали вовсю.
Мамонич только теперь почувствовал сильную боль в левой руке, израненной львом, ушел незаметно и направился к доктору.
Час спустя с перевязанной рукой он лежал на кровати; но несмотря на боль и жар, схватил глину и на доске, опирающейся на край кровати, лепил разъяренного зверя, не чувствуя, как бежит время, как рвет руку, а жар усиливается. Глина под его пальцами оживлялась, раскрывала пасть и рычала; скульптор в сердце радовался своему творению.
По городу между тем с каждым часом ходили все более и более странные слухи. Рассказывали уже, что лев растерзал двоих мужчин, двоих детей и пять лошадей; говорили, что какой-то незнакомец, наконец, при помощи волшебства запер его в конюшне, и передавали это с такими подробностями, что не верить казалось невозможным. Доктор, который осматривал руку Тита, поспешил рассказать знакомым, как сильно и глубоко впились когти льва в человека, сколько задели жил, сколько вырвали мяса.
Под вечер все эти слухи долетели до Яна, а тот, не успев даже надеть фуражку, побежал на Бакшту. Но как он удивился, застав Тита на кровати за лепкой, возбужденного, очевидно в жару, но не бросающего работы.
— Видишь, сумасброд, чего тебе стоит лев!
— У меня лев! Лев! — перебил с увлечением скульптор. — Не говори мне, чего он стоит; это все пустяки! Что такое небольшая рана! Я бы купил его дороже, пожалуй, даже стал бы калекой! Посмотри на него! Теперь не хватает лишь Геркулеса. Разве скверный вид? Или не сильные лапы? Нехорошо раскрыта грозная пасть? Теперь, ради Бога, Геркулеса! А увидишь мою группу! Мог ли я лепить этого зверя с герба, где он с завитой гривкой и с поднятым хвостиком, как усы кавалериста, с улыбкой и грацией держит герб Великобритании? Тьфу! Я предпочел бы никогда больше не коснуться глины, не лепить, не высекать из камня, не трогать мрамора, но обделывать балки… Лев, лев, что за прекрасное животное! — восклицал он, все больше увлекаясь. — Какая в нем сила и ловкость, несмотря на столь продолжительный плен! Как у него спуталась его длинная, светлая грива! Как блестел его хребет! Жалко, что ты его не видал! Прекрасное, чудное зрелище и готовая модель для св. Иеронима!
Ян журил его, а Тит смеялся, счастливый и лихорадочно возбужденный. Всю ночь потом мечтал о борьбе со львом, воображая себя Геркулесом. На другой день он ослабел от потери крови и боли и проспал весь день. Доктор не очень-то был доволен его рукой, но вопреки всем ожиданиям рана заживала и художник быстро выздоравливал. Так счастье и радость являются действительным лекарством даже для ран.
Лев, в общих очертаниях слепленный еще в первые же минуты, старательно обмотанный мокрыми тряпками, чтобы можно было его позже закончить, вырос, наконец, до натуральных размеров и занял полкомнаты Тита, который его любовно заканчивал, исправлял, наконец, отбросил резец и промолвил:
— Довольно; чувствую, что дальше я бы его испортил.
Этот прелестный образец, старательно запираемый на ключ, стал сокровищем скульптора; он ежедневно смотрел на него и только вздыхал, думая, где он найдет Геркулеса для такого льва, столь прекрасного выражением силы и бешенства. Сначала рана, а потом рубец после нее сделались для Тита памяткой, воспоминанием, которым он даже немного хвастался.
Обыкновенные люди, не понимая вовсе этой сцены, считали его попросту сумасшедшим; а итальянец Риги, скопировавший Моисея Микеланджело для входа в кафедральный собор, подражатель без души, первым насмехался над увлекающимся художником; он смеялся над ним до слез. С этих пор наш скульптор считался ненормальным, но чем это могло ему помешать, раз он так прекрасно умел пренебрегать людской болтовней, и если он обладал внутренней мощью?