— ...перемет ладили, копылья свиные да говяжьи в печи опалили, крепили для привады, ан не берет. Прочие как, прочие как положено ихнему племени на зорьке жируют, иной при Луне хвостом плещет. Этот же из ямы своей лишний раз не выйдет...рыбали-то все сомовьи дорожки знают, как они от куканов противу протока идут, бурунят...Этого всего и видали что пару раз, волна от него, слышь-ко, лодку вскачать-перекинуть может. Да ты слушаешь ли?
— Слушаю, слушаю, — встрепехнулся Сумарок.
За борт свесился, черпнул водицы, в лицо поплескал.
От Черноплодки как ушел, так трясовица-огневица взяла. В голове горело, ознобом руки крутило. Не иначе, купанье сказалось.
На ватагу он аккурат к полудню нашел. Через реку его дорога вела, а мост, на беду, вешним паводком снесло. Рыбаки предложили за так перевести, коли ловитве поспособствует.
Жар стоял, вёдро: злая рыба повадилась людей тянуть.
Большая рыбина, одному против такой идти — дураком быть. Снарядились мужчички, квок взяли, мотовило с веревкой, зацепы да багры. На вечер повернуло, а жара не утишилась; калила реку докрасна, до крови. Хоть бы ветерочек.
Сумарок платок вымочил, голову обернул, узлом на затылке стянул. Не дай Коза свалиться, думал, на мелкую рябь поглядывая.
Старший квоком водил в волне; глухо хлопало, приманчиво. Со стороны вслушать — или лягуха поет-надувается, или сом кормится. Остальные кто на веслах сидел, кто с баграми сторожил; талабонили тихонько меж собой. Самым главным ловцом, с мотовилом, значился дюжий мужик, здешний мукомол. Плечи нарозметь, кулаки с дыню, именем подгадали родители — Копень. В лодке стоял, ровно врос ногами.
Рыбали вокруг бучива кружили.
Привады всякой набрали: и птиц с горелым пером, и лягушек, и саранчи, и пиявки конской, и медведок, и выползков, и прочей сладкой сомовой гадости...
Квок Сумарок впервые увидел: струмент навроде рога коровьего, с рукояткой из дерева, ножка костяная, а на конце той ножки — пятачок-пятка. Старший ловок с ним был: руку набил.
Раньше, сказывал, река куда говорливее была, непокорливей, легче; к возрасту заленилась, отяжелела, сонулей заделалась. Рыба-сом в ней и поселилась. Птицу порой скрадывала, собак неумных.
А вот чтобы людей топить, того допрежде не случалось.
— Мы-то сами сома не едим, уж больно падок он мертвечину щипать, как налим... А вот добудешь мясо, подкоптишь, в узел продашь — денежка хорошая, там до сомятины лаком народ...
Сумарок на все кивал. То слышал, то не слышал, от жары марило.
Вдруг талашение началось, рыбаки шеи повытягивали, головами закрутили. Неужто подманили?
— Идет! Идет, голубочек! Ну, ребяты, ну, не подведите! Как глотнет наживу, так к берегу, к берегу сразу, на глубине не совладаем!
Сумарок вцепился в весло, пятками босыми уперся, переглянулся с соседом.
Лодку качнуло, подкинуло: ровно на мель налетели али бревно топлое ковырнуло. Проскребло по днищу. Сумарок попытался на слух прикинуть охват рыбины: выходило, что никак не меньше теленка тот сом.
— На руку, на руку не мотай, дура! — крикнул старший Копеню. — Свезет!
Охнуло, лодку дернуло, а могучий рыбак в воду с прямых ног кувыркнулся. С баграми ловчие застыли — как бросать, своего зацепишь?
Сумарок же весло бросил и, не мешкая, за борт прыгнул.
Сом к яме тянул. Сумарок в несколько гребков нагнал, сечень выбросил — шнур мотовила и распался, ослобонил рыбака. Толкнул Сумарок человека вверх — тот ногами задергал, пятками заколотил, свечкой на поверхность ушел.
Сумарока вокруг себя провернуло, когда рыба близко прошла, обтерлась. За плечо схватила да поволокла. У чаруши, же. однако, зубы поболее щучьих имелись — извернулся, пластанул сеченем вдоль жирного черного хребта.
Помутнела вода; разжал сом челюсти; Сумарок вынырнул, рукой махнул.
— Здесь! Багры давайте!
На берег вытащили — оказалось, мало не с коня рыбина. А вскрыли когда, брюхо бледно-желтое распороли-взрезали: вывалилась, среди перьев да костей, и кисть человечья, вспухлая, белая...
Заохали кругом, заахали бабы. Кому-то дурно сделалось.
Сумарок сдержался; глаза прикрыл, задышал глубже, чтобы не так моторило. Отвернулся. В лодку не вернулся, на руках доплыл. Думал, остудит водица, и вроде направду полегчало.
Копень подошел с поклоном.
— Выручил ты меня, братец, откупил от смерти, — сказал прямо, не стыдясь, — уж больно я на себя понадеялся...Тебе, сказывали, на тот берег, к узлу надобно? Я сам перевезу, лодка у меня. И, не погребуй подарочком, малой денежкой — остались бы дети сиротами, женка вдовкой по моему недочету...
Сумарок поклонился, молча принимая и слова, и подарок.
Махом реку перескочили, на том берегу добром распрощались.
Прошел Сумарок всего-ничего, глядь, кнут: стоял себе, камешки в воду кидал. Не просто так, а хитро, с вывертом: чтобы камешки те лягушкой подскакивали на мелкой волне.
— А, Сумарок! Нагнал-таки, молодец. Что, может, рыбки отведаешь? Я тут свеженины спроворил у местных...
Кивнул на камень-валун: на камне том, на листах травяных, в самом деле рыба лежала. Глаза пучила. Мушка-блестящее брюшко на тот глазок села.
Глянул Сумарок на рыбку — отвернулся, пополам согнулся. Ко всему, пестерь еще и по затылку наподдал так, что в глазах потемнело.
— Или не голодный ты, или не рад меня видеть, — раздумчиво примолвили за спиной.
Сумарок хотел отвечать — не справился. Наново согнулся.
— Понял, принял. Эка тебя размочалило...
С кнута стало бы надсмехаться, однако больше ничего Сивый не сказал: со спины Сумароковой ношу стащил, да убрал от лица волосы, да так и держал, покуда не попустило...
***
Сумарок проснулся. Чуял подле себя присутствие; еще и пели негромко, приятным голосом, о Ваньке-железное плечо, что всему злату владетель-радетель...
Знакомая песня, да и голос — не чужой.
Вздохнул, локтем прикрыл лицо.
— Ты чего здесь?
— В бирюльки играю.
— Теперь оно так называется?
Ответа не дождался, пришлось самому смотреть. Кнут лежал на боку, подперев голову. И правда — в бирюльки играл. Неспешно тянул спицей из кучки разноликой чепухи.
— Говорят, терпение развивает, — молвил Сивый, прибавил вдумчиво, — и мелкую моторику.
— Давно...?
— Да почитай два солнышка. Все за тобой смотрю. Сперва думал, вдруг опять блевать, захлебнешься...Потом нашел бабку-мальханку, потряс, как за хворым ходить...травки там отваривать, выпаивать-обтирать, прочая лечьба. Ты что-то совсем дохлый был, головы поднять не мог... Ну. К слову, знал, что ногами во сне сучишь да скулишь жалостливо, ровно пес молодой? Раньше вроде не водилось за тобой подобного.
Сумарок испросил у Козы терпения. И мелкой моторики, что бы это ни значило. Тоже развернулся на бок.
Сивый без слов передал ему спицу.
Сумарок глазом выцепил фигурку, бережно потянул за ушко.
В голове не укладывалось, что кнут за ним ходил. Сивому вроде как невместно было над человеком хлопотать.
— Я тут подумал, — небрежно продолжал кнут, — на что тебе братья-вертиго. Я сам тебя всему обучу. Знаю поболее этих...в шляпах.
— Зачем бы тебе, кнуту, со мной возиться? — спросил Сумарок медленно, вытягивая искусно выточенное яблочко.
Сивый только плечами пожал.
Сумарок глянул быстро: сколько смотрел, а все не обвык. Лицо у кнута было злым, резким, узким, ровно кто по льду или светлому камню наотмашь, в сердцах вырубил. Сами глаза — серые, а ресницы да брови — сажевые, иной девке на зависть. Губы тонкие, бледные, зубы за ними вострые, железные. И волосы той же пепельной масти.
Красивым едва ли кто мог бы его назвать.
— Оклемался, сталбыть? — кнут, играя, легонько толкнул его коленом.— Про рыболовцев да сома злокаверзного наслышан уже. Героем себя показал, чаруша, людям на удивление, девкам на умиление. Но когда тебя лихорадка поцеловала-успела?
— Да замерз, видно, пока в Черноплодке купался, — ответил чаруша. — У вас как?
— Пустое. Ровно затаилось. Или вовсе ушло. Варда и девка его верченая на стороне рыщут. Тут еще, как на беду, Солнечко празднуют, игры играют. Или на живца ловить?
— Ловили уж как-то на живца, — проворчал Сумарок.
— Так, разве плохо обернулось? — рассмеялся на то Сивый.
Сумарок хмыкнул, вспоминая.
— Сивый?
— У аппарата.
— ...?!
— Слушаю тебя со всем тщанием.
— Благодарю, — сказал Сумарок, губы облизал, — никак не ожидал, что ты...Что ты меня выхаживать возьмешься. Как бы не к лицу тебе.
Одно дело было в битве подсобить, в работе плечо подставить, совсем другое — вот так за хворым ходить.
— Сам разочту, что мне к лицу, — подмигнул Сивый. — А тебе, деточка, хорошо бы свое умыть да прогуляться: жара спала, ветерок, хорошо...Мне же с наместником князевым словом перемолвиться надобно.
***
Праздник-от, Солнечко, алибо Змиев день, раз в году играли.
В под-брюхе узла, сказывали, сыстари агромадные змеища кублом сидели. Сидели, солнечное молоко сосали. Как управят, так день на ноги захромает. Уходит тепло, стынь наступает...
Чтобы отвернуть беду, пращуры надумали, как Солнечко умилостивить, как силу ему вернуть...
Пуще ярые ленты на шестках вились, громче дудочники-чудочники музыку играли, трепетали на жарком ветру вертушки-соломушки, рвались в небушко пташия, из лыка да бересты крученые, с красными язычками, да со звоном стеклянным в горлышках...
Ликовал народ, ждали-поджидали самоглавного столбового явления, кудеса огневого, солнечного. На текучую воду уже и плоты вывели, плоты, цветами разобранные, а на каждом том плоту по красе-девице...
Парни с девками хороводились, под ручки с подруженьками гуляли, пели песни, карусели крутились, бойко лотошники покрикивали, сластями да квасом приторговывали. Сумарок потолкался среди многолюдства, больше от любознательства, чем по делу. Вертел головой, дивился — чего только не было!
Увидал — качели. Простая доска на веревках, лентами, розочками да птахами бумажными убранная, а задорно! На качелях тех больше парами качались. Сумарока то не смутило. Выждал свою очередь, легко вспрыгнул на доску, на одну сторону налег, на другую...Не успел толком разогнаться, как скакнул в соседки человек.
Сумарок только повернулся сказать по матери, да удержал язык.
— Весело разве одному?
— По мне так вполне, — Сумарок со вздохом ухватился за веревки, а кнут откинулся, разгоняя качели.
Сумарок прикрыл глаза, подставил лицо ветру. Хорошо, подумал. Звуки гульбы — гуд гусельный, лай балалаечный, бой барабанный, хохот да крики — размывались; запахи — травные, печные, людские — таяли. Качение успокаивало. Ровно в зыбке оказался...
Сумарок улыбнулся.
— Ты разве не с князевым наместником должен стакнуться?
— Успеется, — отозвался кнут безмятежно.
Сейчас на кнута он не походил. Обворотился, стал человек человеком. Волос пеньковый, глаз васильковый. Каждый раз, на перепрыжки-переверты Сивого глядючи, думал себе Сумарок: настоящий лучше. Пусть зубы железные, пусть волос сивый. Видал чаруша красавцев писаных. Ни один внутрянку не задел.
Вслух же, конечно, не проговаривал.
Чай, не девка сопливая.
Да и кнуту его слова — как стенке горох.
— Тут такое дело, чаруша — мне с братом надобно до волханки-окаянки успеть. Долго ли управиться — Коза знает. Говорю, чтобы не влезал тут во всякое...
Чаруша только фыркнул носом.
— Уж не тебе мне наказывать.
— Наказывать не стану, наказать вполне могу, — ухмыльнулся Сивый. — Бывай, Сумарок-паренек. Не скучай, скоро свидимся.
И, не дожидаясь, пока встанут качели, прыгнул назад через голову и как пропал.
Сумарок только ругнулся, удерживая взбрыкнувшую доску. Вздохнул, подождал, когда замедлится качение. Только на землю сошел, как взялись за веревки тонкие девичьи руки.
— Не прогневайся, молодец, а только не с кем мне качаться-забавляться. Подзадержись немножечко — с тебя не убудет, а мне в радость.
Сумарок помедлил. Девица на гулящую не походила: одета чисто, скромно, волосы светлые в косе, лента голубая в тех волосах бежит-играет, как рыбка в белой воде...Лицо милое, приветное, глаза темные.
Встретила его пытливый взгляд девушка — потупилась, на щеках маки расцвели.
— Добро, — сказал Сумарок.
Руку девице подал.
...назвалась Ольной.
Уже после, как к речушке гулять отправились. Держала себя прилично и просто, не марьяжила, не пичужничала. Говорила тихо, глаз почти не подымала, все гнула голову, точно кобыла к овсу.
Сумарок только разглядел, что женский убор у девы не из простой ткани сделан, а коли не из объяри пошит: нарядной, переливчатой. И перстеньки-сережки, и колечки височные — не блестяшки пустяшные. И очелье прихотливо выткано, платок — мало не дородоровый. И ожерелок на шее — литой, с самоцветами, во всю грудь.
— Отец мой тороват, стеклом промышляет, — сказала Ольна, когда к реке вышли, встали в тени ив, поодаль от прочих.
Народ все больше под навесы стремился, что за ночь на срубах поставили для такого дела. Кто побогаче, укрывался парасолями: у кого из соломки, а у кого из шелка, да с пронизками, да с дождиком бисерным стрекучим...
— Как же так обернулось, что ты сама по себе гуляешь? — спросил Сумарок.
Ни мамушки-нянюшки, ни подруженек веселых, ни охранителя сурового — никого при Ольне не было.
— Тихое у нас житье, мирное. А и славушка у мово батюшки такова, что никто близко к дочери его не подступится, — негромко отвечала Ольна.
Верно, подумал Сумарок. На Ольну-то люди лишний раз старались глаза не пялить, ровно на ведьмицу. Сумарок сперва на себя думал, теперь только понял.
— Началось, — прошептала Ольна.
Коснулась его ладони, Сумарок лопатки невольно свел: будто холодянка под руку нырнула.
Сам из кошеля достал стеклышки глазные, темные, словно закопченные. Через такие удобно было на солнце глядеть али на снег сверкающий, чтобы глаза беречь — кнутов подарок.
Протянул спутнице, но Ольна головой покачала. Смотрела просто, не жмурилась.
Или привыкла, подумал Сумарок.
Сам он едва ли смог бы так просто глядеть, даже Глазком.
Девицы на плотах пели звонко, веселым птичьим многоголосьем, тянули к солнцу голые руки, качались, точно цветы полевые. Молили-просили Солнечко спуститься, с подружками-невестами покумиться, хоровод завести, косы заплести...
И услышало их Солнечко, золотое донышко: просияло ярче, жарче прежнего, и, вдруг — зажглись три кольца, три колеса огненно-златых!
Повернулись в лазури, начали спускаться к смеющимся девкам...
Вот, встали так, чтобы девушки смогли на обод взбежать; вот, поднялись, закружились...
Сумароку будто железом горячим стянуло виски, сдавило руку с браслетом. Глянул: пластины мерцали, как тогда, в Черноплодке...Почудилось — пахнуло горелой костью, как на сомовой охоте; привиделось — кисть, из нутра рыбьего выпавшая...
Сумарок рванул к воде, но Ольна схватила его за локоть — едва плечо не вырвала; силой неженской удержала, точно коня взыгравшего.
Ликовал народ на берегу, утирали слезы радости гордые родители: дочери их нонче с самим Солнечком играли, косы ему плели-заплетали. Теперь вернет себе силу Солнечко, всего станет вдоволь, и хлеба насыпного, и хмеля густого...
— Как же так, — прошептал Сумарок, — наживо палить.
— Молчи, — прошептала Ольна, прижавшись со спины, — молчи, чаруша. Не ты заводил, не тебе порядок рушить. Такое устройство.
— Гнилое то устройство...коли своих дочерей в пасть печную засовывать ради общего блага.
Ольна вдруг потянула за волосы: перстеньки прядки дернули, боль крапивой охлестнула, пелену с глаз согнала. Девушка чарушу к себе повернула, за лицо взяла.
— Сумарок, слушай. В ночь, после полуночи, приходи к зыбке.
— Что за зыбка такая?
— Вот, гляди.
Сумарок посмотрел. Белая рука девичья указывала вдаль, где медные сосны держали крутой берег, решетом дырявчатый от птичьих норок.
— Увидишь, за теми-от сосенками, как за изгородью, будто снегом поляну укрыло. Только не снег то, не пух лебяжий, а песок-зыбун белоструйный. Из-под берега вышел, сам-собою вытек, ровно жир вытопился. Батюшка мой его хочет взять-добыть, на стекло пустить, а стекло то в посуду перелить, в колокольцы, в зеркала раскатать...
— К чему речь ведешь? Я в торговых делах не советчик, в ремесле — не указчик...
Ольна вздохнула, голову опустила.
— Приходи, чаруша. Не бойся, одна я буду, из терему выскользну.
Сумарок головой покачал. Не боялся. И не впервой его девушки-лебедушки на свиданьице манили, но тут, чуял, иное было.
— Приходи, — повторила Ольна, — не на полюбы кликаю, разговор есть, беседа тайная. Придешь ли?
— Приду, — сказал Сумарок просто.
***
На угоре, по-над речкою, по-над речкою по-над пробежью, обняв белой рукой дерево, стояла девушка: песню пела. Была та песня тихой, переливчатой, вдумчивой, как сама ночная речечка.
Сумарок неслышно встал рядом. Засмотрелся. Заслушался.
С обрыва хорошо видна была излучина, в мелкой, липкой чешуе лунного сияния; оберегали реку, обступали старшими братьями дремучие звериные леса; горели на бережку костры рыбацкие. Птица ли прокричит, человек ли песню заведет, рыба ли взыграет — по воде далеко разносилось.
Под Луной серебряным платом лежал песок. Чистый, рассыпчатой, дивный. Правду Ольна казала — точно из ключа, что меж корней сосновых пробился, песок тот вышел-растекся, лег сахарной круглой шапочкой.
Чаруша его рукой потрогал — холоден, будто глина.
Ольна на Сумарока обернулась, к песку склонилась, зачерпнула малую жменьку — начала из ладони в ладонь пересыпать, заговорила тихо.
— Речушка издалека воды катит, говорят — из самого моря седого. А песок этот из самой Старухи вышел, из утробы древней...Много в нем памяти сокрыто, много силы заточено. Никак нельзя его в стекло пережигать, чаруша. И копать здесь — нельзя.
Сумарок молчал. Смотрел Глазком. Видел тот Глазок, что песок будто зыбится, будто надвое ломается.
Права была Ольна: жила в песке сила незнамая, великая.
— Батюшка мой человек доточный, упрямый. Что в пользу к мошне, в чем припен увидит — только про то знать и будет. Меня, девку длиннокосую, глупую, и слушать не станет.
— Так я ему обскажу. Меня-то выслушает, чай.
Ольга подняла глаза, перебирая легкими перстами голубую ленту.
Молвила раздумчиво:
— К нему так не подступишься, Сумарок. Завтра на площади игры богатырские. Ты ловок, люди сказывают. Вступись, покажи себя. Батюшка мой тщеславен, хвастлив, силу уважает, самых видных удальцов к себе на пир сзывает...И тебя позовет, зачнет убранством домовым похваляться, зеркалами да стеклом тонким кичиться — тут ты и примолви словечко, что, мол, зришь беду в том поделье...
— Умно, Ольна, — сказал Сумарок с улыбкой, — непростая ты девица.
Ольна улыбнулась в ответ невесело, отвечала тихо:
— На нашу сестру мужи не глядят. Мы для них ровно товар. Я хоть цену свою знаю. Иным того меньше посчастливилось.
***
Кнут, уходя, место за ним оставил: хозяева слова не сказали. Или против кнута боялись, или заплатил тот щедро...Нахлебничать чаруша не любил, вечером, с хозяйкой потолковав — полнотелой важной красавицей — взялся лыску из бани выставить.
Лыска та, по словам большухи, с начала лета повадилась в баньке париться. Как ночь-полночь, так свет в окошечке, пар клубами, птичий гомон, ровно воробьиная стайка на гумне плещется...
Как с напастью управиться, долго голову не ломал. Взял конопляное семя, в ночь пришел, сел на половицы, веревочкой крапивной в круг себя замкнул. Ждал-поджидал, при свечке листал на гульбище взятый переплет: Степана Перги творение, про княжескую дочку Ясочку-Ласточку да разбойного удальца Черна-Ворона.
Экая похабень, дивился, а сам так увлекся, что едва час урочный не проморгал.
Стук в окошко, туп в стенку, торк в дверь! Цопнуло светец, затемнело. Сумарок переплет убрал, берестяную личину на затылке поправил, из кулечка семечко в рот закинул.
Прошуршало по потолку, под лавкой завозилось, затеялась в сумраке возня-туманша...
Наконец, спросило скрипучим голосом.
— Что же тут поделываешь, молодец?
Сумарок не оглянулся.
Лыска — видом что лисичка-невеличка на двух ногах без шерсти-кожи, без хвоста, с курьими когтями, со старушечьим личиком — с заду зашла, на личину березовую таращилась, с ней и говорить затеяла.
— Сиднем сижу, в темноте свет ищу.
Лыска коготочками поцокала, потянулась обнюхать — веревочка ожгла, не попустила.
— Таак...Что же у тебя в руках, красавец?
— Листки переметные, слова заветные, лжа веселая, хотьба распотелая, любовь угорелая.
Лыска пуще взволновалась.
— Таак...Что же ты ешь, удалец?
— Хлебные крошки да кошкины вошки. На-ка, сама угостись!
Сказал так, да бросил за плечо семечки. Взвизгунло, фукнуло, и, туром-клубом, из баньки — вон.
Улыбнулся чаруша. Лыска брезглива, щепетна была сверх меры, от того баньку любила белую: мылась-скреблась, щелок весь изводила, вместо пушистых веников голики после себя оставляла...а прогнать ее — дело незлое, нехитрое...
Потянулся. Свечу зажег да наново переплет открыл: уж и пакость была та историйка, а только хотелось знать, как оно все закончится...
Как Ольна сказала, игры богатырские во второй день Солнечка на площади устроили. Вчерась девушек-красавиц чествовали, нонче — молодцов-удальцов привечали.
Народу изрядно прибыло. Разглядел Сумарок и князева наместника, и — нежданно-негаданно — братьев-вертиго суровых в шляпах широкополых...
Смотрели братья, как охотники снаряды проходят, между собой переговаривались.
Неужто, подумалось Сумароку, неужто себе в дружину подбирают?
Поглядел Сумарок сперва: мерились силой-удалью не только съезжие богатыри, но и всякий люд. Никого не отворачивали от игры, всех привечали.
Сумарок закусил губу, приценился глазом. Бревно на высоте, рукоход, веревки, стенка; за ней губа, на губе снаряды-бойцы...Ну, вроде по силам. Заплел быстро волосы в косу, прошел-вышел.
Пестерь с курткой под крышей хозяйки оставил; налегке был.
— Ты-то куда, кривой? С двумя глазами-то не управились! Последний вышибут! Га-га-га!
Сумарок не оглянулся: прыгнул, по столбу белкой взлетел на пятачок. С него перескочил на бревно. Мелким, скорым шагом его прошел, опять скакнул, уцепился руками за перекладину, качнулся. Народ внизу шумел, свистел, задорил.
Силы у Сумарока порядочно было. Дорога набила. Да и жглось себя показать.
Дошел до конца пути, не сорвался. А там — сруб из бревен шкуренных, гладких. Сумарок отступил, разбежался хорошенько, ан не допрыгнул, оборвался. На второй раз — то же. Соскользнул, как по валу льдяной крепости.
Выдохнул, встряхнулся. Нахрапом не взять. С умом надо. Пригляделся Сумарок: в дереве были ямки понаделаны, точно норки. Вновь разбежался, прыгнул что есть мочи, уцепился пальцами за ямки, носками в выемках утвердился...Так, перехватом, и поднялся, вытянул себя на гребешок. Народ внизу галдел, руками плескал.
Передохнул малость. На шум не отвлекался, впереди был длинный, что бычий корень, губа-помост, а на нем, как на лотке ярмарошника — будто бы игрушки дитячьи, в рост человеку. От каждой такой игрушки шли вервия, ныряли под настил.
Там, под настилом, мастерами был состроен чудной механизм. Стоило охотнику на доску какую ступить, как приходил снаряд в движение.
Сверху хорошо рассмотрел Сумарок, как оно все расставлено, да как между игрушками-бойцами можно проскочить.
Чему его кнут в первую голову выучил: падать правильно. Чаруша поначалу артачился — мол, на что ему. Затем понял пользу. Навык сберегал его чаще, чем сам ждал: случалось и с коня падать, и с крыши сигать, и в овраг кувырком катиться, и в сшибке на землю лететь.
Плашмя чебурахаться, логом, много ума не надо. Сумарок же так наловчился валиться, чтобы и кости сберечь, и вскочить сразу же, противника ошеломив.
Вот и сейчас: едва со стены скользнул, так сразу же, ужом, под толкачи, мешковиной обернутые, нырнул. Те с гудом над затылком прошли, самого не задели.
Вскочил, перевернулся, на бычка приземлился, поймал равновесие, как ономнясь на качелях. От спины гладкой пихнулся, дальше прыгнул, к карусели — махом грядку-грабельки преодолел. На карусели ждали-поджидали. Только заступил, как закружилось-закрутилось, посыпалось со всех сторон...
Как бы не Амулангово поделье, мельком подумалось Сумароку, уж больно схоже.
Ничего, вытерпел, прикрылся-сгруппировался, круг проехал. Выпрыгнул, а там меленка с кулачками, ее и ждать не стал: скакнул промеж штырей, кувыркнулся через плечо...
И вся недолга, одним духом снаряды заряженные проскочил.
Шумел народ, свистел, встретили, как героя — мужики тянулись по плечу хлопнуть, а одна девица смуглявая даже в губы поцеловала, обняла жарко, прижалась мягкой грудью. Сумарок, такого не ждав, смутился.
Глазами Ольну искал, но той не было. Зато отца ее углядел сразу: дочь в него уродилась, бледным зимним яблоком. Горий был статен, широкоплеч, белолоб, с голым подбородком и темными глазами. Держался прямо и больше на бойца князевой бороны походил, чем на промысловика-торговца.
К Сумароку подошел, плечи охлопал. И, опять, сбылось по словам Ольны: в дом свой зазвал, на гулянье.
Не стал Сумарок кочевряжиться-ломаться, сразу согласился.
А еще, краем глаза увидал чаруша: отметили его вертиго.
***
Сумарок все поглядывал, не покажется ли девушка Ольна: не показалась. Подумал: неужто отец таков домовладыка, что с женского терему не выпускает, в строгости содержит? Как же тогда по гульбищу одна похаживала? Как из дому утекла в ночь?
Гадал, как бы ловчее разговор на нужное повернуть, да Горий сам помог. Богатыри угощались, хвалились, Сумарок же в стороне сидел. К вину был равнодушен, к снеди богатой — тем паче. Из вежества кубок принял, едва пригубил, так и держал подле себя.
Развлекали-тешили гостей скоморохи ловкие да музыканты, а после, как унялись скоки-голки, вышли к гостям девушки-красавицы. Поклонились; две девушки играть принялись, на свирели и гусельках, прочие запели.
Хозяин, покуда прочие девушками-певуньями любовались, к Сумароку склонился, за локоть тронул.
— Ты, вижу, поумнее прочих будешь. Пойдем, молодец. Расскажу-поведаю, на чем богатство мое держится.
Сумарок поднялся, следом пошел.
Что сказать, известную хоромину себе Горий справил. Дерево золотое, резьба да роспись, посуда и уборы всяческие, потолки высокие, окна — стеклянные...Пожалуй, прикинул Сумарок, в таком богатом доме он и не бывал.
Да и жить, наверное, в подобном не стал. Возвел бы сруб подле реки, чтобы лес неподалеку...
Горий привел в горницу, вперед себя пропустил, створы резные замкнул. Оглянулся Сумарок, огляделся. Покачал головой.
Вместо тканных дорожек — ковры, а стены сплошь в стекле да зеркалах. Убранство богатое.
Горий, из кубка прихлебывая, за Сумароком смотрел.
— Нравится? — спросил, когда чаруша против измысленной из стекла лебедушки встал.
Лебедушка была та точно живая — изогнулась, бедная, крылья распростерла, в сердце стрелу приняв...
— Дивное дело, — отозвался Сумарок, осторожно, концами пальцев, маховые перья потрогал. — Видывал я стекло лесное, зеленоватое. Это же чистое, прозрачное, как небо весеннее.
— Твоя правда, Сумарок. То стекло не лесное, то с песка белого сделано, с песка-зыбуна. Чистоты несказанной! Погляди-от, какое зерцало отлито!
Поглядел Сумарок. Не покривил Горий: никогда прежде не видал он подобной чистоты. Ровно не отражение, ровно двойник его по ту сторону стоял, смотрел пристально.
Рукой пошевелил, головой покрутил, ногой подвигал — отражение в точности исполнило.
Аж жуть взяла.
Пожалуй, что впервые Сумарок себя в рост смог узреть, таким, как есть, таким, каким другие его видели...
Задумался, засмотрелся, а Горий зачем-то близко встал, к волосам склонился — Сумарок отшатнулся, чуть зерцало чудесное лбом не расколошматил.
Горий отступил как ни в чем не бывало.
— Дивная масть у тебя, Сумарок — ровно злато-солнце в листьях рдяных осенних играет-нежится. Прежде не встречал подобной.
— На ярмарке лошадной у каждой второй хвост таков, коли любо — берите, не прогадаете...
Гордий посмеялся такому ответу, наново на зерцало указал.
— А глубина какая! Сам думай, сколько за такое вот глядельце можно выручить?
— Думаю, что немало, — отвечал Сумарок осторожно.
— Больше, чем немало, — сказал на то Горий, улыбнулся хитро, — известно мне, Сумарок, что не только удалью да смекалкой похвалиться можешь. Люди сказывают, ты чаруша?
— Люди верно говорят.
Горий кивнул.
Поставил кубок на столик-гнутые ножки.
— Слово у меня к тебе, чаруша. Пески те белые-горючие тварь сберегает. Я бы кнута умолил извести дрянь, да только нету кнута рядом. Мои работнички той твари стерегутся, за лопаты не берутся. Молодцев посылал, так не вернулись, запропали с сапогами, с гордыми речами...Щедро заплачу, коли сладишь. Хочешь — деньгами, хочешь — словцо замолвлю перед вертиго. Им такие молодцы нужны, и видели они тебя на играх богатырских, потрафил ты им...
Сумарок нахмурился.
— Доброе ли дело замыслили? Из-под земли песок вышел, в землю и уйдет. Стоит ли из него поделье ладить, зеркала лить, посуду лепить? В стекле том сила чужая сидит.
— Мне с того что? — посмеялся Горий, руку на плечо Сумароку положил. — Не ядовито питье в том стекле, не гнилостно брашно. Тварь утрупишь — почет тебе.
Сумарок плечом дернул, скинул руку.
Молвил сердито:
— Дщерь ваша разумница, зря к ней не склоняетесь...
Горий не смутился, только брови инеистые поднял.
— Путаешься ты, чаруша. Нету у меня дочери, да и жены я себе не брал. Ну так что? Сладили?
— Пожалуй, что возьмусь. Только наперед слово дайте: коли и мне тварь не по силам окажется, отступитесь, не станете больше никого посылать.
Горий засмеялся хрипато.
— Смотрю, себе на уме ты, чаруша. Что же, пусть так. Слово мое: коли ты не справишься, брошу затею.
На том руки и пожали.
***
— Ольна! — выкрикнул Сумарок в ночь теплую, дышащую, большеглазую. — Ольна!
Обернулся — стояла девица рядышком, очи долу.
— Зачем же ты неправду мне сказала? Зачем воду мутила?
Вздохнула на то девушка, опять начала ленту перебирать в волосах.
— Верные твои слова, чаруша, виновата я перед тобой. Сперва думала прибрать, как остальных. Горий, зверь хитрый, сам в капкан не сунется, чужими руками жар загребает. А ты другой оказался. К моему роду-племени ближе, чем к человекову, к скоту хлебному, к паксам...
Резануло словцо по живому. Кнут раз его вскользь проговорил, когда на людей осерчал. Паксы, сказал, как сплюнул. Задело это Сумарока, поругались тогда крепко едва ли не впервые...
— Кто же ты, Ольна-девушка?
Вместо ответа Ольна положила легкие руки на плечи Сумароку, потянулась, коснулась губами губ.
— А я, чаруша, к Зыбке кувадкой приставлена, — прошептала на ухо. — Нас, таких, много, сметы нет. Целый хоровод, и у каждого — свои лялечки...
И расступился песок под ногами, ухнул Сумарок, будто с обрыва шагнул.
***
Смотри. Смотри.
По векам точно лепестком провели — прохладным, от росы влажным.
Сумарок вскинулся.
Был он ровно в какой горнице не горнице, пещере не пещере...На полу сидел, гладком да сером, а вокруг — столбов стеклянных понаставлено. В столбах тех вода зеленая да лазоревая, а в воде той, в тенетах...
Сумарок поднялся торопливо, выдохнул-вздохнул.
— Таковы мои деточки, таковы мои лялечки, — Ольна подступила со спины, по волосам провела. — А я им колыбельные пою, я им пробудиться не даю. От людей берегу, а людей — от них стерегу.
— Так вот каковы те змеи, что свет солнечный пьют, день коротят?
— Больше неоткуда силу брать, Сумарок. А без силушки огневой исчахнут, сгибнут мои деточки. Не по сердцу мне Змиев день, а и поделать ничего против не могу...
Сумарок двинулся вдоль столбов. Коснулся стекла ладонью — тускло, неверно загорелись пластинки браслета.
Вода же в том столбе будто взволновалась.
Сумарок отступил, руку отнял.
— Что это? Кто это?...
Ольна промолчала, смотрела внимательно. Лицо ее, бледное, точно новина, в отсветах чужих огней вовсе неживым сделалось, кукольным.
— Скажи, Ольна, тебя я вижу, потому что чаруша?
— Не только поэтому, — вздохнула Ольна, словно решилась. — Только не мне тебе о том говорить. Не неволь меня, не мучай, не спрашивай про то...
Сумарок еще осмотрелся. Чудно ему было.
— Что же содеется, коли стронет Горий зыбун, коли встревожит твоих деточек?
Ольна глаза прикрыла, головой покачала.
— Худое грянет. Большая зима.
Большая зима, повторил себе Сумарок. В голове загудело. Закачался пол, ровно плот с девушками-невестами, ровно лодка с рыбаками...
Качался пол. Швырнуло на стену, ободрало плечо.
Кричали люди, а он одно знал — падают, падают, они падают...
Все. На этот раз точно — все.
Мелькали огни-всполохи, выла сирена, твердил ровный голос одно и то же, одно и то же, а он одно знал — вперед, вперед, подняться, налево, подняться, направо...
Не тянула к себе земля более, сломалось притяжение искусственное.
Все бежали к спасательным капсулам, а он — в другую сторону. Ровно противоположную.
Полыхнуло, осыпалось фонтаном искр, запахло едко, горелой проводкой, закапал пластик...
Опять его бросило, провезло кувырком по стене, и — едва успел, нырнул, словно в поруб — шлюзы за спиной схлопнулись, как капканные челюсти.
Следующее содрогание швырнуло его вперед, почти размазало о панель ручного управления. Бровь лопнула, лицо залило.
Автоматика вышла из строя. Они падали, падали...
Горели.
Сколько он успеет сбросить? Ручное отсаживание даже не рассматривали всерьез, каждая капсула весила под тонну.
Но если не попытается, если не сделает — они просто сгорят все. Годы, десятилетия, потраченные на разработку и выращивание; проект, переданный ему предшественниками...
Оператор он или нет?
Панель откликнулась касаниям пальцев; механика работала.
Застонал от натуги, навалился на рычаг, сбрасывая в люк одну капсулу; вторую; третью...
Рычал механизм, сваливая гряду капсул второго порядка.
Он не успевал, не успевал спасти всех.
Они падали, падали...
Горели.
— Скажи ему — не совладал, мол. Скажи — тварь лютует, смертью грозит...
— Если...если не послушает? — язык едва ворочался.
Сумарок был будто здесь, а будто спал. Двоилось. В горле першило от едкой гари, саднило ладони, точно сорвал кожу и ногти, толкая в бешеную пустоту железные, окованные бочки...
Бочки те были с одного бока прозрачны, как тонкое стекло, и Сумарок как сейчас видел, как сейчас помнил — навалился, толкая к люку-яме, как навстречу, из нутра бочки, к стеклу другие руки прижались...
— Скажи: пусть бросает зыбун тревожить-ворошить. Иначе тот сам к нему в гости пожалует — все, что взял, против него же и обернется ...
Чаруша обернулся и Ольна замолчала под его взглядом.
— Скажу, Ольна. Только и ты думай, как тебе Зыбку сберечь, а узел людской не трогать, людей не губить. Сроку тебе до зимы. Если не совладаешь, не обессудь: разорю гнездо. Уговор?
Вздохнула Ольна, губы скорчила.
— Высоко камешки кидаешь, чаруша, — сказала. — Совладаешь ли?
— Один не управлюсь, так послугу спрошу, — отозвался Сумарок. — Сама то знаешь.
Ольна руку и протянула:
— Уговор, — сказала негромко.
***
Все бы ничего, да полюбился Сумарок котишке хозяйскому; все ворковал, усами щекотал, норовил на волосы прилечь.
Сумарок терпелив был, отгонял надоеду ласково. Ворочался. Думно было, не шел сон. Снедать вечером не стал, до сих пор от еды отворачивало, так хозяйка ему полну миску скатных яблок принесла.
Принесла, локотком подхватилась да поведала, о чем весь узел судачил: у гордеца-Гория в ночь все стекла враз полопались, все зеркала прахом пошли, насилу сам жив остался...
Уж, казалось, Горий-то — старого леса кочерга, на кривых оглоблях не объедешь — а наутро с вещами из хоромины вон, да и укатил, ворота на оба полотна распахнуты...Молва по народу пошла, что вся беда с того песку белого. Зачурали место.
Едва-едва дрема взяла, ан зашуршало-заскребло у порога вдругорядь.
— Да уймись ты, чучело бессердечное! Дай поспать! — сказал Сумарок в сердцах, на шум яблоком бросил.
— Чучело бессердечное? Ладно что чучело, но второе прямо обидно слышать...
Сумарок так и сел, заморгал в темноту: всего свету было, что Луна в окошке.
Кнут опустился рядом, вытянул длинные ноги. Из ладони в ладонь яблочко перекинул.
— Чего ты? — спросил, заглядывая в лицо.
Сумарок потер лоб.
Задваиваться вроде перестало, но как наяву видел свои руки, налегающие на рычаг, долгую железную бочку с окном во весь бок...
За себя не думал, на погибель бросить не мог.
...к стеклу другие руки прижались, а он вздрогнул, голову повернул — встретились глазами.
— Скажи, — заговорил Сумарок медленно, отгоняя видение напряжением воли, — помнишь ты, как появился? Кто тебя сотворил?
Сивый удивленно присвистнул.
— Я тебя, конечно, с родителями сведу, честь по чести, но не рано ли?
— Мне нужно знать, Сивый. Мне важно знать.
Кнут вздохнул протяжно, знакомым жестом откинул волосы.
— Ох, беда мне с тобой. Долгий тут разговор, Сумарок-паренек.
— А мне спешить некуда, — усмехнулся Сумарок, потянулся, взял из ладоней кнутовых яблоко.
Встретились глазами.
Кажется, кое-кого он спасти все же успел.