Стерга

— Сказывай теперь, как было. Не бойся.

— Как було? Чиво долгунец тянуть, так и скажу-расскажу. Ввечор пошла-от на-поле, ну как — шерсть чесать. На-под лунышко, она завсегда краше да крепче выходит. Вот. Вышла, иду себе. Никого не встретила, токмо собаки брёхали. Как оглашенные голосят, мы уж гадали — зверь рыщет, а нет никого...А, вот. В поле не темно ишо, а уже и не свит, так, знашь, колда как мрево какое. Я иду, иду, не боюсь. А! Вперед гляжу — катится, валко так, ровно клубочек махонький. Дивуюсь я, думаю себе: ишь, чего это такое? Будто зверик какой. Встала, а то летит себе. Так и фукнуло на другой конец. Вот так вот, вот так фррр — обернулась, и нет его...Ну я далее пошла.

Замолчала баба, почесала щечку свернувшемуся под боком коту. Вздохнула, затуманилась.

Варда поторопил:

— Дальше-то что вышло?

— Х*й в дышло, — сказал на то прискучавший Сивый, качая ногой в сапожке.

Рассказчица так и прыснула — смешной ей показалась кнутова присказка. Варда свел темные брови. Поглядел на раскисшую от тихого смеха бабу, головой покачал.

Сивый, ащеулка, только зубы скалил. Так и ушли: солнце на вечер повернуло, пора и честь знать.

На улице кнут-железный лоб потянулся, звонко щелкнул костяными каблуками.

— Пустяшное дельце, любовь моя, — сказал небрежно, — оморок какой гуляет-погуливает, людву попугивает. Сам слышал — вреда не чинит. Чисто тут. Скучно, разве что кралечку-дролечку из местных спробовать?

Варда молчал, перебирал завязанные на алом кушаке узелки да подвески. Сеть, плетеная из женского и конского волоса, обнимала бедра; в косицах взблескивала проволочная закрутень с безъязыкими колокольцами. Стеклянные запястья прижимали темные рукава.

Лугар замирал. Пахло печным печёным дымом, холодной водой да близким морозом.

— Откуда бы ему тут взяться, омороку, если в поле соль впахана? — возразил Варда неспешно.

Сивый только отмахнулся.

— Значит, сбитень какой из собачьей кудельки. Сам видел, в каждом дворе по хвосту... А то и более. Что значит, без мужика лугар стоит, сразу кобелей набежало.

Зевнул протяжно, зубами железными клацнул.

Давно не отдыхал как следует — в колоде, давно в Тлом не ложился.

Кнуты свои владения обходили заведенным порядком, хлебный скот проверяли, по головам считали. Самое то время наступило — замирье перед долгим снегом. Листва слиняла, токмо темная шерсть ельников мхом зеленела. Реки притихли, заленились, сальцем подернулись, ко сну готовились. Дён сделался на птичий скок — прыток да короток.

Лугар звался Решетом. Мостился над смирной речицей Волокитой, от дорог хожих далече, леском с двух сторон подпертый. С третьей стороны ростошь тянулась — Собачий Пуп. Раньше и там, сказывали, лес стоял, а потом вдарила ахава — с комлем вывернула. Так с тех пор и не заросло, зато другое поперло: дикая шерсть.

Кажный год шла, самосевом, а уж местные наловчились её резать-чесать, и пряжу крутить, и ткать, и на сторону сбывать. Тем промыслом и кормились. Аще к тому, девкино рукоделье: выбирали по ростоши просо, малые бусины из сильно блестящего цветного камня. Сверлили, низки мастерили алибо платья заткевали — и себя радость, и добрым людям.

Решетом же лугар прозвали за тын — небывало высокой, собранный-сплетенный из дудок-трубок. От кого боронились-хоронились, никто в памяти не сберег. По времени тын износился, кой-где прорехи зияли, но по сю пору стоял. Люди не единожды пробовали скопать, да не сложилось - дудки те держались крепко, уходили далеко, глубоко. Бросили, отступились.

Попривыкли. Сказывали, правда, что скаженным от того тына смятение, смущение происходит: мол, когда ветер с Луны находит, слышат оне звон да стон, да будто самоцветами-огнивом дудки играют. Ну то надвое сказано, много ли веры похабам.

Набольший Тихон, круглый мужик в летах да сединах, докладывался кнутам: покойно-де у нас. Никто не балует, зла не чинит. Своим порядком жизнь катит. К зиме почти все мужички откочевывали на отхожий промысел, лугар за бабами остался. Одним словом, мирное место, бабья воля.

По всему выходило, что дальше кнутам идти, службу нести, а здесь — и делать нечего.

***

Маря глаза в темноту распахнула. От чего встала-пробудилася, сама не поняла. Навроде все знакомое, домашнее: бабка храпит с пересвистом, жонка батина посапывает, младенчик в зыбке кряхтит. Вздохнула, смежила веки — чу! Опять! Звон переливчатый, заманчивый.

Не иначе, Бессонница играть удумала.

А вот не дамся, подумала Маря. Подушкой ухо придавила, зажмурилась. Все одно — слышалось. Звон сменился вдруг дальней песней без слов, да такой расчудесной, что Марька будто промерзла, вся мурашами покрылась.

Села, а там и ноги свесила, спрыгнула с полатей на тканую дорожку. Натяула портки, кафтанчик, в сенях отцову шапку прихватила — студено было обритой, по ученическому обряду, голове. В ботки пятки сунула. На цыпках — шасть из дому.

За ворота вымелась, а там — ахнула только. Виделось над крышами: играл тын заревом нарядным, светился весь, переливался…

И песнь прямо оттуда в уши лилась.

Коленки подтаяли, как восковые сделались. Спохватилась, бегом в дом вернулась, цопнула торбочку с плашкой ученической да рамкой восковой с красками-сотами. Все мастер-Молот горошинке выговаривал, побранивал, что глаз у ней скушный, ленивый. Обидно то Марьке было: уж она и сметлива, и догада, и на выдумку хитрую горазда... Самая-пресамая из всего стручка! А вот малевание никак не давалось. Ну, сейчас и подглядим, каковой пестрядью можно самоделки изукрашивать...

Пусто было на улице, токмо собаки шумели. Рыжик вовсе из конуры крапчатый нос не высунул, трусишка.

Добежала одним духом. Даже попрыгала от радости, в ладоши побила — до того чудесно!

Только достала из увязки планшетку, как что-то метнулось навстречу, схватило когтями вострыми. Марька лишь вскрикнуть успела — тонко, по-заячьи.

***

Сивого-от людва страшилась, стороной сторонилась. И то сказать — волос железный, зубы-ножи, нрав лихой, глаз злой. Варда — четырехрукий, жаровый, собой темный — плоди человековой люб был. Подход знал. Как с равными говорил. Лаской брал, участием, словом добрым. Людва от него не шарахалась.

Сивый же хлебный скот не больно жаловал. Яриться-играться не гнушался, то правда. А вот разговоры разговаривать, да в бытование вникать, да учить, как у людвы той всё построено-заведено — еще не хватало.

Разошлись с братом-кнутом; Варда сам-один бродил, обиталищами любуясь. Различались они у людей, у каждого на свой манер жилище обихожено. В Решете домины не шибко большие стояли, на пять стен, зато выкрашены затейно: где птицы на воздусях порхают-играют, где рыбица в волне бьется-плещется, где кони в беге летят-стелются, и почти везде цветы да сонышко. Наличники резные, любовно устроенные. Варде то сильно нравилось, глядеть — сердцу весело.

Даже Коза тут не просто из соломы золотистой скручена, а с закавыками: и бубенчики на ней цветные, и ширинки, яркими порохом вышитые, и прочий убор затейливый.

Остановился Варда у сруба-колодезя, ухватил колесо, закрутил ворот. Помог девице ведро цепкой выбрать, а девица за это ему попить поднесла.

Поглядели друг на дружку поверх воды. Хороша, подумал кнут смятенно: темные волосы в два рога надо лбом закручены, лентами да деревянными болтышами перевиты, брови вразлет, глаза не робкие. Плечи под синим сукном круглые, крепкие, юбка шерстяная прихотливо расшита, душегрея богатая.

— Нешто про странное ищешь-пытаешь? Про Акулину нашу знаш, кнут? — Первой заговорила, пристроила ведра на коромысло. — Как припало ей счастье за горюшком, да все боком вышло...

— А что приключилось? — Варда легко подхватил расписной водонос, без труда кинул на плечи.

Девица улыбнулась, поглядела по сторонам. Решилась.

— Айда со мной, дорогой обскажу...

Так и пошли. Девушка легко ступала, играла бедрами. Говорила, как песню горлила.

— Акулина-от бобылкой осталась. Мужа ейного плетень прибрал, не уберегся под вечер. А бабешка она молодая, собой ладная, не зазорная, не распустеха. Но несчастливая. Бьется-вьется — а как в прорубь сцать… Мы уж миром подмогали, как исхарчится, хлебом да кормом… Да вот, Акулина-то. Как раз на осень повернуло, а она сидит у себя, носу не кажет: на посидухи и то бросила ходить. А Доля мне шепчет - совсем наша бабонька плохая, в самый куром у себя на задах лопатой ковыряет, ровно сажает что…Мы уж думкали, с умом смешалась.

Вздохнула томно. Варда и слушал, и видел: лукавые завитки волос на висках, над стройной крепкой шеей.

— А одним днем в узел уехала, вернулась — не узнать. Всё обновы, доцке подарунков навезла… Да недолго счастье было. Одна радость-памятка от мужа ей осталась, дочурка. Уж така была ласковая, да красавица, да рукодельница…

— Была? — нахмурился Варда.

Встали у забора, перевитого сохлым вьюном. Коромысло Варда отдавать не спешил, а девица не торопила. Пришагнула ближе, голову подняла, глаза у ней горели, как у кошки. Щеки, губы потемнели. Пахло от неё сладко, дурманно: яблоками медовыми да душистой, душной травой.

— Ох, была… Лишенько приключилось: пошла девчурка по грибы-ягоды, да и сгинула. Только обрывочки сарафана да лапоточек погрызенный нашли.

— А что Акулина?

Девушка опустила голову, за локти себя обхватила.

— Сперва выла что волчица, по земле каталась, волосы рвала. Потом угомонилась вроде, люди и отступили. А она, сердешная, печь истопила, в самый жар залезла и заслонку за собой… Ох, злая смерть. — Поежилась, вздохнула жалостливо. — Люди говорят, непокойно с той поры в дому том. Будто в полночь огнь вспыхивает, и голос из того огня плачется да жабтится: ой люди, дурно мне, томно мне, горю-не сгораю… А думаю, что летывал к ней змий — хучь и не было тому видоков. Иначе с чего вдруг богачество припало? Сама, правда, балакала — муж при жизни схоронок устроил, а она уж докумекала, отрыла..

Варда помолчал.

Насчет летуна сомнения бороли — мало тех змиев-прелестников осталось, и про всех он знал. В эти края оне не забирались, другие твари отшибли. А вот про голос могли и не врать люди — из горелой горькой плоти многое нарождалось. Многое, да недоброе.

Что же, подумал, набольший про такое злосчастие не сказал, утаил? Или забоялся, что узнает начальство — шапку долой?

— Проведешь к дому Акулины? Проверить надобно.

— Провести дело не хитрое, ништо там не тронуто, ни щепочки, люди стороной обходят. — Девушка опустила ресницы, повела плечами. — А только как обратно мне по темноте идти? Страшно, после таких-то страстей.

— Не бойся, — Варда поглядел ласково. — Провожу.

***

Проскребло по стене, будто кто удержаться пытался, да сверзился. Стукнуло в оконце.

Варда вскинулся на шум, но поздно — ушло. Было ли вовсе? Сам не заметил, как задремал — уж больно ласковая девка попалась, полнотелая, горячая. И именем родители одарили-побаловали: Павлина, Павла, Павушка. Не часто Варда с людвой близко сходился, повредить боялся, обидеть силой, потому сторожился. А тут не сдержался.

Давно не случалось.

Под боком завозилась, просыпаясь, Пава; потянулась со вздохом сонным. Вдруг вскрикнула тонко.

— Чего ты? — Варда склонился к ней.

Павла же, онемев, щупала руками голову. Схватила пальцами обрезок волос — запричитала.

— Это она, она! Акулинка, закликуха проклятая, колдовка! Гневается!

Варда только разглядел, в бледном утреннем свете: половина волос у Павушки отхвачена. Кто успел, как? Не входил, не подходил никто — уж он бы зачуял.

Обнял голубушку, погладил по спине, оглядываясь, прислушиваясь. Обиталище стояло вымороченное. Не было никого рядом: ни живого, ни мертвого. Кто бы ни учинил сие злодейство, ушел уже.

А только крепко сомневался кнут, что Акулина той беде виновница.

С улицы долетели отдаленные всполошенные крики, беспокойный брех.

— Да что ж такое, — пробормотал Варда, нашаривая в сумерках порты да прочее снаряжение. — Одевайся, милая, поспешать надо.

Девушка вскинула на кнута заплаканные глаза.

— Не пойду никуда! Как людям-от на глаза казаться! Засмиют!

— Тогда оставайся, меня дожидайся. — Не стал настаивать Варда. — Я быстро обернусь.

Остаться любушка не решилась. Оглядела темные углы. Когда любились, отлетел страх, а сейчас — накатило. В горнице еще ничего, а вот за стеной, где та самая печь жила-поживала... Всхлипывая, поспешила следом за кнутом, прикрыла платком волосы — однако никто из толпы в их сторону и головы не повернул.

Пава и сама, как разглядела, столбом встала, пальцы закусила. Забыла голосить. Платок сполз — и того не заметила.

Было от чего.

***

— Ох, крови-то, крови...Что же такое деется...Крови, крови-то...

Тихон, приговаривая, шапку стянул, качал круглой стриженой головой. Испуганно гомонили подтянувшиеся на всполох люди — сплошь бабы да девки. Близко не подходили — боялись. Варда, ростом выше прочих, осторожно снял с тына примерзшее тело, бережно уложил. Сивый тянул ноздрями воздух, всей пастью прихлебывал.

— Людей придержи, — попросил Варда, а Сивый, не морочясь, обернулся и выщерился, ногой топнул.

Качнулась земля. Люд попятился.

Только Пава вдруг вскрикнула, руку вытянула.

— Куколка у ней, глянь-ко! Куколка!

Сивый первым углядел. Наклонился, ловко выцепил из мерзлой розовой каши куколку. Совсем простую — голова из тряпошного шарика, да ветки крученные.

— Куколка, говоришь...

— Она, она, — вздохнула Пава прерывисто, комкая платок. — Ровно такая же у девчонки Акулининой была при себе... Мы еще гадали — на что. Мать ей навезла всяких, а она с этой косоротиной зубастой таскалась...

Шмыгнула, отвернулась.

— Кто признал? Чья будет?

Бабы шептались, качали головами.

Набольший решительно проговорил:

— Не нашенская. Чужачка. И платье не нашего крою. Как забрела только... И кто поел? — смотрел на кнутов с испугом, с надеждой.

И то верно — ни чаруш, ни мормагонов, ни князевой бороны рядом не было. А были только женщины да старик-набольший. Кто защитит, если не кнуты-пастухи?

— Разберемся, — твердо проговорил Варда, Сивый же прибавил.

— Курятник разгони только свой, нечего квохтать да крыльями хлопать.

— А сам задержись, — попросил Варда тихо, но от тихого этого голоса затрясся набольший, побелел.

...унесли бабочки залетную голубочку. Обмывать, песни петь, баюкать-пеленать, чтобы тихо-мягко спала-почивала, людей не тревожила. Хоть и чужая, а все же — кровь красная, кости белые.

Кнуты же остались место доглядывать.

Истерзали жестоко. Поели, но не всю. Будто с разбором жрали, самую сладость — лицо, грудь, бедра, живот... Плоть снимали с кожей, длинными отрезами. Ножи на такую работу нужны были особые.

Али когти.

— Стерга? — прикинул Сивый. — Рыло комариное, шуба соболиная, когти совиные — мясо колупать?

— Сдается, она, — хмуро согласился Варда. — Давно я про их сестру не слышал. Вроде как побили всех — и вежды старались, и мормагоны, и мы-кнуты руку приложили...

— Значит, оставила яичко. А кто-то с глупости да жадобы насидел.

Стерга-сестричка, хитрая птичка, деточек своих не выхаживала-не вываживала. В гнезда закидывала яички пестренькие, а клушки-голубушки их принимали, теплом согревали. Выводилась такая тварница быстрее прочих птенцов, и сначала матку сжирала, затем яйца выпивала.

На дереве, в гнезде, жила-была, пела песни комариным голосом. А как случай выходил, валилась сверху на крупного зверя, ему брюхо раскапывала, там садилась и дозревала, отъедалась.

Когда же пошел Великий Бой, и не стало стергам житья, исхитрились твари: к людям стали прилаживаться. Сказывали, лукавые, что мастерицы в добыче подземных богатств, а надо для того яичко ихнее выпестовать да кормом не обидеть.

Люди и пестовали, кто алчен или умишком скуден.

Выкармливали, выпаивали, а после стерга щедро дарила доброхота — вела в поле и била носом там, где клад лежал.

За ласку так благодарила. Плату, правда, парным мясом брала.

Князь рассылал по местам убережения, чтобы не обманывались люди, не слушались. Однако в тугое время и уши тугие — князевых посылов и прибить могли.

Долго ли, коротко ли, а забороли стергу. Как выявилось — не все племя под корень извели.

Варда повернулся к Тихону, заговорил мягко:

— Скажи, мил-человек, отчего сокрыл, почему правду не сказал про Акулинино горе-злосчастие? Или думал, не дознаемся?

Заломил человек шапку, на колени бухнулся.

— Прости, кнут-батюшка, а только лихо попутало! Забоялся я говорить, за недогляд-то мне не спустят! Да и дело наше, внутрешнее — бабеночка с горя себя порешила, девчонку ейную зверь поел, бывает... Простите старика, не выдавайте! Крут князь, на расправу скор, а как мои бабочки без меня, старого?!

Пополз, обхватил ногу Сивому. Тот ощерился. Пхнул сапогом в плечо, от себя отваливая.

Варда же шагнул, без натуги поднял человека, поставил на ноги.

— Не перед нами бы тебе виниться-каяться. Ступай себе. После зайду, потолкуем.

***

— В ум не возьму, на что ей мясо подвешивать? Чуждый способ добычу брать. Из близкоходящих только Йула-юла на высоту закидывает, но она — сам знаешь — тело извихляет, крутит. Ей выжимки подавай...

— Может, пыталась за тын утянуть, да силенок не хватило? Тут вон о сколько венцов — даже я только конем перемахну.

— Или спугнули, — предположил Варда. — Убралась скорее, прятаться спешила.

Сивый глянул на друга пристальнее, вывалил язык:

— Фу-фу-фу, хлебным скотом пахнет. Что, братец, веселая ноцка была?

— Сам где ходил? — хмуро отвечал Варда.

— По горам горил, по долам долил, — оскалился на то Сивый.

Варда вздохнул, отвел глаза.

— Да при любом раскладе — наша вина. При нас случилось. С нас и спросят.

— Я от дела не лытаю, — Сивый царапнул примерзшее к дудке мясо, облизал палец. — Выследим тварь, прибьем. Другое, что стерги прятаться мастерицы. В ветошь перекидываются, в угли, в иглы — без маятника не отыскать, а маятник сейчас где взять.

Варда задумался. Волновало его другое, по правде сказать — сердечное беспокоило. Как куколку увидал, так кольнуло. Не лучшее подспорье в сыске.

Мотнул головой, бросая по плечам увязанные лентами да яркой проволокой косицы.

— Вот что скажу, друг. Стергу, похоже, одна бобылка высидела...

И поведал, что Пава ему рассказала при встрече, а закончил такими словами:

— У стерги или гнездо должно быть сбито неподалеку, или шатается в изнанке, оборотке-вывороте. Всего два мясца взяла, мало ей. Еще будет охотиться. Людям запретить из домов ходить, пока не изловим...

— Ха, а может, на живца? Так-то ловчее выйдет, да скорее, да надежнее!

— Если не поспеем? У стерги когти острые, вскользь заденет — голова долой.

Сивый лишь спиной дернул. Мало его то печалило. Скотом больше, скотом меньше.

— На живца, говоришь, тебе опаска, — протянул, — а вот если куклу-обманку скрутить, да пустить её бегать, как думаешь, сманит?

Варда ответил удивленным взглядом, после задумался.

— Может сработать. Стерга голодная сидит. И нас стережется, и брюхо крутит. Давай попробуем вылучить. Придумаю, как заманку собрать.

— Что думать, — оскалился Сивый. — Я, братец, и методу знаю.

Делать нечего — и ему, в свой черед, рассказать пришлось.

***

Как разошлись, направился Сивый в лес. На лунных пятнах погреться, на игнищах поваляться, распотешиться. Ударился оземь, вскочил на четыре ноги, кувыркнулся через голову, через пень. Полетел зверем рыскучим.

Ночницы прочь отлетали, населье лесное пряталось, дорогу никто не застил — вольно было мчаться.

Лес-от насквозь пробёг, до самого до ухожья, а как на обратный след лёг, услыхал чуждое. Встал, перебился обратно на две ноги.

Слушал: ветер полночный доносил как трещали, рвались под вострым ножом мясные жилы. Звук этот Сивому хорошо знаком, не попутал бы. Или тати лесные, неучтенные?

Пошел тише, дальше, мягче.

Открылось: овражек, Лунным кипенем, что пеной залитый, а на дне гора навалена из валежника, а поверху горы мясо положено. Спиной к кнуту же некто стоял. Склонился над убоиной, творил что-то.

Вот, застыл. Почуял пригляд. И, не оборачиваясь, прочь сиганул, да ловко так.

Сивый с места сорвался прыжком, но не поспел. Птахой ночной упала сеть, оплела, обожгла — кнут, не ожидав того, промешкал, не сразу совладал. Понял, что сплетена та сеть на совесть, по уму, из дикой шерсти да калёной соли.

Откинул кое-как, поспел углядеть: обернулся беглец, и башка у него не простая. Одним белесым шаром, а где лицо, там крес косой, красный, намалеван. Попялилось чудо без глаз и будто срозь землю пало.

Кинулся Сивый — на пустое встал. Как сгинуло. Повертелся, принюхался. Будто и не было, и нет.

Почесываясь, обратно вернулся.

— Что за притча...

Мясо бросили — дикое, кабанье. Напластали, нарезали. Рядом же уложены были ветки-палки, да ветошь, да тряпки, да жилы. Будто початок вязали: мясо животное на дерево сырое накручивали вереечками.

Сивый поскреб в затылке, гадая, к чему такая затея. Плюнул бы, а и оставлять не следовало — и чаруше ведомо, что оборванные кудесы без хозяина своей жизнью жить начинают.

Что мог, разломал, огнем бледным залил. От соли кожа горела, зудела. Сивый в студенце вывалялся, но до конца от почесухи не избавился. Так и вернулся к лугару, злой да будто паршой поеденный. Вышел к тыну — омер.

Дудки-трубки блестели цветом, каждая по-своему. Свет от них шел чудесный, переливчатый, а вместе с ним — музыка. Слыхивал кнут, что о таком вот диве дурачки сказывают, но не думал, не гадал, что и он в одну упряжку с ними попадет.

— Да ну ладно, — прошептал, на свет щурясь, — да не может того быть.

Про зуд забыл, заторопился. Нешто — думал — обваду какую навеяло. Подошел ближе, пощупал даже. Нет, не сгинуло, не отползло в бездонницу. А тут еще рядом зашевелилось и Сивый метнулся на шорк кошкой, схватил.

Пискнуло человечьим голосом.

— Не губи, дяденька!

— Ты чего здесь дыблешь? Заняться нечем?!

Сперва думал — пацан. Разобрал, что девка, только в портках и шапке мужицкой. Висела, ножки поджала, зажмурилась. Чисто заяц.

Отпустил.

— Вы же... вы же тоже это видите-слышите, дяденька кнут?

Сивый фыркнул, проворчал:

— Какой я тебе дяденька, возгря...

Девчонка же глаза на дудки таращила. А потом быстро-быстро поползла, схватила оброненную плашку, и давай пальцами малевать. Сивый сперва со стороны пялился, затем подошел — любопытно ему стало. Наклонился.

Девка сопела-старалась, язык даже высунула. Малевала.

Подняла на кнута глаза, ойкнула.

— Баско, — оценил кнут, качнулся с пятки на носок. Голову к плечу склонил. — Тебя как звать-то, плодь людова?

— Маря, — девчонка шмыгнула носом, тараща глазища, — а вас?

— Сивый. — Кнут подумал-подумал да спросил. — Слышь-ко, ты ведь тоже музыку разбираешь?

— Она и разбудила. Я в узле учусь, горошинкой у Молота-бойца... Краски тру, мастерю-починяю. Атя послал. Давно дома не бывала, но раньше за тыном такого не помню.

Кнут же отшагнул, пальцем поманил.

— Поди, Маря. Штуку покажу.

***

Варда сощурился, спросил тихо, с расстановкой:

— И какову штуку ты ей показывал?

Сивый пхнул друга в грудки.

— Шалишь! Или я совсем без понятия, цыплят елдовать? Поплясали мы с ней, я ей пару узоров отдал. Хорошая девка вырастет. Глянь вот, что мне поднесла. — Достал из-за пазухи темные глазные стеклышки, пристроенные в ковкой рамочке. — Ловко, а? Сама придумала, затейница.

Варда опустил плечи и отпустил Сивого.

— И ничего невместного не зачуял?

Сивый руками развел.

— Чего чужачка по ночи пришла? Любушка чья-то?

Варда вдруг помрачнел. Потер переносицу.

— Пойдем. Есть у меня одна мысль, проверить надобно.

У дома Акулины Варда сразу с задов зашел. Пригляделся к окнам, на корты встал, поводил ладонями над землей.

— Пушину спрашивать будешь? — спросил Сивый.

— Придется. Травы живой нет, так хоть ивень поспрашиваю...Ночью как раз мороз хватил, должен был доглядеть-запомнить.

— Добро. А я тени попытаю. Дом, чую, на человековой саже стоит. Жииирная — сласть! Чай, жарко в таком яриться-еться, как в домовине греться, а? — и засмеялся, зубы показывая.

Ушёл-убрался. Варда же снял с пояса зуб, порезал ладонное мясо. Сложил руки лодочкой, перелил туда, как в чашу, руду.

Выдохнул длинно, языком чуть крови коснулся. Выдох обернулся белым облаком, пушиной сел на алое зеркальце.

Варда запел-заговорил:

— Как заря-сестрица зорит, так девка снег полет, как галка летает, так ивень-братец всё видит, да всё знает. Где кость лежит, где вода столбом стоит, где кровь кричит, где зверь рычит — мой спрос, твой ответ.

Подернулось зеркальце морозным покровом, точно простая криничка. Варда смотрел — видел. Складывались узоры, рассказывали. Вот шагнули в дом две фигуры, затворили за собой дверь. Вот к окну качнулась тень, не разобрать — мужская, женская ли. Стояла там долго, все видела. Вот попятилась, а к дому другая подкралась — таясь, воровским обычаем. Тоже сунулась к окну, углядела да отпрянула. Пождала-потомилась, да и прочь убралась.

А прежняя вернулась, и не пустая. Показал ивень, что в руках у тени белой ровно куколка маленька. А той куколке тень возьми да оборви волосы. Скребнула ногтями раму, пристукнула сердито кулаком в окно. Сгинула.

Задумался Варда. Опустил голову, смутно улыбнулся.

Сивый обошел жилище, хмыкнул, кинув взгляд на разворошенную постель. Густо, терпко пахло недавним сопряжением. Посмотрел в угол, царапнул каблуками половицы. В ответ зашуршало в подполе, ударило в стену со стороны кухоньки.

Кнут опустился на лавку.

— Ну? — сказал. — Долго шкериться будем? Сама выйдешь или на крюках вытащить?

Вновь застучало, заскрипело протяжно.

— До трех считаю, — Сивый опустил руку, уронил плетку. Раскрылись клювы у жадной говорушки. — После не обессудь, гарница, по бревнышку домик твой раскатаю. И печь не пожалею:дуну, плюну, в пыль развею. Ну?! Раз. Два...

Вскрикнуло по-птичьи. Из угла выпала сажей вылепленная фигура. Постояла так и пошла, неловко выворачиваясь, к кнуту. Тот смотрел, играя говорушкой.

Вот, подошла. Встала. Терпко запахло жареными костями.

— Поздорову, Акулина-смуглянка. Сказывай теперь, что видела.

***

— Не сбрехала твоя Миронья, Акулина и впрямь жирок нагуляла. И ты верно угадал — стергу она вывела. Яичко в лесу нашла, вспомнила дедовы сказы. Обрадовалась, дуреха. Прилежно высидела, стерга ей, как на ножки встала, и клад открыла. Ну, та сразу в узел, накупила всего... Видать, тогда, на ярмаронке, покуда с маклаком рядилась, ее тать и срисовала. Прознала, что Акулина при богачестве, вызнала, кто такая да откуда. Решила от пирога отщипнуть. Да не ко времени сунулась: никого не должно было быть, но было, аж стены ходуном ходили...

Сивый усмехнулся. Варда среди кнутов слыл тишайшим, к людве бережным. От того пуще веселился его товарищ.

— В общем, убралась пустой. Ночью, видать, собак спужалась, через тын полезла и застряла на дудках. Тут ее стерга за вареник и сцапала.

— А куколка? — задумчиво напомнил Варда. — Куколка у Акулининой дочери... И после — у той же несчастной сороки-воровки. Неужели метка?

— Про куколку Акулинка клянется, что сама не ведает, откуда дочка взяла. В один ден появилась, баба думала — сама дочка смастерила, рукастая же была. Вот. Что до воровки — могла и подрезать диковинку. Подумала, что на жир поделка.

Варда покачал головой, хмурясь. Не сходилось, не клеилось.

— Разбил ты ее после?

— Чернушку горелую-угорелую? Развеял.

— И правильно. Что ей маяться.

— Пф, да я со скуки говорушкой разметал, — удивился Сивый. — Да и плеточка моя давненько не гуляла, а там мясо, пусть и угольное...

***

Свинку — розовое рыльце, черное копытце — пожертвовал набольший. Кому, как не ему.

Он же и обиталище свое уступил, под кнутово приготовление. Сам с семьей к родичам на время перебрался. Кнуты дверь замкнули, печной огонь умирили, окна настежь растворили. Света не заводили — Луна была.

Сивый, держа в голове виденное, сложил ловко из веток куклу, обмотал мясом, приладил голову — набитый золой шар. Малый, на дитя, ношеный сарафанишко принесла Вардова знакомая. Обрядили.

— Ой, — поморщился Сивый, оглядывая их рук творение. — Ну и хрень. Я бы стороной обошел — вдруг припадочное, укусит? Неужто стерга совсем тупая?

— Добро бы так, — вздохнул Варда. — Зато мясом пахнет, слышишь, как?

— И людвой воняет, — согласился Сивый. — Аж в слезу шибает.

Остался черед за малым — оживить, на резвы ножки поставить.

Тут уж заделье для двоих образовалось. Варда снял с пояса костяной зуб в футляре, отворил кровь себе. Напоил, накормил куколку досыта.

Сивый тоже без дела не стоял — прошелся по выстуженной горнице, каблуками отбивая-царапая, протанцевал кругом малым да большим, рисуя стёжку-дорожку.

Перенял куколку у Варды, взвесил на руках — потяжелевшую, сытенькую. Поставил на след. Та сперва колом торчала, а потом вздрогнула да пошла.

— Ишь, шибко почесала, — одобрил Сивый, глядя на куколку. — Шустрая, твоя кровиночка.

Куколка мясная дала кружок, затем еще один, по проторенной Сивым дорожке, с каждым шагом прибавляя в росте.

— Совсем большая стала, — согласно вздохнул Варда.

Оба умиленно смотрели, как куколка прошла последний круг и встала там, где надлежало — у самой у двери.

— Пора и в мир выпускать.

Не подвела куколка. Со стороны глянуть — от дитяти не отличить, только уж больно неуклюжа да косолапа. Ну да стерга тоже смотрины устраивать не будет.

Выкатилась куколка на улку. Поковыляла бойко. Как было наказано, всяк люд по домам сидел, псин и тех зазвали. Сивый по крышам пошел, а Варда — низом, тенями.

Не могла стерга такову прелестницу увалистую не заметить.

***

Уж кажется — коли сами кнуты велели нос за ворота не совать, так и сиди, не выкаблучивайся. Но то не про Марьку было. Сызмальства девке не жилось ровно, будто с шилом в одном месте уродилась. Всё ей надо было знать, всё ей интересно потрогать. Атя так и отдал, в горошинки — чтобы уму-разуму набиралась, к делу доходному приложилась. Вот и сейчас улучила момент Марька, улизнула.

Больно охота на сияние еще поглазеть. Когда еще случится? Завтра ужо и обратно сбираться, к Молоту-дядьке.

Никого на улочке. Даже взвою собачьего не слыхать. Не пужлива Марька была, а тут оробела. Шла тихо-тихо, вдоль заборов кралася, жалась бочком, спиной.

И страшно ей было, и — приятно, щекотно. Будет, что прочим рассказать-поведать, думала. Вдруг, увидела — майкает что-то впереди. Луна свежая стояла, во всю силу играла, так и разглядела: дитятя. Ох, подумала, как же такая малявочка и одна? Видать, мамка заснула, а та и потопала гулять. Беда, беда.

Повертела головой — никого. Только в переулочке ветер ком светленький какой-то гонит-катит. Вниз, вниз по улочке — Марька так глазами и зацепилась. Клубочек-колобочек вроде из шерсти, да так резво скачет, да прямо к ребеночку... Вдруг — изменилось, как наизнан вывернулось. Сморгнула Марька, увидела: стоит на четырех ногах собака не собака, а как большая овца в соболиной шерсти на волчьих длинных ногах, да со старушечьим лицом, с носом как у комара, лупоглазая... Встряхнулась, запела тонко. Побежала к малютке.

Ухнуло все внутри у Марьки.

Сама не упомнила, как схватила дрын, у забора от собак оставленный, да понеслась наперерез. Успела — хватила лядовище по хребту, а то вмиг палку когтями рассекло, да как кинулось!

Вся жизнь у Марьки перед глазами промахнула, трепетнулась малой птахой.

Тварь отшибло от нее — будто кто в морду поганую с навеса пнул. Завизжало страшило, а там прыгнуло на него сверху что-то большое, хватило зубами. Сцепились, покатились.

Марьку же тоже сцапали за локотки — та забилась, как рыбка, от страха замычала, глаза пуча.

— Спокойно, девчурка, спокойно. Не обижу.

Узнала Маря старшего кнута, а узнав, не успокоилась, к дитяти потянулась. То стояло на месте, будто совсем не боялось.

— Иди ко мне, малышок, — сказала Маря и попробовала на руки взять.

Обернулось дитя, Маря глянула — и завизжала.

***

За Марькой, шустрой девчонкой, и не доглядели. Так пасли свою наживку да стергу выглядывали, что на скотеныша и не посмотрели. А следовало.

Сивый на пару мгновений опоздал — с крыши махнул, в воздухе перекинулся и на хребет упал. Стерга заверещала. Взрослые твари умели по-людски балакать, а эта еще не навострилась. Зато когти сразу в дело пустила. Острые, по два ряда на каждой пятке — и чтобы бить, и чтобы ковырять.

Сивый подмял, навалился, ломая кости, пуская в себя когти. Выла Стерга, носом била, когтями рвала. Выскользнула, в крови перемазавшись, но Сивый с колена махнул говорушкой, птичьи клювы впились в круп, не дали твари рассыпаться иглами.

Подтянул рывком, схватил ногу заднюю, оторвал — с мясом, с костью. Стерга завалилась на бок, свернулась, как кошка, попробовала по лицу кнута задеть, да тот ждал — увернулся. Открыл рот — полетели дрозды железные, накрыли стергу, зачали на кусочки щипать-долбить. Плюнул — поползли мураши, в отверстую плоть забрались, закопошились под шкурой.

А там подступил Варда. Наклонился, поймал стергу за нос, сунул пальцы в пасть и вытащил главную жилу.

Тут стерге и смерть пришла.

***

— Куколка меня спасла! — горячо твердила Марька.

Кнуты переглянулись.

Маря полезла под рубаху, где, ближе к телу, в ладанке, хранила заветное, от чужих глаз сокрытое. Показала.

Когда Сивый потянулся взять, отступила, к себе прижал. Засопела.

— Не путаешь? — спросил Варда, удерживая Сивого.

-Как есть говорю, дяденька кнут! Думала, смертушка моя пришла! И тут оно как завизжит! Как! Ух! Как отлетит! Я только после поняла, что как есть — куколка выручила.

— Разрешишь? — Варда протянул руку.

Положил куколку на ладонь. Была она простенькой, из веток скрученной. От прочих отличие же было не только меньшиной. Взвесил. Спросил взглядом.

— Горошинка-дружок подарила, — Маря опустила глаза, но продолжала, — наказала чтобы при себе держала. От беды убережение.

— Врёт. Зазнобы твоей поделка, — горячо, шепотно выдохнул Сивый, заглянув Варде через плечо. — Мало ей кровушки.

— На добро лажено, — ответствовал Варда тихо, — так чую.

Вернул куколку.

— Береги её. Один раз спасла, так и в другой выручит.

***

Сивый нагнал друга, зашагал в ногу.

— Искать будешь ли?

Кнут отмолчался, но в молчании том больше слов было.

Сивый ощерился, нос наморщил, заговорил часто:

— Ишь ты подишь ты! Едва не сгубила тебя девица твоя носатая, а сызнова в пасть лезешь?! Кукол подкинула, на корм людву поставила, каково?! Что тебе в ней, медом намазано?

Варда остановился, развернулся к другу.

— Не поймешь, — отмолвил спокойно. — Хоть птичьим, хоть зверьим языком толкуй — не поймешь, пока сам не узнаешь, по себе не примеришь. Но как брат тебе желаю того никогда не изведать.

Сказал так и дальше пошел.

Сивый фыркнул, догнал в два прыжка. Хлопнул по спине, примиряясь с другом. Не искал ссоры, хоть и сердит был.

— Все же, как думаешь, что за свистелки-дуделки, для чего понатыканы?

— Полагаю, ловушка сие изначально, — ответствовал Варда, — цвета крутятся, чаруют — ровно диск Бенхама. Ритм музыка отбивает. Возможно, некогда было тут нечто, что не желали выпускать в лунные ночи. Для того и тын возвели. Не снаружи угроза была, внутри сидела. А ты как мыслишь?

Сивый махнул руками, молвил горячо:

— А я так считаю: захотела людва себе праздничка! Вот и устроила такову забаву, чтобы и свет мелькал веселый, и плясовая играла, и все вот так-эдак мелькало! Запустят, а сами пятками стучат да радуются. Но потом разладилось что-то в механике, а умельцев починить не нашлось. Разве что Марька как подрастет, сделает.

Варда улыбнулся, глянув на друга ласково. Кивнул медленно.

— Может, и так. Сам что делать собираешься?

— А мне вот интересно, где Зимница в этот черед встанет. Давно я не тешился. Не все ж тебе одному гоголем похаживать...

Загрузка...