Смерть Александра Скрябина стала всеобщим потрясением. Статьи в газетах, статьи в журналах, многочисленные стихотворения, концерты его памяти. Первые попытки заново понять личность и творчество композитора. Писали о свидетельстве «ужасной победы смерти», о «реализме Скрябина», о свете Преображения… Зачастую — с надрывом:
— Примененная Скрябиным система оказалась откровением…
— Гибель Скрябина есть грозный вызов человечеству…
— Вот чей дух ясно сознавал свою божественную родину…
Звучали обычные «заупокойные» признания: «Вчерашний бунтарь, свихнувшийся талант, страшный безумец, беспочвенный мечтатель в единый миг превратился в пророка, провидца, гения». Не обошлось и без посмертного «сведения счетов»: «Как ни трагична кончина Скрябина, кажущаяся преждевременной и бессмысленной, я считаю ее проявлением благого Провидения, так как она избавила самого Скрябина от неминуемо угрожавшей ему судьбы однородного ему художника Врубеля, закончившего свою жизнь в сумасшедшем доме и безумие которого также в свое время выдавалось слепыми друзьями за гениальность». Самоуверенному автору даже не пришло в голову, что «слепые» друзья Врубеля, как и друзья Скрябина, быть может, сумели оценить этих художников куда вернее его самого.
Но «отрицательных» статей было мало. Даже Сахновский постарался на этот раз «смягчить» свой антискрябинский напор: «Громадную утрату понес музыкальный мир… Погиб безвременно едва ли не самый яркий композиторский талант… Как река взламывает лед, творческий талант покойного не знал преград…»
В концертах увеличилось число исполнителей произведений Скрябина. Дань памяти часто сочеталась с живым стремлением помочь сборами семье композитора. Большой цикл из четырех концертов дал Кусевицкий. Быть может, еще больше признательности, как и больше отторжения, вызвали концерты Рахманинова. Сергей Васильевич поразил слушателей тем, что сумел Скрябина сыграть совершенно «по-рахманиновски». Для части публики это было новым открытием давно любимой музыки. Другие корили Рахманинова за «неверное» исполнение.
Скрябину посвятили отдельные выпуски «Русская музыкальная газета», журналы «Музыка» и «Музыкальный современник». Вышли первые книги: Евгения Гунста, Вячеслава Каратыгина, Леонида Сабанеева, Игоря Глебова (Асафьева). Биографический очерк Юлия Энгеля из «Музыкального современника» появился отдельным оттиском.
Постепенно чувство утраты смягчилось. Музыкальный мир вошел в свою колею. Творчество покойного композитора стало видеться «на расстоянии». Одни приверженцы творчества композитора объединились в странный музыкально-мистический кружок, который мало уже напоминал живые вечера в доме Александра Николаевича. Другие откололись, превратились в «одиночек».
Леонид Сабанеев издаст несколько книг о Скрябине, в том числе воспоминания о последних годах его жизни, но прежний энтузиазм его несколько поблекнет. Если ранее Скрябин был для него безусловно первым композитором современности, то теперь он готов поставить ему в пример Клода Дебюсси. Скрябинская «мистика», сама грандиозность замыслов Александра Николаевича, раньше столь завлекавшие Леонида Леонидовича, теперь кажутся ему «слегка ребячеством». Тон в своих воспоминаниях о композиторе он выберет особый: доброта, тронутая иронией при некоторой снисходительности к «чудачествам гения».
Борис Шлёцер, уже за рубежом, выпустит первый том своего исследования о Скрябине. Как и у других эмигрантов, жизнь его будет не проста. Придется сотрудничать с газетами и журналами, не только русскими, но и французскими, писать о музыке, о литературе, о философии. Поздние его статьи утратят ненужную цветистость, станут суше, внятнее. Загадка «Мистерии» Скрябина будет тревожить его долгие годы, но второго тома о главном композиторе своей жизни он так и не выпустит.
После Октября 1917 года Скрябин популярен. В нем готовы видеть предвестника революции, его творчество с жаром пропагандирует Анатолий Луначарский. В серии «Русские пропилеи» выходит том, где рядом с черновиками Пушкина были опубликованы стихотворные тексты Скрябина и его тетради по философии. Начинает жить Дом-музей Скрябина. Композитора исполняют, его вспоминают. Выходят его письма, статьи о нем.
Но непосредственного воздействия на музыкальную современность Скрябин уже не имеет. Ранее обожавшие Скрябина композиторы — Прокофьев, Мясковский — теперь несколько «остывают» к его творчеству, хотя ценят автора «Экстаза» и «Прометея» по-прежнему.
В послевоенные годы, на взлете научного прогресса разгорается новый интерес к Скрябину. Не только музыкальный, но и «научно-технический». Инженер Мурзин создает электронный синтезатор, названный скрябинскими инициалами «А.Н.С». Инструмент был способен преодолеть темперацию и ограниченность в тембрах. Появляются энтузиасты светомузыки, ставятся опыты при музее Скрябина в Москве и при авиационном институте в Казани. Нарождающаяся светомузыкальная культура находит и своих изобретателей, и своих мыслителей. В 1961 году в Казани был исполнен «Прометей» со световой партией. На следующий год то же попытались сделать и в Москве. В 1975-м, опять в Москве, «Прометей» еще раз прозвучал со светом.
Скрябин пришелся по душе музыкальным новаторам и технарям. Шестидесятые и семидесятые годы — это его время. Композитор видится глашатаем космической эры и новых открытий. Кажется, его «Мистерия» нашла свои пути воплощения даже после кончины своего автора. Впечатление это еще более усилится, когда в 1973 году прозвучит «Предварительное действо». Это была лишь первая часть большого сочинения. Композитор Александр Немтин попытался по наброскам Скрябина, опираясь на его поздние произведения, «воскресить» то, что композитором было замыслено.
В восьмидесятые наступают иные времена, сумрачные, неподвижные. Скрябин мало созвучен эпохам исторической меланхолии. Вторая и третья части «Предварительного действа» Скрябина — Немтина так и не воплотились в звук, остались лишь в нотах.
…Он оказался непокладистым и после смерти. Его музыка не хотела «подстраиваться» под любое историческое время. Но в ней жила редкая особенность: стоило прийти бурным, энергичным временам — Скрябин снова становился необходимейшим.
Была и другая посмертная жизнь Скрябина. В пятидесятые годы в своей мистической историософии, начертанной в книге «Роза мира», Даниил Андреев обронит о Скрябине страшноватые слова:
«В искусстве (как, впрочем, и в науке) встречаются и такие темные вестники, которые лишены темных миссий и становятся глашатаями темного просто вследствие личных заблуждений. Ярким примером такого деятеля может служить Скрябин. В Бога он веровал и по-своему Его любил, самого себя считал Его вестником и даже пророком, но с удивительной легкостью совершал подмены, стал жертвой собственной духовной бесконтрольности и превратился в вестника Друггура[145]. Мало кто понимает, что в «Поэме экстаза», например, с поразительной откровенностью рисуется именно тот демонический слой с его мистическим сладострастием, с его массовыми сексуальными действами, с его переносом импульса похоти в космический план, и главное, рисуется не под разоблачающим и предупреждающим углом зрения, а как идеал. Естественно, что чуткий слушатель «Поэмы экстаза», сначала смущенный, а потом завороженный этой звуковой панорамой космического совокупления, под конец ощущает как бы внутреннюю размагниченность и глубокую прострацию».
Еще раньше, в 1937 году, в письме родным с Соловков, о. Павел Флоренский выскажет нечто другое, но близстоящее:
«Если несколько преувеличить, то и о скрябинских произведениях хочется сказать: поразительно, удивительно, жутко, впечатлительно, магично, сокрушительно, но это не музыка. Скрябин был в мечте. Он предполагал создать такое произведение, которое, будучи исполнено где-то в Гималаях, произведет сотрясение человеческого, организма, так что появится новое существо. Для своей миро-дробящей мистерии он написал либретто, довольно беспомощное, но дело не в том, а в нежелании считаться с реальностью музыкальной стихии как таковой, в стремлении выйти за ее пределы, тогда как музыка Моцарта или Баха бесконечно действеннее скрябинской, хотя она и только музыка. Один третьестепенный писатель высказывает мысль: «Россия — страна пророков». Да, только лжепророков. Каждый одаренный человек хочет быть не тем, что он есть и чем он может быть реально, а презирает свои реальные способности и в мечтах делается переустроителем мироздания: Толстой, Гоголь, Достоевский, Скрябин, Иванов (художник), Ге и т. д., и т. д. Только Пушкин и Глинка истинные реалисты. Мудрость — в умении себя ограничить и понимании своей действительной силы».
Еще раньше, в 1921 году, Алексей Федорович Лосев произнесет, пожалуй, самые жуткие слова о композиторе:
«Христианину грешно слушать Скрябина, и у него одно отношение к Скрябину — отвернуться от него, ибо молиться за него — тоже грешно. За сатанистов не молятся. Их анафематствуют».
Прежде чем произнести приговор, Лосев нарисует страшную картину падения Европы в язычество, ее утонченное сладострастие, ее грешный индивидуализм, вершиной и завершением которого ему привиделся Скрябин, «перемоловший» в своем творчестве утонченность Шопена, «демонизм» Листа и размах Вагнера, впитавший чудовищную смесь язычества с христианством, которую явил немецкий идеализм Канта, Фихте, Гегеля.
«Слушая Скрябина, хочется броситься куда-то в бездну, хочется вскочить с места и сделать что-то небывалое и ужасное, хочется ломать и бить, убивать и самому быть растерзанным. Нет уже больше никаких норм и законов, забываются всякие правила и установки. Все тонет в эротическом Безумии и Восторге. Нет большей критики западноевропейской культуры, как творчество Скрябина, и нет более значительного знака «заката Европы», чем эта сладость экстаза, перед которой тяжелая громада библиотек и науки — пыль и прах, летающий легче пуха».
Это — не просто «обвинение». Это — смесь восхищения и содрогания, это «Свят! Свят! Свят!», произнесенное в момент, когда ты чувствуешь, как тебя затягивает жуткая бездна. Лосев, несомненно, сам пережил «искус» скрябинской музыки[146], и — поспешил откреститься:
«Вот что случилось с романтизмом и идеализмом в творчестве Скрябина. Можно сказать, что существенное отличие его от романтической философии и музыки — это анархия разврата, захватывающая в свою бездну всю гамму настроений от будуара до вселенской Мистерии. Скрябин, как никто другой, показал всю сладость и какую-то тайную правду разврата. В этом смраде мазохизма, садизма, всякого рода изнасилований, в эротическом хаосе, где Скрябин берет мир как женщину и укусы змеи дарят ему неизъяснимое наслаждение, — во всей этой языческой мерзости, которая изгоняется только постом и молитвой, Скрябин обнаружил чисто религиозную стихию, и он, повторяю, один из немногих гениев, которые дают возможность конкретно пережить язычество и его какую-то ничем не уничтожимую правду».
Смерть Скрябина породила долгую «тяжбу» с его гением. Слово «сатанизм» приклеилось к образу композитора с легкой руки прежнего друга, Леонида Сабанеева. Почти каждый, спорящий со Скрябиным, чувствовал неистовую силу его музыки, и — впадал в очередную «мистерию».
Собрать воедино все эти отзывы и свести к единому знаменателю — невероятно трудно. Люди религиозные или с сильной мистической «жилкой» усмотрят неприятные «странности» в самом уходе Скрябина. Какая-то внезапная и «нечистая» смерть, будто злая сила вобралась внутрь его существа. Но ведь и обычное, «внемистическое» объяснение не менее убедительно: композитор настолько истощил себя концертами, а еще более — творчеством, которому отдавался без остатка, работая непрерывно и с полным напряжением сил, что его организм, сумевший «победить» заражение в 1914 году, на следующий год уже не смог собрать сил, чтобы одолеть болезнь.
Но есть и другое «мистическое» событие в посмертной скрябинской судьбе. Маленький Юлиан поражал своей исключительной одаренностью. Запоминались не только удивительные и по-скрябински ласковые фразы, слетавшие с его детского языка, вроде: «У тебя мелодичные ручки» — глядя на мать, или, после зрелища ночного неба: «Я напировался звездами». Поражали его музыкальность, его облик, его манера играть. Многие знакомые Скрябина, глядя на этого ребенка, чувствовали неодолимую дрожь: до того он напоминал отца, усаживаясь за рояль. То же впечатление — от немногочисленных его сочинений. Маленькие пьесы Юлиана Скрябина поражают и стройностью формы, и гармоническим языком. То, к чему Александр Николаевич Скрябин пришел к концу жизни, его сын впитывал с колыбели. «Обертоновый» язык Скрябина не был для Юлиана «личным открытием», он был для него изначален, как для других детей, выросших в музыкальной среде, естествен язык классической музыки. Маленький Юлиан начинал свой композиторский путь с того, на чем оборвалась жизнь отца. Не на его ли долю выпадала задача Скрябина — «досоздать» «Мистерию»?
…Он утонул в Днепре в возрасте одиннадцати лет. После этого окончательно надломилась и жизнь Татьяны Федоровны Шлёцер.
Судьба второй жены композитора — по немногим свидетельствам — вела ее к церковной жизни. Внешне — это была строгая, скорбная женщина, которая, пройдя через горе, никому не открывала своего неизбывного страдания. Она ненамного пережила мужа и сына — скончалась 10 марта 1922 года на тридцать девятом году жизни. Несколько ранее, 27 ноября 1920-го, уйдет из жизни первая жена композитора, Вера Ивановна. «Оборванность» и этих судеб современникам тоже покажется странной.
В жизни и смерти Скрябина было много загадок: предчувствуемое число, когда он должен покинуть мир, гибель детей, последние часы…
Один исследователь Василия Васильевича Розанова утверждал: мы знаем Розанова-консерватора, мы знаем Розанова времени «Апокалипсиса нашего времени», когда он «сжигал» все, чему ранее поклонялся, сжигал с отчаяния, потеряв родину и единственного сына. И мы не знаем последнего Розанова, о котором — лишь несколько свидетельств, Розанова, который вдруг увидел «кресты» и успокоился душой в последнем смирении. Многое можно повторить и о Скрябине. Мы не очень хорошо знаем Скрябина-христианина, который в пятнадцать-шестнадцать лет много думает о Боге, лишь маленький листочек, случайно оставленный им в Евангелии бабушки, дает некоторое представление о его вере, да еще дерзкий ответ молодого Скрябина на вопрос Владимира Ивановича Танеева: «Да вы никак и в Бога веруете?» — «Да, верую». Уже не так мало мы знаем о Скрябине-ницшеанце, «гуляке праздном». Но более всего написано и сказано о Скрябине-«солипсисте» и Скрябине, замыслившем «Мистерию». Однако что знаем мы о Скрябине последних часов, кроме того, что он, как любой православный, причащался перед смертью? Отголосок этого Скрябина — лишь в воспоминаниях Морозовой (слова изможденного, измученного болями композитора, что испытания нам посланы, чтобы мы были лучше), да почти случайно услышанная фраза на похоронах, прозвучавшая из уст Татьяны Федоровны: «Каждое мгновение — Голгофа».
Можно что угодно выдумывать про «сатанизм» Скрябина. Но человек, умирающий в пасхальные дни, — это человек прощеный. Тем более что были и такие мысли о творчестве композитора.
В 1915 году, под впечатлением кончины композитора, Осип Мандельштам напишет статью «Скрябин и христианство». По тем обрывкам, которые сохранились от этого сочинения, чувствуются некоторое «качание», не совсем полная уверенность автора в выводах. Но три фрагмента ясно выхватили ощущения, которые столь же убедительны в своих интуициях, как и высказывания Андреева, Флоренского и Лосева.
— «Пушкин и Скрябин — два превращения одного солнца, два перебоя одного сердца. Дважды смерть художника собирала русский народ и зажигала над ним свое солнце. Они явили пример соборной, русской кончины, умерли полной смертью, как живут полной жизнью, их личность, умирая, расширилась до символа целого народа, и солнце-сердце умирающего остановилось навеки в зените страдания и славы».
— «Скрябин — следующая после Пушкина ступень русского эллинства, дальнейшее закономерное раскрытие эллинистической природы русского духа. Огромная ценность Скрябина для России и для христианства обусловлена тем, что он безумствующий эллин. Через него Эллада породнилась с русскими раскольниками, сожигавшими себя в гробах. Во всяком случае, к ним он гораздо ближе, чем к западным теософам. Его хилиазм — чисто русская жажда спасения; античного в нем — то безумие, с которым он выразил эту жажду».
— «Вспомнить во что бы то ни стало! Побороть забвение — хотя бы это стоило смерти: вот девиз Скрябина, вот героическое устремление его искусства! В этом смысле я сказал, что смерть Скрябина есть высший акт его творчества, что она проливает на него ослепительный и неожиданный свет».
Что-то близкое этому о покойном композиторе скажет и Вячеслав Иванов, которого — как ни парадоксально здесь это! — Алексей Федорович Лосев всегда был готов признать своим учителем:
«…теоретические положения его о соборности и хоровом действе проникнуты были пафосом мистического реализма и отличались от моих чаяний, по существу, только тем, что они были для него еще и непосредственными практическими заданиями. Мы могли, пожалуй должны были, спорить только о высших формах религиозного сознания или исповедания; мистическая подоснова оказалась у нас общею, общими и многие частности интуитивного постижения, общим в особенности взгляд на смысл искусства».
И все-таки, оставляя в стороне всё это «неясное и нерешенное», можно заключить эту тяжбу со Скрябиным не только свидетельством: музыка его действует на душу и часто — просветляет, а вовсе не «затемняет» ее. О Скрябине нельзя говорить как о «сатанисте», «язычнике» или провидце «инфернальных бездн», который не ощутил на себе Божьего веяния. Нельзя потому, что великое творчество — всегда «по образу и подобию», ибо именно в творчестве человек подобен Творцу, хотя он и обречен оставаться лишь робким и слабым подобием.
И, отставляя в сторону суд человеческий, не уместнее ли прислушаться к голосу о. Василия Некрасова, говорившего последнее напутствие тем, кто прощался с композитором в церкви Николы на Песках:
«Теперь он идет на суд Божий, идет с трепетом, чтобы дать отчет правде Божией в своей вере и жизни.
Помолимся же, да воспарит его светлый дух к Богу, Которому он служил своими художественными взлетами, в неземную высь, и, как на крыльях серафимских, нашими молитвами да вознесется его душа в царство вечной красоты, и там, в небесной гармонии ангельских славословий, да найдет она полное удовлетворение своим земным, не достигнутым вполне устремлениям, а с ним истинное для себя счастие и нескончаемую радость безмятежного покоя.
Не говорите с тоскою: «Его нет». Говорите с благодарностью: «Он был».
И с глубокою любовью в сердце, с молитвой веры на устах скажите:
— Да будет его имя славно там, на небесах, как оно было славно и каким навеки останется здесь, на земле…»
В жизни великого художника всегда есть последняя правда: его жизнь и его творчество связаны неразрывно, как связаны между собой разные проекции одного и того же предмета. Жизнь Скрябина — это уход от тонального тяготения. Во всем: в музыке, в семье, в идеях.
Тяготение к тонике и земное тяготение имеют между собой черты родственные. Отход от традиционного тяготения равномощен «отлету» от земли. Чем дольше музыка не «приземляется» к тонике, тем больше в ней «полетности», тем меньше в ней «плоти». Скрябин шел ко все большей «обесплоченности», ко все большему полету. В последний период творчества он и вовсе отказался от неизбежного для классической музыки возвращения к тонике в конце произведения. Его музыка «не кончается, но обрывается» — это не только шутка современника. Скрябин настолько ушел в мир своей мечты, что не хотел «приземляться». Ему настолько человеческая история казалась исчерпанной, что он и финалами своих произведений без унылой тоники в конце звал в иной мир. Все последние годы он «на отлете», как «на отлете» были и его сочинения. И собственная жизнь его также оборвалась, как «обрывались» его произведения. Его гармония, это настоящее открытие XX века, стала и его судьбой. И, значит, он исполнил главный нравственный постулат всякой человеческой жизни: живи так, как думаешь и согласно главному своему делу. Или, если сказать проще, «живи по правде».
Не потому ль ему было явлено — пусть и в невероятных образах — время, которое грядет?
Сабанеев вспоминал слова Павла Флоренского, произнесенные на похоронах Скрябина: «Он не свершил то, что хотел свершить. Но я вижу, что через тридцать два года, возможно, произойдет то, о чем он думал».
Когда Сабанеев слагал коротенькие воспоминания о Флоренском, он полагал, что о. Павел через скрябинскую идею «гибели мира» напророчил собственную смерть.
Почему Леонид Леонидович посчитал, что Флоренский умер в 1947-м, на десять лет позже своей настоящей смерти? Почему в «Воспоминаниях о Скрябине» эти слова Флоренского вспомнит другой свидетель? Почему Сабанеев путается в цифрах: в двадцать пятом году назовет тридцать три года, в старости — тридцать два. Похоже, в первый раз осторожный Леонид Леонидович попытался «подогнать» цифру под возраст Христа. Во второй — под дату воображаемой смерти о. Павла Флоренского. Но, быть может, число было иное — три года (1918-й)? или тридцать лет (1945-й)?
О. Павел ушел из жизни раньше последней даты. Но слова его, что «Мистерия», быть может, вовсе не химера, а будущая реальность — почти пророческие слова.
Начало Второй мировой войны — разве оно не подобно «зову» на всемирное «Предварительное действо», на «дематериализацию», только не духовную, а вполне «физическую»? И атомный гриб, взвившийся в 1945-м, — не был разве началом «развоплощения»?
Вот поэтический отклик на подступающую «обесплоченность» мира одного из последних великих русских лириков, Георгия Иванова:
Не станет ни Европы, ни Америки,
Ни Царскосельских парков, ни Москвы —
Припадок атомической истерии
Все распылит в сиянье синевы.
Потом над морем ласково протянется
Последний всепрощающий дымок…
И Тот, Кто мог помочь и не помог,
В предвечном одиночестве останется.
А вот другой отклик, Николая Заболоцкого, не менее мощный:
…Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг.
Где ж ты, иволга, леса отшельница?
Что ты смолкла, мой друг?
Окруженная взрывами,
Над рекой, где чернеет камыш,
Ты летишь над обрывами,
Над руинами смерти летишь.
Молчаливая странница,
Ты меня провожаешь на бой,
И смертельное облако тянется
Над твоей головой.
Но венчает гибель в этом стихотворении — не одиночество Творца, как у Георгия Иванова, но возрождение, пробуждение к новой жизни, и совсем по-скрябински:
За великими реками
Встанет солнце, и в утренней мгле
С опаленными веками
Припаду я, убитый, к земле.
Крикнув бешеным вороном,
Весь дрожа, замолчит пулемет.
И тогда в моем сердце разорванном
Голос твой запоет.
И над рощей березовой,
Над березовой рощей моей,
Где лавиною розовой
Льются листья с высоких ветвей,
Где под каплей божественной
Холодеет кусочек цветка, —
Встанет утро победы торжественной
На века.
Экстатические «взвихрения» музыки Скрябина и экстатические «выбросы» истории XX века — одной природы. Да и не есть ли история XX века — та же скрябинская «Мистерия», которая решила свершиться без всякой музыки, а значит, и без Скрябина? Не стала ли смерть композитора началом новой, «безмузыкальной» эры?
«Но если и музыка нас оставит, что будет тогда с нашим миром?!» — в отчаянии воскликнул однажды Гоголь. И эхом звучат ему слова Блока: «Ничего, кроме музыки, не спасет». Скрябин и был одним из воплощений мировой музыки. И потому без его произведений мир уже вряд ли сможет существовать.