…княжной она была, иль нет, кто теперь скажет, давнишнее то дело, травой-лебедой поросло, снегом-водой замыло. А только одно верно: убили ее, девушку. Стрелу каленую в лоб пустили, тело белое в пучину схоронили. Тем и кончилось бы. А только нет. Начала она, девица убиенная, по Пестряди бродить. Как есть, во всем уборе, да со злою стрелою в руке. А во лбу, слышь-ко, третий глаз звездой горит — таково ее Коза-матушка наградила за муки принятые, страдалицу…
По народу слух пошел — мол, клад она стережет, а какой клад — неведомо. Молодцев немало сыскалось, до чужого добра лакомых охотников…Да только Трехглазка и день, и ночь караулит. Как один глаз спит, так другой непременно сторожит!
Как увидит молодца пригожего — на грудь бросается, невестой себя зовет, а молодца, значит, женихом желанным, соколом ясным. А как парняга с того дела столбенеет, так она его — хвать стрелой в горло! И в болото! И жрет!
— Ох, сбереги, Коза, — зашептались, заахали вкруг рассказчика.
Кто покрепче, на слова понадеялись, а тонкие духом знаками защитными оградились, “козьими рожками”.
Самый жадный слушатель, рябый паренек, по виду из подмастерьев, так и сидел, по-рыбьи распахнув рот, забыв о стынущей каше — ложкой черпнул, не донес. Даже пестро сотканную шапку с льняных вихров не сдернул. На говорившего пялился во все глаза — видать, сладко мерещились несметные сокровища…
Сумарок вздохнул, подпер голову, тоскливо поглядел в чистое оконце: позатым днем затеяла было дождь-хмара хороводиться, да быстро унялась. Развиднелось, сонышко играло, людей веселило. Лугар Вешня славился садами вишневыми, а в нонешнюю пору все деревья в цвету стояли, будто в пене заревой.
Нигде больше в Сирингарии вишневые деревья ярым-алым не цвели, только здесь. Сказывали, тому причиной — Кольца Высоты.
На таковое диво завсегда наезжали охочие любоваться: из дальних мест добирались, от лугара-кута темного, от узла самобогатого находники спешили.
Даже Сумарок с того дурмана цветочного шалел, мысли глупые, дурные, весенние, в голову лезли…
Двор постоялый здесь держали девицы-сестрицы, одного гнезда птицы. Семеро их было, все погожие, пригожие, друг на дружку похожие. Особенно глянулась Сумароку светлокосая, сероглазая Даренка: на язык бойкая, станом звонкая, на работу проворная, на веселье сподобная. Бегала по хозяйству, звенела запястьями да пояском наборным.
И ей чаруша по сердцу пришелся. Звала-зазывала на вечорку, на танцы да беседы, но тут уж Сумарок отговорился.
Не один ко двору причалил; среди прочих оказался и сказитель народный, любимец всеобщий, сам Степан Перга, мастеровитый басенник, похабных сказок сочинитель.
Сумарок, чего таить, почитывал его переплеты. Вот, последний как раз под рукой держал: “Закушенные удила”, про страсть запретную, любовь кромешную, что между конюхом да дочерью боярской приключилась…
Большим грамотником Сумарок не был, но письмо да счет ведал. Все же, не совсем темный-дикий невеглас.
Степан вбыль оказался щуплым, но крепким мужичком: одежа пестра, башка скоблена, усы длиннющие, глаза хитрющие. Сумароку он живо напоминал дворового котяру-мышебоя: жизнью искушенного, любопытного, да не злого.
Вон, от народа не заносился, сидел за общим столом, баечки про княжну-утопицу травил, с почитателями беседовал. Сумарок на глаза ему не лез, в разговор не вступал. Чай, хватает человеку забот.
Степан к нему сам подсел.
На переплет кивнул, улыбнулся хитро — морщинки у светлых глаз заиграли, замерцали паутинкой.
— По душе ли пришлось, по сердцу ли мое творение сокровенное?
— Ну…да, — признался Сумарок, с чего-то оробев.
Степан довольно усы подкрутил, блеснул перстеньками.
— Коли так, ответь мне, добрый молодец: правду люди молвят, что ты чаруша?
— Кто мо…
Сумарок быстро глянул на Даренку, споро ужин для шумной купеческой ватаги ставящую: пироги горячие, пиво свежее, мясо печеное-перченое.
— Положим, что не лгут твои люди.
Заелозил Степан, заскрипел штанами с подтягами.
— А скажи, чаруша, по силам бы тебе взять да ту Трехглазку-утопицу отыскать?
Сумарок нахмурился.
— Разве не сказы то? Видел я Пестрядь, аккурат через нее шел. Разок не туда шагнешь, с гати-шати свернешь, так с головой провалишься. Пьяному да глупому много ли надо? Опять же, парит над водой, марит. Привиждения мерещатся.
Степан подался к нему ближе, взял пальцами за рукав.
— А если скажу тебе, что про девку со стрелою не лясы-балясы, а самая правдочка? Есть такая, рыжий, истинно говорю — есть! Помоги мне ее сыскать! Я уж деньгу не зажму, знаю, каково вашему брату туго приходится. Ты вон, худенький какой, одни глаза. То есть, один глаз…Ну…
Окончательно спутался.
— Сложение такое, — сжалился Сумарок, рукав освобождая. — Или я девка на выданье, тело наедать-нагуливать? Потом, на что тебе утопица?
У басенника вспыхнули зраки шалым кошачьим блеском.
— А вот побился об заклад с одним муд…с братом-песнопевцем. Он говорит — брехня, я говорю — правда! И на том стою! Условились, что доказу какую принесу на нашу сходку общую, вот тогда пусть все дивуются…
Сумарок ошеломленно выпрямился.
— Добро бы из-за чего важного, а из-за спора гордыбачиться? Ты же знать не знаешь, может, она тебя порвет?
— На то ты мне и надобен, рыженький.
— Я Сумарок, — нервно представился чаруша.
— Вот и ладненько, солнышко, — покладисто согласился Степан.
Сумарок только головой покачал.
— Так возьмешься?
— Подумать надо. — Поднял ладонь, предупреждая вопросы. — Не ломаюсь, цену не набиваю, но и обнадеживать зазря не хочу. Дай срок до утра, там скажу.
— Добро! — обрадовался Степан.
На том руки и пожали. Степан еще по собственному почину дарственную надпись на переплете оставил. Сумароку то отчего-то приятно было.
***
— Сумарок! А подсоби мне, хороший-красивый, уж я тебя таак отблагодарю…
Сумарок обернулся, улыбнулся Даренке. Девушка в ответ весело сверкнула зубами.
— Что случилось?
— Назола такая случилась-приключилась: ягняшка-лукашка у пастуха-дурачка ушла, на Пестрядь забрела. Я бы одна сходила, да к ночи дело, боязно. Опять-таки, ведь скорее вместе управимся? Быстрее сладим — быстрее сестрицы на гуляночку отпустят…
Сумарок, подумав, рассудил, что права Даренка, птичка звонкая: вечер подступал, а темнело здесь быстро да густо. Негоже девке молодой одной по Пестряди шататься, впотьмах спотыкаться.
— Отчего не помочь?
Даренка хлопнула в ладоши, на ножке подпрыгнула.
— Вот спасибо! Так выручил!
…Гать люди на совесть клали, доска к досочке. Под ногами едва покачивалась; зарево алело, дробилось в осколках водяного зеркала; кричали тоскливо вечерние птахи.
На Пестрядь люди по темноте не захаживали. И правильно делали. Насколько глаз хватало, раскинулась она, поле не сеянное, зеркала не катанные: ровно соты-оконца, водой всклень налитые, да каждое окошко о тринадцати граней, да у каждого свой цвет с переливом, с исподом. Где плотно окошки сидели, а где между ними улочки тянулись.
Мыслил Сумарок — коли сверху глядеть, так, пожалуй, ни одного узора схожего, все разные…
Вставал туман, ровно птица белая крылья простирала.
Сказывали — выросла та Пестрядь, наросла лишаем-пеструхой, аккурат над самими Кольцами. Воду ту и звери не пили, зато цветы на улочках росли красоты невиданной, ровно нездешние…
— Бяша! Бяша! — звала Дарена, легко прыгая с мостка на мосток. — Бяша! Да где же ты, овечий сын…
— Даренка? — откликнулись из тумана.
Тут же заблеяло.
Девушка ойкнула, попятилась, но скоро успокоилась: вышел паренек в смешной шапке, что за ужином про клад сказку жадно слушал.
На руках держал беглеца в белой шубке.
Даренка на него руками замахала, рассердилась.
— Фух, чтоб тебя в нитку вытянуло, шатун непутный, Филька! Что ты здесь по ночи сивкаешь?
— Так я…Это…
Стрельнул глазами, потупился.
Даренка ахнула, по бедрам себя хлопнула звучно.
— Нешто на сплетки бабкины повелся, за кладом явился? Вот я ужо передам кому след, хозяину твому, уж отходит дубцом по мягкому, вгонит ума в задние ворота!
Паренек побелел, взмолился:
— Не губи, Дареночка! Я ж не со зла, я ж хотел, сама знаешь, к Бойке осенью свататься, а как я, а у меня в одном кармане свищет, в другом бдыщет, а у ейного отца…
— Вороных да беленьких полны сундуки, у тебя же ни хижи, ни крыши, — безжалостно отозвалась Дарена. — Не по губе тебе Бойка, дурачок.
Филька совсем с лица спал. Жаль его сделалось Сумароку — уж какое злое дело любовь эта, а все же лучше, когда есть она. Настоящая, горячая, соленая, не купленная.
Хотел слово молвить в утешение, да не поспел: загудело гудом, пронеслось над водой, ровно в рог кто подул. Заныли от того гуда зубы, заломило виски, спине горячо сделалось.
У Сумарока волосы на загривке дыбом встали.
Вмиг стихло все — и птичье цвирканье, и жужжание букашечное. Бяшка глаза выкатил, забился-забрыкался в руках Филькиных — насилу сдержал.
— Что это? Нешто лось? — прошептал тот, испуганно присев.
— А ну, давайте обратно, живо, — заторопил Сумарок.
— А как же клад?
Сумарок фыркнул:
— Что тебе клад, жизни дороже?
— Да я за Боечку-кралечку жизнь готов…
Не договорил, а как будто пала сверху туча муриев, из тех, что перед дождем над землей вьются-бьются черным дымом.
Сумарок отшатнулся, загораживая Даренку, руку с браслетом вскинул — и туча будто бы отшатнулась тоже, объяла одного Фильку.
Но Сумарок все равно услышал.
Гомон многоголосый, шипение, шуршание, речь торопкую, взахлеб, да все шепотом, то низко, то высоко, то низко, то высоко, и от этого монотонного, скорого, сухого, сырого, затошнило, замутило, закрутило...
Филька же вовсе на колени рухнул, руки к голове вскинул, закачался, силился будто сказать что-то, а только глаза таращил. Туча его платом черным, бисерно-блестящим, в несколько оборотов обернула. Бяша с рук свалился, да по-кошачьи дернул в сторону.
Сумарок, дурноту преодолев, выбросил сечень — а только в следующий миг гуще сделалось покрывало ройное, и не стало паренька, одна взвесь туманная повисла, красная.
Сумарок облизнул губы, чувствуя, как оседает на коже, на волосах кровь. Истаивает, впитывается…
Рой же отлетел, зависнув над Пестрядью, начал обратно в клуб собираться.
Дарена заголосила.
***
Сивый скользнул пальцами по тонкой гибкой веточке, в нежных молодых листьях, да в искристой бисерной бахроме — точно после дождя расшива. Только бисер тот сверкал брусничкой.
Лизнул пальцы.
— Гул-гомон, — сказал.— Он один так ест, органику распыляя да после вбирая.
Варда кивнул, переплел руки на груди.
Сивый же продолжал:
— Как же Яра за своим выпаском следил, коли такая пакость развелась?
Оба знали: чтобы гомон вскормился-разросся, много мясо требовалось. С одного лугара разве столько взять?
Сивый дыбил загривок: не по нраву ему было разгребать за собратом. Варда службу молча правил, но тяготило его разорение-запустение, жаль было жизни людские погубленные.
Узлы хоть стояли, а лугары мелкие — где выедены-заброшены, где злой силой смяты-покорежены. Словно вовсе не следил за ареалом своим ставленник, Яра-шкуродер.
Сивому вымороченность это иначе откликалась: горькой, едкой памятью прошлого.
Варда как мысли его услышал.
Оглянулся на лугар, спешно людьми брошенный, молвил раздумчиво:
— Я все думаю, или Невеста нам эту работу в укор поставила? За то, что слишком с людвой спознались.
Сивый ощерился, вскинулся.
— На меня целишь?
— Если бы на одного тебя, — вздохнул Варда. Продолжил медленно. — Или иная причина тому…
Сивый помолчал, сердито приударил каблуком.
— Свое наказание я отбыл, отслужил, — сказал заносчиво, — ни в чем упрека себе не вижу.
Варда головой покачал. Нравным, гордостным Сивый был, власти над собой не терпел. За эту своеобычность свою однажды уж поплатился — едва ли не жизнью.
— Яра на тебя нашавил, все злодеяния повесил-наклепал, это всякий знает. И Невесте то ведомо. Может, земли Яровы она тебе и отдала как награду. За службу верную. Выправишь — твои будут.
Сивый с того пуще озлился.
— Да пусть подавится, сыроежка! Давай, Большеглазый. Пора тварину выгонять.
***
Не успела туча рябая к ним подступиться, как пала на ту тучу стая птичья, пала — разметала, да все птицы — железные перья, да все птицы — железные носы.
Взвизгнула Дарена, а Сумарок замер, к бою готовый.
Сбилась птичья стая в человека, выпрямился тот человек, сверкнул железными зубами.
— Ты?...
— Что за девка?!
— Серьезно?! Видит Коза, не ко времени…
Застонало вокруг, загудело, вдругорядь кости заныли, на губах тепло и солоно стало.
— Валите! Оба, живо! — рявкнул кнут.
Не стал Сумарок ждать — повернулся на каблуках, схватил за руку Даренку и дай Коза ноги.
Даренку с рук на руки сестрицам передал, сам к себе поднялся, лишь малую бадейку с камнем-горюном испросил.
Чужая кровь на лице, на губах схватилась, запеклась ржавой коркою…
Только умылся до пояса, как без стука дверь отхлестнулась.
— Ты что здесь делаешь?!
— Это двор постоялый. Я тут постаиваю, — огрызнулся Сумарок, черпая из бадьи.
Сивый цыкнул, ударил каблуком оземь — повернулась та вода черной полыньей, с ледяными иглами.
Сумарок, ругаясь по матери, отскочил, взъярился.
Без того борола его досада, грызла злая печаль-кручина, что не выручил парнягу, не сообразил первым, не увел от места — а тут еще и кнут норов кажет!
— Ты что творишь, чучело железное?!
— Я творю?! Не я к гул-гомону на зубы лезу!
— Какой…к какому гомону? Ты в уме ли?
— Я-то в уме, это ты последний с девкой-шкурой потерял!
— Говори, да не заговаривайся!
Сумарок, озлившись, пихнул кнута в грудь. Тот ответил, в сердцах так толкнул, что Сумарока к стене оконной откинуло. Чудом головой не треснулся, на спину пришлось.
И то — дыхание вышибло; отуманило, не сразу смог вдохнуть.
Кнут мигом рядом оказался; на ноги его поставил, в лицо заглянул.
Ничего не сказал.
Сумарок, вздохнув, отодвинулся.
Он бы скорее умер, чем обнаружил сейчас слабость-шатость свою.
— Что за гул-гомон? — спросил вторно.
— Дичица, кровавица, старая тварь. Сучка та еще. Налетает, с ума сводит, жужжит-гудит, от того плоть живая на части рвется, ровно глина сухая крошится…Обычаем дальше бродит, на месте Колец. Мы с Вардой гул-гомон выследили по лугарам брошенным, с лежки поднять подняли, но ушел пробоем, паскуда. Аккурат на тебя выгнали, выходит.
— Варда здесь? — сердечно обрадовался Сумарок. — Славно, давно мы с ним не говорили.
Сивый фыркнул, вскинулся.
— Со мной вообще-то тоже. Брат мой тебе больше в собеседники годится?
— Брат твой меня в стены не вбивает и умывальню мою в прорубь не обращает, — отозвался Сумарок по справедливости. — Где он?
— Внизу, с людвой беседы беседует. Утешает да расспрашивает.
В дверь стукнули, Степан усы показал.
— Ох, прощения просим. Сумарок, здоров ли ты? Девицы-сестрицы сказывали, что Дареночку упас, да сам сильно битый пришел?
— Цел-невредим, — успокоил Сумарок. — Фильку вот не сберег. Спасибо, что заглянул, не позабыл.
— А то, может, помощь-пособа какая нужна? Или лекарку позвать? Так я живой ногой…
Сивый тут не стерпел молчать.
Выступил из угла, где тенью-стенью застыл.
— Слышь, ты, усатый, заездил уже. Катись, пока лутохи твои живые не выдрал, костяные не вставил.
Степан глаза выпятил, отшатнулся.
— Это что за явление?! Сгинь! Сгинь, рассыпься!
— Сейчас рассыплюсь тебе по голове!
— Сивый, — Сумарок метнулся, схватил за локоть, зашипел просительно. — Уймись, уймись, добром тебя прошу! Это же Степан Перга!
— Да хоть Степанида Медовуха! Коза, что за день такой?! — кнут сердито руку высвободил.
Степан едва поспел с дороги убраться, в простенок вжался.
— Это кто? — спросил шепотом.
Сумарок глубоко вдохнул, закатил глаз, покачал головой, воздел руки, потряс сжатыми кулаками.
— Это что-то, — вымолвил на выдохе.
— Понятно, — согласился Степан, прищурился, подкрутил ус. — Что же…Так я внизу буду. Спускайся, там, слышь-ко, сам-кнут пожаловал, знать, большая беда…
***
— Ты чего пену роняешь? — спросил Варда. — Или не поладили?
— Что за Степан Перга? — вместо ответа бросил Сивый. — Неужто тот самый?
— Представь себе, — протянул старший кнут и прибавил вдумчиво. — Надо бы испросить у него памятную закорючку на книжицу, Амуланге поднесу, ей то в радость будет.
Сивый постучал ногтями по столешнице, оставил на чистом скобленном дереве темные злые лунки.
— Давай я ему голову сорву, к книге приложим. И весело, и вкусно.
— Ну, точно ты не в духе. Давно на Тломе был? Давно ли отдыхал? Все же, сумма ошибок, поспать бы тебе…
— Пойти бы тебе. В порядке я, — мрачно отозвался Сивый, следя глазами за крутящимся подле Степаном. — Что удалось с людишей стрясти?
Варда утвердил на столе локти, переплел длинные пальцы, опустил подбородок.
— Дело дивное, а как будто ведать не ведают о гул-гомоне. Об утопице-Трехглазке вот изрядно понарассказывали. Может, ей что ведомо, сущи по своим каналам сообщение держат.
— Брех, — откликнулся Сивый.
Тут подступился с низким поклоном Степан, отчаянная головушка.
— Поздорову, кнуты. Не гневайтесь, не казните смертью, наперед выслушайте! Дозвольте слово сказать!
Кнуты переглянулись недоуменно, странным им показался зачин. Чужая земля, порядки — чужие.
— Говори смело, добрый человек.
— Не мимо молвится, что по Пестряди такова утопица бродит. Клад стережет, молодцев губит!
— Да кто же по доброй воле на Пестрядь в неурочный час сунется?
— Так дуреют молодцы от вишневого цвета да алчбы, идут себя, да не по гати, да по улочкам, да прямо ей в пасть…Рыженький вон, не трусливой руки парень, как раз взялся отыскать Трехглазку, так может, подсобили бы молодчику?
— Ры-жень-кий? — переспросил Сивый по складам.
— Взялся, говоришь, — задумался Варда, за плечо удерживая собрата на месте. — Что же, отчего не пособить. Глядишь, втроем быстрее управимся. Тем паче, если и гомон туда же ушел…
— Вчетвером! — еще раз поклонился Степан, с умом держась подальше от Сивого. — Я с вами, защитники наши, отправлюсь.
Сивый фыркнул неуважительно:
— На что ты нам сдался, возгря усатая? До жопы расколю, дальше сам развалишься!
Испугался Степан, но не отступил, выпятил грудь, блестя переливчатым, шитым синелью жилетом.
— По своему уму, да по моим сказкам паренек сгиб. Негодящее дело! Мне и ответ держать! Один я не воин, но и в стороне стоять не могу. Хоть так дозвольте, в кумпанию! Авось, приманю кого, гул-гомона али девицу…Я сам-один ходил, искал, да только, видать, не по сердцу ей…Вот чаруша — молодой, из себя взрачный, на него точно напрыгнет, как на мотыля щука, как под кобеля су…
— Я сейчас, щука, сам тебя так отмотыляю, ни одна лекарка не поправит, — загрозился было Сивый, но осекся.
Степан с поклоном отступил, а Варда поднялся навстречу Сумароку.
Сердечно обнял, по плечам погладил ласково.
— Добрый человек сказывает, ты взялся девицу-со-стрелой отыскать?
— Взялся, — отозвался Сумарок, — ходил уже, с другой надобностью, да на полпути повернул. Нынче опять собираюсь. Теперь уж с тварью той покончить, что человека загубила.
— Вместе пойдем. Не откажешь?
Чаруша задумался, скользнул косым взглядом по Сивому. Тот вроде спокойно себя держал, только хмарный был, не обвычный.
Как чужой, подумал с тоской Сумарок.
Варда же продолжал, видя его сомнение:
— Та тварь, что невиновного сгубила, по всем приметам там же лежит. Так что двух зайцев зараз и схватим за уши.
Сумарок вздохнул.
— Что же, раз такое дело, то так тому и быть.
***
В темноте вышли, не стали утра ждать. Варда беспокоился, что гул-гомон, обозленный, не досыта сытый, может еще себе поживы искать. Людей упредили, чтобы из домов не ходили, но — вишни цвет хуже вина пьянил, разум молодым туманил…
Все сладким духом полнилось, мелькали там-сям костряные огни да парочки, смех доносился девичий, переливчатый, да мужское пение, да гусельный перебор...
Степан шагал с Сумароком плечом к плечу, тростил без передыху.
Сивый мрачно таращился им в спины. Сумарок шагал легко, привычно: уж не кнуту ли было знать, как он на ходу волосы сплетает или голову поворачивает. Даром что рыжий, в сумерках не больно разглядишь. Вот Степана издалека видать-слыхать было: и порты бархатные с блеском-с тяжечками, и жилет с отливом, и кафтанчик подбористый-фасонистый…
Призадумался Сивый, припомнил их первую с чарушей встречу. Казалось, масть тогда Сумарокова темнее была, а ныне высветлели волосы в медь, да отдельные пряди горели, как докрасна железо каленое. Стыдно сказать, не знал кнут про человеков, меняют ли шерсть по мере онтогенеза.
Красное, красное, подумал.
Огненное.
…скакала да плясала на зимней шелухе, на угольях да золе, девица нагая. Смеялась-кружилась, куражилась.
Тело гибкое, ладное, от пота блестящее…
Огневушка, огневушка-поскакушка.
Волосы златые кровью залиты, от всего убора девичьего буски-низка цветные да створы-браслетки на тонких руках.
Смеялась — и Яра смеялся, на нее глядючи. Вился по земле, псиной трусливым полз на брюхе дым-гарь: допекался лугар, доходил.
Никогошеньки уж не осталось живого, одна девица-краса — как затеяла плясать, так и встали кнуты. Загляделись.
— Ну все. Посмеялись и будет, — молвил Яра тяжко.
Шагнул, ремень поясной распутывая.
Сивый с места не стронулся. Стоял, смотрел.
Девица голову откинула, взглянула в ответ. Так и улыбалась, так и смеялась, зубы белые скаля, только из глаз — синих, мертвых — влага к вискам ползла…
Ужалило, тренькнуло в середине и, впервые за долгое время, нахмурился Сивый. Сжал кулаки. Шагнул к Яре, над девушкой воздвинувшемуся.
Тот поднял голову, облизнулся.
— Чего тебе? Тоже хочешь?...
И Сивый увидел…
…как из-под воды, из-за стекла запотелого. Мутно, завирательно.
Огонь, пламя-стрекала. Короб тесный, узкий, а не вырваться, не выбраться, крепко держит, и силы — не те.
Вдруг стронулся короб, качнулся.
Вот налегли на стекло с другой стороны, и как через лед — красные волосы, синие глаза.
И — пропало все.
Упало вверх.
Они падали, падали.
Сивый споткнулся. Сам на себя осердился — хуже нет приметы, на брань идучи, запинаться на ровном месте.
И привиделось же…
— Вам бы поговорить, — сказал Варда мягко.
Сивый тут же в дыбки поднялся.
— А мы что, не разговариваем?!
— Вы криком кричите, — ответствовал Варда с усталой досадой. — Причем ты, Сивый, тому зачинщик. Летами старше, на опыте, а ровно отрок голоусый.
— Я не…
— Ты. — Варда ткнул его в плечо железными пальцами. Звякнули, откатились к локтю тяжелые браслеты. — Ты первый начинаешь, а Сумарок на то принужден огрызаться, закрываться, чтобы себя не уронить. Думаешь, охота ему большая браниться с тобой? Вы же друзья. Сколько не виделись?
— Да если бы он не лез поперек, в каждую дыру ведь заглянуть ему надо, каждому сущу зубы посчитать!
— Ты сам подумай, или он барышня, чтобы в терему сидеть, гладью вышивать? Он чаруша. Парень молодой. Сам по себе все время был, что ему теперь с тобой график составлять-согласовывать? Спрашиваться, куда ходить, куда нет? Ты же первый тому посмеешься.
Сивый зубы оскалил. Не сразу с ответом нашелся.
— Ты такой, Варда, правильный, аж скулы сводит. Сам разберусь.
Варда головой покачал.
Меж тем добрались до Пестряди.
По темноте вовсе жутью веяло, даже Степан примолк.
Сумарок на него поглядел с пониманием.
— Не поздно еще обратно повернуть. Никто не осудит.
Перга тут же спину вытянул, усы подкрутил.
— Вот уж нет, не отступлю! Пусть никто не скажет опосля, что у Степана одни слова, а не дела!
Сумарок вздохнул. Протянул ему свой светец-живулечку.
— Смотри тогда, меня держись. Если скажу бежать, так во всю прыть мчись. Уговор?
— Как скажешь, чаруша, ты тут заглавный герой, — покладисто Степан закивал.
Кнуты брели осторожно, гул-гомон выискивая.
Туман над водой полотнищами растекался, мерцал в сиянии подлунном. К коже лип — будто кто холодный, голодный, губами прижимался. Сумарок больше под ноги глядел: с гати давно сошли, порой между сотами вовсе узенькая дорожка-улочка была, в две ступни. Свалиться недолго.
В какой-то момент поднял голову и сообразил, что один остался. Прочие как сгинули.
Выругался негромко, сечень выбросил.
Голосом звать остерегся — мало ли кого приманит. Кнуты и без голоса отыскать могли.
— Поздорову, молодец, — окликнули его.
Повернулся, прикрываясь сеченем.
На перешейке стояла девица. Луной облитая, невеличка, в летнике, в рубахе с пышными рукавами, круглолицая, косы корзинкой убраны. Всем бы обычная девушка, если бы не яма во лбу.
Ямка та сама по себе мерцала, посверкивала — ну точно в самом деле звездочка.
Трехглазка, вспомнил Сумарок.
Спит глазок, спит другой, а про третий глазок и забыла.
— Чаруша, — сказала девица, в ответ его разглядывая.
Вдруг — оказалась ближе, ровно кто фигуру по доске двинул.
Остановилась, когда сечень горла ее коснулся. Щекой к щечке лезвия прижалась, улыбнулась.
— Каково орудие, молодец. — Молвила распевно. — Кто устоит? Не бойся. Ты ко мне не корыстно, так и я — с добром.
— Ой ли? Какое от тебя добро, коли ты прохожих сманиваешь да губишь?
Вздохнула на те слова Трехглазка.
— Тех молодцев не я гублю. Я, чаруша, вовсе отчаялась избавителя дождаться, а тут ты сам объявился.
— От чего же тебя избавить надобно?
— От гул-гомона. Он, проклятый, меня стережет, роздыху-покою не дает.
Сумарок помолчал, раздумывая.
Сечень опускать не спешил.
— Какой же гул-гомон, коли местный люд про него слыхом не слыхивал? — промолвил недоверчиво.
— У меня над тварью сей малая власть, злой стрелой даденная. Я и посылаю его выпасаться в лесах, на диком звере выкармливаться, подальше от людских жилищ. А только не одним зверем промышляет, и охотничков до кладов, бывает, схватывает…
Взяла за руку, передала из ладони в ладонь малый огонь: мягкий, круглый, самосветный.
— Вот этот клубочек тебя к лежке гул-гомона выведет. Спит он сейчас, устал…Срази тварину, молодец! Меня освободи, людей обереги!
И — как сквозь землю провалилась.
Вновь птицы ночные запели, ветер донес живое дыхание.
Стоял Сумарок, ошалелый.
— Ума ты лишился, один бродить?!
Сивый прихватил его за локоть, сжал-потянул. Глаза у кнута были злые, чужие.
— Отпусти, — сказал Сумарок, в глаза кнуту глядя. — Сейчас же.
Сивый медленно пальцы разжал. Отступил.
И Степан тут как тут:
— Мы уж думали, рыженький, прибрала тебя злая тварина…
— Или повстречал кого? — спросил Варда прозорливо.
К нему Сумарок и обратился.
— Твоя правда, Варда. Девица-утопица ко мне вышла, молвила — гул-гомон ей страж. Молила избавить.
— Ха! — сказал на то Сивый. — А может статься, гомон людей от девки упасает.
— Вот дела, — ахнул Степан. — Выходит, не врут люди! И какова она, Сумарок? Нарядна, приглядна?
— В темноте не больно разглядишь, — буркнул Сумарок. — Указала она мне, где гул-гомон лежит-спит, сил набирается, клубочек путеводный дала. Поспешить бы нам, покуда не проснулся, не зачуял охоту…
Бежал шарик по воздуху, ровно по дороженьке гладкой.
Сумарок сперва глаз не сводил, затем притомился. Изрядно далеко шагать оказалось.
Уж и сумерки, повернулась ночь на другой бок досыпать.
Сумарок нагнал Варду, зашагал в ногу.
— Что с ним? — справился, кивая на Сивого. — Здоров ли? Вроде как не в себе. Не помню его таким, Варда.
Вздохнул старший кнут, но не поленился растолковать:
— Видишь ли, Сумарок, кнуты — не люди, отдых людской им не положен. Долго можем ходить-бродить, а все же передышка нужна. Одно место нам под сон завещано, и то место — на Тломе.
— Почему же он на Тлом не уходит?
Варда помолчал, ответствовал нехотя, будто сам сомневался:
— Не говорит прямо, но сдается мне, ты тому причиной. Опасается, что пока в отлучке будет, ты что-то вытворишь, в беду попадешь.
У Сумарока лицо вытянулось.
— На кой мне его пригляд?! Я сам по себе управлялся, так и без него не пропаду!
Варда руками развел.
— То же втолковать пытаюсь. Упрям он. Вы двое как коса и камень…
— Искры летят, и оба тупые, — Сумарок аж выругался с досады.
Варда же остановился, поглядел внимательно.
— Или обидел он тебя?
— Нет. — Торопливо отозвался Сумарок. — Нет. Спасибо, Варда. Теперь разберемся.
— Слышал уже, — молвил на это Варда, но перечить не стал
— А далеко путь-дороженька лежит, а и быстренько клубочек тот бежит, — распевно скороговорил себе под нос Степан. — Не ходить бы мне младешеньке одной, не по тропочкам, по жердочкам одной, по стороночке болотистой чужой, а и томно мне, и страшно бедной мне, и головушка моя в огне да полыме, где-то ходит сероглазый мой волчок, где-то летает мой сокол-соколок, а и перышки его железом кованы, а и сердце у него что жерновы, а мне сгибнуть в темноте, сиротушке, захлебнуться мне своею кровушкой…
— Ну, знаешь, — споткнулся Сумарок. — Это как-то не туда.
— Думаешь? — Степан задумчиво поскреб в затылке. — Я так, набрасываю умственно для новой страсти. Что-то дух нашел, преисполнился. Да и страшно, чего таить? Хоть как-то отвлекает. Сложу вот сказку про колдунку огневласую, да переверта сероокого!
— Ну, знаешь, — обомлел Сумарок.
Тут клубочек, до поры по воздусям шествующий, вдруг обвалился-рассыпался, канул в воду без плеска.
Степан крепче сжал светец-огонец, по сторонам лучи бросил.
— Стало быть, здесь вражина хоронится?
— Стало быть, здесь.
— А как выманивать будем?
Сумарок поглядел на кнутов. Не первый раз он поле полевал с братьями, знал некоторые их подходы-методы. Знал и то, что самолучшее для них со Степаном сейчас — под ногами не крутиться.
Варда же потянул с бедер сеть, из черной шерсти да кобыльего волоса плетеную.
— Гул-гомон, добрый человек, по сути своей рой, скопище искажений да помех, голосов. В разной тональности вопят, от этого людям худо, иной раз — до смерти. Чтобы такое уловить, много хитрости не надо — больше ловкость да опыт потребны.
Достал из пояса свирельку белую, из кости берцовой, в оковке серебристой. Видел Сумарок у него и травяную дудочку, и жалеечку, и свистульку глиняную, и рог-трубач…Видно, каждой твари — своя музычка.
Сеть Варда вручил Сумароку.
Молвил так:
— Если случится, что гул-гомон на вас бросится, укройтесь оба.
Сумарок кивнул, принимая обережение. Сделал знак Степану, отвел подальше.
Варда поднес к губам свирель, заиграл.
Сивый же подхватился, запел красивым своим, сильным голосом.
— Как под солнышком, как под лунышком, сувстречалися кум да с кумушкой, сувстречалися, да над Пестрядью, да над Пестрядью, рыбьей сетьею, он с сумой пустой, она с пряжею, он с дудой костяной, она с крашениной…
— А недурно, так и чешет, так и дерет, — шепотно поделился Степан, — это неужель на ходу кнут плетет?
— Импровизирует, да, — отозвался Сумарок с невольной гордостью за друга.
— И голос какой хороший, горячий. Поставить его против Калины, я чаю, дивное было бы зрелище…И Пестрядь похожа на чешую рыбью, в самом деле. Надо это использовать где-нибудь…
Пришлось Сумароку цыкнуть, чтобы Степан примолк.
За болтовней его едва не проворонил, как на песню, на игру откликнулся гул-гомон: соткался над оконцем, мелкими мушками завился, зноем черным задрожал…Кнуты разом подобрались.
Охнул Степан.
— Слышишь? Слышишь ли? — прошептал, бледнея, слабыми пальцами за Сумарока цепляясь.
И, прежде чем успел Сумарок, развернулся да прочь кинулся. Гул-гомон взвился. Зачуял человечину, расстелился в погоню.
Сумарок прянул, поспел ухватиться за ремешки-подтяги, да не сдюжили те, лопнули — только пуговки брызнули.
— Стой! Куда без порток?!
Выругавшись, следом бросился, мало не поспел сеть накинуть.
Скакал Степан, надо признать, знатно — только сверкало. Как не навернулся в какое оконце, как шею себе не сломил — одна Коза ведала. Следом гул-гомон летел — и тот еле поспевал — а за ним уже Сумарок торопился.
Настиг гул-гомон песнопевца-басенника, когда зацепился тот каблуком, повалился на перешейке. Накрыл гудящим платом, но тут уж Сумарок подоспел, махнул сетью, будто пчел от человека отгоняя. С гудом недовольным отшатнулся рой, закружил.
Снова обрушилось — шепот, шипение, крики…
И разобрал Сумарок. Понял.
Мы падаем, падаем!
…терпит крушение, повторяю, терпит крушение…
Квадрат неизвестен, координаты…
Показатели…вышли из строя. Система жизнеобеспечения неисправна. Разгерметизация шлюзового отсека…
Кто-нибудь, нам нужна помощь!
Режим ручного управления. Эвакуация.
Кто-нибудь меня слышит?
Передаю координаты…
Гул-гомон ошибся: накинулся на мясо, поспешил, пожадничал. Забыл, что есть звери крупнее.
Едва Сумарок проморгался, как метельный рой с него будто веником смело — плеткой-говорушкой стянуло. Гул-гомон отступил, рассыпался, и голоса пропали, хотя, мнилось Сумароку, еще немного, и он бы смог разгадать, о чем кричали, о чем страдали невидимые люди…
Рой взвился — Варда звонко сомкнул ладони, и браслеты зазвенели, откликаясь, а гул-гомон к земле упал, точно прихлопнули. К оконцам метнулся, да Сивый, оскалившись, ударился оземь, распался над водой птицами, и где пролетели те птицы, где оставили свои тени — там сомкнулись оконца, потемнели льдом.
Вдругорядь разлетелся гул-гомон, силясь уйти, видно, пробоем, да и тут кнуты не сплоховали: выхватил Варда из волос гребешок костяной, ударил зубьями в землю, и обернулся тот гребешок лошадиной головой с алыми глазами. Схватила голова зубами рой, уши прижала, завизжала зло.
Сивый с места перекинулся, по льду скользнул вкруг той головы, каблуками борозды взрезал — полыхнули те борозды огнем. Вырвался гул-гомон из кобылячьей пасти, да огонь столбовой дальше не пустил.
А Варда меж тем отцепил от нитки, в волосы вплетенной, с колокольцами да бусинами, малую ракушку. Бросил Сивому, а тот прямо в огонь шагнул, поднял раковину…
Гибнущему в пламени железном гул-гомону только и осталось, что в устье занырнуть.
Сгинул тут и огонь, обернулся вкруг ног кнутовых лисой, да искрами истаял.
Сумарок помог Степану на ноги встать да одежу оправить.
Захлопали тут, раздался смех девичий.
Глядь-поглядь, стояла подле сама Трехглазка-утопица.
Смеялась, била в ладоши.
— Вот спасибо, молодцы! Избавили от стража лютого! Давно я кого-то из сброда вашего жду-поджидаю, да что-то не торопились вы…И тебе, чаруша, поясной поклон. Привел-таки волчин под стрелу.
Сумарок насторожился, сдвинулся — случись что, прыжком достать Трехглазку.
— То друзья мои. — Вымолвил строго. — Если худое замыслила…
— Друзья? Ошибаешься, — девушка усмехнулась, на лоб себе показала. — Вот она, дружба кнутовая. Вот она, любовь ихняя. Яры поцелуй, по сю пору огнем горит…
Из рукава вынула — ахнул Степан — стрелу. Да не такую, какую в тул укладывают, какой белку бьют. Была та стрела отдаленно с сеченем слична: и зыбка, и огнем нездешним горит и, по всем видать, опасна.
И не всякому по руке.
Трехглазка же стрелу ту бросила.
Кажется, вовсе без замаха — сама с ладони сорвалась. Мелькнула хвостатой молнией, ударила, ужалила — Варда глухо вскрикнул, пошатнулся, за плечо схватился.
— Ах ты, сучка! — взвился Сивый.
Вскинул плетку.
Сумарок похолодел.
— Нет! Стой!
Понял, что не поспеет остановить, посему — так прыгнул, Трехглазку хватая.
Упала плетка-говорушка, пропорола затылок, шею, куртку с рубахой, кожу с мясом рванула.
От лютой боли обмерло, онемело сердце, даже голоса на крик не стало, в голове затемнело. Начал колодой падать, а Трехглазка его подхватила, обвила руками и — спиной назад — рухнула в оконце, утягивая за собой.
***
— Смерть большая, смерть маленькая, смерть большая, смерть маленькая, смерть большая, смерть маленькая, — причитал кто-то в темноте жалким, плачущим голосом, и все щелкал, щелкал, ровно шариками костяными.
Когда щелкнуло особенно громко, у самого уха, он очнулся.
Снова зажмурился — так светло было.
— Здравствуй, здравствуй, Сумарок, — приветствовала его Трехглазка ласково. — Как ты?
Сумарок прислушался к телу.
— Вполне, — сказал с опаской.
Трехглазка вздохнула.
— Кнутовое орудие злое, по себе следы оставляет неизбывные. Подлечила тебя. Но на спине все одно полосы будут, крепко тебя прохватило…
— Подожди…
Сумарок пошевелился: тело будто схвачено было паутиной тонкой, липкой. Чаруша медленно сел, чувствуя, как рвутся волоконца.
Был он вовсе наг, но девушку, кажется, то не смущало.
Коснулся затылка. Должна была там пробоина остаться, но под волосами только шрамы угадывались.
— Дивное дело, девушка, — сказал Сумарок, переведя взгляд на утопицу. — Как такое сделалось?
— Кабы я знала, — улыбнулась Трехглазка печально.
Поднялась сама, помогла Сумароку подняться. Без девичьего стеснения, ловкой рукой, избавила от остатков паутины, протянула одежду.
— Портки да сапоги твои целые, а вот рубашку с курткой попортил кнут. На-ка вот на смену, она крепкая, не нашего шитья.
Подала ему рубаху: длинные рукава, ворот высокий, сама плотная да легкая, а все без завязок. Натянул через голову — села как влитая, плотно тело обхватила.
Сумарок рукой провел по ложнице — точно из теплого железа, гладкая, с блеском.
Да и вся горница, где они находились, была точно из такого же железа сработана. Много узких скамеек-полатей, над каждой будто по мешочку паутинному вислому…Задрал голову: над ним как раз пусто было.
— И сейчас скажешь, что друзья тебе кнуты?
— Так.
— Дело негодное, чтобы друг по тебе плеть выгуливал, — молвила Трехглазка негромко.
Сумарок упрямо головой покачал.
— Тут не только его вина. Сам я подставился. Знаю его, никогда бы по своей воле меня не обидел. Нездоров он, не в себе…
Девушка его слушала, да вдруг опустила голову и тихо, безнадежно заплакала.
Сумарок замолк. Осторожно подступил, приобнял за плечи.
Трехглазка положила голову ему на грудь, прижалась.
Затихла.
— Слушаю тебя, ах если бы мой друг таким был…Посмеялся надо мной, посмеялся да выбросил, точно игрушку ломанную, — пожалобилась горько, всхлипнула.
— Да кто?
Девушка вздохнула глубоко.
— Яра, — выдохнула, — кнут.
Отодвинулась, глаза вытерла.
— Так дело было…мне на ту пору едва семнадцать минуло, росла я в изволье, в холе да ласке. Все для меня было, отец с матерью души не чаяли, нежили-голубили. От того большого ума не прижила, ленилась да баловалась, своевольничала…Случилось раз мне с отцом-матерью на ярмарку ехать, так цмыга налетела. Стражей наших порвала, только к нам в возок сунулась — пришла подмога. Молодец, краше не видывала — а уж сватались ко мне истинные красавцы писанные, из семей добрых. Спустил с твари шкуру, ровно лыко.
Угадал Сумарок:
— Яра…
— Он самый. Улыбнулся мне, так сердце глупое и вострепетало. Ничего не надо, лишь бы Яра мой за руку держал…
Вздохнула глубоко, криво сама над собой усмехнулась.
— А только вскорости надоела я ему. Не одна была, в уши мне со всех сторон пели, сколько кралечек у Ярочки. Я уж, дура, и плакала, и молила, и бранилась, и в ногах валялась…Яра с того пуще ярился. А раз пригласил на прогулочку. Я, курица, думала — мириться…
Трехглазка облизала губы. Заговорила быстрее, суше.
— Как убил меня Яра, так я прямо в оконце и повалилась, ровно бочка с телеги. Стрелу он вынуть не успел. Долго ли, коротко ли, а глаза открыла — чую, легко мне, будто бы живая. Удивилась тому. Огляделась как следует. Угодила я, Сумарок, вот в такой мешочек, он меня и спас от смерти. И стрелу проклятую вытащило незримой силой в руку мне вложило…До конца, сам видишь, не заросло, от того Трехглазкой и прозывают, ну да что теперь.
Я тут, в Горнице, прижилась. Еды мне не нужно стало, воды довольно. Много я в залах ейных ходила-бродила, пару раз едва не заплутала. Каждая палата — на отличку. Эта вот, Железная, вся в таковых мешочках. Есть еще Хрустальный Зал, там столбы стоят стеклянные, в них вода мутная. Туда я не хожу, страшно. Все чудится, что водится в той воде что-то, движется-плещется.
Гул-гомон же с первых дней около кружился. Будто пес сторожевой. Я разобралась как им править немного, будто бы боялся он стрелы яровой.
Стала на землю выходить, а там известия: Яра-то мой вовсе сгинул, запропал. Я думала, стрелой его достать, его же оружием извести. А после решила, что если не ему суждено от руки моей сгибнуть, так пусть другие той же чашей упьются. Гадала, как приманить кнута какого…
— И решила людей гулом-гомоном травить, чтобы наверняка?
— Так и вышло, Сумарок. На мелкую наживку кнуты не идут.
Она помолчала.
Сумарок невольно лопатки поджал, затылка коснулся. Затем выпрямился — как кипятком обдало.
— Послушай, — сказал в смятении, — сколько я тут?
— Три дня, да ночи две.
— Коза! Меня там, небось, уже и схоронили!
Живо представил себе ужас и волнение друзей, застонал.
— Мне наверх надо, скорее!
— Да к чему спешка? — удивилась тому рвению Трехглазка. — Оставайся, Сумарок. Мы с тобой схожи. Горница тебя приняла, излечила. Оставайся — люб ты мне.
Сумарок головой покачал.
— Спасибо тебе, девица, за помощь, а только остаться не могу. Там друзья мои, там жизнь моя.
— Не впервой кнутам людей губить.
— Кнут кнуту рознь.
Вздохнула Трехглазка, губы поджала.
— Вот что, Сумарок. Ты меня от плети упас. Неволить не стану, а и добром пустить не могу. Так поступим: коли сам выход отыскать сумеешь, иди свободно.
Поклонился Сумарок, повернулся.
Задержала его Трехглазка такими словами:
— Погоди, Сумарок, что напоследок скажу. Я так его любила, так любила…Он сердце мое сожрал, а после — убил. Кнуты, Сумарок, с людьми не должны сходиться. Не люди они, не живые они. Куклы. Только с виду как мы, внутри же — железо да пустота. Попомни мои слова.
За угол повернул, темнота обступила. Сумарок глубоко вздохнул, сосредоточился, лишние мысли прогоняя. Прямо направился.
Мало-помалу развиднелось, открылся перед Сумароком первый зал: перемычки от пола до потолка, сам потолок в сумерках сизых таится, ровно нет там никакой породы али перекрыши, а хмара одна ходит кисельная, серая.
А перемычки-балясины те словно каждая из множества-множества спиц собраны. И каждая спица с руку толщиной, и каждая изрезана чудными знаками. Под ногами же будто железо черное, как зеркало полированное. Так Сумарок и пошел.
Тихо совсем было, только шаги его глухо раздавались.
Сперва перед собой таращился, а потом смекнул — будто ноги тянет. Опустил взгляд, охнул: отражение его далеко вперед ушло, и было иначе собрано…Моргнул, думая, как с этой загадкой совладать. На месте встал, и вовремя — будто луч какой от балясины простерся, и отражение пало, потемнел пол от крови…
Попятился Сумарок, осторожно в другую сторону зашагал. Там как раз открылась стена, а в стене — выдворы. Глядь через малое время — опять отражение убежало из-под ног, точно жук избяной вышмыгнул. И тоже не такое, иначе отлито. Между перемычками сунулось, к проему светлому — и сомкнулись те перемычки, сошлись, точно жернова. Казалось, даже костяной хруст Сумарок разобрал.
Поморщился жалостливо, но зато уже другую дорогу себе выбрал. Дошагал — из зала выбрался, вздохнул.
Поклонился на пороге, пола пальцами коснулся, благодаря без слов помощников неведомых.
В сенях-переходе будто сквозняки гуляли. Холодно было, да и на стенах ровно иней. От него Сумарок подальше держался, заметил, что тот сам к нему тянется, растет, друг по дружке карабкается. Быстрее зашагал, почти бегом.
Тут и случилась развилка, Сумарок замедлился, головой повертел. Что направо, что налево, одинаково.
А тут кисть как сдавило, Сумарок даже вскрикнул от неожиданности: словно пальцы железные на запястье сомкнулись.
Потянуло его влево неведомой силой, потащило волоком. Сумарок на ходу оглянулся — из студеных сеней выглянул иней, по стене пополз ковром вслед, да вдруг с той стороны, куда Сумароку идти не дозволили, устремилось ему наперерез кружевное, злато-серебряное. Столкнулись две силы, завились…
Дальше глядеть не мог, вытащило его к белому камню в малом зале. Руку так на алтарь и потянуло. Сумарок уж тут совладал. Осмотрелся.
Гладок был камень белый, а стоило руку с браслетом приблизить, как побежали во все стороны нити-ручейки цветные, замерцало, вспыхнули самоцветы. Не иначе, тот самый клад, про который люди баяли?
Только на что он Сумароку сдался? Выковыривать еще те камешки, красоту ломать…
Сумарок из интереса некоторые погладил: на славу были огранены, искусным мастером, гладкие точно лепестки. А другие под касанием рассыпались искрами, зеркальцами темными обернулись, а в тех зеркальцах радуги-дуги вспыхнули…
— Чудно, — шепнул Сумарок с улыбкой.
Прочь отошел.
Глянул — удивился. Распалась стена, в той стене комнатка малая. Вшагнул туда, а стена возьми да обратно зарасти! Не успел, однако, Сумарок напугаться.
Дух занялся, словно на качелях вверх взметнулся, замерцало все, загудело — и наново распалась стена, октрылся перед Сумароком мир надземный, знакомый. Обрадовался, как можно скорее на траву выскочил.
Оглянулся — поспел заметить, как под воду коробочка уходит, будто под крыло наседки цыплятко. Скрылась, и опять ничего.
А рядом уже Трехглазка стояла, смотрела пристально.
— Выбрался, молодец. Что же, я своему слову хозяйка. Ступай себе. Об одном попрошу — кликни старшего кнута, темного, на разговор. Да не бойся, не обижу — и стрелы Яровой при мне больше нет, и гул-гомона…
***
Сперва, как водится, Козьи рожки показались, лентами увитые, а после уже весь лугар открылся, в пенной шапке цветенья.
Вспугнул из травы высокой какую-ту парочку.
Увидел двор постоялый, увидел кнутов — отпустило внутри, разжалось. Стояли братья друг против друга, в воротах, Варда говорил, по обыкновению своему руки на груди скрестив и на бедрах утвердив. Сивый же стоял, голову опустил.
А его самого первой Даренка заприметила. Выронила корзину, завизжала, что стригунок, да на шею бросилась — не забоялась даже, что утопец притащился.
На ее визг прочие оглянулись, и не успел Сумарок ахнуть, как налетели, заобнимали. Степан его по спине колотил, приговаривал веселое, сестрицы округ щебетали, еще кто-то подтянулся…
— Мы уж, Сумарок-паренек, сокрыли, что тебя кнут приветил, не взыщи, — успел шепнуть Степан, прежде чем Варда его из толпы той легко вытянул, повертел перед собой, наскоро руками прошелся.
— После все порядком обскажу, — пообещал Сумарок.
— Добро, — не стал спорить Варда.
— Тебя Трехглазка на слово звала перемолвиться, — помедлив, сказал-таки Сумарок. — Не знаю, к чему ей. Может, повиниться хочет?
Варда хмыкнул, плеча коснулся.
— Что же. Схожу, перемолвлюсь. Негоже девушку ждать заставлять.
Как сказал, так и сделал. Не в обычае у Варды было пустое болтать.
Трехглазка ждала-поджидала его у самой окраины Пестряди.
— Вижу, не потравила тебя стрела Ярова, — сказала на приветствие.
— И тебе не хворать, красавица, — отозвался Варда. — Зачем звала?
Трехглазка на Пестрядь вдаль поглядела.
— Знаешь ли ты об операторах, ведаешь ли о таковых? — спросила наконец.
Покачал Варда головой.
— Не доводилось.
— Старая кровь, Змиева. Молвят, операторы сподобны были кнутами править. Не мормагоны, не вертиго. Много способнее.
Кнут нахмурился.
— Буде таковы в Сирингарии, вычислили бы, вычистили бы.
— Так и не было их, — улыбнулась Трехглазка. — До этих пор. Скажи, спрашивал ли ты чарушу, откуда бы у него, плоди человечьей, цвета сельного, кладенец-сечень?
— Не спрашивал. Коли взял, значит, сил хватило. Он парень способный.
— Это тооочно, — протянула Трехглазка недобро, посмеялась чему-то. — Верные твои слова, кнут. И браслет ему к руке, и орудие древнее, Колец детище.
Варда руки скрестил.
— Вижу, к чему клонишь. Про операторов откуда тебе самой ведомо?
— Яра-Ярочка сказывал, он, сердешный, любил побахвалиться.
— Его словам половина правды.
— И то верно, — неожиданно согласилась Трехглазка. — А все же, остерегись, кнут. Пригляди за чарушей. Не всякого бы Горница лечить взялась. Не всякий бы ее залами вышел. Уж коли мне про Змиеву Кровь известно, то и другие проведать могут. Верно, и во мне Яра что-то углядел опасное для себя, коли изничтожить поспешил…
Варда молчал голову нагнул. Ничего обещать не стал.
— С чарушей я сам решу. С тобой-то что делать, девица?
Усмехнулась Трехглазка, потянулась, руки раскинула.
— Про меня не заботься. Уйду я нонче, да уведу Пестрядь прочь.
— Как уведешь?
— Да чаруша мне случаем открыл, как ей править. Уж разберусь, набралась ума-то. Прощай, кнут. Может, свидимся еще.
— Прощай, девица, — отозвался Варда.
Повернулась Трехглазка, шагнула к Пестряди — охнула, когда ударило между лопатками понизу, вышло из груди жало стрелы огненной. Рванулась, точно рыба с остроги, да куда там — обхватили ее руки сильные, головушку свернули-скрутили, тело белое на траву уложили.
— Прости, девица, — Варда поглядел в мерцающий, третий глазок.
Недреманный, он и сейчас жил.
И все, что видел-помнил — все кнут сам знать хотел.
Сивый сидел, голову уронив. Сумарок, вздохнув, подошел, рядом опустился.
Волновал ветер вишни, пели в купах птицы, трава мягка была, точно постель добрая. Чаруша сам не ведал, как успел стосковаться.
— Не чаял увидеть. Думал — убил тебя, Сумарок, — тяжелым, медленным голосом первым заговорил Сивый.
— Не сразу меня и прихлопнешь. Я что муха, отлежусь да наново гудеть.
Сивый вскинул голову, взглянул в ответ.
— Что если прав Варда, Сумарок? Права Трехглазка? Негоже кнуту с человеком сближаться, дружбы искать.
Сумарок подбородок задрал.
— По своему двору соседей не судят, а как нам быть — нам одним и решать, — молвил твердо. — Сколько раз ты мне на выручку приходил?
— Не покроет то минувшего.
— Я сам к огню полез, что же жаловаться теперь, что жалит тот огонь? Сивый! — Взял за плечи, повернул к себе. — Я знаю, кто ты. Знаю, каков есть. Таким и дорог, стал бы иначе водиться? Ты мне друг самый близкий.
Сивый тяжело сглотнул, отвел глаза.
— И ты мне не чужой. — Едва выговорил. — Прежде не думал, что так отзовется, как тетива лопнула…Не знаешь ты, я прежде не был людям защитником. В Гарь я…
Осекся, прикрыл глаза. Договорил вязко:
— Но если опять подобное случится?
Сумарок призадумался, затем наново воспрял:
— Вот что…вот что, а давай тайное слово измыслим? Как найдет на тебя затмение злое, так я его произнесу — и наоборот?
— Дело. Но какое слово?
Сумарок огляделся.
— А вот, далеко ходить — вишня.
— Вишня? — Кнут фыркнул, волосы со лба откинул. — Слово-то какое глупое…
— Да и мы, Сивый, не большие с тобой разумники.
Тут только усмехнулся кнут.
— А все же, в одном прав Варда. Надо тебе на Тлом. Отдохнуть, сил набраться.
Сивый так по стволу вишневому кулаком хлопнул, что цвет облетел. Но спор не затеял.
— Твоя правда, — молвил упалым голосом.
У Сумарока самого сердце погасло.
Негоже кнуту, злому да веселому, таким быть.
— Слово даю, Сивый, ничего со мной не сделается. Ты меня хорошо учил, да и сам я не беззубый. Возвращайся, всегда тебе рад буду. Любым приму. И про Гарь расскажешь. Сам, если захочешь — других слушать не стану.
Помедлив, обнял крепко на прощание — успокоить да ободрить.
Кнут же вздрогнул, заприметив алую россыпь в волосах, потянулся — лепестки на пальцах остались.
Цвет вишневый.