— Ежели б, — говорил Трофим Тудоевой, — ваши люди могли увидеть хоть бы вполовину глаза, чем крепко американское благополучие, мне бы тогда не надо было доказывать, на чем растут еловые шишки. Вот посмотрят в Москве американскую выставку, и люди поймут, почем сотня гребешков.
Долго и подробно объяснял Трофим терпеливой слушательнице, что такое конкуренция, без которой невозможна никакая жизнь.
— Ну, пускай земля общая, пускай машины и скот принадлежат всем, но если не будет конкуренции колхоза с колхозом, как можно богатеть?
Тудоева слушала и вязала чулок, а Трофим, сидя босиком, в нижней рубахе на крыльце Дома приезжих, доказывал теперь не столько ей, сколько самому себе, что борьба на рынке приводит к процветанию. Он утверждал, что один другого для того и бьет ценой, чтобы битый перекрывал небитого для всеобщего процветания и выискивал удешевление всякой и всяческой продукции, от моркови начиная и до автомобилей включительно.
Убежденный в этом Трофим искренне сожалел, что ни брат, ни Сметанин, ни самый глазастый из всех секретарь партийного комитета Дудоров не усваивали этих его мыслей.
Социалистические порядки, как и религию, Трофим находил хорошими для души, для самочувствия, но не для дела. И ему было совершенно непонятно: на чем держится колхозное хозяйство и что двигает его? Не сознание же, о котором так много рассуждали и Кирилл Тудоев и Петрован.
Ну как может сознание заставлять человека добросовестно трудиться и добиваться благополучия? Может быть, они открыли новую веру в построение рая на земле? Может быть, этот рай, именуемый коммунизмом, и зовет их на подвиги?.. Не зря же Дудоров знает заповеди, как хороший кержацкий начетчик. Может быть, они по-своему пересортировали Священное писание и отвеяли плевелы и выбрали из него самолучшие истины?
Как в кипящем котле, бурлили мысли в голове Трофима, усомнившегося в проповедуемых им правилах ведения хозяйства и боящегося своих сомнений. Может быть, рядом с богом и превыше его он сотворил себе золотого тельца, считая его всемогущим движителем жизни и повелителем рода человеческого?
Набив трубку, Трофим стал прикидывать, что движет им и теми, кто живет и работает на его ферме. Сначала он нашел на это ответ: жизнь. «Но что значит жизнь?» — спросил он себя. И кошка живет, и собака живет. Жизнь жизни рознь. У него большой дом в шесть комнат. В доме хорошая утварь и полный достаток. Его постоянные рабочие живут хуже. Некоторые совсем худо. А сезонные рабочие даже спят в сараях, и все их имущество ездит вместе с ними. И это считается справедливым. Справедливым по закону золотого бога, чью веру исповедуют в его стране. А по Священному писанию?
Священное писание расходится с законами его страны. А у них, в колхозе?
У них в колхозе тоже есть расхождение, но куда меньшее. И это расхождение изо всех сил норовят уничтожить.
Если говорить по совести, то в Бахрушах нет такой разницы в жизни людей, какая была и какую он помнит.
Так что же: безбожники, выходит, на самом деле ближе к богу, чем он, верующий в господа?
Верующий, но исповедующий ли его?
Выколотив трубку, Трофим продолжил рассуждения.
И эти рассуждения подтверждали, что он, фермер Трофим Бахрушин, молится другому богу, исповедует другие, подсунутые кем-то ему законы… И этот другой бог велит порабощать братьев своих. Даже братьев по вере. Таких же молокан, как и он. Этот бог заставляет разорять соседей и желать им зла, не в пример безбожному Дудорову, Сметанину, Петровану, Кириллу Тудоеву, безусому зоотехнику Володе и всем, кого знает теперь Трофим.
— Что же ты молчишь, моя молочная сестра Пелагея? Почему ты не распнешь брата своего или не найдешь слова успокоения его душе? — вдруг обратился Трофим к Тудоихе, как кержак к игуменье.
Тонкое ухо Тудоевой, хорошо чуявшее речь до малейшего словца, уловило ту напыщенность, которой Трофим окрашивал свои искания.
И Пелагея Кузьминична ответила:
— А что я могу сказать тебе, молочный мой брат Трофим? Правду? Тебя обидишь. Гость как-никак. Фальшивую утеху? Перед самой совестно. Одно скажу: зря ты приехал сюда.
— Как это зря?
— А вот так. Жил бы там и жил своей жизнью. Умер бы в своей молоканской вере. Почил бы от дел мирских… И тебе бы хорошо было, и нам немаетно. А теперь что получается?
— А что?
— А то, что ходишь ты среди нас, как верблюд в театре… Хочется тебе понять и то и это, а понять-то нечем.
— Нечем?
— Нечем, Трофим. Поздно. Хрящи у тебя в голове захрясли. Окостенели… И ты нам чужой, и мы тебе не свои. Хорошо еще, что Дарью не встретил…
— А если бы встретил, так что?
— Она бы сказала тебе, что нужно сказать…
— Я бы ей всю жизнь, всю душу открыл, и узнала бы она, в каком я пекле пекся. Узнала бы и простила меня. За этим и ехал сюда.
Трофим опустил голову, подпертую руками. Помолчал. Потом высморкался под лестницу и принялся обуваться. Обувшись, он подошел к Тудоихе и сказал ей:
— Хочешь, часы с боем для твоего Кирилла отдам? На двадцати двух камнях. Ни разу не чинены. Возьми и скажи: где она хоронится с внуками?
Пелагея Кузьминична, довязывавшая в это время второй подарочный носок Трофиму, спустила петлю. Этого с ней не случалось. Старуха не ожидала такого поворота. У нее запал язык. Она не скоро собралась с силами, чтобы ответить Трофиму. А когда собралась, ей не захотелось делать этого. И она молча вынула спицы из недовязанного носка и принялась сматывать на клубок свою работу.
Как хочешь, так и понимай.