Все ладилось у Петра Терентьевича Бахрушина, и казалось, неоткуда было ждать даже самого малого облачка, которое могло бы омрачить это ясное утро.
После объезда полей и участков, довольный увиденным, он пребывал в самом разотличном настроении. Яровые пошли в такой рост, что хоть не уходи с поля. Коровы, несмотря на жару, не сбавляли удоя. Наконец прибыли долгожданные двадцать четыре тонны кровельного железа. Солнышко и то словно подмигивало в этот день удачливому председателю.
Разнуздав и привязав к правленческой коновязи Жимолость, Петр Терентьевич поздоровался с приезжими плотниками, прошел в старый, тесный председательский кабинет. И там, будто по его заказу, из приглушенного настольного репродуктора послышался «Танец маленьких лебедей».
Музыка — добрая спутница Петра Терентьевича. И в нелегкие годы своей жизни он обращался к ней со своими раздумьями.
Человек сердечный и тонкий, Бахрушин огрублял себя, точно стесняясь показать людям свой мир чувств и переживаний. Не всегда удобно седеющему человеку, да еще занимающему видное положение, восторгаться чарующей мелодией, которая, смолкнув, все еще продолжает звучать где-то в забеленной временем голове.
Дослушав «Танец маленьких лебедей», выключив репродуктор, Петр Терентьевич подошел к письменному столу и увидел под старинной гирькой продолговатый белый конверт, оклеенный иностранными марками.
— Сашунька! — позвал он секретаря-машинистку. — Где ты?
Вошла худенькая белокурая девушка в легком маркизетовом сарафанчике.
— Я тут, Петр Терентьевич. Сводку перепечатываю.
— Оказывается, письмо какое-то пришло, а ты хоть бы что…
— Так я же не хотела мешать… из «Лебединого» ведь передавали…
Петр Терентьевич посмотрел на девушку и с напускным безразличием сказал:
— Неужели из «Лебединого»?.. А я как-то мимо ушей пропустил.
— Да ладно уж, Петр Терентьевич, — улыбнулась девушка. — Лебедята-то все еще, наверно, у вас перед глазами скачут.
— Может быть. Только теперь время служебное. А мы с тобой люди солидные. Так или нет?
— Наверно. Особенно я.
Бахрушин расхохотался.
— Откуда письмо, Сашуня?
— Из Америки, Петр Терентьевич.
— Из какой Америки?
— Из Нью-Йорка, Петр Терентьевич. Вот. Тут написано.
Бахрушин надел очки, прочел.
«Господину президенту колхоза «Коммунистический труд» Бахрушину Петру Терентьевичу».
— Да кто же меня может знать в Америке по имени и отчеству?
Девушка не ответила.
— Это письмо, вернее всего, о бычках, — высказал догадку Бахрушин. — У нас нынче пять племенных бычков на экспорт берут. Что ж ты не вскрыла, не прочитала? Доложила бы. Как положено секретарю.
— Я не должна была вскрывать это письмо, Петр Терентьевич…
— Это почему, если у тебя от меня допуск ко всякой переписке?
— А к этому письму меня никто не допускал, — ответила Сашуня, понизив голос и опустив голову.
Разглядывая далее конверт и прочитав имя отправителя, Бахрушин вдруг умолк. Рука его дрогнула. Кольнуло в боку. Пол под ним слегка качнулся. На мгновение потемнело в глазах, потом снова стало светло. Даже слишком.
— Сашуня, ты иди и допечатывай, что там надо… Да выдерни ключ из двери, чтобы минут с десяток ко мне никто не входил.
Девушка ушла. Бахрушин медлил с распечатыванием письма.
«Значит, не без колокола звон», — вспомнил он о слухе, дошедшем до него еще в прошлом году.
А слух состоял в том, что брат Петра Терентьевича, Трофим, считавшийся убитым сорок лет тому назад под Омском, живет в Америке.
На это никто тогда не обратил внимания, тем более что слух принес прожженный враль и забулдыга фотограф, кочевавший из одной районной газеты в другую.
А теперь не оставалось сомнений — Трофим жив.
Петр Терентьевич вскрыл конверт и вынул вчетверо сложенное письмо, из которого выпала фотографическая открытка.
С открытки глядел человек лет шестидесяти. В шляпе. В хорошем клетчатом пиджаке. При галстуке.
Это был Трофим. Постаревший и обрюзгший, но не потерявший крутого излома поседевших бровей. Та же знакомая отцовская горбинка на носу, тот же широкий лоб, и та же ямка на подбородке. Он смотрел со снимка на Петра Терентьевича не заносчиво, не возвышая себя над ним, а даже наоборот взгляд Трофима показался Бахрушину усталым и скорбным.
Бахрушин имел обыкновение прежде разглядеть нового человека, а потом начинать с ним разговор. Так он поступил и теперь. Рассмотрев Трофимову карточку, он принялся читать письмо, отпечатанное на пишущей машинке куда более четко и опрятно, чем это делала правленческая машинистка Сашуня.
«Мая 12 дня 1959 года
город Нью-Йорк
Любезный брат мой Петр Терентьевич!
Не удивляйся, мало ли чего не случается на белом свете. Хотел я прожить мертвым для тебя, для первой моей жены Дарьи Степановны, для всех, кто меня знал. Да не сумел.
После того, как я отступил с Колчаком из родных Бахрушей, мне много пришлось постранствовать. От Колчака я убёг под городом Омском. Потому что я раньше других понял, что ему скоро будет полный разгром, и я не захотел ради оттяжки этого полного разгрома класть мою молодую голову. Перебежать фронт ко красным я тоже боялся, потому что не мог ожидать пощады даже от тебя, моего родного брата. И я, подался в Шанхай. А из Шанхая уплыл искать счастья в Америку. Потому что мне в России ни от какой власти пощады ждать было нельзя. Если бы даже взяли верх белые, они бы меня тоже прикончили как дезертира. Ведь я же убёг из ихней армии.
В Америке спервоначалу жилось мне впроголодь. А потом я повстречал русских кержаков. Они-то меня и пристроили работать на ферму в Нью-Йорк-штате, к одному старому и богатому фермеру по имени Роберт. Этот Роберт мною очень дорожил, а потом он помер, а я остался при его вдове по имени Эльза. Она на семь лет старше меня. У нее от Роберта дочь. А у меня от нее никого и теперь-то уж, само собой, никого и не будет. По званию я считаюсь фермером с наемным трудом. Несмотря на это, ваш посол уважил мое чистосердечное прошение, в котором я, как принявший молоканскую веру, ничего не утаил, и велел пустить меня в Советский Союз на тридцать дней, не считая проезда туда и обратно. И наш департамент тоже не усмотрел в том, что я должен повидать брата и родное село, ничего противоречащего. За меня хлопотал Джон Тейнер. Он пишет разные разности в газетах и поедет со мной, чтобы описать, как я приеду в родное село и как я там буду жить. К тому же я, как молоканин, не должен умереть, не вымоливши не для себя, а для своей души прощения на коленях у тебя и у Дарьи Степановны, которую я бросил ради того, что боялся умереть молодым.
И если ты не простишь меня, Петрован, и не пустишь посидеть в доме, где я родился и вырос, то я хотя бы, как странник, постою под родимыми окнами, посижу на могиле отца и матери и отбуду обратно в Нью-Йорк-штат на свою ферму.
Про тебя и про Дарью мне прочитали из ваших газет, где было напечатано про то, что вас вознаградили за новую породу коров орденами. Тогда-то я и возымел желание безотлагательно побывать в Бахрушах.
Знай и верь мне, мой брат Петрован, что я еду с открытой душой. Кормить себя не заставлю. Мне наменяли вашей валюты достаточно. Не имей и ты зла на меня. Встреть меня тоже с открытой душой, если даже мои грехи незамолимы перед тобой и перед моей первой женой, Дарьей Степановной.
Жить нам, Петрован, теперь уж осталось не так долго, и мы должны расстаться на этом свете как люди. Спорить нам тоже больше не о чем. Ты это поймешь, когда я тебе расскажу все без утая и откроюсь перед тобой, как на духу».
Далее следовала подпись с твердыми знаками, написанная дрожащей рукой:
«Трофимъ Т.Бахрушинъ».
Четырежды перечитав письмо, стараясь как можно больше увидеть не столько в его строках, сколько сквозь них, Петр Терентьевич позвал Сашуню, попросил ее отвести Жимолость на конный двор, а сам принялся звонить в гараж, чтобы ему выслали «какую ни на есть машину, хоть бы даже самосвал».
Не прошло и десяти минут, как Бахрушин мчался на большой пожарной машине в райком.