Кто-то ишел за ней.
По пятам следил.
От самой от опушки, сперва поодаль держался, потом затеял близиться. Июль цепляла дикенькую тень краем зрения. Смаргивала её, будто соринку, но та возвращалась. Смотреть в упор нельзя было — тогда точно не отвяжется, сядет на ресницы, найдет по глазам.
Когда стало вовсе невмоготу, Июль придержала шаг. Встала на росстани. Одна еле приметная стежка уползала налево, другая направо, а прям посередке трехногой жабой раскорячилось дерево. Старые ветви его, как мхом-бородачом, обросли выцветшими лоскутьями и мутными зеркальцами, в складках коры ржавели гвозди. Древо это считалось промеж людвы знатным; шли к нему на поклон, боря страх. Тыкались лбами в корни, как в мамкины колени. Морщинистая кожа древа была холодна, словно щека мертвеца.
Июль собрала волосы, сжала в кулаке пышные пряди — пылающие как сердце лета — и обскубала щедрую часть. Перепилила кусачим, на змеином молоке замешанным ножом.
— На тебе на путь, на дорожку. — Сказала громко, не оборачиваясь. — На, отвяжись. Сиди, нитку крути.
Намотала срезок на острый, обломанный как гнилой зуб, сучок, завязала узлом. Над волчьей пеной леса висел лунный черепок. Кровь сулил. В такое время плохо было путь начинать.
Июль знала, что скоро ковали Помгола спроворят дело, собьют — каждый стан — свою деталь лунной жилицы, да поднимут в Высоту на жердинах-ходунах, да и будет у них светлая ночь. Опять. Не придётся менять глаза, с ночных на дневные, как обратный научил.
Лес, в котором шла девушка, именем был Волк, потому что глотал людей, уволакивал, как тот самый волчина в зиму-яму.
И ликом не лют, и ягоды-грибы родились, и трава живая стелилась, но лишний раз люди сюда не хаживали. Живности в Волке вовсе не заводилось, а кору кто-то свежевал, охминал заблудшую скотину, орал дурными голосами по ночам, смеялся в ответ на крики. Любопытные же не возвращались.
Июль поправила лямку на плече, нагнула голову, вслушиваясь. Сума была всего ничего, про живую еду: хлеб, масло, да вино.
Бабка её не от хорошей жизни в такое дрянь-место забралась.
И внучка не со безделья, не со скуки в гости направилась.
***
Ночные глаза тьму разбирали хорошо — не по суставчику, но о коряги Июль не спотыкалась, лбом не билась. Шла, как учили. Не порно, но и не мешкала, не оборачивалась, даже когда криком окликали, за одежду рвали. Вскоре и отвязались.
Дорогу заступил парнишка — тонкий, белый, точно высушенная кость. Июль, не будь дурка, мигом вскинула руку.
Встречник повторил её движение, спряжно, один в один. Так и стояли друг против друга, с ручными зеркальцами на цепках, с запрятанными вглубь солнечными огоньями.
— Ты что здесь одна сёртаешь? — первым спросил парнишка.
Сердито пришмыгнул носом. Голос у него ломался, ровно у недоросля.
Июль недобро сощурилась. Шёл-поднимался парень с чащобного дна, значит, человеком быть не мог, но зеркальце её смущало. Солнце-сонечко златогривое в руки тьманникам не шло. Да и обличьем малый на манилку не тянул — лицом чист, волос светлый, глаз прозрачный. Против неё, густокровной, смуглой, с толстым красным волосом, лесовик гляделся сухота сухотой.
— Тебя как звать?
Сказано же — наперво имя спрашивай. У тварей имена не приживались, болели да отваливались.
Парень чему-то смешался. Лицом он играл как человек. Или рядом рос-обретался, или подглядывал подплянником, рассудила Июль. Может статься, вообще ерничка, из тех, которые в дом живой злые люди подсаживают.
— Иверень прозывают, — ответил тьманник с вызовом. — А ты кто?
— Человек, — девушка усмехнулась.
За спиной захихикало, как ножом по стеклу проскоблило, но она не обернулась, только лопатки плотнее свела.
— Ищешь что?
— В гости иду.
У лесовика чуть вытянулось лицо. Мазнул взглядом по сумке.
— Живая еда? — спросил неуверенно.
— Гостинец. Масло, хлеб, вино. Теперь дай дорогу. — Подумала и добавила. — Миром разойдемся.
Он, поколебавшись, уступил, сделал шаг с узкой тропы.
— К кому идёшь-то? — спросил в спину.
Так спросил, что Июль ясно сделалось — знает.
— К бабушке, — ответила покойно. — Тебе какое дело?
Лесовик опустил глаза. Ресницы у него были как седая паутина.
— Пошли. Я ведаю короткую дорогу.
***
Без провожатого, мыслила Июль, она бы шла много дольше. Лесная утроба дышала вокруг, хрустела, вздыхала; звенел звоном медный колокольчик, смеялись дети, ворчал прибой, и девушка, раз зажав в кулаке солнечное зеркало, больше его не выпускала.
У бабушки она допреж не была. Мать не пускала. А сейчас вдруг — сама погнала, слово зачуяла чегой-то. Спекла сеночь хлеб, сбила масло. Всё своими руками, доцку не допускала. И наказала отнести бабушке. В самый Волк.
— Пора, доченька, — сказала, целуя сухими губами.
Июль опустила глаза, переступая древесной корень, голым шишковатым коленом выступающий из тропки. Поворачиваться нельзя было, но девица схитрила, подглядела в зеркальце: дорожка открывалась для лесовика, а за спиной Июль сразу таяла, ветви сплетались со скрипом, темнота стекала с крон, густая и сладкая на вдох, точно патока.
Июль сдержалась. Один обратный знал, что без провожатого она бы не прошла. Как и то, что переборчивый Волк не пустил бы к себе в нутро деву иной, не красной, масти.
Иверень остановился вдруг.
Поднял руку — между пальцами мерцала паутина. Июль отшагнула в сторонку, положила ладонь на простеганный сумочный ремень, словно придерживая пса за ошейник.
Крепче стиснула зеркальце.
Тропка ныряла на открытое место, ладонную выемку посреди деревьев. Кругло, ровно, гладко. А по центру прогала возилось что-то, пульсировало, точно черный цветок, силящийся раскрыть узкую пасть, туго стянутую намордником. Ни шума, ни запаха.
— Чогот. Чёрный огонь, — шепнул провожатый. Переглотнул и добавил. — Лесокол пришёл.
Июль задержала дыхание. Тронула за плечо тьманника, понуждая отступить.
— Дай гляну.
Лесокол сидел к путникам спиной: девушка видела широкие плечи, могутную спину, пегую гриву нечесаных волос. У ног его возился чёрный огонь — пожирал редкий свет, мерцающий от щёк белостволиц, распускал щупальца тьмы. Яро горел, во все стороны глядел. Рано заявился.
Девушка вышагнула, тьманник ухватил её за локоть. Пальцы его оказались ледяными, как домовинные гвозди. Июль ослобонилась — без рывка, Иверень её не со злого умысла прихватил.
— Спокойно. Мне с ним потолковать надобно.
Лесокол не шевельнулся, когда Июль села напротив, через огонь. Щупальца потянулись, коснулись волос, отодвинулись. Глухо заворчал огонь. Июль запустила руку в топкий, жесткий мех сумочного бока, погладила.
— Ты кто такая будешь? — голос у лесовика был глубок, точно погреб.
Говорил, не поднимая головы, лицо меховым капюшоном скрывала тьма. Не двигался, мощные руки расслабленно лежали на расставленных коленях, только пальцы шевелились беспокойно, плели — Июль разглядела — лестничку.
В иных землях, вспомнила Июль, лесоколов кнутами величали.
— Июль. К бабушке иду, гостинцы несу.
Пальцы на мгновение замерли, потом задвигались скорее. Крутили узлы, ставили заломы. Свивали.
— К старухе, стало быть. Ты ей кто?
— Внучка.
— Плохо за бабкой смотришь, внучка. Сказилась старая.
Июль подалась вперед. Уперлась руками в подошву огня: обжег тот холодом, но попятился, брезгливо подобрал юбочку.
— У меня еще есть время.
— Не поспеть тебе.
— Успею. Тебе лес колоть не придётся. — И, облизав зубы, на языке пре-мира, на языке обратного, добавила. — Дай время, кнут. Не справлюсь, спускай огонь.
Лесокол поднял голову и впервые посмотрел Июль в глаза. Как в окна чужого дома заглянул. Помолчал. Шевельнул литыми плечами.
— Уговор. Подожду.
***
Иверень не смел заступить на оскверненный черным огнем — чоготом — прогал. Тревожно тянул шею, волновался. Июль пристроила суму — та словно стала втрое тяжелее. Посмотрела в лицо провожатому. Лес не был щедр, отдавая ей помогателя, но лес хотел жить. Иверень замялся.
— Как бы я сказал? Сама должна была увидеть...
— К старой проводишь? — тихо перебила Июль.
Иверень молча развернулся.
Ветра в лесу почти и не водилось, Волк пришёл из породы буреломов — ломал хребты бешеным ветрам. В нем хорошо, надёжно было непогоду переживать — если пустит к себе, да после выпустит. Иверень скользил впереди, ступал неслышно; Июль тишком пыталась перенять его походку. Плюнула — лесовика ей было не повторить.
Окраинный лес кончился, наступал морочный виток улиточного — деревья здесь стояли гнутые, свитые в петли, как недужные, что макушку к пяткам закидывают, колесом ходят.
Иверень тронул девушку за руку.
— Тут меня держись, сичас быстро пойдём, чтобы не расчуяла.
— А ты по природе своей кто таков будешь? — спросила девушка, когда протискивалась следом за тьманником, в ушко древесное.
Тот обернулся на ходу, мигнул светлым глазом.
— Стень я, — признался застенчиво, — Маремьяны брат меньшой.
— По станам ходишь, людей моришь?
— Какое людей, собак я сушу, — Иверень тяжко вздохнул, — и то от дела лытаю, не по нраву мне. Люблю я собак, а и люди хорошие, весело с ними.
— Ну а сестрица твоя что?
— Злая она, — печально признался Иверень. — Щиплется больно, что твой гусь.
Больше его Июль не пытала. Паче — времени на болтовню не стало, лес вильнул и будто треснул-надломился под ногами. То открылось пустое русло, жила в тесных высоких берегах. Глубокое, хитрым кругом идущее, себя же за хвост кусающее. Мостом перекинулся остов — позвоночная цепка, арка ребер, всё между собой как будто слитое. Июль зверя, который мог бы носить в себе такую глыбу, не знала да и знать не хотела. Сумка к тому стала неподъемной, резала плечо. Июль взмокла; втянула торбу на спину, пристроила между лопатками.
Прислушалась — тихо было, только позванивало что-то из самой глубины, как будто кто со стеклышками игрался или корова выпасалась.
Девушка тронула мысом обувки костяную переправу. Тьманник же без страха встал у самого края обрыва, глянул вниз.
— Кто там? — справилась девушка.
— Да давно никто не живёт вро...
Не договорил, как без звука выхлестнулся перед ним крюк — Иверень прочь шатнулся, но не уберёгся. За ногу его цапнуло, вниз поволокло.
Июль успела. Подскочила, дернула с шеи алые бусы, ударила понизу, отбивая добычу. Уметнулся крюк в обратку, только борозду в лесной пади прочертил.
Стень глядел на девушку снизу. Глаза от испуга у него стали совсем человеческими.
Июль краем глаза усмотрела, как внизу перелилось в воде вощаное длинное тело. Бусы бросила обратно на шею — те и сцепились, как положено.
— Спасибо тебе, девушка. От смерти упасла.
— Вставай, сухота собачья, — девушка протянула руку, помогая стени подняться. — Надо думать, как перебираться будем. Чей хребет хоть?
— Аглая— зверя, — отозвался Иверень, встряхиваясь.
— Стало быть, сам он там, понизу плещется, — заключила девушка. — Вылущили.
Задумалась. Раньше такую стражу пройти нельзя было: тот, кто ставил, знал своё дело крепко. Но время минуло, сила в землю ушла, потроха сгнили, остались шкура да кости. Июль сунула руку в суму, вытянула бурдючок. Иверень дернул носом.
— Вино?
— Угу.
Открыла бурдючок и бросила от плеча, не дерзая подойти ближе. Гулко плеснуло. Затихло. Спутники переглянулись, Иверень взволнованно переступил с ноги на ногу, как стригунок.
— Как думаешь, принял? — справился нетерпеливым шепотом.
— Я почем знаю, ты мой провожатый, — ворчливо отозвалась Июль, вслушиваясь.
— Так я посмотрю?
— Дело. А я прикрою.
Так, держась друг за друга, глянули вниз. Ничего там не было, только темнота, гладкая, словно зеркало ночью.
Мост прошли осторожно, друг за другом. Июль придерживалась за ребра, сухие и холодные, все в насечках нелюдских буковиц. Под касаниями они слабо вспыхивали, точно самоцветные жучки, и тут же гасли. Стень шёл так, поглядывая вниз. Аглай, значит, сделала себе зарубку Июль.
— Странная у тебя обувка, — Иверень приободрился, как только мост закончился.
Июль лишь повела плечами. Сапоги с железными носами и клепками, рабочая справа. Хвала обратному, помог приодеться. И обувь, и платье рабочее, чудное: вроде как портки мужские, с рубахой вместе сшитые, да с единой завязкой на боку. Удобно, не жарко, не холодно, и ткань прочная, не маркая.
Разве что цвет не видный, бусый; но да к пожарным её волосьям хорошо шёл.
— Тебе тоже не помешало бы лабаки какие справить.
Стень удивился.
— Да мне вроде как и не к чему...
— На людях босой покажешься, мигом смекнут, что ты не-наш.
Иверень качнул головой, затуманился об чем-то. Июль тоже думно сделалось. Чего полезла советы давать? Обратный того не требовал. Лес вовсе скрючился, отбил охотку языком молотить. Иверень шёл выборочно, не через всякий ствол переступал, иные деревья обходил, и Июль запоздало смекнула, что он режет-половинит им дорогу.
Расстояние, незримое в ночи, сокращалось рывками, утягивалось. Сума на спине набухла. Лямки резали подмышки. Июль не думала, что улиточная часть Волка так затянется. Сверху она Волк толком не оглядывала, ей попадались только старые рисунки на рыбьих шкурках, сделанные любозатцами, из тех, что не боялись Высоты.
Высота их обычно и прибирала, прикарманивала. Многих она уводила, пару раз на глазах Июль всамделишный извод случался.
Волк же был словно нитяным клубом, а посередке, не давая ему распуститься-размотаться, гвоздем торчал дом старой. Хоромина, говорила мать и прибавляла загадочное про верёвочку-петельку и дверь.
Волк значился не первым лесом Июль, но лесокола-кнута здесь она встретить не ожидала. Значит, совсем плохи дела. Когда выпрямилась, напоследок ободрав спину и бока о скрюченный ствол, в глазах зарябило, закуражилось. Близко к середине подошли. Тянулись из-под земли тонкие сторожевые лучи разного пера, от киноварного до блакитного, стояли недвижной частой сетью, предупреждая чужака. Стень замялся на светлой границе, оглянулся.
— Дальше не пойду.
Июль кивнула. Она сама понимала, что близко к дому старой стень точно не сунется.
— И на том спасибо. Ступай себе.
— Удачи,— вымолвил тьманник искренне, улыбнулся и повернулся спиной.
Июль вскинула руку и воткнула нож ему в голову. Снизу-вверх, в затылок. Иверень. Зря назвался, подумала с невольной жалостью.
Стень не упал. Напротив — вытянулся да застыл, глаза выкатив, точно патанка.
— Иверень, — ласково протянула Июль, чувствуя, как набухает волосяной узел в животе.
Обратный менял ездовых на переправе.
***
Иверень скользил меж светящихся столбов на цирлах, без вдоха. Повторить его походку, шаткую ловкость скомороха, Июль бы не смогла. Заблудилась бы в свете, обожгла бы глаза. Обратный знал, в чём надо быть сильным.
Там, за световым лесом, торчало угробище — хата старой. Рассиженная, расшатанная, по самую шляпку вбитая в тело леса, чтобы тот не вздумал дичать, бродить, беспамятствовать.
Последние шаги Иверень сумку тянул за собой почти волоком, плугом. Та острым зубом вспахивала борозду.
Стень встал, окинул взглядом хоромину.
— Верёвочка, — напомнил себе, — верёвочка, петелька и дверь. Глаз и крючок.
Над лесом, над самой маковкой, висел остатний черепок. Высота смотрела.
А хата была обтянута жгутами, замотана в них, точно неряшливое гнездо. Старуха потрудилась. Иверень сбросил суму — та бухнула каменюкой, ушла в землю углом. Подобрал тянущиеся от дома вервия и потянул—дёрнул. Дом повел боками. Гулко стукнуло внутри него, утробно перевалилось. Спутанные вервия были кармазиновыми, пачкали руки.
Шли они в лес далеко, глубоко, убегали тропами, пускали корни.
— Ах ты, дрянь, — сказал Иверень с чувством, когда ощутил, как теплом наливается под его рукой веревка-халаза.
Июль он не врал. Любил людей, нравились они ему.
Не зря лесокол пришел. Пожалуй, даже и промешкал — вон какову домину старуха себе вырастила. Во все стороны рассыпалась. А за Волком люди, люди, мясная каша, мясная пища...
Иверень облизал потрескавшиеся губы, гоня не свои мысли. Бросил жгуты—корни. Не было толку их резать, следовало нутро корчевать. Дом слабо, мерно пульсировал, и дверь приоткрывалась наверху, чуть-чуть, щелочкой. Стень обернулся на суму. Хлеб. Масло. Живая еда.
***
Иверень скользнул животом — пролаз был узким, скользким, словно щедро измазанным кровью. Может, так и было. Иверень не знал, как далеко легли веревочки, да ко скольким людям прицепились. Скольких высушили. Вины самого Волка в этом непотребстве почти и не было, но казнить чёрным огнём, раскалывать собирались его самого. Поэтому Июль спешила, поэтому и сам Иверень торопился.
Внутри дома оказалось светло от красного и сильно душно. Иверень упал, ударился о мягкое-железное, будто о сундук под периной. Пахнуло прелым мясом и потом.
— Кто пришёл? — окликнул его медный голос.
— Внучка твоя, бабушка, — сквозь зубы отозвался стень, потирая ушибленный бок.
Обратный смотрел его глазами, ощупывал горницу — невеликую, заросшую лохмами живого, дикого мяса. Прозрачные пластины укрывали стены, пол, приборы, и видно делалось, что дом никогда не был особо уютен.
Сквозь розовое и красное проступали тусклые огни. Словоформы другого языка.
Протоязыка.
Обратный придавил ладонью атласный пласт, прикрыл глаза, ощущая по-ту-стороннее тепло. Пути другого не было, оставшееся здесь мутировало, пускало корни, которые следовало вырезать, выжигать огнем. Убивать свое, родное — чтобы чужое могло жить.
— Бабушка,— нежно позвал голоском Июль.
Движение в темноте толкнуло, нечто шустро метнулось на четвереньках — словно собака с голой, ободранной человечьей спиной.
— Я тебе гостинцев принесла, — сказал Иверень. — Хлеба, да маслица.
Скрежет в углу затих.
— Иди сюда, внученька, — медно протянул красный голос, — глаза мои старые, плохо тебя видят.
Иверень пошел. Пару шагов сделал и встал, закинув голову. Над ним раскорячилась, нависла старуха — руками упиралась в углы горенки, ногами в стены. Спина словно в дом вросла, шея по потолку стелилась, липкими сосульками висели седые волосы.
— Что ты мне принёс? — спросил голос.
Голова на длинной шее опустилась ниже, Иверень плавно отшатнулся, избежав прикосновения. Рот бабки растянулся до ушей, пророс корнями. Из глаз, брошенных гнёзд, тянулись ветки.
Обратный глубоко вздохнул.
***
Волк — по числам зимы — был седьмым лесом. Еще имелись Слепой, Глухой и Немой, три родных брата, еще Стеклянный и Оловянный и тот, имя чье позабылось. Все леса выросли, размножились грибницей ровно над теми местами, куда раньше легли железные кольца, обручи Высоты.
От обычных лесов, куда люди-паксы ходили без страха, их отличала и масть, и запах, и само население. Неподобные дела в лесах чисел зимы крутились, странные создания там жили. Люди, как поняли, стали стражу ставить, а после — своих подселять. Шла лесу в пасть одна отпускная жертва, чтобы в нем жить, им быть, его кровь со своей мешать. Лес за то прочих не сильно скрадывал, только если запреты рушили.
А тот, кто в лесу своей волей оставался, постепенно сам в нем и растворялся. Или начинал чудить — как вот бабка...
Обратный помнил себя с того отреза, как вышел в лес из стеклянного ларца-железного кольца. Тела, мяса у него не осталось, слишком много времени прошло, Высота не сберегла. Первой его ездовой стала женщина, отданная родными лесу. Не мало прошло, пока обратный сумел во всем разобраться.
Ездовых своих он не мучил, не выедал до мраморок-пустоглазок. Держал осторожно, но твердо. Помогал, приодевал, учил, лечил. Привязывался. Абы кого в упряжку не брал — Иверень вот ему сразу глянулся. Солнце в руках держал, людей любил, не труслив. Главное — к собакам хорошо относился. Да и Июль, кажется, его общество не в тягость оказалось. Надо брать, решил обратный.
— Ах, бабушка, какая ты большая! — с чувством выдохнул Иверень.
Душой не покривил, надо сказать. Многих он перевидал, но такую чудь впервые встретил. Волк сожрал бабку, а бабка, не будь дура, собиралась сжущерить сам Волк.
Иверень отскочил, когда бабка с мокрым треском оторвала руку от стены и шлепнула по тому месту, где он только стоял. Дом покачнулся, стень тоже, но оба устояли.
— Или не признаешь? — спросил, и та замерла, вперив съеденные глаза в красные бусы.
Иверень-обратный держал их на указательном пальце, и те качались, точно рябиновый маятник.
— Внученька, — слабо охнуло то, что еще было человеком.
Застонало протяжно, как от боли, потом зарычало, затрясло дом, а вместе с ним и жилы-жгуты.
— Сожру!
— Жри! — разрешил обратный и, раскрутив бусы, швырнул их в распахнувшуюся пасть.
Сам ждать не стал, свистнул пронзительно и отскочил от стены. Как раз угадал — стеночку ту ровно тараном высадили. Обратный кинулся в проём, уцепился за жесткую шерсть, хватая загривок пса — с глазами, что чайные плошки, чёрными зубами и синим языком удавленника.
Бабка выкарабкалась из пролома следом. Нижняя челюсть волочилась по земле, сгребая всякое смитьё, длинными руками и ногами перебирала шустро, по-паучьи ставила углом.
Затряслась-забилась, будто отряхиваясь, и заплясали в ответ жгуты, заполошно зазвенели в лесу медные колокольчики. Звала бабка своих выпитых, на жгуты—зацепы посаженных, пустышек—головастиков, которые по ночам вадились у соседей кровь сосать, а днём и помнить ничего не помнили...
Обратный нашарил в густой шерсти защелку ошейника. Расстегнул и махнул кожаным, с железом плетеным ремнем окрест, на лету сшибая подлетевшую на зов первую кровохлебку. Июль, может, и не убереглась бы — но стень среди своих как равный стоял, кланялся, уворачивался, крутился волчком, а пёс бабку держал, не давал с места сойти.
Обратный ждал, когда на зов все сбегутся — уж полоть, так разом. А когда невмоготу стало — навалились, вцепились в волосы, в плечи, присосались круглыми пиявочными ртами — тогда только рванул с шеи пса небольшой мешочек, просыпая зерно-хлеб. Упало и тут же проросло, встало, заплелось, обернулось хлебным волком, ощерилось и вцепилось нежити в лица. Пошёл рвать-валять, хватал зубами-серпами, переламывал тонкие шеи...
Бабка заголосила, и тогда обратный достал из кармана маленький пузырек прозрачного масла, хлопнул его о стену дома и разбил солнечное зеркало, освобождая лучи, солнечных псов.
Хоромина вспыхнула, словно сухой стог.
Головастики сыпанули кто куда, но не успели — почти всех языки пламени слизали, как мошку.
— Сожрууу...
— Жри, — устало кивнул обратный, и пёс прянул по слову его, да и откусил страшную голову.
***
Лес их отпустил. Почти выбросил, отряхнул с рукавов да с глаз долой. Июль, только на поляну добрались, сразу села, потом легла, глядя в Высоту. Пока шатались, ковали устроили новую луну — теперь было светло и привольно. Ночные глаза её болели. Июль покосилась на спутника, вздохнула.
Раньше она в одной упряжке с чернокудрой ходила, покуда та не сломалась. Даже обратный выправить не смог, пришлось бросить. Стени сейчас не сладко было. Июль помнила, каково ей на первых порах приходилось.
— Ничего, обвыкнешься, — сказала приветно.
Села, рванула пальцами травинку, сжала зубами. Горько, но вкусно.
Она-то притерпелась.. Страшно молвить, порой сама не знала, она или не она, или уже обратный...
— Рассиживаться не будем, — протянула задумчиво. Покосилась на бледные босые ноги спутника. — Сперва обувку тебе справим. Знаю я одного чеботаря, что вопросов не задаёт...
Хлопнула себя по коленям, поднялась. Потянулась было по привычке вздернуть на плечи суму, но стень её опередил. Перехватил, закинул себе на спину. Улыбнулся.
Сработаемся, удовлетворенно подумал обратный.