БОЛЬШОЙ ДОЖДЬ

Акимыч в очередной раз вернулся из Раменья с «провизией» и пил чай, приготовленный Антониной Ивановной. Соскучившийся Лёнька примостился рядом.

— Как кум-то твой, Федя? — спросила бабушка Тоня. — Всё на печи прячется?

Акимыч крякнул и вытащил из кармана штанов какую-то газету, сложенную до размеров ладошки.

— Никак нет. Степану теперь прятаться ни к чему, наоборот… Целый день по селу ходит, пресс-конференции устраивает…

— Что-то ты темнишь, — нахмурилась бабушка. — Да что там у тебя, в газете твоей?

Акимыч наконец развернул газету, разложил её на столе и ткнул пальцем в заголовок:

— Читайте!

— Удивительная сила, — прочитал Лёнька. — К 30-летию Великой Победы.

— Ну и что? — спросила Антонина Ивановна, разглядывая статью.

Акимыч снова ткнул пальцем, на этот раз уже в подпись под ней.

— А теперь тут!

— С. Хорохонов, житель с. Раменье, — прочитал Лёнька. — А кто это — С. Хорохонов?

— Батюшки!.. — воскликнула Антонина Ивановна и схватила газету. — Так это что, Степан написал?! Ох, не вижу ничего без очков…

— Он самый, Степан, — подтвердил Акимыч. — Пропечатал человек в «районке» свои фронтовые воспоминания.

— Ой!.. Это когда ж он вспоминал? — спросила бабушка. — Когда на печи сидел?

— Ну чё ты, Тонь, к этой печи привязалась? Прям как Пелагея моя… Ну, сидел, ну, вспоминал про жизнь…

— Да ты не сердись, Федя, — Антонина Ивановна постаралась скрыть улыбку. — Ты давай, читай, интересно ведь.

— Без окуляров, однако, тоже не прочту, — сказал Акимыч и протянул газету Лёньке. — Ну-ка, ты у нас грамотный…

Лёнька поудобнее уселся за столом, откашлялся.

«Война была очень тяжёлым испытанием для нашего народа, — начал он. — Тому, кто её пережил, ясно, о чём идёт речь. Но я хочу обратиться со своим рассказом к молодым. И пишу о войне, чтобы показать, какие недюжинные силы открывала она в человеке.

На войне мы болели редко. Иногда в снегу по нескольку суток лежали, аж вмерзали в грунт — и ничего, никто даже не кашлял. Но однажды в ночном бою напился я из первой попавшейся лужи, и к утру скрутило меня, сильный жар поднялся. Нашёл я фельдшера, он говорит: дизентерия у тебя, ступай скорее в медсанбат. Приплёлся туда, а там и без меня яблоку некуда упасть. И на полу лежат, и в проходах, а санитары всё раненых подтаскивают. Куда, думаю, мне тут со свои животом, пойду в какую-нибудь избу (а было это в деревне), может, отосплюсь. Так я и сделал, влез на печку и забылся.

Очнулся от того, что стало мне как-то тревожно. Хочу поднять голову и не могу, от слабости еле глаза открыл. Приподнялся из последних сил, гляжу — рядом со мной лежит солдат. Похоже, что раненый, без сознания. А меня будто кто подзуживает: встань, выйди из избы… Скатился я с печки, ползком на крыльцо вылез, глянул по сторонам да и вскочил на ноги: в одном конце деревни наши отступают, а в другой уже немцы входят. Сперва я за нашими было кинулся, а после спохватился: ведь солдат в доме на печке лежит! Я в избу, начал его трясти. Трясу, а он только стонет. Сдёрнул я затвор автомата, дал очередь ему над ухом. Не помогло, лежит парень как убитый. И так мне стало жалко его, молодого, беззащитного, что подхватил я его под мышки и поволок из избы. Тащу и понимаю, что не успеть мне уже с парадного крыльца. Я со своей ношей через двор да на огороды, а оттуда — в поле. В поле этом попалась на наше счастье скирда соломы. Там и укрылись до ночи. Сижу я в копне, поглядываю, как немцы в деревне хозяйничают. Вдруг вижу, трое из них прямиком к нашей скирде направляются. Я — автомат наготове, замер, думаю: лишь бы мой бедолага не застонал. Но ничего, пронесло немцев мимо, и до самого вечера было тихо кругом. А когда стемнело, взвалил я раненого на плечи и потащился своих искать. Повезло, что они отошли ещё недалече…

— Ты почему, Хорохонов, не на койке? — спрашивает меня фельдшер.

— А чего я на ней забыл?

— Так ведь дизентерия у тебя!

— Да когда это было, — отвечаю ему.

— Ты мне зубы не заговаривай, — рассердился фельдшер, — а ну, бери градусник!

Поставил я градусник, только что он мог показать, если сам я чувствовал, что здоров. Фельдшер сначала не поверил: шутка ли, утром человек почти умирал, а к вечеру живёхонек. А когда узнал всю правду, даже посмеялся.

— Повезло тебе, — говорит, — что не остался давеча в медсанбате. Ещё неизвестно, до чего бы ты там долежался. А тут — и сам здоров, и человека спас! Только как же ты допёр его, братец, ведь он тебя вдвое тяжелее будет?

Правду сказал доктор, ни за что бы мне не дотащить того солдата, если б смерть не заглянула в глаза…

Так я узнал эту удивительную силу, которая помогала нам выжить под пулями, в мёрзлых окопах, в ледяной воде. Раненого моего в медсанбате выходили, и до самой Победы провоевали мы с ним в одном полку. А после войны потерял я из виду дорогого моего товарища. В первое время не до писем было, а после написал ему, но вернулось моё письмо обратно. Не проживает по прежнему адресу Николай Малыгин. Так вот и не знаю ничего о человеке».

Лёнька кончил читать и поднял голову.

— Хорошо как написал, — растроганно сказала бабушка. — Прямо как писатель.

— Степан говорит, исправили много, — заметил Акимыч.

— Ну, всё равно, хорошо исправили. Так по-простому, по-человечески получилось… Федя, — бабушка вдруг строго взглянула на Акимыча, — а почему б тебе самому про войну не написать? У тебя таких историй целый мешок.

— Их у каждого фронтовика целый мешок, — отмахнулся дед Фёдор. — Про всё писать — бумаги не хватит.

— А я думаю, не прав ты. Пройдёт ещё тридцать лет, и много ли таких фронтовиков останется? Откуда же тогда им, — бабушка кивнула на Лёньку, — узнать, как всё было?

— В книжках, поди, написано.

Бабушка осуждающе посмотрела на Акимыча и шепнула Лёньке:

— Не любит войну вспоминать…

Попив чаю, дед Фёдор засобирался домой. Лёнька вился вокруг него вьюном.

— Гляди, опять в гости к тебе намыливается, — усмехнулась бабушка Тоня.

— Пойдём, пойдём, — сказал Акимыч. — Я и так перед тобой виноват, никак в лес не выберусь…

— Дедушка, а ты знал про эту удивительную силу? — спросил Лёнька по дороге к дедову дому.

— Да такое с каждым человеком хоть раз в жизни случается, — ответил Акимыч. — После кажется, что чудо произошло, а это и не чудо вовсе, сам ты как-то сумел…

— Дедушка, расскажи, — попросил Лёнька, заглядывая Акимычу в глаза.

— Ах ты хитрец, — рассмеялся дед Фёдор, — вишь как ловко удочку забрасывает!.. Ладно, расскажу тебе про одно такое «чудо»…

…Случилось это в начале войны. Мы тогда отступали и вот раз попали под страшную бомбёжку. Как налетели фашисты, как начали нас жухать, а у нас опыта ещё никакого — мечемся, чуть не в небо заглядываем: не летит ли на тебя бомба оттуда. А бомбу, её, Лёнька, слушать надо: как засвистит — ложись и к земле прижимайся. И подальше от техники нужно быть в это время, её-то в первую очередь бомбят.

А мы с товарищем по неопытности, наоборот, на машине из этого пекла хотели убежать. Он шофёр, а я с ним, в кабине. И вот чешем, только оглядываемся. Вдруг я вижу, как бы со стороны, что машина наша поравнялась с кустами, и тут раз — прямо в неё бомба!.. Машина — в клочья!.. А в действительности до тех кустов ещё метров тридцать. Я как заору: «Прыгай!» — и сам вон из кабины!.. Упал на землю, краем глаза увидел: товарищ мой тоже успел сигануть. А машина наша, Лёнька, поравнялась с ивняком — тут её и накрыло.

— Это ты в будущее заглянул, — уверенно сказал мальчик.

— В будущее, да. Второй раз такое со мной уже после войны случилось. Мы тогда плотницкой бригадой ремонтировали ферму в Воронино. Я — за бригадира. Вот работаем, вдруг я оборачиваюсь и вижу: из-за леса «газик» председательский выныривает и прямо к нам пылит. Я мужикам говорю: вона председатель проверять нас катит. Они меня спрашивают: где? Я снова к лесу поворачиваюсь — а машины-то и нету!.. А место чистое, скрыться некуда, разве только развернуться да назад… Но это ж ерунда какая-то, тем более заметил я, председатель ещё рукой в нашу сторону указал, видно, шофёру что-то объяснял. Стою я как истукан, глазами хлопаю, а тут аккурат председательский «газик» появляется из-за лесочка, и председатель рукой на нас показывает… Мужики смеются: как же ты его, родимого, учуял?.. Да уж как-то так и учуял…

— А ещё было такое? — спросил у деда Лёнька.

— Врать не буду, больше не было, — ответил тот.

— А на войне тебе не было страшно? — без всякого перехода спросил мальчик.

— Как не было? Было, — сказал Акимыч. — Там ведь всё время под смертью ходишь да удивляешься, как это ты ещё жив. Просто поменьше надо о смерти думать, иначе беда: и от неё, безносой, не убережёшься, и воевать не сможешь. У нас в отделении солдат один так боялся пули, что из блиндажа выйти не мог. Лучше, говорит, здесь расстреливайте, а не пойду — смерть моя там бродит. В конце концов командир на него плюнул: сиди, дрожи!.. Так солдат ночью по нужде вышел — тут его шальная пуля и нашла…

Дед Фёдор повернул голову и засмотрелся куда-то вдаль. Лёнька проследил его взгляд, но ничего интересного в пустом небе не увидел.

— Чувствуешь? — спросил Акимыч.

— Нет, — ответил мальчик и тут уловил в воздухе какое-то напряжение.

— Не иначе гроза будет, — сказал старик.

— И дождь?

— Хорошо бы, — Акимыч поставил свой велосипед под навес. — Ну, пошли, перед бабкой моей отчитаемся…

…У Пелагеи разболелась поясница, она кряхтя рассовала привезённые продукты и пошла прилечь.

— Сами тут хозяйничайте, — сказала она, — вон щи в чугунке…

— Значит, точно гроза будет, — сделал вывод Акимыч.

Уже через полчаса небо закрыла огромная чёрная туча, а воздух был натянут как струна.

— Ну, сейчас вдарит!.. — с каким-то мальчишеским азартом воскликнул дед и схватил Лёньку за руку. — Айда в мастерскую! Там интереснее!..

Во дворе их встретил сильный ветер, а первые капли дождя уже стрекотали по листьям и расписывались кляксами в пыли. Стало темно, почти как ночью, — и вдруг темноту разорвала ослепительно яркая молния и почти сразу же загрохотал гром. Когда Лёнька с дедом влетели в мастерскую, хлынул настоящий ливень.

Акимыч осторожно открыл окно, выходящее на пруд, и мастерская наполнилась шумом дождя. Ветер не задувал в их сторону, и можно было сколько угодно наблюдать за разыгравшейся стихией. Лёнька нагнулся и посмотрел вниз: поверхность пруда прямо кипела под струями дождя…

— Вот тебе и пруд наберётся!.. — крикнул Лёнька Акимычу.

Тот кивнул, не отрывая глаз от мокрых деревьев, которые ветер трепал так, словно хотел оборвать до последнего листочка. Порою вспыхивала молния, и в этот короткий миг дед и мальчик старались увидеть её всю — она казалась огненной трещиной, прорезающей небо…

Но вот гроза стала утихать, ветер ослабил свой натиск, и гул дождя постепенно превратился в монотонный шелест.

— Кончается? — спросил Лёнька.

— Может, кончается, а может, ещё долго так прошлёпает, — ответил дед. — Так-то оно даже лучше.

— Акимыч, ты не любишь про войну вспоминать? — снова без всяких предисловий спросил мальчик, но старик, похоже, не удивился.

— Кто ж её, проклятую, вспоминать любит?.. А и забыть тоже никак не получается… Тебе, поди, интересно?

— Интересно.

Акимыч пожевал губами.

— А может, и права твоя бабушка… Может, и впрямь нужно вам это, — вслух рассуждал он. — Ну, чего рассказать-то?

— Чего-нибудь необычное, — Лёнька не сомневался, что и рассказы о войне у Акимыча какие-то особенные.

— Гм, необычное… — дед почесал свою бородку. — А есть!.. Есть, Лёнька, и я тому живой свидетель!.. Одна фашистская пулемётная точка не давала нам развернуть атаку. Прямо косила сверху, не подступишься… И артиллерией никак не могли её взять. Одна возможность — подползти и забросать гранатами, и уже несколько смельчаков нашлось, да все там и полегли. Тут прибывает в подразделение связной, узнал про это и говорит командиру:

— А давайте-ка я попробую!

Командир его осаждает:

— Полно тебе, уже пробовали. Шестерых положили зазря…

— Ничего, — отвечает связной, — седьмой-то, может, и пройдёт как раз.

И вообще, заявляет, меня пули не берут. Ну, стал готовиться, гранаты нацепил… Потом говорит: отойдите. Встал на колени, глаза закрыл — должно, молился, хотя крестов не клал. Потом встал и побежал. Бежит пригнувшись, не ползёт даже!.. Немецкий пулемёт аж захлёбывается, а ему хоть бы что! Командир наш в бинокль смотрит и глазам своим не верит:

— Ох, мать моя!.. Пули-то вокруг него веером ложатся, словно он коконом непробиваемым обёрнут!..

Так и погасил пулемётную точку тот связной, и жив остался. Вишь, в самом деле не брали его пули…

— Это тоже удивительная сила? — спросил Лёнька.

— Она самая, — Акимыч придвинул к окну свой любимый табурет и сел на него. Мальчик взобрался на подоконник.

— Она, Лёнька, по-разному проявляется, эта сила, — продолжал дед Фёдор. — Вот хоть возьми наших баб. Провожали нас на фронт. Кругом крики, вой, бабы за своих мужиков цепляются, только что под вагоны не кидаются!.. А моя Пелагея стоит — и хоть бы слезинку уронила. Ты, говорю, хоча для виду слезу выдави, перед людьми неудобно. Неужто совсем меня не любишь? А она мне говорит: не могу, Федя. Понимаю, что, может, в последний раз видимся, а не могу, не взыщи.

Потом на фронте разговорился об этом с одним бойцом, он и спрашивает:

— А много тогда в деревне баб плакало?

— Да почитай все, — отвечаю.

— Ну, тогда считай, что ты в рубашке родился. Вернёшься домой живым, а тех, по ком выли, убьют. Это уж точно, бабы — они это верно чуют. Вспомнишь ещё мои слова.

Любопытно мне стало.

— А твоя-то жёнка как? — спрашиваю.

Он махнул рукой и говорит:

— Моя по мне как по готовому мертвяку причитала, дура!.. Знать, не суждено мне домой вернуться…

Через месяц его и убили. Я тогда, правда, про наш разговор не вспомнил, а под конец войны пришлось. Была у нас тогда в подразделении молоденькая санитарка, так перед каждым боем забьётся, бывало, в самый дальний угол и глаз не кажет. А знаешь, почему? Легко определяла, кто погибнет в бою: если увидит бойца — и в слёзы, всё, считай, его нет. Мы тоже старались ей на глаза не попадаться, кому охота знать, что последние минуты дышишь… Так что правду тот бедолага говорил про бабье чутьё.

— Значит, моя бабушка тоже по дедушке плакала, — сказал Лёнька.

Акимыч потупился, словно видел свою вину в том, что, не оплаканный женой, едва ли не единственным из земляков вернулся с войны.

— Расскажи ещё, — негромко попросил мальчик.

— Я тебе расскажу про родительское благословение, — начал Акимыч. — Некоторым солдатам матери или жёны вешали на шею крестики, ну, или образки — благословляли. Считалось, от смерти это защищает… Вот у одного нашего парнишки заметили такой образок и давай над ним подтрунивать. Ему бы промолчать, а он оправдываться стал: мол, мать, старуха тёмная, повесила, а мне эта иконка ни к чему, я в бога не верю. А раз не веришь, говорят солдаты, так сними её и брось под ноги. А потом поднимешь и в карман положишь — на память о матери. Парень сначала ни в какую, но те ж зудят и зудят.

— Командир, — говорят взводному, — вот тут у нас Чижова икона от смерти спасает, так пускай он и тянет связь под артобстрелом!..

В общем, допекли Чижова, он сдуру и психани.

— Да плевать мне на неё! — и сорвал образок.

И ведь тихо было, как будто и война кончилась, откуда только пуля прилетела. И прямо Чижову в голову. Так он с образком в руке замертво и свалился.

— А у тебя образка не было? — предположил Лёнька.

— То-то и оно, что был. И слава Богу, что никто его не увидел, а то бы и я мог, как Чижов… Тоже ума палата была… Зато после этого случая я, Лёнька, можно сказать, и уверовал. Молиться потихоньку начал. Молитв, конечно, не знал, а так, своими словами: не дай, мол, пропасть, сохрани от смерти, хочется ещё на земле пожить…

— Вот он тебя и сохранил, — улыбнулся Лёнька.

— А что ты думаешь?! Посылают меня однажды ещё с одним солдатом связь проверить: оборвалась где-то. Мы снарядились и бегом, да только чуток отбежали — кричат мне: Кормишин, тебя к комбату вызывают. Так и побежал вместо меня другой солдат, а я к батальонному начальству направился. Иду обратно и думаю: вызывали-то за безделицей, ровно комбату в голову блажь пришла. Гоняют человека за просто так!..

Пришёл в отделение, а наши с задания ещё не вернулись, и, главное, связь не восстановлена. Я ещё одного бойца взял — и вслед первой группе. И что ты думаешь? Находим мы в лесу винтовочки наших ребят, аккурат в том месте, где провод обрезан. Значит, немцы «языка» брали. Вот те раз, думаю, я на комбата обиды строил, а это ж меня Господь спасал…

Или раз зимой с товарищем попросились в одну землянку погреться, а нас не пустили. Неслыханное это дело на войне, чтоб солдат к своему же брату так отнёсся… Ну, не пустили, что делать, мы в сторонку отошли, от ветра спрятались, закурили даже… А тут шальной снаряд летит — и прямым попаданием в эту землянку. Одна воронка от неё осталась. Скажешь, случайность?

— Нет, — ответил Лёнька.

— Вот и я говорю, нет, слишком много случайностей-то будет… Я ведь, Лёнька, и после Победы два раза чуть не погиб. Наши-то до Берлина дошли, Победу справили, а в тылу много ещё недобитых немцев осталось. Один из таких полков и окружи ночью наш батальон. И как стали долбить с трёх сторон!.. Что делать? Началась паника, каждый спасается, как может… Я смотрю, командир роты бежит. Он человек образованный, знает, что делает. Я за ним. Бегу, стараюсь не отставать. Замечаю, он к лесу повернул, и тут у меня как будто ноги спутали — не бегут в ту сторону и баста. Остановился, оглянулся, вижу: полуторка наша летит по дороге. Скорость бешеная — тоже из окружения вырывается. Но впереди крутой поворот, в этом месте шофёру хошь не хошь, а сбавить газ придётся. Я и рванул к этому повороту. Так бежал, Лёнька, наверное, птица бы не догнала!.. Из последних сил прыгнул и ухватился руками за задний борт. А больше уже не мог ничего — ни подтянуться, ни ногам опоры поискать, — кончился. Так и болтался, держась одними пальцами, и даже сознание пару раз потерял… Мне потом, когда с машины снимали, пальцы штыком ребята разгибали. Задеревенели пальцы, поэтому и не сорвался с борта. А батальон наш почти весь немцы вырезали, и ротный в ту ночь погиб…

— Везучий ты, — сказал Лёнька, удивляясь, какая длинная череда необъяснимых событий привела к тому, что Акимыч остался жив и сейчас беседовал с ним.

— А знаешь, мне один человек уже после войны рассказывал, как они брали немецкий город Кенигсберг, — снова заговорил дед Фёдор. — Нынче он Калининград называется, не бывал? Ну так вот, никак не могли наши взять этот Кенигсберг, большие потери несли. И вдруг приезжают на фронт священники. Среди солдат смешки пошли: сейчас нам попы город от немцев очистят, вот только перекрестятся!..

Но командование построило весь личный состав, приказало: шапки долой! И попросило серьёзно отнестись к происходящему и быть готовыми к атаке. А священники помолились, взяли икону Казанской Божьей Матери и пошли к городу. Они идут, а с немецкой стороны ни единого выстрела! Тут даётся команда к бою, наши начинают наступление — и берут Кенигсберг!..

А потом пленные немцы рассказывали, что увидели в небе огромный огненный образ Божьей Матери, по-ихнему Мадонны. Многие на колени попадали, а у тех, кто хотел стрелять, разом заклинило всё оружие. Этот человек говорил, что Казанскую икону всю войну возили на самые горячие участки, и везде она помогала…

— А, вот вы где! Дождь-то кончился, выходите!.. — на пороге мастерской стояла Пелагея Кузьминична, обутая в заляпанные грязью резиновые боты.

— Ну как, отпустило маленько? — спросил у жены Акимыч.

— Чуток полегчало… Я уж самовар приготовила, пора почайпить.

— Что? — переспросил Лёнька и тут же засмеялся, поняв значение странного слова.

— Каков дождик, а? — говорил Акимыч, закрывая окошко. — Не было, не было, а потом ка-ак!..

— Большой дождь, — согласилась Пелагея. — Несколько грядок аж разворотило.

— Ничего, Пелагеюшка, всё поднимется, всё оживёт.

На улице запахи дождя были так сильны, что у Лёньки защекотало в лёгких. Пруд наполнился водой почти доверху, и, хотя дождь кончился, вода с бережков всё ещё стекала в него. «Вот лягушки-то обрадуются, — подумал Лёнька. — Будет сегодня у Акимыча праздничный концерт». Он постоял немного, вглядываясь в мутную воду, и поспешил в дом деда Фёдора «почайпить».

Загрузка...