В юности всякое путешествие так поглощает! Мысленно мы странствуем тогда по волнам бесконечности; когда же и телесный глаз перебегает с предмета на предмет, когда мир появляется во всем своем бесконечном разнообразии, душа и тело прекрасно гармонируют одно с другим. В старости, когда в душе все улеглось, когда отпали крылья, и телу не стоит больше путешествовать. Путешествие утомляет, нам нужен покой, тихая подготовка к смерти.
Ян провел несколько лет в городе, не выезжая дальше окрестностей Вильны, так как лишь изредка вставал от однообразной работы; поэтому, несмотря на глубокую печаль, поддался, еще для него новым, видам внешнего мира.
Лето было в разгаре; все кругом зеленело, оттенки неба постоянно менялись, земля была полна жизни. Он шел пешком, медленно, останавливаясь, где ему вздумалось; наш художник часто вынимал карандаши и просиживал долго в раздумье, смотря с вершины холмов на далекие долины. Жаркие утра, вечера, освещенные дивными сияниями заката, все его восхищало. Ему казалось, что природа впервые так хороша, так чарующа.
Устав от ходьбы, он подсаживался на крестьянскую телегу за небольшую плату; присоединялся к столь же бедным, как и он, путешественникам, хотя беднее его духовно. Иногда спал один под деревьями, иногда у огня корчмы, среди лежащих вповалку усталых, как и он, людей, для которых сон был наибольшим счастьем, так как давал забвение. Он жадно слушал наивные рассказы, звучавшие у гостеприимного стола корчмаря, когда человек обогреется, поест и отдохнет, а мысль его зашевелится. Изредка лишь воспоминание о прошлом, так внезапно оборванном, да беспокойство о завтрашнем дне, о матери, о семье — покрывали тучами его чело.
— Какой я ее найду? — спрашивал он себя.
И шел все дальше и дальше, а когда подошел к родимой стороне, неясно мелькавшей в его памяти, сердце застучало вдвое сильнее.
— Что там творится? Что там творится? — шептал он про себя и тихо молился.
Спустя несколько дней, усталый, так как не привык носить тяжести, еле поднимая свой легкий саквояж, Ян поднялся на вершину холма, откуда открывался вид на уже знакомые места. Эта местность называлась Буковая гора; с холма открывался широкий вид. Сзади лежали, синея, верхушки пройденных им лесов, теряясь вдали; перед ним простиралась знакомая картина; направо, на краю березового леса среди редеющих деревьев увидал дом Березового Луга, показавшийся ему теперь меньше, более приземистым, старым, со своим каменным забором, хлевом и несколькими деревцами во дворе. Дальше, ниже, спало местечко, как улитка в раковине, и только наподобие двух рожков выдвигались две белые башни капуцинского костела и монастыря, примыкающие к другому лесу. Влево, подальше, виднелся на холме Новый Двор, ниже, в тумане, Зацишки, Треба и другие поместья. Всю картину пересекали тропинки, кресты на перекрестках, узкие плотины.
Все так знакомо и все так неизменно.
Насладившись видом, Ян с беспокойством стал смотреть на дом матери, словно желая узнать, что там найдет.
Он увидел лишь неясный клуб синего дыма, поднимающийся вверх; во дворе никого не было видно.
На дорогах царила утренняя тишина; белые облака, остатки вчерашней бури, разорванные ветром на части, летели торопливо на запад. Мгновениями сияло солнце, освещая часть местности и оставляя остальную в тени. Раза два засверкал фасад и крест костела капуцинов, возвышающегося над всей околицей; затем полутень наполняла однообразно весь вид…
Ян, как бы опасаясь продолжать путь, на минуту остановился, потом, устыдившись собственного страха, быстро пошел вперед. Но он часто приостанавливался. Кому неизвестен этот подход с опаской к дому после продолжительного отсутствия? Существование и счастье человека настолько зависят от одной минуты, от одного "ничто", что мы всегда опасаемся найти дома то, чего боимся. Ян шел и останавливался, и чем ближе подходил, тем больше то торопился, то замедлял ход. Со стороны его можно было принять за сумасшедшего.
Когда, наконец, показался отцовский дом, он беспокойно заторопился, у него захватило дыхание, кровь прилила к голове. Во дворе было пусто. Старого пса, товарища игр и дум, сторожа и опекуна детей, он не застал; густая трава, не тронутая лошадьми и скотом, росла всюду.
Не слышно было ни щебетания сестер, ни голоса матери; один лишь дятел нетерпеливо стучал в дерево, да каркали вороны, летая над полем.
Двери дома были полураскрыты; Ян вошел в сени, но никто его не встретил. Пусто, тихо. В сенях, как всегда в деревне, находились все предметы хозяйства: бочки, корыто, грабли, заступы, вилы, лестницы — все это лежало в углу. Он открыл дверь в комнату — все так же тихо. Почему же не слышно голосов матери и сестер?
Он перекрестился и медленно вошел.
— Кто там? — раздались из глубины два голоса, и в одном из них Ян узнал голос матери, сладкий, но изменившийся и дрожащий. — Кто там? — повторился вопрос.
— Да будет прославлен!.. Путешественник…
Старая незнакомая женщина выползла из-за печки, где сидела, сгорбившись, и поглядела на Яна бессмысленным взором. Потом мать тоже подошла, смотрела, смотрела, покраснела… она пережила пять лет в этот момент… и стала узнавать свое дитя…
— Мама! — воскликнул первый Ян, бросаясь к ней.
Она меньше изменилась: постарела, побледнела, исхудала; он вырос, возмужал, перестал быть мальчиком. Слезы показались у обоих. Это он! Это она! Так выглядит нехорошо! Так красив, такой рослый!
Черные глаза матери были обведены кругами от слез и страдания и потускнели; лицо пожелтело, покрылось морщинами, сама она сгорбилась. Раньше свежее и в порядке платье теперь выдавало сильную нужду. Дома было еще хуже, чем раньше. Те же скамьи, столы, кровать, но лучшая мебель, сундуки, платья, висевшие на стене, исчезли. На кровати лежало жалкое одеяло; в печке едва горел слабый огонь и стоял один горшок. А эта тишина! Эта тишина!.. Ян бросился к матери и несколько раз с волнением произнес:
— Мама! Мама!
— Мой Ян, Ян мой, Ян! — воскликнула женщина, сжимая его в объятиях, плача, молясь и опять плача.
Ян не решился спросить о сестрах.
— А, вернулся! Моя Маргарита, видишь, вернулся ко мне! Я молилась за него св. Антонию, как о возвращении утраты. Я молилась и вымолила. Ян вернулся!
Слезы прервали ее и помешали говорить дальше.
— Сестер, сестер ты не нашел, — сказала она, как бы придя в себя. Вижу, что не смеешь спросить о них. Нет их, нет… и не вернутся.
Она расплакалась, обняла голову Яна и живо заговорила:
— Садись, отдохни! Ты голоден? Что же я тебе дам? Подогрей ему пива, Маргарита. Моя старая, похлопочи за меня, видишь, я не могу, ничего уже не могу. Почему нельзя всех вас троих прижать к себе? Из троих остался только один! Твои сестры, мои дети, у Бога. Бог взял их к себе в ангелы.
Медленно вытерла глаза.
— Полгода тому назад здесь была оспа, дома было холодно, обе заболели и почти одновременно переселились на тот свет, без греха, чистые душеньки! Теперь ты один у меня! Ах! Я ежечасно дрожала за тебя! Хотела тебя повидать, а не смела даже просить об этом. Скажи же мне, что ты там делал? Как твои дела? Твое положение? Что думаешь предпринять в будущем? Сможешь ли взять к себе бедную мать?
— Я учился, дорогая мамочка, — ответил печально Ян, — учился живописи; но еще надо долго и много учиться и много работать. Я сделал перерыв в ученье, чтобы тебя повидать; потом должен опять приняться за занятия. Но вскоре, надеюсь, буду иметь кусок хлеба, а для тебя — покойную старость и собственный уголок около меня.
— Дорогой мой, — вдруг перебила его мать, — я вижу, ты пришел пешком? Ты наверно очень устал. Отдохни. Я не хочу тебя расспрашивать, не хочу тебе жаловаться; это после. Теперь будем рады, что мы вместе, увы! лишь вдвоем! Пошли на небо ангелочки!..
— Я не устал, по крайней мере, не чувствую усталости. Скажи мне, мама, как ты жила? Имеешь ли средства к жизни? Есть ли кто, чтобы о тебе позаботиться? Может быть, тебе чего-нибудь не хватает?
— О, разве мне так много надо! — ответила. — Уюта, уголка, да ложку еды и кусок хлеба. Когда со мной мое единственное, последнее дитя, чего же мне желать больше? Не будем говорить об этом. Но ты опять пойдешь…
— Если уйду, то с тем, чтобы вернуться и взять тебя с собой, дорогая мамочка!
— Правда? Правда? А доживу ли я до такого счастья?
— Бог милостив, Бог добр.
— О! Он добрый, — ответила мать, смахивая слезы. — Он дал мне сегодняшнее счастье. Почему ж, однако, он не оставил мне хотя бы одну из моих девочек? Обе ушли, обе! Если б ты знал, как эти ангелы умирали! Бедные девочки, может быть, это и лучше для них. Жизнь так тяжка для бедных!
Старая Маргарита, хлопоча у печки, стала ворчать на свою барыню за ее постоянные слезы.
— Вот, радовались бы вы сыном, — добавила, — а тех, что Бог взял, не надо жалеть.
— Правда, правда, — ответила вдова. — Но расскажи мне, Ян, о себе… — добавила, поцеловав его в голову.
Ян должен был передать ей обо всем. Он умолчал лишь об окошке и Ягусе из врожденного стыда, объяснив причудами Мариетты то, что было завистью и гневом обманувшейся в ожиданиях женщины.
Мать не могла на него нарадоваться.
— Посмотри, Маргарита! — восклицала. — Как он красив! Видала ли ты когда-нибудь такого красавца? О, вернулся, мой Ян, вернулся!
Так прошел весь день и часть ночи.
На утро мать пошла с сыном в костел Капуцинов, приодевшись и настроившись ради торжественного случая возможно веселее.
По дороге строили планы на будущее. Ян хотел вернуться в Вильно или идти в Варшаву, пробовать работать самостоятельно, а если бы можно было, прожить вдвоем, то взять к себе мать, не жить больше отдельно. Но как в Вильно, так и в Варшаву попасть без денег, без чужой помощи было трудно. Вдова не могла оказать большой помощи, так как во время болезни детей и потом на их скромные похороны принуждена была продать все почти лучшее вплоть до лошадей и овец. Правда, она могла выгодно продать свой участок, но куда бы в таком случае она делась? Ян утешался, что, пожалуй, заработает денег на дорогу, а в крайнем случае, с небольшими деньгами медленно, пешком дойдет до города. Мать ломала голову, где раздобыть денег? А так как была женщина набожная и больше полагалась на святых угодников, чем на людей, то сейчас же начала молиться св. Николаю и любимому патрону местности, св. Антонию.
Ян решил искать заработка. Он вздохнул при мысли, как будет тяжел такой труд! Но нужда — это железная сила; всякий ей покоряется. Надо было в глубине души запрятать мысль и вдохновенье художника.
Мать перекрестила его на дорогу и уселась на скамье под окном, провожая его взглядом. Ян направился в монастырь.
Старик настоятель, с которым мы познакомились в эпоху Ругпиутиса, давно уже скончался; завелись другие порядки. Новый настоятель в заботах о своем костеле, давно уже запущенном, подновлял его, очищал и золотил заново; это был как раз подходящий момент для Яна. Узнав об этом, он пошел в келью настоятеля и с поклоном поцеловал его в руку.
— Батюшка, — сказал, — я художник, несколько лет учился в Вильно у Ширки и Батрани. Может быть, вы мне дадите реставрировать картины, золотить рамы и обновить краски на потолке. Денег у меня нет, а мать бедная, больная, и будущее наше надо основать лишь на мужестве и собственном труде. Мне нужны хлеб и помощь.
Настоятель, для которого Ян словно с неба свалился, стал его расспрашивать, а так как он был знатоком и человеком очень способным и ученым, то сразу узнал, что в юноше говорил талант, энтузиазм и искренность.
— Дитя мое, — ответил, расспросив подробно, — я бы принял твое предложение, но что могут дать капуцины? Раньше пожертвования были столь же велики, как сердца; сегодня недостаток угнетает и нас. Он для нас не важен, так как мы дали обет бедности, это наше призвание, и мы, добровольно перенося его, должны подать пример невольным беднякам, как переносить недостаток набожно, покорно, в подчинении и веселии духа. Вознаградить тебя как следовало бы за твою работу было бы мне теперь трудно…
— Батюшка, — сказал, тронутый, Ян, — я бы сделал то, что бы ты мне поручил, даром, за кусок хлеба, из набожности, но мать и будущее!
— Сколько же тебе бы нужно? — спросил капуцин, задумавшись.
— Я неопытен, батюшка, — ответил Ян, — не знаю. У матери нет средств, мне надо попасть опять в Вильно или Варшаву и постараться быть самостоятельным художником, чтобы обеспечить ей мирную старость.
Настоятель покачал головой.
— Послушай, — сказал, — пойдем в костел, посмотрим сначала работу, потом, может быть, найдем благочестивого человека, который захочет за нее уплатить.
Брат-ризничий отпер молчаливый костел, и они пошли от алтаря к алтарю; Ян указывал, что можно и надо сделать, особенно с фресками Данкертса, покрытыми пылью и копотью. Для этой работы нужен был большой помост и долгое время.
— Приди, сын мой, — в воскресенье вечером. С утра я жду к обедне и обеду несколько лиц из соседей, поговорю с ними, может быть, кто, ради хвалы Господней, согласится взять на себя расходы.
Ян ушел. Вечером монастырский слуга привез записку от настоятеля, а с ней немного крупы и припасов для вдовы. В записке добрый ксендз набросал: "Делимся пожертвованиями, бедняк с бедняком, не надо благодарить".
Между тем Ян, хотя комната была неудобна и освещения подходящего не было, уселся писать картину для настоятеля, из благодарности, а отчасти и потому, чтобы показать свое умение. Он чувствовал, что незнакомый человек вправе сомневаться в его познаниях, может колебаться, доверить ли ему работу. Св. Антоний в пустыне, которого он быстро набросал, вышел очень удачно, хотя пришлось его набросать на полотно сразу, до воскресенья, и дать еще высохнуть на летнем солнце.
Мать полдня простояла около сына, следя за каждым движением его руки. Сердце матери сумело оценить и понять сына. Она радовалась его работе и в восторге складывала молитвенно руки. Ее восхищали выражение лица святого, голубой свет, окружавший его виски, Божье Дитя, которое он носил на руках.
— Господи Боже, это живет! Живет! — восклицала она. И гордая, счастливая целовала его в голову.
Пришло воскресенье. Ян отправился в костел, но так как это был день торжественного богослужения и было много народа, то он не пошел прямо к настоятелю, а ходил по окрестностям и дожидался вечера. Только после вечерни он постучался в келью, где слышались голоса сидевших за столом гостей. Ян вошел, настоятель поторопился к нему навстречу.
— Все обстоит благополучно, слава Богу, — сказал он ему сейчас же. — Пан ловчий жертвует триста злотых на реставрирование потолка и картин. Деньги у меня, считай их своими. Помост обещал выстроить за свой счет.
Художник поцеловал монаха в руку и дрожащим голосом сказал:
— Батюшка, соблаговолите принять эту мою работу, я написал ее для вас.
И пока настоятель с любопытством разворачивал ее, Ян потихоньку убежал. Все повставали, чтобы взглянуть.
Собравшиеся помещики окружили настоятеля и жадно смотрели на картину; смотрел и монах, задумался серьезно, и слезы показались у него на глазах. Он один среди этой толпы чувствовал все значение этого юношеского труда. Другие то касались картины пальцами, то усиленно искали недостатков, то хвалили, не зная, то смотрели, как бы не понимая, на что там было смотреть.
— Этот юноша пойдет высоко, если Бог поможет, — сказал, наконец, настоятель — Человек, который может написать такую картину, обладает и талантом, и наукой. Такой молодой! Прекрасный образчик!
— Прекрасный! — повторили хором потягивающие мед собеседники. — Прекрасный!
— А пишет он портреты? — спросил кто-то со стороны.
— Почему же нет? — ответил монах. — Это не так трудно уловить сходство; гораздо труднее передать свою мысль. Дайте ему работу, это будет хорошим делом. У него бедная мать; он хотел бы заработать кое-что, чтобы попасть в Вильно или Варшаву, где ему будет легче добиться хлеба и славы.
— Если б он не очень дорожился, — промолвил постаревший экс-эконом из Нового Двора, — пусть бы написал портреты с меня и жены.
— Дорожиться он не будет, но и вам, пан струкчаший (ему давали этот титул за неимением другого), стыдно было бы дать слишком мало, раз вы это делаете на вечное воспоминание; а художник отличный, такого и в городах трудно найти.
— Как вы, батюшка, полагаете: что бы стоили два портрета? Два больших портрета красками на полотне, в рамах, с гербами наверху…
— Конечно, не меньше ста злотых каждый, если большого формата и то без рам, так как рамы не его дело.
— А, Господи, помилуй. Так ведь лучше бросить сеять гречиху, а писать и писать! Это, ей Богу, вышел бы совсем приличный заработок.
— И труд это большой, — добавил настоятель. — Только баре, — тут он еле заметно усмехнулся, — могут иметь свои портреты.
Это он сказал нарочно, так как знал людей.
— Баре! Баре! Разве мы не баре! Каждый из нас барин! — ответил, покручивая ус, струкчаший. — Мне-таки хватит на два портрета, хотя бы и по сто злотых штука.
Подошли и другие взглянуть на св. Антония, а настоятель так ловко, хотя и без всякого злого умысла сумел расхвалить Яна, что нашел ему работу в нескольких соседних помещичьих домах.
На другой день стали воздвигать помосты, и Ян с энтузиазмом приступил к делу. Мать иногда заходила к нему, молилась часами, тихонько с ним разговаривала, придавала ему бодрости и охоты. Она радовалась успехам сына, а доброму монаху, пришедшему к ним на помощь, со слезами упала в ноги.
За этой работой часы проходили для Яна легко и приятно; всматриваясь в творения хороших художников, он чувствовал наслаждение, какое испытывают только настоящие мастера. В течение долгих часов одиночества к нему приходили иногда настоятель, почти ежедневно мать, а то веселый брат монах, развлекали его и не допускали надолго погружаться в печальные думы. Чистка, небольшие исправления и осторожное восстановление испорченных мест подвигалось довольно быстро. У Ширки и Батрани он выучился обращаться со всей осторожностью со старыми картинами, которые иногда нахальные маляры портят, причиняя им непоправимый ущерб. Вместе с Батрани они реставрировали часть прекрасных фресок у св. Казимира и кафедральный костел работы Данкертса, где были представлены чудеса патрона Литвы.
В перерывах между главным делом Ян приступил к портрету струкчащего из Нового Двора. Но здесь шло куда хуже. Столько требований, сколько странных мнений пришлось выслушать! Барыня утверждала, что он изобразил ее недостаточно молодой и увеличил ей нос, что тень под ним походила на табачное пятно, что на одной щеке было совсем лишнее темное место. Барин хотел непременно, чтобы его изобразили в ярком костюме и придали представительный вид, которым он вовсе не обладал. Пришлось исправлять и исправлять без конца. На суд созывали весь дом, всю челядь: парубки, девки из прачечной, арендатор — все были допущены для суждения о сходстве и красоте портретов. Ян очень страдал, но молчал; это, действительно, единственный выход из трудного положения. Все-таки он сумел написать так, что и барыня с большим носом, и барин с представительным видом остались довольны, хотя никак не удавалось изобразить их достаточно ярко. Когда, наконец, дети, парубки, прислуга узнали своих хозяев, со вздохами уплатили художнику и простились с ним презрительным "с Богом".
Несколько месяцев отняли работы в костеле и у соседних помещиков; потом тяжело было расставаться с матерью, не зная, когда опять можно будет с нею повидаться. Колебались также, куда направиться? Ян хотел в Варшаву, мать советовала в более близкое и знакомое Вильно. Ежедневно у осеннего камина советовались, совещались и ничего не решали. Ян со дня на день откладывал путешествие, теряя решимость, когда представлял себе, что опять придется оставить старую мать без средств к жизни, Бог знает на долго ли?
— Обо мне ты не заботься, — говорила ему постоянно добрая мать, — мне немного нужно. Всю прошлую зиму я жила работами, пряла и шила, хотя чувствовала себя гораздо слабее. Старая Маргарита, вдова, как я без угла и кровли, где бы могла приютиться, останется со мной. Вдвоем мы заработаем гораздо больше, чем можем проесть. Лишь бы тебе только хватило. Ах, отчего мы не можем быть вместе! Но, может быть, я дождусь этого! Теперь ты у меня один и вся материнская любовь перешла на тебя. Потом продадим землю и переселимся в город.
Была уже поздняя осень, когда все откладываемое путешествие, наконец, было назначено на определенный день, деньги были собраны, отслужили напутственный молебен, настоятель благословил, мать заранее оплакала. Ян собирал свои папки, складывал вещи, собирался в Варшаву. Тогда много было разговоров о столице, где король, сам любитель искусства, покровитель художников, не раз развлекавшийся в ателье Баччиарелли писанием картин, забавлялся, чувствуя, что стоит над пропастью. Наш художник часто думал о короле, рассчитывая на свое счастье, что оно приведет его к нему.
Ян не знал, что тот, которого он видел на верхушке счастья, страдал, может быть, больше самого бедного из своих подданных. Слабый Станислав-Август искал, когда было поздно, утешения во всем, что его отрывало от печальной действительности. Окруженный блеском, шумом, но недостаточно еще слепой, чтобы не видеть мрачного конца этого пира, на котором он сел на первое место, он забавлялся, как забавляются дети, которым доктор предсказал раннюю кончину. Все им тогда дозволяется, так как скоро умрут. Станислав-Август тоже не отказывал себе ни в чем, что могло его занять и рассеять. Он искал развлечения в шумных забавах, в искусстве, в литературе, в коллекционировании, в ежедневных мелочах, которыми он жил за отсутствием более крупных явлений жизни.
Это была судьба человека, у которого не хватает хлеба, но вволю варенья.
Сэр Джемс Харрис (лорд Мальмсберри) [8] прекрасно описывает состояние души этого короля в своем дневнике. Однажды они вместе охотились.
— Никогда еще я не видел ваше величество столь веселым, — сказал Харрис.
— Ах, — ответил Август, — иногда так приятно обманывать самого себя!
В другой раз король взял его запросто под руку.
— Сэр Харрис, — говорил он ему, — я чувствую тернии моей короны. Я бы ее бросил ко всем чертям, если бы не было стыдно оставить занимаемый пост. Поверь мне, не добивайся возвышения! В конце концов остается лишь горечь. Если к тебе внезапно придет непрошеное величие, отринь его. Если бы я так сделал, лучше бы мне было! Гордость меня увлекла. Мне захотелось короны, я ее добился, и теперь я несчастлив.
Этот несчастный и слабовольный король забавлялся живописью, резьбой, ставил в Италии статуи великим людям, торжественно праздновал сотую годовщину Венской победы, писал картины вместе с Баччиарелли, любил красивых дам, а в душе страшно тосковал.
Но в то время никто не видел его слез, слез слабости, слез детских, слез бессильной женщины; видели лишь внешнее веселие и обманчивое благополучие. Славили величие короля, дарившего Карпинскому кусок девственной земли, покрытой непроходимым бором, а Нарушевичу богатые епископства; короля, которого веселили Трембецкий, воспитанник Франции, и Венгерский, подражатель Пиррона.
Настоятель сам уговорил Яна направиться в Варшаву, предсказывая ему блестяшую карьеру благодаря таланту, лишь бы только каким-нибудь способом он стал известен королю. С отвагой в сердце, с той горячей жаждой покорения мира, какая сопровождает человека в юности, Ян решил попытать счастья. Голубые глаза Ягуси не раз манили его в Вильно; но судьба матери, надежда на лучшее будущее велели ехать в Варшаву.
В холодное осеннее утро простились у порога дома. Ян нашел возницу, возвращавшегося в Варшаву и согласившегося отвезти его за небольшое вознаграждение.
— Почему бы мне не проводить тебя хотя бы немного? — сказала мать. — Дольше будем вместе. А то, увидимся ли еще? Богу одному известно.
— Увидимся, увидимся скоро, мамочка! — отвечал невнятно Ян. — Я чувствую, надеюсь…
Идя по дороге в местечко, все время разговаривали в этом тоне, и мать ушла не раньше, чем Ян уселся на бричку. Потом долго еще стояла, долго оборачивалась, пока видна была поднявшаяся пыль. Наконец, свернула к пустому дому, но по другой, более длинной дороге, так как зашла в костел капуцинов помолиться перед иконой св. Антония за сына. Ей снова предстояли хмурые дни, проведенные за прялкой, с мыслями, не исчезавшими даже во время молитвы: "Что он там делает? Как у него дела?", в ожидании известий. Старая Маргарита, единственная доверенная и подруга, выслушивала материнские жалобы, догадки и надежды, поддакивая им кивком головы и холодным:
— Как-нибудь это устроится… он справится со всем.