XV

Вечером этого же дня Бахрушин зазвал к себе старика Тудоева и секретаря парткома колхоза Дудорова.

— Не пропадать же пельменям, — пошутил Петр Терентьевич, довольный их приходом. — Да и перекинуться надо о текущем моменте.

Жаркий день сменился теплым вечером. Солнце еще не село, а уже запахло табаком, посаженным в палисаднике Еленой Сергеевной. Доносились далекие песни воскресного гуляния молодежи.

Петр Терентьевич начал рассказывать о своих впечатлениях не сразу. Надо же было расспросить о здоровье семьи, о том, как провели день, каков был улов карасей у Дудорова на Тихом озере, где тот бывал каждое воскресное утро.

— Ты, парень, давай не о карасях речь заводи, а о Трошке, — сказал Тудоев, — о карасях он тебе завтра расскажет, а об этой «рыбе» желательно бы знать сегодня.

Петр Терентьевич помедлил с минуту, а потом начал так:

— Один себе на уме, а другой не крепко запертый дуботол. Я говорю про Трофима. Пустой он или, лучше сказать, опустошенный. Читал, видать, маловато, а может быть, и вовсе ничего не читал. Но, видимо, свое дело на ферме знает. Русские слова попризабыл, но говорит складно. Политических убеждений никаких. Стыдно даже как-то за него. Люди у него все еще, как в девятнадцатом году, делятся на белых и красных. Вот и все его политические взгляды. Себя не обеляет, но и не раскаивается. О людях судит по одежде и по стенам, в которых они живут. Деньги, я думаю, у него единственный и главный аршин. Душонка, если она у него есть, — не больше луковицы. Словом, серый мужик. Скуповат. Жаден. О себе высокого мнения. «Я» да «я»… Жену, Эльзу, не любит. В бога едва ли верует, но козыряет им. Не он один так поступает в Америке. И у нас такие деляги есть. В колхозе он мало что сумеет увидеть и того менее — вынести. Тары нет. Голова хоть и велика у него и порожняя, да в нее, как мне думается, ничего положить нельзя. Наглухо она запечатана для всего нового. А старое в ней сгнило. И вообще он замороженный человек.

— Какой, какой, Петр Терентьевич? — переспросил Дудоров.

— Законсервированный, — разъяснил Бахрушин. — Смолоду он хоть как-то да мыслил. Отличал все-таки эсеров от коровьего хвоста. А потом его будто взяли и замариновали в консервной банке и продержали в ней сорок лет. Потом откупорили эту банку, и он явился к нам из маринада этаким овощем соления двадцатых годов… Может быть, я в чем-то и ошибаюсь, что-то преувеличиваю, наговариваю на него. Может быть. Ведь у меня с ним особые отношения… Но каковы бы они ни были, он для меня мертвый.

— А тот как? — спросил Кирилл Андреевич Тудоев о Тейнере. — Ребятью он приглянулся.

— Да и мы с Еленой Сергеевной пока худого не можем сказать про него. Американец он. Я с ним будто встречался раньше много раз. Наверно, в книжках. Там он бывал под другими именами, другой масти, а существо одно и то же. Но это все, Григорий Васильевич, — обратился он к Дудорову, — первые впечатления. И, я думаю, впечатления поверхностные. Но какие бы они поверхностные ни были, можно сказать, что Тейнер — человек общительный, прост в обращении с людьми. Острословен в разговоре. Понимает толк в русской речи и, как мне показалось, любит ее до щегольства. Зорок. Любознателен и откровенен. Или делает вид, что откровенен. О нас знает раз в сто больше, чем Трофим. В машине мы перебросились с ним о пятилетке, и оказалось, что он читал съездовские материалы и даже помнит наизусть некоторые цифры. Сталь. Зерно. Рост производительности. Очень хорошо отзывался об электрификации.

— Допускает ли он, что мы перегоним Америку? — спросил Дудоров.

— Мы не касались этого вопроса, но все же он сказал, что в мире нет шагов шире, чем наши. Но он тут же, как бы мимоходом, вставил о том, что мы, широко шагая, многое перешагиваем. В смысле — недоделываем. Не обращаем внимания. Не заботимся о качестве некоторых вещей. И с этим нельзя было не согласиться, особенно когда мы ехали через наш старый мост. Мы ведь его тоже перешагнули, не сменив опорные сваи.

— Он на меня произвел тоже неплохое впечатление, — заметил, к удивлению Бахрушина, Дудоров.

— Как это понимать? Неужели ты виделся с ним, Григорий Васильевич?

— Разумеется. Должен же секретарь парткома знать, не терпят ли приезжающие неприятностей.

— А он что?

— Ничего. Ответил, что чувствует себя отлично, и спросил, с кем имеет честь разговаривать, и я назвал себя по имени, отчеству, фамилии и партийной должности.

— Ну и как? — заинтересовался Бахрушин.

— Очень был доволен и ни капли не удивлен моим приходом. А потом попросил показать ему село. И я не отказался. Пока вы купались с одним американцем — с другим мы успели побывать в новом саду, в библиотеке, в музыкальном кружке. Тейнер, оказывается, играет на скрипке. Не ахти как, но все-таки… Ребята-скрипачи с удовольствием слушали его американские детские песенки. А потом он играл «Сомнение» Глинки. Жалею, что не было вас, Петр Терентьевич.

— А я и не сомневался, что Тейнер любит музыку и любит детей. За это велю завтра же доставить ему подарочную бутылку Петровской водки.

— Тогда велите доставить две, — сказал Дудоров. — Тейнер заснял маленьких скрипачей узкопленочным киноаппаратом для американского телевидения и записал маленьким магнитофоном их игру. Я думаю, это все вам должно быть приятно.

Бахрушин остался доволен. Может быть, Тейнер в самом деле такой человек, каким выглядит. Не притворство же это ради стремления расположить к себе! Зачем ему это? Хотя…

Всякое бывает на белом свете.

В этот вечер не в одном бахрушинском доме разговаривали о Тейнере и Трофиме. Едва ли была изба, завалинка, улица, где не упоминались бы эти имена и не пересказывались события минувшего дня, сразу же ставшие достоянием всех. Но все это, как поведала Пелагея Кузьминична Тудоева, только запевка к песне, а песня — впереди. И как она споется, пока гадать рано.

— Утро вечера мудренее, — повторила Тудоиха известные сказочные слова и добавила к ним свои: — А день и того больше. Не столько мудростью, сколько длинностью. Поживем — увидим, а видеть, я думаю, будет что…

Загрузка...