Колыбаев чего угодно ожидал от комиссии, но только не того, что так секанут под корень дорогого его начальника. Пока в те заполошные минуты Свешнев соображал, как вырваться от смерти, он, Колыбаев (понял сразу, что Свешнев будет бить корж кайлом до тех пор, пока либо спасет Азоркина, либо сам вместе с ним останется в завале), не возжелал оставаться в этой «братской могиле». После ему захотелось еще и чистым остаться со всех сторон. А из кого перья полетят — ему было все равно. Да опять же вовремя сообразил: нет, не все равно. Иметь благодарного начальника — это почти то же, что еще одну сберкнижку... Вспомнил, как заорал Свешневу, зачем Ковалева угнал — втроем бы корж подняли, понял, что правильно сделал: на этот крючок можно рыбку поймать, отманить ею опасность от Головкина. В сумраке за копром и без того перепуганному Валерке Ковалеву в два счета доказал виновность Свешнева; Валерке-то доказал, но дышло не туда вывернулось: Головкин сам рядовой. Из бросовой кости навару не накипятишь.
Но и своего Колыбаев упускать не собирался. Головы не терял, а «шариками» в ней крутил почище, чем та машина, которая в бухгалтерии начисляет ему получку.
И снова выследил Валерку, будто воробья, ускользающего от кошки.
— Ты почему тогда из лавы удрал, гаденыш?
— Так дядя Миша приказал... — заскулил Валерка.
— «Дядя Миша», — прошипел Колыбаев. — А у тебя свой котелок не варит? Да я тебя сам к прокурору уволоку! Ты знаешь, что все из-за тебя? Корж-то видал?
— Плохо видал. Глыба…
— «Глыба», — опять передразнил Колыбаев. — Не удрал бы, ковырнули вагой — и целая рука. Сам удрал и валишь на дядю Мишу... Что же, по-твоему, тебя, дурака, я теперь выручать за так должен?..
Комиссия не успела уехать, а Колыбаев уж прикинул: свое брать надо. Подкараулил Головкина на его тропке в закоулках поселка, пожаловался:
— Сомнения меня одолели, Василий Матвеевич. Да и совесть...
— В чем же дело, Ефим Петрович? — усомнился и Головкин настороженно, а внутри все так и оборвалось: «Беда одна не ходит...» И вид у него был такой, что Колыбаев на миг пожалел его. «Не трогать тебя, что ли?» Но тут же ругнул себя, что жалость в душу допустил.
— Насчет Ковалева я сомневаюсь. Зря мы с тобой его того... по черной дорожке направили. Жалко парня — молодой совсем...
«Никого тебе, Колыбаев, не жалко, — понимал Василий Матвеевич. — Ты новую пакость задумал... Да только вот какую?..» Вслух же сказал:
— Что же ты предлагаешь, Ефим Петрович? Сам знаешь, что нам теперь изменить ничего невозможно. Да и пользы не будет возвращаться к этому...
— А чего мне предлагать? Пойду да и признаюсь Комарову. Все расскажу, как мы с тобой... Чего терять? — дуроломом попер Колыбаев. — А ты еще ИТР. Тебе еще под шкуру добавят сала. То бы туда-сюда да опять в дамки, а тут уж!
— Чего же ты хочешь? — спросил Василий Матвеевич, хотя уже догадался, к чему клонит Колыбаев.
— Чего?! Даром, говорят, и чирей не садится. Тыщу дашь — и разойдемся!
— А говорил, Ковалева жалко... — Василий Матвеевич зачем-то еще пытался ловить Колыбаева на лицемерии. — Что же ты так...
— Всех жалко! Тебя тоже жалко... — вздохнул Колыбаев.
Вздохнул, а в лице ничего не изменилось. И Василий Матвеевич в который раз подивился на этого человека. Не помнил, чтобы лицо Колыбаева когда-либо теплилось хоть каким подобием человеческих чувств — деревянная маска.
— Цена, думаешь, высокая? — Колыбаев по-своему расценил молчание Головкина. И пояснил: — Нужда цены не спрашивает.
Василий Матвеевич повел взглядом: кругом ясная благодать осеннего дня, в садах и огородах копошатся люди, прибирают урожай на зиму, а он не может позвать их на помощь, не смеет крикнуть: «Помогите! Грабят!» Подумал: «Почему, почему я не могу этого сделать? Когда у меня не только отнимают деньги, но и унижают душу? Разве я не имею права на помощь?»
— Деньги принесешь завтра, в это же время, — строго сказал Колыбаев. — Вот сюда, — ткнул кулаком в землю.
— Расписку дашь?
— Хм... — Колыбаев поворочал глазами. — Кто же в таком деле расписывается?
— А где гарантия, что я принесу деньги, а ты потом еще не потребуешь?..
Василий Матвеевич Головкин, пережив только что чувство унижения, гадливости и страха одиночества, беспомощности, страдая душой и телом от непривычного для него рабочего дня, сам не заметил, как доплелся до Ольгиной калитки. Долго прилаживал воротца на место, будто затем только и пришел, чтоб возиться с этим гнильем. Что-то смутное удерживало его у калитки, и он в своем горе не мог и не хотел сразу осознать, что все, чего от него Ольге нужно было, — все уветрилось враз: и положение и деньги. Он ничего ей не принес, кроме своей боли.
Василий Матвеевич не видел, как из глубины сада вышла Ольга с охапкой осенних цветов.
— Смотрю, смотрю и не узнаю, что за дедушка калитку мне чинит...
Василий Матвеевич вздрогнул, повернулся и как-то рывками, точно ему в подбородок кто тыкал кулаком, стал выпрямлять выгорбатившуюся спину. Ольга похохатывала, то окуная лицо в цветы, то вскидывая голову. А георгины и гладиолусы под стать Ольге — тугие, свежие, будто накрахмаленные, были прижаты к ее груди.
Он уже понял, что смешон ей, но ничего не мог с собой поделать — ни подняться на порог, ни повернуться и уйти.
— Ну, ладно, зайди, а то свалишься тут, потом «Скорую» вызывать, — сказала, построжав лицом, и пошла в дом, покачивая бедрами под тонким платьицем в синий цветок.
Он покорно и бездумно пошел за ней, понимая, что порог переступать ему нельзя, а пошел.
Ольга свалила цветы на стол и пригласила Василия Матвеевича сесть, он, садясь, испустил протяжный вздох со стоном, и Ольга опять хохотнула.
— Пропал я, Ольга... Погиб! — не сдержал боли Василий Матвеевич. Он часто и обиженно моргал. — А ты... Чего тебе смешно, когда... — укорил. — Разве можно радоваться, когда у другого беда?
— С чего ты взял — радуюсь? — фыркнула Ольга, заворачивая цветы в целлофан. — Какая уж тут радость...
Села на кушетку — вся молодость и здоровье, и Василий Матвеевич с тоской позавидовал себе недавнему: как легко он перебросил мостик через пропасть, разделявшую его с Ольгой. Счастье покупное, да разве думал тогда о том, когда, как догорающее полено, вспыхнул последним пламенем, — разве думал тогда о средствах, была цель: хоть час — да мой!.. «Если на этом все кончится, и то ладно», — думал, готовый ко всему. Пусть недолгим, но охапистым глотком хватанул напоследок счастья, всем горлом, до тугого забоя души. Так думал Василий Матвеевич, а оказалось, что счастьем, как хлебом, впрок не наешься — его нужно иметь постоянно.
— Оля, не бросай меня. Люблю я тебя больше жизни! Не бросай — пропаду!.. И без того пропадаю... — просил он тихо, умоляюще.
— Ну что ты, Василий Матвеевич... Что было, то было — и хватит. У тебя жена. Чего мучиться-то! — Ольга изо всей силы старалась быть душевной, но она опаздывала к подружке на день рождения и потому досадовала. — Иди домой. Жена ждет, а он тут... — сказала уже недобрым голосом.
— Я разведусь с ней. На тебе женюсь...
— Обрадовал! — Ольга покрутила у виска пальцем. — Посмотри на себя и на меня, разве мы пара? Сиделкой при тебе быть?
Под сердцем у Василия Матвеевича что-то лопнуло, полоснуло жгучей болью, и он, хрипя, стал валиться на сторону. Ольга метнулась во двор, забыв, что вода в кухне. Вернулась да кастрюлю, почти ведерную, опрокинула ему на голову.
Он застонал, дыхание стало выравниваться.
— Ага! Будешь мне тут!.. — Ольга, больно прихватывая волосы, терла его голову полотенцем. — Поднимайся. Ну! Поднимайся живо!..
Тянула за плечи, а он уже пришел в себя, но от стола не отрывался, стонал, стараясь разжалобить Ольгу, этим еще больше озлоблял ее. И она догадалась, что поможет не таска, а ласка.
— Пойдем, Вася, пойдем, — заворковала она. — Я тебя провожу. Какой ты... Пойдем!
Он понял ее немудреную хитрость, с трудом поднялся. Вышли на мглистую безлюдную улицу, в конце которой, там, куда ему нужно было идти, из темных округлых деревьев поднималась вишневоликая луна.
— Мне не к кому идти, Оля, — потянул он ее неподатливую руку, чтобы поцеловать.
— Как — не к кому? Жена дома, — отняла руку — Иди потихоньку.
— Ишь ты-ы!.. — зашипел по-гусиному. — Деньги брала, так про жену не вспоминала! А? Зачем было все? Зачем мучить человека? Или я не человек?
Ольга легко развернула Василия Матвеевича, сильно толкнула под лопатки, и он едва не свалился, сделал вихлястую пробежку.
Он брел прямо на луну и ненавидел все: и свое прошлое, и будущее, и Ольгу, и Софью, и всех людей, которых знал и не знал, и эту луну. О, если бы сейчас полыхнуло все от края до края огнем донебесным, то с какой радостью плясал бы Василий Матвеевич среди гибнущего мира, погибая сам!..
— А-а, будь все проклято! Будь!.. — плевался сухим ртом и почти бежал, не чувствуя вечно тяжелого своего тела.
Так и домой ввалился: лицо серое, с глазами сумасшедшего. Софью перепугал. Сунулась за ним в его комнату, натолкнулась в распахе дверей на глаза его страшные, отпрянула, как от пощечины.
Сидела на кухне, пораженная этой грозой из ясного неба, испуганно слушала, как скрипка визжала, вопила, гудела угрожающе. «Да что ж это!» — не выдержала и настороженно заглянула к мужу.
— Вася, — позвала робко.
— Что? — остановил смычок.
— Вася...
— Сги-и-инь! — затряс он щеками и стал хлестать скрипкой о край стола. «Крах, крах, крах!» — доносилось до убегающей Софьи.