Старый бахрушинский дом, срубленный крестом, то есть с двумя внутренними взаимно пересекающимися стенами, оставался таким же, каким его знал Трофим. Кое-что сохранилось из прежней отцовской утвари. Были живы толстенные лавки, намертво прикрепленные к стенам. Стоял на тех же тяжелых ногах обеденный стол. Видимо, и теперь находили удобным обедать рядом с русской печью, чтобы поближе было подавать еду. Сохранилась и божница, на которую подчеркнуто помолился Трофим до того, как поздоровался с хозяйкой. Пусть на божнице вместо икон стояла приземистая глиняная ваза с ветками папоротника — это не имело значения.
— Бог внутри человека, — объяснил он Елене Сергеевне, — а не в углу на деревянной божнице.
— У кого где. Смотря по человеку, — не преминула вставить свое словечко Елена Сергеевна.
Русская печь, как заметил Трофим, была переложена заново. Она стала меньше и опрятнее. Лохань ушла. На месте ее встал франтоватый умывальник с мраморной доской и зеркалом. Тут же Трофим увидел стиральную машину «Урал». И это ему тоже показалось вполне нормальным. Как-никак прошло сорок лет. Если за эти годы до стиральной машины не дойти, тогда о каких же успехах можно говорить!
Осматривая горницы, Трофим не сумел скрыть улыбку. С потемневшими бревенчатыми стенами и низкими дощатыми потолками так не вязались стулья из орехового дерева затейливой работы, сервант, книжный шкаф, телевизор на тумбочке тоже орехового дерева и тоже полированный. Эта городская начинка, особенно в комнате Елены Сергеевны, выглядела не по избяному пирогу.
Бахрушина читала по лицу Трофима, какую критику он наводит в ее доме. И ее сердило, что так затянулся переезд на Ленивый увал. Посмотрел бы он тогда, в каких домах живут люди!
Она с первых же минут знакомства оценила его как поверхностно цивилизованного человека. Весь он был на манер его медной или какой-то другой часовой цепочки, выглядевшей золотой. Она не упустила и его глаз, похожих на Петрушины. Цветом, но не выражением. Они грустны и пусты, как у их коровы Тюти. В них не светится ум. Это были скорее стеклянные глаза, какие ей доводилось видеть в окне охотничьего магазина. Их продавали там для любителей набивки чучел. Она невольно сравнила его с ходячим чучелом.
А Тейнер продолжал щелкать своим на редкость большеглазым фотографическим аппаратом.
Трофим задержался перед портретом отца. Петр Терентьевич, наблюдая за братом, думал, что если бы Трофим отрастил бороду, то теперь, глядя на отцовский портрет, он бы стоял как перед зеркалом. Наверно, только это и скрашивало встречу.
Что там ни говори, а живое повторение отца пришло в старый отцовский дом.
После того как сели за стол, Трофим спросил:
— А дети есть у тебя, Петрован?
— Есть, трое. Живут сами по себе, своими семьями.
— Тоже крестьянствуют?
— Один-то, пожалуй, крестьянствует, как и я. Другой — мастером в Невьянске, а третья учительствует в Сергах.
— Это хорошо. А у меня никого, окромя падчерицы.
В это время в кармане Трофима послышался мелодичный и звонкий бой часов.
— Люблю музыку, — сказал он, показывая часы, и, спохватившись, полез в карман. — Совсем забыл про подарок. Как там никак, а устав блюсти надо.
Трофим вынул из кармана нечто похожее на карманный электрический фонарик.
— Штука глупая, но забавная. У вас, наверное, таких еще не напридумали.
Подарок оказался карманным радиоприемником. Он довольно громко воспроизводил музыку и голос диктора, легко переключаясь с одной передачи на другую.
— Пожалуй, что таких в продаже у нас еще нет, — сорвалось с языка у Петра Терентьевича. — А может быть, и есть, да до Бахрушей не дошли, поправился он.
— А это позвольте хозяюшке. Заводить не надо. Сами собой заводятся.
Трофим вынул из футляра часы.
Елена Сергеевна посмотрела на мужа, потом позволила Трофиму надеть ей на руку золоченые часики.
— Спасибо, Трофим, — поблагодарил Бахрушин. — От подарков, как бы сказать, не отказываюсь. За отдарками тоже дело не станет. Дай срок. А теперь кому что… Я лично предпочитаю шиповниковую.
— А я это! — Тейнер, попросив глазами разрешения позаботиться о самом себе, налил из графина в лафитник водки. — Не удивляйтесь, темпы — это моя особенность!
— Значит, со свиданьицем!
— Со свиданьицем, Петрован! — поддержал брата Трофим. Чокаясь стоя, отвешивая поклон каждому, он, неторопливо расчавкивая настойку, выпил свою рюмку глотками.
«Значит, ханжа», — подумал Петр Терентьевич, а Тейнер, будто подслушав мысли Бахрушина, возразил:
— Нет, нет! Вы не думайте о нем плохо. Я видел, как он пьет дома виски. Дайте ему привыкнуть к обстановке, он покажет вам «Ах вы, сени, мои сени…».
«Словесное реле» Бахрушина переключало его речь то на Трофима, то на Тейнера, но он не находил, что называется, тональности для разговора.
Речь Трофима была вчерашней русской речью. Он, видимо, не только писал, но и разговаривал с «твердыми знаками» и с буквой «ять», отчетливо произнося окончания слов, будто боясь быть непонятым. Сказалось долгое пребывание на чужбине. Говорил он медленно, иногда с трудом вспоминая родные слова, думая, видимо, наполовину на русском языке, наполовину на английском.
Тейнер же хотя и разговаривал с заметным акцентом, но в речи его были сегодняшние русские слова. И, заметя это, Петр Терентьевич спросил:
— Извините, мистер Тейнер, могу ли я спросить вас, откуда вам так хорошо известен русский язык? Надеюсь, это уместный вопрос?
— Очень уместный. Он был бы неуместный тридцать минут позднее, когда мне не будет известен никакой язык, кроме языка, который во всех странах называется «хрю-хрю». А сейчас я еще могу о моем русском языке сказать по-русски. Но для этого я должен освежить свою память русской водкой.
Тейнер снова налил в лафитник водки и, отпив из него глоток, стал рассказывать:
— Я давно готовился стать переводчиком. Переводчик — это великая профессия. Эта профессия — катализатор взаимного успеха и обогащения всех профессий и всех народов. Мой отец еще в начале этого века понял, что русский язык будет кормить его сына в Америке. Отец не ошибся. Я кормлю теперь не только себя, но и его великим русским языком. И достаточно хорошо кормлю. Достоевский умер не очень богатым человеком, но мне он оставил хорошее наследство. И некоторые ваши советские писатели — не буду делать из этого тайны — тоже хорошо помогают мне прилично содержать мою большую семью.
Отпив из лафитника еще, как будто в нем был чай, а не водка, Тейнер продолжил:
— Конечно, знать язык глазами — это мало. Я хотел узнать его ушами. И мне это удалось. Я четвертый раз приезжаю в Россию. Первый раз я приехал сюда со вторым фронтом. Это была не Россия, а Германия. Но солдаты были русскими. Я очень много времени прожил среди русских солдат на Эльбе. Это был мой первый класс изучения языка ушами. Потом я работал корреспондентом в Москве. Но недолго. Меня отозвали за то, что я видел не то, что хотелось видеть тем, кто начинал «холодную войну»… Сейчас я сделаю последние два глотка, и все будет ясно. Потому что мне осталось сказать не более ста слов.
Тейнер снова обратился к лафитнику и снова стал говорить:
— Потом я был интуристом. Это был третий класс моего обучения. Я уже умел строить фразы так, что меня почти не поправляли русские. А сегодня я учусь в четвертом классе. Какую вы мне можете поставить отметку, Елена Сергеевна?
— Пятерку, мистер Тейнер. Пятерку с большим плюсом, — любезно и непринужденно ответила Бахрушина.
— Нет, нет, это слишком гостеприимная отметка. Когда я прослушиваю свой русский язык через магнитофон, в нем еще очень много посторонних шумов… — Затем он обратился к Бахрушину: — Теперь я, надеюсь, имею право применить свой рот по другому назначению?
Тейнер понравился Бахрушину и его жене. Но, может быть, по его высказываниям им не следует делать поспешных выводов о нем. И все же пока американский корреспондент выглядит сверх ожидания весьма приятным человеком.
Чтобы в доме не было жарко, пельмени варила соседка в своей печи.
С появлением пельменей Трофим опять чуть не прослезился:
— Боже ж ты мой, боже ж ты мой… Значит, все-таки ждал ты меня, Петрован, окаянного… Я ведь их во сне только видел в Америке. Ну, скажи, в ребячьи годы возвернулся… Боже ж ты мой!
Трофим бережно стал класть на свою тарелку пельмень за пельменем. Словно это было невесть какое лакомство.
А Тейнер привычно, будто он ел пельмени по крайней мере каждую неделю, разыскал уксус, горчицу, перец, перемешал все это на своей тарелке, сгреб с блюда сразу десятка два пельменей и принялся их есть, как заправский уралец.
— Нет, нет, — не соглашался он с Трофимом. — В Нью-Йорке тоже можно заказать пельмени… Но всякая трава растет на своей земле лучше… Сколько я могу съесть еще?
— Да хоть двести, — отозвалась Бахрушина. — Их больше тысячи настряпано.
— Елена Сергеевна, не сообщайте моей жене, что я сегодня счастлив разлукой с ней. Она меня кормит тертой морковью и сухим творогом, чтобы как можно дольше не лишать себя моего общества и оттянуть расходы по моему переезду в ад. Это в Америке, уверяю вас, тоже стоит недешево.
Сказав так, Тейнер заметил, что его слова не были оценены должным образом, и сделал оговорку:
— Не правда ли, Петр Терентьевич, водка и пельмени дают очень болтливую смесь. Не кажется вам, что ее следует приглушить?
Тейнер снова наполнил лафитник. Затем он еще раз смешал уксус, горчицу и перец, положил еще два-три десятка пельменей и сказал:
— Не пройдет и пяти минут, как развязный американец мистер Тейнер будет храпеть на соломе под крышей вашего сарая… Потому что он всегда, прежде чем сесть за стол, предусматривает место для сна…
— Мистер Тейнер, у нас раскладушечка найдется. Я ее живехонько разложу вам в тенечке, вы и отдохнете…
— Как вам угодно, Елена Сергеевна… Во всяком случае, мое опьянение вполне объясняет, а также извиняет мой уход и дает возможность братьям Бахрушиным поговорить без свидетелей.
Тейнер учтиво откланялся и удалился под навес. Бахрушин, вынося ему раскладушку, мягко заметил:
— Не стоило бы вам дипломатничать, мистер Тейнер. В моем разговоре с Трофимом никто не может быть лишним… Тем более вы…
— Но все же… Я ведь чужой для вас человек, — ответил Тейнер, располагаясь на раскладушке.
— Воля ваша.
Бахрушин, возвращаясь в дом и думая о Тейнере, вспомнил бабкину поговорку: «О сказке не по присказке судят, а по концу».