— А она как хватит! С полатей на пол, да, значит, и давай-ка ея по всей избе волохать, половицы ровно дресвой намывать! Да об стену, да о печку, о лавку! О, о! Бедная, горегорькая! Наутро гляжу — еле жива, охает, насилу отошла…
— И, говорите, раньше так не злобилось?
— Ни! Раньше-то стукало, шептало, ну выло-скреблось, как без того, а вот чтобы так — ни…
Задумался Сумарок.
— Так что, молодой? Возьмешься?
— Возьмусь, — решился чаруша. — Заночую в избе, поглядим на вашу потаскуху.
— Наша-то у кумы в лежку лежит! — мелко засмеялся старичок. — А эта, как есть, подсадок…
Давно Сумарок потаскух не видывал. Обычаем их молодые девки по ревности подсаживали в избу сопернице, чтобы ночью оттаскала разлучницу-вертихвостку, повыдергала шелкову косыньку, личико белое расцарапала.
Делали так: срезали у себя прядь да ногти, ночью нагими шли в темное-лесовое — даже сад годился, лишь бы деревья старые. Там сплетали из волос малую куколку, начиняли острижками ногтяными, перехватывали ниткой с одежды соперницы, да оставляли на веточке с подарком каким немудрящим, бусами али перстеньком, к примеру.
И шли обратно, по своим следам, да задом наперед.
Главное было, ни словечка никому не проронить, да чтобы свету ни искры, да чтобы видоков не нашлось.
Утром же смотрели, если не было подарочка — значит, слажено дело. Девка свою плетенку забирала и, исхитрившись, подкидывала в дом соперницы.
А там уже на следующую ночь и потаскуха себя являла.
Дело обвычное, молодое. У стариков внучка в поре была, ягода-малина, кровь с молоком. Пышна, что сноп, собой хороша: щеки толстые, красные, глаза голубые, глупые, коса русая до пяток в руку толщиной. В общем, по всем статьям девка добрая.
Правда, толку от нее чаруша не добился — лежала еще, синцами переливалась, что рыба чешуей, охала-ахала, на все расспросы рот кривила, глаза куксила, да слезами разливалась.
Старики-то бойчее оказались.
Они чарушу и подбили на дело это.
Сумароку-то все равно на ночь куда-то надо было пристроиться. Думал загодя к Лукошкам выйти, а не поспел. Ночи холодными сделались, дни куцыми, что хвост заячий; в поле свободно-покойно не ляжешь — то не птицы в стерне жалкими голосами перекликаются, то, не ровен час, ночные косцы повстречаются.
Пока постель собирал, пока воду да ужин в печи грел, пока умывался с дороги, время и прошло. Посидел еще мало при светце: черкал в записках, что на ум вспадало. Уже перенес туда и руну заветную, и навигационные карты загадочные, и зыбки стекольные, и прочее, что ночами являлось, марилось.
Как на бумагу перелил, голове будто легче сделалось. Записи свои только кнуту показал. Сивый листал, хмурил брови темные, поглядывал на Сумарока тревожно — чаруше пожалелось, что поделился.
Кнут, при всем снаряде, был не из железа, переживал сильно.
Задумался Сумарок, прикрыл глаза. Быстро, по памяти, набросал черты знакомые, поглядел, усмехнулся ласково.
К ночи непокойной подготовился, убрал дальше утварь да прочий жилой скарб-обиход, еще — ремни у старичков выпросил. Потаскуха не большого ума была, случалось ей и парней, что с хвостами-косами, хватать. На то чаруша и думал. Волосы свои как раз в косу скрутил, вплел змей-траву, горькую да кусачую.
Зеркальце-глядельце, что у стариковой внучки спросил, под подушку засунул, лег. Светец оставил.
Потаскухе-то одно было, что при свете казаться, что в темноте, люди ее так и так видеть не могли.
Вроде и горень-ягоды, что у Калины по знакомству прихватил, пожевал, а все равно — закемарил. Даже привиделось что-то приятное. Пробудился же от того, что смотрели на него.
Чуть ресницы приподнял, чтобы не спугнуть.
Копошилось что-то в дальнем углу. Нешто туда подбросили? Сумарок вроде по свету всю избу обшарил, но плетенку заговоренную нигде не обнаружил.
Тут и крышка подызбицы мягко приподнялась — пахнуло сырой землей, плесенью, яблоками земляными лежалыми… Сумарок не шелохнулся, только руку с сеченем напружинил.
Прошуршало, будто кто веником по сухому пропылил.
Ждал Сумарок, готовился, а все равно слезы из глаз брызнули, как схватили его за косу да дернули хорошенько.
Тут и самой потаскухе туго пришлось: о траву ожглась, закричала, точно петли несмазанные заскрипели, а Сумарок живо извернулся, ловя подседку.
Потаскуха рванулась, силясь от чарушиной хватки избавиться. Да куда там, одна рука крепко в волосах увязла, другую сам Сумарок держал.
Так и покатились клубом.
Добро, угадал Сумарок из горницы лишнее вынести, иначе набились бы о сундуки да лавки… Без того, от страха великого, втащила его потаскуха на стену, по потолку провезла, оттуда обратно по стене прокатила.
Там, наконец, удалось Сумароку на потаскуху ремень накинуть. Ремень тот был старый, ношеный, стариковский: самый для дела подходящий. Прижал к половицам, сел на спину, ударил заготовленным веничком, из крапивы, лебеды-ябеды, рябины, да травы подоконной вязанным.
— Кто подселил? — спросил.
Потаскуха заскрипела. И рада бы обратно спрятаться, в подклеть забиться, да не пускали.
Держать ее непросто было, кабы не ремень хозяев, так вовсе бы не сдюжил Сумарок. Волос девичий тонкий-шелковый, из коего потаскуху пряли, отвердел, растолстел, а гибкости таловой да остроты осоковой не утратил — сек руку. Нутренность же у потаскухи костяная была, крепкая.
Наново Сумарок хлестнул полонянку.
— Кто подселил?
И на второй раз смолчала злыдня, только заскрежетала пронзительнее. Стращала.
Сумарок вздохнул: как назло, зеркальце припасенное не доглядел, разбили, покуда боролись. Кинул беглый взгляд на браслет. Гладко переливался, авось, сгодится… Сунул руку под нос сущу.
— На-ка вот, образумься.
Затихла потаскуха. Заглянула в пластины гладкие — Сумарок тоже посматривал.
Знал: не подседка отразится, а хозяйка ея.
Вот и тут ясно, будто при солнышке, разглядел.
Потаскуха же как завороженная в браслет пялилась, когтем скребла.
Сумарок же так заговорил:
— Как дым к трубе, как пепел к золе, как кость к руде, так и ты, прядево-кручево, пешей иди, к хозяйке спеши. Кто посадил — тому собирать, кто крутил — тому расплетать, кто навел — тому отводить. А слову моему крепкому быть!
И ударил третий раз, по темени. Охнула потаскуха да рассыпалась.
Поднялся Сумарок, отряхиваясь. Распалась потаскуха на волосы да ногти… Нынче хозяйке ее туго придется: до смерти не прибьет, конечно, но косу проредит, пальчики погрызет.
Со вздохом провел по волосам, на ладонь поглядел — изрядно надергала потаскуха.
Делать нечего. Сопутствующий ущерб, как сказал бы Варда.
Утром вышел. Старички на два голоса благодарили, пытались деньгу малую вручить, да Сумарок не принял. Чтобы обиды не случилось, взял в дорогу снедь: на том добром расстались.
От большой дороги уклонился, пошел малой, что веревочкой через лес завивалась. Лес в здешних местах был знаткой, Пустынь прозывался. Так нарекли, потому что любой крик, всякое ауканье скрадывал. Говорить в нем было, что в перину шептать.
Сумароку не с кем было речи вести-аукаться, поэтому и пошел свободно.
Долго ли, коротко ли, а только приметил, что не он один здесь путь держал. Была дорога наезжена, правду сказать, а только чужие редко ей пробирались, не обвычны были. И трава-мурава в Пустынь не как везде, а бела да мохната, ровно шерсть в инее, плотненько землю застила; и деревья мягкие — рукой поведешь, потечет кора, поменяется, да след сохранит; и будто не листья на них. Наверх глядеть срозь ветвяное плетение, так вовсе чуждое видится…
Тут Сумарок встал.
Ветка сломанная на глаза пала, свежая рана соком брусничным пенным запеклась. А там — кора вовсе содрана, висит лохмотьем, будто боком что тяжелое промчалось, задело.
В сторону, от дороги следы тянулись.
По всему видно было, беда стряслась. Сумарок нахмурился, пошел, медленно ступая, в уме перебирая ватаги разбойные, что по здешним местам промышляли. Ни одной припомнить не мог: Лукошки своими ярмарками славились, страдной-работной да розмысленной, не к лицу им было лихих людей приманивать, всех чистили.
Не хрупнул под ногой сучок, не шелестнул лист — заступил дорожку молодец. Одет-снаряжен просто, по-походному. Только пачкана та одежда не травой-зеленью, да не клюквой-ягодой…
Улыбка веселая, глаза — мерзлые. Рукой махнул: иди, мол, своим путем, добрый человек, нечего тебе здесь.
Сумарок вид принял, что понял, закивал, отвернулся.
Отвернулся и раскрыл ладонь, выбрасывая сечень.
Кувыркнуло, перевернуло, так о землю приложило, что дыхание отшибло. Лежал рыба рыбой: глаза таращены, рот открыт.
Кнуты над ним склонились.
Сумарок, как воздух глотнуть сумел, в сердцах кулаком по земле саданул. Устал до дрожи, взмылился, а этим двум хоть бы хны.
— Да для чего мне всю эту науку намертво вдалбливать?! И без того понял!
Сивый вспыхнул, ударил каблуком оземь, так, что вздрогнули тени вечерние, порскнули, ровно мыши:
— Для того, балда ты эдакая…
Варда перебил, молвил рассудливо:
— Для того, Сумарок, чтобы в случае нужды тело твое само отреагировало, прежде, чем осознаешь опасность.
Сумарок только фыркнул, кровянку из-под носа утер.
Легко кнуту говорить было. Сумарок против него что собачонка супротив быка. Одно добро что голос звонкий и лапки тонкие.
— Или отдохнешь? — сжалился-таки Варда.
— Или сдохнешь? — оскалился Сивый.
Сумарок зубы стиснул.
Поднялся, развернулся к кнуту Железнолобому.
— Еще раз, — сказал упрямо, поднимая руки.
…в повороте рассек грудину, толкнул прочь, а там другой подлетел, ножом замахнулся. Сумарок перенял руку оружную, кисть вывернул, по рукояти ударил и — клинок в кадык хозяина аккурат зашел, всем полотном сел.
За плечо рванул, укрываясь — дважды крупно вздрогнуло тело, когда впились в мясо стрелы-сорочьи перья. Отбросил мертвяка на подскочившего супротивника, сам кувырком ушел, снизу же подрубил ноги разбойнику с сорокой на плече.
Перекатился еще, когда обрушился цеп молотилки с грузом, ежом колючим. Поймал цепь, на ней же подтянулся, ноги выбросил, дугой вскочил, с маху сеченем в шею супротивника ударил.
Развернулся, лягнулся, отталкивая поединщика, подхватил цеп из мертвой руки, крутанул высоко — ударило яблоко шипастое по голове разбойной, сняло шапку костяную.
Тут все и кончилось.
Четверо мертвы были, пятый кончался.
Сумарок быстро оглядывался, еще чуя, как горячо подергивает мышцы.
Вот уж истина, подумал мельком. Толком не размышлял, действовал, как выучили. Вдолбили намертво науку.
За деревами мягкими стоял возок. Завидный, богатый, расписной: на двери его два перышка красных ярко горели.
Подступил к нему Сумарок, дверцу отпахнул — и едва увернулся, когда над ухом стрела мелькнула.
Смотрела на него девушка в богатом уборе. Остро, пытливо.
Сорока снаряженная на руке ее плотно сидела.
Молча друг на друга таращились, покуда не признала Красноперка знакомца.
Выдохнула, расслабила губы. Шесть пальцев показала, бровь подняла.
Пятеро, подумал Сумарок, пальцы ответно растопыривая…
Вскинула руку девушка — и за спиной воздух качнулся, будто что грузно обвалилось.
Сумарок оглянулся, вновь на Красноперку поглядел.
Шестеро.
Красноперка не простой девой-богатейкой была. Купцу Мокию, первому рыбнику, дочка моленная, единственная, она и ум унаследовала отцовский, и хватку, и сметку. С малых лет при нем состояла. Прочие отцы сыновей ждут, а этот дочкой не нахвалится. И пригожая, и разумница, будет кому нажитое оставить, а пуще того — дела передать.
Собой девка видная, немало охочих на такую невесту, а только Красноперка сама выбирала, с кем ей гулять, и на людей за тем не оглядывалась.
Имечко ей пристало по возрасту: точно река Красноперка, была дева нраву непростого. Непокорливая, своеобычная, упрямая; то смирницей глядит, ровно плес тихий расстилается; то рычит, словно волна на перекатах; круто поворачивает; поди знай, где омуты-тягуны, где брод. Во всем большой реке подобная, даже мастью взяла.
Свое дело завела, с отцова согласия: взялась ладить паутину пересыльную. Чтобы, значит, от лугара к лугару, от узла к узлу, от дебрей до войд — любая передача из рук в руки летела. Раньше-то как, раньше, коли нужда, так с попутными передавали, на авось надеялись… Красноперка иное правила.
На первых порах куда как тягостно было: и прибытки не прытки, и много билась, покуда наладила. Зато нынче на дорогах можно было и гонца повстречать в шапке с красными перышками, а то целый возок груженый, под охраной строгой.
Что говорить! Цельные ладьи снаряжала Красноперка, к цугу присматривалась…
Полной хозяйкой сама себе сделалась. За что не возьмется, все в руках у нее спорится да яглится. Отец только радовался. Помогал, чем мог, советовал, коли спрашивала, а то и журил, если оплошка какая у дочки случалась.
— Ох, Сумарок, Коза тебя мне пожаловала, — голос у Красноперки был глуховатым, низким.
Сумарок слышал, как плескала вода, как шуршал женский убор: прибиралась тут же, за перегородкой шелковой.
Иная дева опосля такого случая неделю бы логом лежала в беспамятстве. А этой — что с гуся вода. В ближнем дому странноприимном комнату под себя взяла, умылась чисто, платье сменила, венец новый вздела — и готова.
Не того девица была складу, чтобы выть да причитать.
Волчица, красная лисица, даром что бела да румяна.
— Я сама хороша, вздумала малой дорогой прокатиться, охраны не взяла, куда! Разнежилась. Отродясь тут лиходелов не водилось, откель занесло голубчиков, неужели навел кто… Это — вызнаю. Одного как раз прихватили, кому ты ноги подсек.
Вышла к нему, запястья богатые на рукавах кисейных, сборчатых, оправляя. Блестели пуговки на сарафане парчовом — тонкой нитью тот сарафан расшит был; душегрея из меха рыбьего, снежными искрами переливалась; сапожки с крутыми носами, с подковками звонкими, позолоченными. Венец в волосах радугой-дугой играл.
Сумарок только вздохнул, головой качнул, красотой девичьей любуясь.
Хороша была Красноперка: и статью вышла, и телом крепка да сдобна, и бровями разлетными взяла, и устами червлеными, и глазами — что вишня… Волосы шумной волной бежали, блестели, точно медь с медом.
Лицом бела, кругла, и веснушки по нему, да не как у Сумарока — словно кто кровью в лицо брызнул-припятнал, а ровно пыльца золотистая… Девицы иные старались те звездочки самоцветные вывести, а Красноперка примету свою любила.
— Что же стая твоя девичья? — молвил Сумарок.
Знал, что мужчинам не слишком Красноперка верила: и охранницы у нее были сплошь все бабы, и прислужницы ближние.
— Вперед послала, — вздохнула, подсела к столу, к самовару потянулась. — Одну только возницу и оставила, ее, сердешную, первой и срубили. Дура я. Заманили на свиданьице, как пса на обрезки. Расплохом застали…
Повздыхала еще, тут же нахмурилась.
— Ты сам-то за какой надобностью путь держишь? Или сущ следишь?
— В работники иду. Зима скоро, мне бы к жилью ближе.
Красноперка гостю полный стакан чая подала, сама угостилась.
— Ох, Сумарок, не дело, что ты без дома, без семьи мыкаешься, ни кола ни двора, по лесам-долам привитаешь. Хоть бы зимушку-избушку поставил. А то давай я справлю? Хороший домик, приберу на богатую руку…
Смутился Сумарок тех речей.
— Благодарствую, Красноперка, только ни к чему. Скажи лучше, саму какая нужда погнала в дорогу? Или по ладейному делу?
— Верные твои слова, догада, именно что по ладейному. Ярмарка мастеровых, хочу поглядеть, чем девушек моих украсить, чем укрепить… Да и, может, работников сыскать. Нужда есть в разумных головах, в умелых руках. Под Лукошками ходы открылись. Я, слышь-ко, замыслила те ходы под себя взять, да устроить там погреба для вина заморянского, кипучки холодной.
Подвинула гостю блюдо с пирожками, сама прихватила белыми зубками печево. Вкусно поесть Красноперка была охотница.
— Кипучка холодная? Это что за диво?
— Как есть диво. Веселое вино, ровно девушка-молодушка, легкое, белое, с пузырьками жемчужными — радостно от него и душе, и телу. И сладкое! Самое оно, для ярмаронок, сделку закрывать да всю ночку опосля гулять-кантовать с песенницами. А как заморозить его, да с соком, до чего прикусно!
Посидели еще, поговорили. Красноперка по доброте все пыталась другу любезному какую девушку сосватать. Сумароку те речи слушать невмочь было, старался каждый раз миром кончить, поскорее разговор увести.
Наконец, поднялся чаруша, поклонился.
— За чай-сахар благодарю, а только и мне пора.
— Дел много, а на тебя всегда времечко у меня найдется, милый, — Красноперка, не чинясь, обняла, с щеку на щеку облобызала. — Будешь в Лукошках, отыщи меня. Хочу ходы тебе показать, да покалякаем лишний раз: вдруг да сманю тебя в работники? Мне, сам видишь, ох как верные люди в охрану нужны!
До Лукошек чаруша враз дошагал. На многолюдство попал: поспешал народ на ярмарку смысленную, на кудеса рукотворные дивиться. Кто из праздного любознательства, кто по делу.
Росла толпа, точно опара добрая: и молодцы, и молодицы, и старики со внучатками, и цельными семействами прибывали. Не для потехи те ярмаронки строили, а все же и гуляночки-беседки ставили, столы-доски на чураках да кадушках, и лавки торговые люди под парусными наметами раскидывали, и музыканты играли — много народу с тех сходбищ кормилось.
Не удивился Сумарок, когда навстречу ему попалась сама кукольница-мастерица, Амуланга: голова стриженая, порты мужские, рубаха да жилет с карманами. Кому, как не ей, по таковым ярмаркам ходить?
Иной человек вослед ей оглядывался: что за чудиха, мол? Амуланга же и бровью не вела, знай носом крутила, живицу во рту перекатывала.
— Путь-дорога, Сумарок, — откликнулась на приветствие, руку сильно пожала. — Рада, что тебя встретила, вместе и над кашей бодрей, и топиться веселей.
Фыркнул Сумарок, горазда была мастерица на подобные шутки.
— Сам-то что здесь? Дело пытаешь, али так, мимо гуляешь?
— В страдники думал пристроиться, на работную ярманку как раз иду.
— Добро. Я себе место купила под крышей, надумаешь задержаться, так подселом зову. Плату не стребую, но беседу составишь.
Подумав, решил Сумарок с Амулангой пройтись.
Когда еще доведется на чудеса глаза попялить? Компания Амуланги ему не в тягость была: по молчаливому уговору, о кнутах речи не заводили, и тем раздоров бежали.
Ходили, среди зевак да покупщиков, диву давались. Чего только не было на той ярмарке, каких только чудес неисчетных. Вот — воду гонит меленка по желобу, а из желоба вода та падает в воронку с узким горлышком, а в той воронке белье крутится-плещется. Так водица грязь выбивает-вымывает, с собой уносит, и не надо своими руками мять-колотить. Чем не подспорье хозяйке заботной, чем не приобретение полезное для портомоешной?
Вот — толкушка на ножном приводе. Знай ногами сучи, а пест тяжеленный и лен мнет, и зерно трет. Шелуху ветром сдувает, муку в мешочек через сита ссыпает.
А вот пчелиный пастырь в шапке с полями да сеткой: у короба на ножках, крышу снимает, оттуда рамки добывет, а в рамках — мед молодой, брусочком липовым лежит. Ни колод долбить, ни бортничать!
У другого чуда народ шумит, галдит: то древо стоит, в кроне птицы на разные лады поют-заливаются, а которые птахи из дерева, которы — из железа, а иные из кости.
Поодаль баньку поставили, да не простую: сами по себе ходят-катаются ушаты да веники. Ложится человек на лавку — и хлещут его веники, и мыльной водой шайки плещут, и чистой омывают, и лавка сама повертывается, скидывает разомлевшего под хохот зрителей, что носы у оконец плющат…
Всяческие приспособы рукотворные-разновидные встречались, иные даже Амулангу заставляли брови поднимать, вглядываться с ревнивым интересом.
С одними мастерами Амуланга раскланивалась, с другими за руку здоровкалась, от третьих — вовсе отворачивалась.
— Что же ты сама, ничем не повеличишься?
Амуланга плечом острым дернула.
— Не в пору мне бахвалиться. И без того мои придумки каждый знает.
— Твое изделие на отличку, то верно, — поддержал Сумарок. — Но сама не хотела бы изобретениями своими покичиться?
— Ты, Сумарок, поумнее многих, а все же дурак, — со вздохом досады промолвила Амуланга. — Не по закону на ярмарке мастеровой девице представляться. Я тут с каждого изделия, что под моим началом, по моим сметкам, делано, свою долю имею. Так что не кручинься, не обижу себя.
Сумарок посвистел уважительно.
— Неужели среди мастеровых вовсе девиц, опричь тебя, нету?
Амуланга задумалась.
— Есть которые, — признала нехотя. — Да больно до жизни лакомы, на сладкое падки. Тут, если по серьезке дело делать, всю себя отдать надо, а какой молодец-удалец станет терпеть? Работушка деннонощная очи вымоет, сухоту нагонит, румянец украдет, красу девичью выпьет. Слыхал небось, бабий век… Почитай, я всю жизнь, всю силу женскую на кукол потратила. Куда мне до песен любовных…
И сердито отвернулась.
Вернулись на постоялое место затемно. Ужинали на ярмарке же, Амуланга там языками зацепилась со знакомым мастером.
Был тот невысок, но уемист, ширь в плечах, крепкий, веселый. На возрасте, а кудри что туча грозовая, синь черненая; глаза светлые, быстрые.
Кулебякой назвался. Амулангу сестрицей ласково величал, с чарушей со всем почтением поздоровался. В беседу друзей старых Сумарок не встревал, сидел себе, из ставца хлебал, по сторонам глазел.
Амуланга охоча была растабарывать с человеком, по интересам близким, так что разошлись не скоро. Сумарок, только лег, сразу заснул крепко, а пробудился от стука.
Сперва на мышей подумал, на жуков-древоточцев.
Будто кто ногтем али гвоздиком: тук-тук-тук, и, длинно — скрип, скрип, скрип. Помолчит и наново.
Сумарок с кровати скатился, заглянул под нее. Никого. Стук же будто из-под пола шел…
— Ты чего кувыркаешься? — сонно справилась Амуланга, заворочалась.
— А ты не слышишь ли?
— Чего? — Амуланга зевнула, глаза потерла.
— Стучит…
Мастерица ругнулась.
— Сумарок… б… в башке у тебя стукает. Ложись уже, вставать засветло.
Еще постоял Сумарок, ночь слушая. Место Амуланга выбрала тихое, благочинное, исстари купцами облюбованное, которые с женами да детушками приезжали; соседи их, кажется, все спали.
Долго прислушивался, но стукан неведомый затих, угомонился.
…С утра вышли, после завтрака. Амуланга хмуро глядела, как ворона нахохленная с забора.
— Ты мало что костлив, ровно лещ, так еще и всю меня испинал, — говорила, — знала бы, что такой беспокойный ночью, на полу бы постелила. Как с тобой люди спят?
— Не жалуются, — вздыхал в ответ Сумарок. — Прости, в следующий раз розно ляжем, не хотел тебя тревожить.
Уснул чаруша только под утро, но выспался — привык мало дремать. Амуланга же зевала до слез, ворчала. Сумарок ее пожалел, в стряпущей упросил горьких зерен столочь да сварить, тем напитком со сливками да медом потчевал мастерицу.
Амуланга, морщясь с непривычки, подношение выпила, а спустя малое время приободрилась да раздобрилась.
К удивлению Сумарока, не они одни чуть свет поднялись: уже толпился народ на взгорочке, на крутом бережочке, ровно ждал чего-то.
— Утром ветер вверх, с земли идет, — коротко, сухо проронила Амуланга в ответ.
Сказала и скрылась.
Вздохнул Сумарок. Стал вместе со всеми глазеть.
— Начали! Начали! Эх, братцы!
Охнул чаруша, попятился, когда начал горбыней вздыматься, воздвигаться из-под берега пузырь хрустальный.
— Что за штука такая? — справился у ближнего розмысла.
Тот бороду огладил, прищурился, следя за пузырем.
— А новину пытает наш брат. На какую вот высоту шар взберется…
Сумарок со всеми вместе голову задрал. Солнце уже лучи палючие по воде кинуло, а шар все парил, не торопился гибнуть.
Тут и Амуланга вернулась, светилась довольством.
— Вот ты, Сумарок, под какую бы надобность эту штуку приохотил? — спросила, в бок толкнув.
Сумарок задумался.
— Ну, вот если заплутает кто в лесу, например, а его ищут, так он мог бы шарик такой вверх отпустить, чтобы по нему опознали… Или, или если помощь кому нужна, еда там, вода али снадобье — так к шарику малый кулек или корзиночку подвязать, и так отправить. Можно еще наделать таких целый веник, чтобы пестрые да мелкие, детям раздать, вот им радостно будет!
Амуланга прихватила себя за подбородок.
— Неплохо, — признала, — люба мне мысль твоя про корзинку. Ежели шар поболее сыскать, то и человека, поди, поднимет? Чем не Качели Высоты?
Засмеялась коротко.
— А я вообще мыслила начинять шарики эти порохом злым да отправлять на стан вражеский. Там шарики лопались бы, а зелье…
Осеклась, увидев, как смотрит на нее Сумарок. Крякнула, да рукой махнула, не договорив.
После спытаний вновь своим чередом ярмарка пошла. Сумарок с мастерицей погуливал, оглядывался с интересом, присматривался к оружейному промыслу. Кладенец свой он бы ни на что не променял, но к новшествам любопытен был.
Амуланга речи мудреные с розмыслами вела, а Сумарок, до того праздно глазеющий, вновь уши навострил.
Стук-стук-стук. Скрип-скрип-скрип. Будто ногтем вели…
Огляделся украдкой, однако же никто больше не встревожился, не вскинулся..
Неужель и правда, в одной моей голове стучит, подумал смятенно.
А тут стук будто начал отдаляться неспешно. Сумарок осторожно за ним пошел. Так, мало-помалу, добрался до лабазов. Там уже — замки, не всякий возьмет. Приметил тут Сумарок — на лабазах красны перышки намалеваны. Попомнил слова купцовой дочки: отыщи меня, мол, как к Лукошкам пристанешь.
— Ты чего, парень, здесь шатаешься, а?
Подступил к нему коряжистый молодец: справно одетый, лицом строгий, но чистый, телом крепкий да ладный, только в ноге изьян, не гнулась, ровно патанка…
Сумарок поглядел на смурного сторожа, но не сробел, шагом не попятился.
Так молвил:
— Знакомую ищу.
— Какову эту? — усмехнулся сторож. — А ну-ка, ступай отседова, или я тебя со своей знакомой сведу, Дубинушкой прозывают…
Сумарок руки поднял.
Снова в насмешку, простучало — кажется, из-за самых дверей.
— Чьи лабазы хоть?
— Тебе какое дело? Давай, уходи добром, иначе, видит Коза…
Драки затевать Сумарок не собирался, поспешил досказать:
— Я Красноперке давний приятель, велела отыскать, как до лугара доберусь. Скажи, где пристала она? А то, может, знаешь, через кого весточку передать…
Лицо у парня на те слова прояснилось, брови черные разошлись.
— Ааа, так ты, что ли, тот самый удалец, что от лихих людей барышню нашу выручил?
Хмыкнул Сумарок.
— Уж и выручил. Сама бы всех порешила, и без моей послуги, нешто не знаешь ее.
— А то! — захохотал сторож, дубинушку опустил. — Уж она крутехонька, наша Красноперка! Мала птичка, да коготок востер! Семь шкур спустит. Добро, дам тебе провожатого, вживе сыщешь… А то — погодь маленько. Сама должна явиться.
— И то верно, что не обождать, — подумав, кивнул Сумарок.
Так рассудил: Амуланга, поди, наново лясы-балясы с Кулебякой точит, ей с ним куда поваднее, что ж ему при тех беседах репьем болтаться?
И часу не миновало, явилась хозяйка: верхом, как мужичка простая. Увидала Сумарока, закричала радостно:
— А, сыскал-таки! Добро! Вот, Слуда, гляди, этот молодец от смерти меня упас!
Поспешил Слуда навстречу, коника доброезжего за уздцы споймал. Хозяйку легко за стройный стан прихватил, помог спешиться. Красноперка улыбнулась благодарно. Подначальный побелел, глаза отвел.
— Пойдем, Сумарок, теперь покажу тебе, каков мой замысел о холодненьком…
Отомкнул Слуда с поклоном замки тяжелые, отворил двери дубовые: открылся лабаз, пуст-пустехонек.
Сумарок моргнул. Одна солома пол укрывала, житнички весело шебуршали, да всякий хлам по углам лежал…
Красноперка с усмешкой покосилась на Сумароково вытянутое лицо, повела за собой. Там соломку сапожками раскидала, кивнула на кольцо.
— Подсобишь?
Сумарок ухватил железную баранку, потянул. Открылся лаз. И странное дело: не пахнуло землей глубокой, утробной, миром бессолнечным. Чистый, сухой запах вышел, как из горницы, льдом убранной да ветром морозным выметенной.
— Нешто, те самые ходы?
— Они, они… Чуешь, знобко? В таком вот подземье вину и доспевать следует. Ну-ка, посторонись, я первая сойду, тут лестничка, ты за мной ступай…
Друг за другом спустились. Ждал Сумарок темноты, да не случилось.
— Или волоты? — спросил, трогая земляной камень в жилах-полосах самосветных, что ходы те складывал.
— Не ведаю, — шепотом созналась Красноперка. — Я тут мало еще гуляла, одна, слышь-ко, побаиваюсь…Чуешь ли, какая тишина? Ровно в Пустынь, али перед рассветом.
Прошли еще, свернули: показала ему купчиха нору, в рост человеку, просторную да привольную. Сумарок оглядел ее.
— Дивное дело, не казалось мне, что так глубоко под землю мы сошли…
— Я в прошлые разы тоже гадала, как такое может быть. А еще, знаешь, ровно времечко иначе тут бежит. Гуляла, по разумению, мало час, выбралась — а там Слуда мечется. Потерял меня, а день уже и к ночи…
— Сторож у тебя парень хороший. А вроде раньше ты мужской пол к себе не приближала.
— Слуда-от? — Красноперка легким голосом молвила, а скулы тронуло румянцем.— Верно, человек добрый, надежный. Я его на реке встретила, последышек с каравана. Побились, а этот выплыл, на Лбе и засел. С той поры у него в ноге хворь, а сам парень верный, почтительный, разумный.
Промолчал Сумарок, улыбнулся только.
Рассказала Красноперка, как мыслит вино держать, еще одну горенку показала. У Сумарока же, чем дальше шли, тем больше спина зудела. Попомнил он Трехглазку, попомнил Горницу да плетку-говорушку.
Прижал затылок ладонью, вздохнул глубоко, языком тронул десны: вроде как кровью сочились, и в голове гудело.
Красноперка тоже беспокойно озиралась: в испарине лицо стало, а губы полные иссохли, побелели. Переглянулись да обратно повернули.
Только поднялись в лабаз, как схлынуло наваждение.
— Никак не свыкнусь, — с досадой на себя проговорила Красноперка, вытираясь поданным Слудой платком. — Вот что, Сумарок, давай завтра с тобой увидимся? Видал небось качели-карусели? У них в полден повстречаемся?
— Добро.
— А теперь, спорь не спорь, со мной поедешь, мне как раз к ярмарке розмысленной. Чую, и тебе туда же.
Так и вернулся Сумарок на ярмарку, важно, в возочке прикатил барином. Чуть распрощались с купчихой, как Амуланга подлетела, накинулась:
— Ты куда запропал?
— Знакомую повстречал, — отмолвил Сумарок.
Амуланга проводила взглядом возок.
Подняла бровь, не смолчала.
— Быстро ты… знакомыми обзаводишься.
Сумарок только вздохнул.
— Пойдем-ка. Обещали ведь представление вечером учинить? “Мари-Яна-красавица да Горь-кровавица”, слышала?
Амуланга глаза возвела.
— Мало тебе, что ли, в жизни каждодневной представлений да удивлений? Все неймется, ровно ребятенку малому. Нешто дитем не нагляделся, не натешился?
Усмехнулся Сумарок, руками развел:
— Не довелось, по правде сказать. Твоя правда, верно: потому и тянет, что не наигрался досыти. Ежели у тебя иные задумки, так ступай, воли с тебя не снимаю.
Амуланга засопела, поглядела искоса, нос почесала.
— Коза с тобой, Сумарок. Айда в ристалище твое. Ты ж наши с Кулебякой болтанья терпел, так теперь мой черед компанию составлять.
Так и пошли, под ручку.
Амуланга без стыда лучшие места заняла, еще и орехов прихватила каленых. Сначала фыркала, затем, мало-помалу, втянулась, увлеклась не на шутку.
Историю играли любовную, да с кудесами, да с приключениями всякими. Затаили дыхание зрители, глазами следили за героями… Сумарок слышал, что без Перги представление не обошлось, будто сочинил он забаву эту нарочно, чтобы потом добрым людям ее на ярмарках потешники ставили.
На славу удалось зрелище! И музыканты старались, и плясуны, и со светом да тенями играли, и помост убирали под каждый случай отдельно: то сад с деревами, и птахи в купах живыми голосами кричат; то у ручья герои речь ведут, и шумит-звенит та река, и ветер гудит-гуляет, листами перебирает; то в горенке девичьей, и постель там богато убранная, и свечки трещат, и шепот прерывистый, жаркий, любовный…
А уж что под конец удумали, когда молодец-удалец Алисеюшка с Горью-кровянницей бился-бранился! Ровно в самом деле, огни кругом горели, да железо звенело, да кровь лилась! Ахнул народ одним голосом, когда одолело было чудище, поник герой русой головой…
Да тут налетела на злодейку-богатырку птица чудесная, не дозволила меч обрушить!
Собрался герой с силами, да взметнулся, последним ударом в самое сердце поверг Горь под бой барабанный, под волыночки! А птица, рукой черной отброшенная, обернулась Мари-Яной, прекрасной девой-волхуньей! Обнялись герои крепко, а солнышко рассветное лучами ясными тьму повергло. Тем кончилась история, и много хлопали потешникам, много кричали слов добрых!
Амуланга и та в ладоши била.
— Уж повеселил, Сумарок, уважил! — говорила после. — Знать не знала, что нонича такие представления дают! Как в жизни, только лучше!
И глаза терла, будто щипало их дымом с огней ярмарочных.
Навстречу же Кулебяка попался: шел неспешно, усталый, но собой довольный.
— Вот досада какая, опоздал я к началу, а после не пустили, коби эдакие, — молвил, Амулангу выслушав, — ну теперь уж завтра, завтра у них как раз последнее представление… А потом — мой черед!
Подмигнул загадочно. Встрепенулась Амуланга.
— Что, неужель тоже будешь на помосте скакать, мечом потрясать?
— Куда мне, в мои годы, — посмеялся Кулебяка. — Вам, так и быть, доложу. Пойдемте-ка, только вот покончил приготовления.
Лавки к ночи позакрылись, огни горели, сторожевые да темные. Народ кто спать убрался, кто гулять-бражничать отправился. Привел их Кулебяка к некоему сооружению, шатровой накидкой скрытому. Полог отвел, за собой поманил.
Амуланга первой гибко нырнула, за ней Сумарок последовал.
Птичий глазок тут же темноту прозрел, покуда человечий привыкал: стояли рядком из дерева человечки, друг против друга, в доспешье, со оружием. Тесно, а иные и на лошадях с хвостами мочальными. С молчаливым любопытством Амуланга оглядывалась.
— Что же ты удумал, друг любезный? Признаю, не вижу я тут ни приводов, ни рычагов. На какой тяге жить будут?
— А вот то, сестрица, тайна моя! — поднял палец Кулебяка, засмеялся, довольный. — Завтра под закрытие, под спуск флагов, сойдутся мои ребята рубиться, а после — из этих вот пушечек ударят, да огнем потешным, да шутихами!
Качала головой Амуланга.
— Мастер-розмысл, — молвила почтительно. — Не выпить ли нам за эдакое сочинение?
— Можно, сестрица! Уж за такую работу сама Коза велела.
Засиделись, сумерничая. Амуланга крепка была на питье, умела наравне с мужиками держаться. Сумарок же старался вовсе не баловаться таким.
Вот и в этот раз первым из-за стола ушел. Умылся, да на опочив завалился.
Амуланга осталась с Кулебякой куликать.
Закуски горячие-холодные подъели, мастеровой орешки медовые щелкал, кукольница — семечки соленые.
Завлекал Кулебяка кукольницу новую затею проверять:
— Кору из Пустынь, сестрица, надумал вот как пристроить: срезать цельным полотнищем, накроить лоскутками, да спытать. Разным людям раздать, да разнести в разны стороны. Поглядеть хочу, коли на одном лоскутке будут что корябать, как по бересте писалом, откликнется ли на другом кусочке? Можно ли таким вот манером на стрелище вестями меняться, али не пойдет?
Амуланга слушала, терла узкий подбородок, глаза щурила, кивала вдумчиво.
Зашел разговор про источники силы, про жилы, про тягу, про угольный жар. Про ветер говорили, про воду, про ворот…
— А много я испытал, много перебрал, — говорил Кулебяка, вина себе подливая, — и скажу тебе как на духу, сестрица: нашел. Сто лошадей — куда там!
Амуланга прищурилась с усмехом:
— Механику какую подсобрал?
Рассмеялся мастер.
— Лучше! В жизни не угадаешь, в жизни не узнаешь! Вот завтра и покажу всем, на что моя сила сподобна!
— Я знаю! Знаю! — вдруг подскочил Сумарок.
Амуланга аж поперхнулась, Кулебяка и то вздрогнул, обернулся круто, чуть вино из чарки не выплеснул.
— Итить твою, Сумарок, — вымолвила кукольница, кашляя в кулак. — Чего вопишь, что знаешь-то, окаянный?!
— Что на годовщину подарю! — ответствовал чаруша радостно.
И обратно спать, ровно и не просыпался.
— Вот молодежь пошла, — посетовала Амуланга, — в мое время какие годовщины, кажду годину друга новина, ни на ком не засиживалась, а эти скучные стали, что волки — который год с одним и тем же…
— Не говори, — поддержал Кулебяка, орешки катая, — умели раньше отцы жить на широкую ногу.
Зевнул, вздохнул, подмигнул.
— Пойду я, подруженька. Спать пора, сил набираться, чтобы завтра со всем управиться… И тебе бы прилечь.
— Верно говоришь. Давай, провожу, и — спать, спать… Уж, верю, эта ночка хоть покойно пройдет. Спутник мой, слышь, все тревожится, все марится ему стук какой из-под половиц, того гляди, под землю полезет.
Поднял палец Кулебяка, отмолвил важно:
— Не хули его, сестрица. У рыжих завсегда кровь горяча, а у молодых так вовсе ходит-бродит, ровно вино играет. Дай срок, угомонится.
— Да кабы прежде самого не угомонили, — цыкнула Амуланга.
Засмеялся Кулебяка негромко. На том и распрощались.
Ночью наново застучало — Сумарока ин подкинуло.
Забарабанило неумолчно, будто над самым ухом.
Чаруша полежал, слушая, затем осторожно под кровать заглянул, под стол, под лавку. Призадумался.
Может, опризорили? Так вроде не брал его глаз дурной, кнутова метка отворачивала. Или кикичку подселили?
Амуланга в этот раз не проснулась: видать, крепко ее ярмарочное гуляние, представление да тары-бары с Кулебякой утомили.
Сумарок не поленился за дверь выйти. Спустился, во двор выглянул — никого, только пес дворовый подбежал, пальцы понюхал, ткнулся в ладонь мокрым носом, чего не спишь, мол?
Вернулся, крепко озадаченный.
А тут и стук прекратился, будто вовсе не было.
В смущении Сумарок остался.
Видать, совсем я плох головой сделался, решил.
Утром хоть и вышли вместе, дальше каждый сам по себе отправился: Амуланга к оружейникам вогненным да градодельцам, а Сумарок, как с Красноперкой условились, ждал-поджидал ее у карусели потешной.
Долго так стоял, калач горячий со скуки сжевал, а так и не появилась девица. Или заботы нежданные увлекли? Позабыть не могла, не такого порядку была купчиха.
Делать нечего, повернул Сумарок обратно, несолоно хлебавши.
Глядь, навстречу ему Слуда поспешает.
— Насилу сыскал тебя, чаруша, — выдохнул молодец. — Молви, не было ли у тебя встречи с барышней нашей?
— Должны были свидеться, а не случилось, — нахмурился Сумарок, чуя беду.
— И мы с ног сбились, разыскивая, — закивал Слуда, — ровно в землю ушла… Уж я и в ходы спускался, хоть и на замках лабаз, нигде нет! Не водится за ней эдаких обычаев, знать, приключилось что!
Поговорив мало, решили до вечерней зари прождать: вдруг страсть какая припала ретивому, вскружила голову молодую.
Глядел Слуда отчаянно:
— Уж коли так, пусть! Лишь бы беды не случилось, не уберегу — хоть в воду, так в пору.
Эге, подумал себе Сумарок, да ты, молодец, неспроста о хозяйке так круто тужишь.
Спрашивать не стал, пожалел.
А тут наново застучало.
Поотстал Сумарок на тот стук, заоглядывался, да приметил, как клубится народ, шумит беспокойно.
Нагнал, пристал к толпе: волоком тащили на рогожке сундук, в сундуку же том что-то выло да скреблось. Толпа из одних бабенок, почитай, да мальчишки, что воробьи-гуменники, округ вились.
Нахмурился Сумарок.
— Кого казните, люди добрые?
— Чапуху-объедуху споймали, молодец! К реке теперь, в омут!
— Дело ладное, а только быть того не может, чтобы чапуху, — твердо произнес Сумарок, заступая дорогу бабенкам.
— Это с чегой?
— Чапухи по осени все в поле убегают, по стерне катаются, стару шкуру снимают, в землю зарываются, там и зимуют. Шалашики видали небось?
— Видали! Как же, видали! — закричали мальчишки.
— Так что не оглодка у вас там. А…
— Много ты знаешь! — накинулась на него высокая бабенка. Тощая, в темном платье, сама черная, на грача похожая. — Шалила у нас в дому! Что еду воровала, что вещи кидала! А ночью гремела! Вон, попалась, окаянная! Ужо теперь не уйдет, ужо теперь в воду, в огонь!
— Да погоди тарантить! — цыкнул Сумарок, отчаявшись слово вставить. — Дай-ко сперва гляну на эту вашу… чапуху.
— Да что его слушать, люди?! Парень с чужа пришлый, с обонпола! Шалыган, ветрогон! Гляди, отведет, заморочит, выпустит эту пакость дальше непотреб творить!
Сумарок не успел рта раскрыть, вступился за него подоспевший Слуда:
— Ах ты, Лукерья, дурова голова! Да знаешь хоть, кто перед тобой?! Да то чаруша, многой славой известный!
Зашептались.
Разобрал Сумарок:
— И впрямь… Волос каурый… Молодехонек… Как сказывали, один глаз птичий костяной, второй — человечий живой. А говорят еще, он с кнутами, с мормагонами водится… А еще…
К счастью, не дослушал Сумарок молвы народной: в сундуке зашумело, люд попятился, заволновался.
Слуда и тот дубинушку верную на плечо вскинул:
— Давай, паренек, погляди. Может, кто по глупости дуркует, чего ж сразу звериться, в реку живьем?
Подошел Сумарок, прислушался, ухом приникнув: ровно плач тонкий, кошачий. Отпахнул крышку — кинулось в лицо, завизжало, забилось.
Сумарок еле-еле совладал, перехватил, заломил руки тонкие.
Билась девчурка, точно птица в силках.
— Уймись! Уймись, дура! Не обижу!
Замерла девчонка, глаза тараща.
Слуда охнул.
— Ишь, живая душа! А вы — в воду, в огонь, эх! Уксусники!
Бабы заахали, головами в платках закачали.
— Ты чьих хоть?
— Как зовут тебя?
— Олешка, — всхлипнула девчурка, глядя наплаканными глазами.
— Откуда же ты здесь взялась, Олешка?
— От дядьки сбежала…
— От какого еще дядьки? Родного, что ли? Ищут тебя?
— Миленькие, не выдавайте! Лучше тут убейте. не вернусь я туда, не вернусь!
— Ну все, все, успокойся, — Сумарок погладил девочку по голове, по плечам, по спине, невольно подражая Варде.
Помнил, как тот людей умел в чувство приводить, разум возвращать. Вроде помогло. Утихла Олешка, дрожать перестала.
— Вот что, пойдем отсюда. Голодная, поди?
Амуланга на чужое дитя глаза выкатила.
— Или нагулял? — фыркнула.
Схватила за подбородок, повертела голову, щелкнула языком.
— Хотя нет, хорошенькая, ни в мать, ни в отца.
Девочка вырвалась, спряталась за Сумарока.
— Чего ты, — Сумарок укорил взглядом мастерицу, погладил Олешкин затылок теплый, вихрастый. — Олешка это. Голодная она, напугалась сильно. Народ ее прибить хотел, за чапуху принял.
Вздохнула кукольница, глаза закатила.
— Неудивительно. Как белка щипаная, что в углу амбарном ссохлась. Давай ее сюда, пойду мыть-стирать…
После купания не узнать стало Олешку: заблестели волосы златой пшеницей, румянец нежный, что зорюшка летняя, по ланитам разлился. Глазища — васильками, ресницы — что ночь зимняя, темные да длинные… Амуланга ей сарафанец спроворила, ленточку в косу вплела.
А все зверьком глядела, к чаруше жалась. За стол так же сели, все вместе.
Как поела-попила Олешка вволюшку, Амуланга речь завела:
— Ну а теперь сказывай толком, по порядку. Кто такая, откуда, да что стряслось у тебя.
Олешка робко на Сумарока поглядела — тот кивнул, ободряя, пряник вручил — и так заговорила.
Была она наймиткой, страдницей. По всему Сирингарию, сирота, шаталась, от хозяйства к хозяйству пробиралась. Где за кров-хлеб подсобит, где подработает, так и сложилось. Попривыкла к эдакой жизни странной-бродяжной, да и ее за хорошую, честную работницу знали, загодя на помочь звали.
Бывалые присоветовали на ярмарку в Лукошках наведаться, людей посмотреть, себя показать. Встретился там ей добрый дядька, угостил пирогом, чаю с сахаром налил, посулил место хорошее… Так осетил словесами ласковыми, что не не вспомнила Олешка, что дальше содеялось, а очнулась будто в погребе, по рукам-ногам спутанная. Покричала, повыла — никто не откликнулся. Начала она тогда кататься, взад-вперед. Каталась-валялась, и сумела-таки веревки ослабить. Выбилась. На огляд пошла…
— А там, там! — Захлебывалась словами, про пряник сладкий позабыв. — Сперва не поняла, не разобрала, что такое! Думала — кадушки, да больно громадны! И не бочки, и не горшки, а так, ровно лукошки! И все напросвет, как изо льда! Стоят вот эдак вот, будто лепестки у цветика… Я в одно заглянула, а там… Там! Девица лежит, мне ровня, вся как есть голая, и вся в корнях каких-то запаутиненная! Я чуть не сомлела, сразу поняла, что неживая девка…. Дальше пошла. Там еще лукошки были… Еще двух девок увидала, а в четвертом… Ой! Ой!
Заплакала.
Насилу успокоили. Подышала Олешка, высморкалась, да продолжала.
— А как над четвертым лукошком встала, так там ровно загудело. Вода стала ссиня! Вот как энта ленточка! И корешки эти тоже загорелись! А девка… Вдруг таять зачала! Ну как маслице на солнце, как из воска куколка… А тут заскрыпело, ровно дверь отворилась, свет в щель пал…Я без памяти кинулась, шмыгнула, не поспел удержать… Большой, черный! Гнался! Гнался! За косу почти ухватил! Как выскочила, не помню!
И, не сдержавшись, зарыдала в голос.
— Что думаешь, Сумарок?
Сумарок и правда — думал. Лукошки эти по словами чужим вживе напомнили ему те столбы водяные в стекле, которые он в зыбке видел. Но тут вовсе жутко получалось. Кому бы понадобилось девиц вот эдак пакостить?
А еще тревожило Сумарока, что Красноперка не явилась на встречу, а она не из тех жеманниц была, кто словом завлекает. Если сказала, значит, так и сделает… Уж кабы не приключилось с ней подобного несчастья.
— Выпросить бы у местных, не случалось ли девицам пропадать безвестно.
Вздохнула Амуланга, нос длинный почесала.
— Тут ярмарка страдничья, народу на нее находит тьма. Девкой больше, девкой меньше, думаешь, кто считает?
— Жирное место для ловитвы, — молвил Сумарок.
— Твоя правда.
Олешка крепко заснула: умаялась, бедная, натерпелась.
Кулебяка припожаловал, чтобы на представленьице свое загодя отвести, лучшие места сулил — так вместе сели совет держать.
Сумарок за то был, чтобы в ходы немедля идти, искать логово злодея.
Кулебяка возражал: в вечеру да в одиночку много не навоюешь, скорее сам пропадешь. Амуланга его слово поддержала.
Вздохнул Сумарок, вытянул руки, лег головой на стол, речи друзей слушая. Знала Красноперка про устройство подземное, ходы-рытвины ведала. Мог ли тот злодей ее там прихватить, чтобы тайну не выдала?
И зачем бы ему девицы?
Прижался Сумарок лбом к браслету, перенимая прохладу. И увидел в нем, как в воде гладкой, сумеречно-серой, отражение: кукольницы-мастерицы да…
Замер, сдержав дыхание.
Как же так, подумал смятенно. Как же. За одним столом сидели, один хлеб ели…
Выпрямился, уставился на собеседника Амуланги.
Тот, как почуял, голову повернул.
Один лишь взгляд на браслет бросил — и понял.
— Ах ты, — сказал, улыбаясь, — побродяжка, кнутов подпасок…
И бросил руку к поясу.
Амуланга взвизгнула, когда чаруша лавку опрокинул, в мастерового влетел, с ног сбивая.
Не дал за оружие ухватиться.
А только и Кулебяка не промах оказался — локтем в лицо ударил, извернулся, в живот пнул, отбрасывая, сам дотянулся-таки до пояса…
И замер, глядя снизу на Амулангу.
Держала мастерица неведомое чаруше оружие — тяжело держала, двумя руками. Замер Кулебяка — видать, ему то оружие знакомо было.
Смотрело оно прямо в голову розмыслу.
— Мать твою, Сумарок, что происходит? — сквозь зубы спросила Амуланга.
— С ума твой дружочек скинулся, — просипел мастеровой. — На честных людей кидается, ровно лис бешеный…
Не стал Сумарок лишнего говорить: руку вытянул, поймал отражение Кулебяки, и дал Амуланге то увидеть, что сам разглядел.
Вереницу дев, безгласно, в смертной муке, вопящих.
Амуланга всю дорогу до лабазов ругательствами сыпала, что горохом из мешка худого.
— Так вот про какую-силу тягу ты мне толковал, сукин сын!
— Ни словечком ни солгал, сестрица, — ласково отвечал Кулебяка. — Тут уж так, видать, повелось: кому цветом под косой пасть, кому в огне сгореть, а кому жизнь свою на славу обратить… Тебе ли не знать, скольким поступаться приходится?
Заскрипела мастерица зубами. Видать, не в молоко слова розмысла летели.
Слуда лишнего не спрашивал, одно только сторожа верного занимало:
— Нешто он, злодей, нашу ласовку прихватил?!
— Есть подозрение, — сдержанно отвечал Сумарок.
И едва успел, не дал ретивому молодцу голову повинную пробить.
— Тише ты! А то как узнать, где он ее спрятал-схоронил? Там, может, и другие страдают…
— А ну, дрянцо-человек, веди нас к тайнику, иначе, видит Коза, проломлю тебе башку-то!
— Провести-проведу, не жалко, — смеялся Кулебяка. — Только дальше вам самим разгадывать, подсказа не дам!
Легко держался, точно на прогулочку вышел с дружками.
Слуда сопел, Амуланга зубами скрипела, Сумарок молчал, огоньком своим путь освещал.
Кукольница оружие свое наизготовку держала. Будто бы клюв из железа да дерева, с рукоятью гнутой, со вздутием посередке, ровно нарост на березе.
— Что это такое, скажи хоть? — спросил Сумарок.
— Синь-порох, — буркнула мастерица, носом дернула. — Мы с вогненными знатцами пытаем.
— И как, неужель исправно работает? — с насмешкой обернулся Кулебяка.
— А вот сейчас на тебе, чучело, и проверю! — огрызнулась Амуланга.
Сумарок поспешил речь повернуть.
— Скажи хоть, злодей, хромая твоя душа, зачем девиц безвинных смертью лютой измучивал?
В охотку отвечал Кулебяка:
— А скажу, таиться-запираться не стану. Не всех я виноватее, хватал только тех, в ком жизненного сока много, в ком искра-живулечка. По глазам угадывал. Из таких самые сильные батарейки выходят! На одной-то тяге цельну мельницу-крупчатку можно крутить! Разве ж того не стоит?
— Не стоит, — отрезал Сумарок.
Сердито взглянул на убивца.
Кулебяка хмыкнул, ответно всмотрелся ему в лицо.
Вздохнул.
— Тебя бы, каурый, пожалуй, и спытал бы. Хоть и мужеского ты снаряда, а силы в тебе, тяги, с избытком, что огня в торфянике. Чаю, такова батарейка из тебя бы вышла — горы на лыки драть!
Засмеялся. Амуланга только плюнула, Сумарок отвернулся сумрачно.
Долго ли, коротко ли шли ходами, а вышли в тупичок. Кончался тот тупичок не камнем-волотом, не земляной породой, а дверью, кажется, руками человеческими сотворенной.
Остановились, друг на дружку переглядываясь.
— Вам эту дверь вовек не отпереть! Разгадывайте! — захохотал мастеровой, видя ихнее сомнение.
Сумарок губы сжал. И впрямь, дверь была ровно из цельного массива рублена. Ни замка, ни щелочки.
Только там, где скобе быть полагалось, какая-то пленочка зеркальная. Сумарок ее тронул-мазнул — потянулась следом линия, моргнула красным, исчезла.
Вновь засмеялся мастеровой.
Заругалась Амуланга ругательски на дружка прежнего, с досадой неизбывной.
А ну…
Сумарок взял и — терять нечего — по той пленочке руну свою прочертил.
Вспыхнули линии, да мягко дверь в сторону отвалила.
Завизжал тут Кулебяка, рванулся — Слуда прыгнул на спину, не пустил.
…Даже Амуланга помалкивала. Не соврала Олешка, не напутала: стояли тесно лукошки, а в них — девицы, что рыбки, сетями опутанные. Лежали недвижно, глаза закрыв.
— Так вот откуда силу ты тянуть хотел, — проговорила Амалунга.
В голосе ее странно мешались и восхищение с брезгливостью, и зависть с любопытством.
Сумарок головой вертел, светцом рыскал, искал. Наконец, повезло, в последнем лукошке мелькнули волосы яркие…
— Ты чего это?!
— Там Красноперка, вытащить надо!
— Думаешь, живая еще?!
— Надеюсь….
Слуда же вовсе не сомневался: ахнул, первым кинулся. Куда немочь делась, с головой нырнул, выхватил девушку, на руках вынес.
Лежала та, будто не дышала уже…
— Ты очнись-пробудись, лебедь белая, ты проснись-улыбнись, моя ласовка, — взмолился молодец, на руках девушку качая.
Неизбывное горе лицо его застило.
Сумарок Слуду за локоть потянул, заставил на землю опустить ношу свою. Головку девичью закинул, зубы разомкнул — и зацепил пальцами, вытянул за хвост длинного червя прозрачного…
Только отбросил, как вздрогнула Красноперка, закашлялась, глаза распахнула.
— Стой! Куда! — закричала вдруг Амуланга.
Оплошала, отвлеклась — а Кулебяка, не будь дурак, по скуле сестрицу приласкал, да стрекача задал.
Кинулись в угон, да тут же и встали.
Вспрыгнул Кулебяка на борт лукошка, навел синь-порох, у мастерицы силой выхваченный.
— Вот и все, ребятушки! — сказал, смехом заливаясь.
Прочим не до веселья было: и не потому, что орудие грозное в руках злых оказалось.
А потому, что вставал-поднимался за спиной Кулебяки столб водяной: мелькали в том столбе очи женские да головы, вытянулись из того столбища руки тонкие…
Вот уж подлинно, кулебяка, подумалось Сумароку.
— Тебя, рыжий, как сказывал, под батарейку оставлю, уж на той тяге разгуляюсь! А прочим — смерть. Пользы от вас только землю кормить…
Обернулся мастеровой, недоброе зачуяв, неладное угадав по взглядам, да поздно. Успел только синь-порох наставить, пальцами сжал — фыркнуло в ответ, обдало лицо да шею розмысла огнем горячим.
Обхватили тут его руки белые, уста визг заглушили… Выгнулся да упал столб обратно в чашу, только плеснуло.
— Ох, — Амуланга, не робкого нраву, и то за плечо схватила чарушу.
А вода в лукошках ровно вскипела вся, сделалась синей, точно лед весенний, по неводам побежало-побежало, вздрогнула земля… Послышался далеко гул, рев восторженный.
Переглотнула Амуланга, так молвила:
— Вот и представление…. Потеха огневая на тяге хваленой. Как обещал — так и исполнил. Не хуже, чем в “Мари-Яне-красавице да Горь-кровяннице” сложилось…
Помолчала и со вздохом заключила:
— А синь-порох, выходит, дорабатывать надо.
Постучался Сумарок наперед.
— Отворено, — молвил слабый голос.
Сумарок дверь толкнул, вступил в горенку дома гостиного.
Пахло травой запаренной да теплом.
Красноперка улыбнулась ему бледно: на постели сидела, в одной рубашке. Подле застыл Слуда, за руку держал, да так смотрел на хозяйку свою, что чаруша глаза отвел.
— Ты прости, что я такая, разобранная, — с тихим смехом молвила Красноперка. — Лекарка сказывала, еще с недельку мне валяться, но, думаю, дня через два уже встану. Вот и Слуда мне помощник.
Взглянула на парня, улыбнулась светло.
— Сделай милость, дай мне с Сумароком наедине потолковать.
— Долго не продержу, не утомлю, — пообещал Слуде чаруша.
Тот поклонился, вышел. Сумарок проводил его взглядом: от хромоты ни следа не осталось.
Вздохнула Красноперка, на подушки откинулась. Бледна еще была, что первый снег. Волосы и те, кажется, поблекли.
— Никогда такую слабость не ведала, не чуяла, — поморщилась девушка. — Спать все время тянет, до нужника дойти уже за подвиг. Мальханка вон снадобья оставила… Горькие — страсть!
— Рад, что жива ты осталась, Красноперка. Поправишься, благо, есть теперь о тебе попечитель заботный.
— То правда, — смущенно улыбнулась Красноперка, глазами вскинула. — Я тут думала… Много думала… Всю жизнь гналась-гналась, скакала-скакала, а чудом не померла. Что нажила? С чем осталась?
Вздохнула, отвернулась к стене. Помолчала и наново заговорила.
— За девчоночкой-от я присмотрю, пусть твое сердце не тревожится. Ты ведь за нее хотел просить?
Сумарок молча голову нагнул.
— Знаю тебя. — Слабо улыбнулась Красноперка. — Думала я и раньше большой дом собрать, под сирот-бродяжек, чтобы мастерству их обучить, чтобы к труду честному приохотить, да чтобы в тепле были, в сытости, в призоре… Много ли радости скитаться, что пес подзаборный?
— Доброе дело затеяла, — поддержал Сумарок.
— Все откладывала да откладывала, какой мне припен с этого доброго дела, думала? А тут, кажется, и пора бы. Слуда сказывал, ты меня откачал?
Сумарок плечами повел:
— Вместе с ним бились, он первый тебя на руках из лукошка вынес.
— Благодарю, Сумарок, что в стороне не остался. От слов своих не отказчица: надумаешь дом брать, так вот она я, на какой покажешь, тот твой.
Поклонился Сумарок, за доброту благодаря.
Красноперка губу закусила, молвила горько:
— Знаю, что подарка ты такого от меня в жизни не примешь, упрям больно. Но так и я упертая. Дай только повод, тогда уж не отвертишься!
Улыбнулись друг другу, обнялись на прощание.
За дверью Слуда поджидал, тихо с Олешкой беседовал. Девочка ему вверилась, ласкалась, как к брату. Махнул им Сумарок, да пошел вниз по лестнице — пора было и к ужину торопиться.
А как вернулся в их с Амулангой горенку, как дверь распахнул — ахнул от радости.
— Варда!
Старший кнут навстречу шагнул, обнял приветно, по спине погладил.
— Вот так встреча!
— Задержался в пути, Амуланга мне уж насказала, что у вас тут содеялось. Завтра же возьмусь те ходы смотреть, лукошки под печать, чтобы не случилось больше лиха…
Амуланга, непривычно смирная да румяная, с волосами влажными, на стол собирала, как добрая хозяюшка. Синяка на щеке будто и не бывало.
Позвала.
— Кончай лизаться! Садись, пока горячее.
— Сама стряпала?
— Не бойся, у хозяев доняла, — фыркнула мастерица.
Затихла, когда Варда ласково по плечам провел. Потерлась о ладонь кнута, точно кошка.
Сумарок голову к чашке опустил: на чужую любовь глядеть всегда смущался, как и свою на люди выставлять. Непривычен был к ласке семейной, а тут кольнуло так, что дыхание перехватило. Ровно домой пришел, подумалось. Амуланга по возрасту матерью могла быть ему, а Варда — тот всегда ровно отец наставлял-вразумлял, утешал да советовал…
Зажмурился, щеку укусил, чтобы с лицом совладать.
— Чего ты?
— Или невкусно? Так я пойду, на голову стряпухе вывалю…
— Нет, что ты, что ты! Очень вкусно. Так… мысли глупые.
— Ну тогда ничего нового, как обычно.
Сумарок, чтобы сердце успокоить, так заговорил:
— Мне вот что непонятно осталось: кто же стучал-настукивал, кто вестил? Не Олешка, не Красноперка…
— Как стучали хоть? — спросил Варда.
Сумарок прикрыл глаза и отбил ногтями: три быстрых, три долгих.
Варда удивленно головой вскинул.
— Не путаешь ли?
— Еще бы мне путать,если этот стук меня всюду преследовал. Уж думал, головой повредился.
— Сигнал то бедствия, — медленно, вдумчиво произнес Варда.
Опустил подбородок на переплетенные пальцы, прикрыл глаза.
— Отчего же я его слышал, а прочие — нет? Кто же сигнал тот мне настукивал? — пытал Сумарок кнута.
— Так сразу не отвечу, Сумарок, — откликнулся Варда. — Задачка со звездочкой. Сам не ведаю.
Сумарок искоса на браслет поглядел. Хотел и на его предмет полюбопытничать, но сдержался.
Не дело закидывать приятеля загадками, будь он трижды тебя умнее, а думать да решать за тебя все одно не должен.
За беседой быстро время пролетело. После ужина Сумарок поднялся, засобирался.
— Ты куда это на ночь глядя? — справилась Амуланга.
— Вниз сойду, там нынче скрипочку играют, послушать охота.
Прищурилась Амуланга, быстро поглядела на Варду, поняла, смутилась на миг, вспыхнула благодарностью, потупилась.
— Что же, раз так решил, то дело твое, долго не гуляй, всего хорошего, — напутствовала, до двери провожая.
Внизу в самом деле на скрипке играли: худенький мальчонка, сам что смычок льняной. Нежно скрипка звучала, светло, тепло да печально; ровно песнь журавлиная прощальная. Инда компании веселые поутихли, заслушались, головы удалые склонив. Сумарок постоял немного, оставил малую денежку, во двор выбрался.
Вдохнул воздух чистый, первым морозцем прокаленный.
За ухом пса потрепал, угостил косточками, что со стола припас.
Прислушался: скрипка плакала, лаяла в чужом дворе собака, нестройно пели на другой улице. Стука не было.
Оглядевшись, белкой забрался по столбу на крышу навеса, с него сиганул на маковку стога: утром хозяин воз пригнал, да покамест не разобрал.
Там устроился на спине, под голову куртку сунул.
Низкие, крупные звезды висели, точно яблоки зимние; которые цветастые-мохнатые, которые бледные да строгие; вот тень проползла — Качели Высоты отметились.
Ни кола ни двора, вспомнились Сумароку слова Красноперки.
— Ну, кол-то у меня, положим, есть, — сказал шепотом и сам себе посмеялся.
Вытянул руку, ловя браслетом звездные лучи.
Провел пальцами по гладким пластинам, задумался и еле слышно проговорил:
— А двор… Можно попробовать.