XLVII

Солнце было еще высоко, когда Трофим вернулся на рейсовом автобусе. До села ему нужно было пройти меньше километра. Он решил направиться прямо к Дарье. С Тейнером ему встречаться не хотелось. Напишет бумагу в Верховный Совет, тогда и объявит.

Через него передаст последние слова и проклятие съевшей его жизнь и его ферму Эльзе. А что касается акций, то верный молоканин, у которого они лежат, продаст их, перешлет деньги. За это, может быть, Трофим вызволит его обратно в Россию вместе с его старухой и даст им кусок хлеба в Бахрушах или в городе. Надо отсидеться пяток — десяток месяцев — и он будет здесь как рыба в воде. Еще и в правление выберут. Он знал не только по словам дочери Надежды, но и по другим разговорам, что Советская власть дает помилование даже уголовным, если они от души раскаялись и порвали с прошлым, доказав это трудовыми делами. А он докажет. И Дарья тогда сменит гнев на милость. Все образуется само собой.

Дарью он нашел на огороде и сразу же объявил ей:

— Был у губернатора. Подаю прошение в Верховный Совет. Помоги мне написать поглаже и от всей души. Помоги найти слова.

— Если ты хочешь написать в Верховный Совет от души, зачем тебе у других искать слова? Они сами родятся в твоей душе, — ответила Дарья. — Иди и продиктуй Петровановой машинистке Сашуне все, что тебе хочется сказать нашей державе, у которой ты просишь прощения…

А Трофим:

— Оно так. Это все верно. Тебя не к чему в это дело впутывать. Да боюсь околесицу наплести. Начну про Фому, кончу про Ерему. А надо суть. Всю-то ведь жизнь не продиктуешь на бумагу.

— Так ты и диктуй только суть.

— А в чем она, моя суть, Дарья?

— Если ты не знаешь в чем, так другим-то откуда знать?

— Опять верно сказано. Когда я убегал, так ни с кем не советовался. А как следы заметать, так метельщиков ищу… Нет уж! Сам уж я. Сам! У меня есть слова, которые не отскочат. Я, может быть, теперь могу даже себе голову отрубить. Не остынуть бы только, пока я до правления иду.

— И я об этом же думаю. Ты ведь как солома. Пых — и зола.

— На это не надейся. Словесно я остынуть боюсь, а не как-нибудь. Спасибо. Побегу, пока правление не заперли…

Трофим ушел.

Дарья старалась больше не думать о нем. Не думать потому, что она после прихода Тудоихи разговаривала с Петром Терентьевичем, и он сказал ей: — Если тебе уж так хочется поверить ему, так хоть на людях-то в этом не признавайся, чтобы потом, когда он уедет, не краснеть перед народом.

Уверенность Петрована в отъезде Трофима была железной. Дарья не могла не считаться с этим. Но если Трофим был в облисполкоме и теперь готовит заявление в Верховный Совет, то как она может усомниться в этом.

Петрован всю жизнь был для Дарьи главным судьей. Во всем. Она ему доверяла, может быть, больше, чем своим глазам или ушам. Но ведь и он может ошибиться. Человек же…

Тут она поймала себя на том, что ей хочется, чтобы Трофим остался. И она спросила: зачем ей этого хочется? И, ответив на это, она успокоилась.

Решение Трофима остаться вовсе не льстило ей. А если и льстило, то в-пятых или десятых, а не во-первых. Ее по-прежнему ничего не связывает с ним. Потому что, сколько бы лет он ни прожил здесь, все равно ему никогда не обелиться перед ней, если даже она его со временем простит.

Но прощенный не уравнивается с прощаемым. На солнце гляди, на земле живи, а рыла не задирай. Прошлое засыпает, но не умирает. Прошлое можно крепко-накрепко позабыть, но не для того, чтобы не вспомнить о нем, если ты его разбудишь каким-нибудь своим поступком.

— Здоровый — это здоровый. Вылечившийся — тоже здоровый человек, но леченый.

Теперь все стало на место в душе у Дарьи, и она снова принялась подрывать картофельные кусты, выискивая первые маленькие плоды для дорогих внучат.

Трофим тем временем, дождавшись, когда в правлении никого не будет, начал диктовать свое заявление, которое начиналось так:

«Осознав на склоне моих лет всю тяжесть разлуки с родиной, я, Трофим Терентьевич Бахрушин, проживающий в Соединенных Штатах Америки в штате Нью-Йорк, а ныне находящийся в родном селе Бахруши, решил в таковом остаться бесповоротно и пожизненно…»

Заявление было длинным и подробным. Трофим не забыл и не утаил даже того, что не имело особого значения. Он рассказал, как он прятался от красных в лесу, как он не верил в Советскую власть и как он дезертировал из колчаковской армии. Он подробно рассказал об Эльзе, на которую батрачил всю свою жизнь, и о пятидесяти семи тысячах долларов в акциях фирмы «Дженерал моторс», которые, если надобно, может пожертвовать в пользу Красного Креста или передать на строительство Нового Бахрушина.

Трофим рассказал, каким он увидел свое село и как узнал, что у него есть внуки Екатерина, Борис и Сергей, а также их мать, его единственная родная дочь Надежда Трофимовна.

Машинистка Саша мало что поправляла в его заявлении. Она даже не стала вычеркивать не подходящие для Верховного Совета слова, где он Христом-богом молил вернуть ему родную землю, и дедовское право видеть внуков своих, и посмертное право быть упокоенным в земле своей.

Саша, перечитывая потом Трофиму черновик заявления, оценила и то, что он ни в одной строке не сослался на Дарью Степановну, хотя и знал, что это ускорило бы, а может быть, и предрешило положительный исход его дела.

Было уже поздно, и Сашуня сказала, что она перепечатает заявление набело завтра утром. Встанет до света, и к восьми часам все будет исполнено на хорошей бумаге.

Загрузка...