Большевик, воин, писатель

I

С тех пор как я в первый раз прочел «Чапаева», прожита целая жизнь. Жизнь прожить — не поле перейти: все, что несущественно и случайно, стирает время. Но то, что положено в основу души, с годами особенно затвердевает, и об этом уже никогда не забудешь.

В начале 1923 года я прочел первый вариант «Чапаева», выпущенный Истпартом. Фамилию автора — Фурманов — я слышал ранее. Это был видный политический работник Красной Армии и редактор военно-политического журнала «Политработник».

Встреча с первой книгой Дмитрия Фурманова была переживанием настолько сильным, что мне, как это всегда бывает в таких случаях, запомнились все обстоятельства того зимнего дня. Это произошло в воскресенье, в свободное от служебных дел время. Помню, как после утренней прогулки по заснеженным переулкам Москвы вернулся я домой, прилег на кровать, раскрыл журнал, и как только дочитал до первого знакомства Фурманова с Чапаевым, тут уж не мог удержаться и находившиеся в комнате стали взволнованными и внимательными слушателями этих замечательных страниц.

Вскоре после прочтения «Чапаева», в эту же зиму, в первый раз увидел я Дмитрия Андреевича. Это было в начале зимы 1923 года, в редакции журнала «Молодая гвардия», помещавшейся тогда на Новой площади, за Китайской, ныне не существующей стеной.

Дмитрий Андреевич был в солдатской, насколько я помню, зеленой шинели, в папахе солдатского образца — ее боковины были отстегнуты и опущены, прикрывая щеки и даже шею. Был суровый зимний день, белое небо без солнца, по земле наискось летела жесткая крупа…

Приехал Дмитрий Андреевич на открытой машине, сильно замерз. Я впоследствии замечал, что лицо его плохо выносит морозы — оно в зимнюю пору бывало слегка обветрено. С первого взгляда он понравился мне, но это было странное по двойственности впечатление.

В тот день Дмитрий Андреевич принес в журнал «Молодая гвардия» рукопись. Улыбаясь дружелюбно, он требовал (иного слова не подберешь), чтобы я дал ему точный — до часа! — срок ее прочтения. Когда я попросил его позвонить по телефону, он вынул аккуратненькую книжечку и записал туда время, когда надлежало позвонить.

Но при этом он не производил впечатления черствости или чопорности. Он был непринужденно приветлив, после него осталось впечатление бодрости, словно по редакционной комнате прошел веселый и свежий ветер.

Наружность Дмитрия Андреевича Фурманова хорошо передается его фотографиями. Как все непринужденные и непретенциозные люди, он удачно получался на фотоснимках. Берешь сейчас любое фото — и въявь представляются его темно-карие быстрые глаза, взгляд, веселый и пристально задерживающийся на собеседнике, приветливый и одновременно берущий всерьез, упрямо-внимательный, несколько даже углубленный в себя. В посадке головы есть упрямство — он держит ее несколько лбом вперед, особенно при ходьбе, быть может от привычки все время размышлять… Походка у него быстрая, легкая, стройность сложения почти юношеская, плечи немного покатые, и над высоким лбом мягко кудрявятся волосы. Складу его красивого рта свойственны серьезность и вместе с тем всегдашняя готовность рассмеяться.

Так он выглядел — один из самых привлекательных людей, которых мне пришлось встретить в жизни.

По своему душевному складу Дмитрий Андреевич Фурманов был так же привлекателен, как по своей наружности. В обращении с людьми у него господствовал внимательно-ласковый и ровный тон. В литературное дело принес он до этого невиданную организованность, деловитость и дисциплину.

В Фурманове было воплощено то самое лучшее, что в складывающуюся советскую литературу принесли писатели, пришедшие по окончании гражданской войны с различных участков политической работы, комсомольские активисты, политработники армии, журналисты, советские работники. В революцию он вступил сложившимся человеком и первый, еще в огне гражданской войны, нашел те черты, которые должны быть свойственны писателю нового типа, участнику борьбы за социализм, строителю его и при этом пристальному и постоянному наблюдателю и исследователю действительности.

Так возникли «Чапаев», «Мятеж», «Десант», так создавалась новая книга «Писатели» — книга о литературной среде, в которую Фурманов принес все те же страсть и пафос революционера, двигавшие им в его политической работе в армии, и то же пристальное, трезвое и взволнованное внимание.

Едва ли не больше, чем кто-либо другой из писателей его поколения и его формации, он чувствовал принципиальную новизну того, что он принес в литературу. Но при этом именно ему меньше, чем кому бы то ни было другому, были свойственны чванство и зазнайство в отношении всего того, что до него и рядом с ним существовало в советской литературе.

Помню, как его поразили первые произведения Бабеля. Кажется, вот бы почва для антагонизма — Бабель писал о тех же людях, рядом с которыми комиссар Фурманов провел гражданскую войну, и писал так непохоже… Фурманову в Бабеле многое казалось неправильным, уродливо искаженным. Но, как сейчас помню, Дмитрий Андреевич заметил в Бабеле то, что многие совсем не склонны были тогда замечать, — его высокое мастерство в овладении словом.

Всеволод Иванов, Леонов, Сейфуллина и многие другие писатели, почти одновременно с ним или немного раньше начинавшие свой путь в литературе, — никто не уходил от его глаза, заботливого и хозяйского. Именно хозяйского. Не только представителем молодой и воинствующей литературной школы чувствовал он себя — это чувство у него тоже было, но при этом он умел сохранить хозяйскую бережливость ко всей складывающейся тогда советской литературе. Это великое партийное чувство, кроме Фурманова, было из писателей-коммунистов свойственно тогда едва ли не одному А. С. Серафимовичу. Именно такие качества и обусловили исключительно большую организаторскую работу в литературе, которую Д. А. Фурманов за короткое время проделал.

Придя в новую для него и достаточно сложную литературную среду того времени, Дмитрий Андреевич Фурманов сумел изучить ее, по-большевистски разобраться в ней и установить и выделить положительные черты, черты складывающейся советской литературы, от всего наносного, чужеродного и вредного. Он первый начал борьбу против некоторых крикливых политиканов, которые порою пытались выдать себя за правоверных носителей партийных взглядов в литературе.

Этой борьбе за правильность линии партии, борьбе тем более тяжелой, что даже товарищи, ему наиболее близкие, порой не понимали его и оценили все значение его борьбы только после его смерти, Дмитрий Андреевич отдавал все свои силы.

Дмитрий Андреевич принимал деятельное участие в подготовке исторического документа — резолюции ЦК партии о художественной литературе, опубликованной в 1925 году. Эта резолюция явилась программой дальнейшего роста советской литературы, вокруг нее группировалось все здоровое, что было как в среде коммунистов-писателей, так и в среде писателей беспартийных.

Меня всегда поражало то, как много успевает Дмитрий Андреевич. Он был первым секретарем Московской ассоциации пролетарских писателей, он проводил заседания, ездил по кружкам и группам, участвовал в литературных дискуссиях, представительствовал организацию вовне, буднично руководил ею повседневно. Одновременно он работал главным редактором литературно-художественного отдела ГИЗа, что означало тысячи печатных листов, которые он прочитывал и правил. Но, работая на этой должности, он на практике осуществлял линию партии в литературе и первый начал без визга и шума парализовать дезорганизующее, антипартийное влияние некоторых, по тем временам довольно влиятельных, «деятелей» литературы. Фурманов вел литературный кружок в одном из рабочих районов Москвы и очень дорожил этой работой. При всей огромной организаторской работе он за это время:

а) написал «Мятеж» и «Десант»,

б) перередактировал «Чапаева»,

в) написал целый ряд мелких рассказов и очерков,

г) делал записки и разрабатывал план романа «Писатели»,

д) систематически, как и всю жизнь, вел дневник, в котором вся эта огромная работа, а также его повседневные наблюдения за людьми, с которыми он общался, мысли и чувства были записаны хотя и конспективно, но вполне достаточно для того, чтобы впоследствии подтолкнуть память и быть развернутыми в художественный образ.

При всем этом он внимательно следил за советской прессой и не просто прочитывал газеты, но делал постоянные записи и вырезки по интересующим его вопросам.

Он не смог бы сделать и половины того, что сделал, если бы строжайшим образом не регламентировал свою жизнь. Он объявил решительную войну всякой богемщине и расхлябанности и всегда требовал делового ведения собрания, точного сбора, деловитости выступления, ответственности в выполнении поручения.

Сговариваешься прийти к нему на работу в два часа, а приходишь в половине третьего. Он отказывается разговаривать… Мы — друзья. Я по лицу его вижу, что он попросту рад меня видеть. Но тщетно я прошу дать мне «аудиенцию», он ласково смеется, но решительно отказывается разговаривать: у него уже идут другие дела, и, кроме того, он еще явно хочет приучить меня к аккуратности и делает это без всякого педантизма, очень весело и ласково.

Его очень возмущало и огорчало, когда опаздывали на собрания секретариата, правления. И вот неоднократно случалось, что опоздавший, придя на заседание, заставал следующую картину. Дмитрий Андреевич сам вслух ставит вопрос, после некоторого раздумья сам себе отвечает. Любовь Иосифовна Коган (тогда технический секретарь МАПП) ведет протокол. «Садись! — говорит Дмитрий Андреевич, сердито взглянув на опоздавшего. — Видишь, никого нет, первый ты, а уже опоздал на двадцать минут! Я тут сам разобрал два вопроса, — после заседания ознакомишься, если есть возражения, договоримся!»

Для Фурманова поджидать опоздавшего означало подчиниться расхлябанному стилю жизни, а этому стилю жизни он объявил войну и вел ее настойчиво и весело.

Дмитрий Андреевич Фурманов жил в непрестанном бодром и веселом ритме работы. Это было похоже на марш, на бодрый походный шаг под музыку, которую он слышал откуда-то изнутри своей молодой и вдохновенной души. В этом не было ничего принужденного, бездушно-ханжеского и доктринерского. Он жил напряженно, организованно и дисциплинированно. Ему было весело так жить, и, дружа с ним, невольно хотелось подражать бодрому трудовому темпу его жизни. Его день был настолько компактен, что наперед обдуманы были каждые четверть часа.

Встав рано утром и проделав гимнастику, Дмитрий Андреевич ранние эти часы, когда голова особенно свежа, посвящал своему очередному произведению, тому, над которым он работал. Был период, когда я часто оставался ночевать у него. Утром хочется поговорить с ним, приоткроешь дверь в его кабинет, увидишь в щель его упрямый затылок, всю его склонившуюся над письменным столом фигуру — и понимаешь, что тревожить его нельзя.

Поработав, он шел на службу. С Нащокинского переулка и до центра он обязательно шел пешком, стараясь по возможности выбирать различные маршруты, — это была его прогулка, — так же, как и после работы домой, пообедать и снова на собрание или на заседание — обязательно пешком. Я и сейчас без грустного волнения и нежности не могу смотреть на тротуар Пречистенского бульвара: сколько раз после какой-либо ожесточенной дискуссии того времени шли мы быстро и весело по безлюдному этому тротуару, мимо домов, которые вот так же, как сейчас, стояли более тридцати лет тому назад… Все то, что на дискуссии выражалось в отчетливых и сухих формулировках, в дружеской беседе расшифровывалось в лирике переживаний. Здесь — творческие планы, еще не отделенные от плоти собственной биографии, и вот писатель Фурманов, рассказывая о своей очередной работе (он работал тогда над «Мятежом»), вновь превращается во взволнованного участника замечательных событий… «Пьесу об этом написать надо!» — восклицает он, и это значит, что пьеса через год, через два, но будет написана!

II

На улице Фурманова, раньше Нащокинском переулке, еще и сейчас стоит дом, над воротами которого вделан барельеф, очерчивающий мужественный профиль молодого лица, — профиль Дмитрия Андреевича Фурманова.

В этом доме, в двух смежных комнатах, он и проживал. В первой помещалась столовая, а во второй, которая была немного выше ее (от первой она отделялась одной ступенькой), — кабинет и спальня. Эта комната была прямо над воротами, как раз там, где сейчас находится барельеф. Возле окна, немного наискось, стоял письменный стол Дмитрия Андреевича. Стены заставлены книжными полками, и подбор книг отражал склонности хозяина: русская классическая литература, Маркс, Энгельс, Ленин и большая коллекция — иначе, пожалуй, и не назовешь — уникальных изданий, посвященных гражданской войне.

«Чапаев» был в то время уже написан, «Мятеж» создавался, а на полках Дмитрия Андреевича продолжал собираться материал, освещающий гражданскую войну. Здесь можно было найти редчайшие сборники и папки с материалами о Щорсе и Боженко, Буденном и Котовском, труды по военным вопросам, военные приказы товарищей Сталина, Фрунзе и Ворошилова.

Перед друзьями широко были раскрыты двери гостеприимного фурмановского дома, где за дружеским столом встречались земляки и старые друзья Дмитрия Андреевича — ивановцы — с новыми друзьями, с писателями. Дом Дмитрия Андреевича считали своим долгом посетить, порою при самом кратковременном пребывании в Москве, многочисленные военные сослуживцы Фурманова по Чапаевской дивизии, по Средней Азии, по Кубани. Начинались воспоминания и рассказы, — право, из одних этих рассказов можно было бы составить венок новелл о гражданской войне.

Дмитрий Андреевич, умея работать, умел и любил отдыхать. Он находил время и охоту сделать свои две комнаты притягательным центром для своих друзей. Нигде мы так хорошо не веселились и не отдыхали, как у Митяя. Он умел в каждом человеке выделить самое лучшее и культивировать в нем это лучшее. Он любил в товарищеском кругу вдруг вспомнить вслух о правильном, хорошем поступке кого-либо из нас, и ценная черта, нашедшая проявление в этом поступке, как бы передавалась всему коллективу. Это были черты идейности, смелости, политической сознательности, находчивости в идейной борьбе, подлинной культурности. Но делал он это опять-таки не по прописям, а с живым, и непосредственным восхищением. Так он учил нас ценить друг друга для нашего общего дела. И отсюда та чудесная атмосфера веселого отдыха, которую создавал Фурманов дома, когда устраивал вечеринку.

Кто бывал на фурмановских вечеринках, никогда их не забудет. Вечеринку он намечал точно, как день неотложного заседания, и так же настойчиво просил не забывать о ней и не опаздывать. Заранее обдумывал и подготовлял все веселое ее хозяйство. И вот он встречает гостей. Он сам праздник, воплощение этой вечеринки. Кудрявый, темно-румяный, в домашней рубашке с мягким воротником, он приветливо улыбается, посмеивается, подшучивает, глаза веселы, но особенная, «фурмановская» приглядка в глубине их сохраняется. Только приходишь и сразу попадаешь под его заботливую руку. Все обдумано: вина и закуски, музыка и танцоры, кого с кем посадить рядом, чтобы всем было весело. Всем весело, и ему веселее всех!

Но в работе, в веселье, в дружбе он не переставал все время и неустанно обдумывать, запоминать, записывать. Только после смерти Дмитрия Андреевича, просматривая его «Дневники», в полной мере можно было понять, какой интенсивной внутренней жизнью жил он все время, непрестанно фиксируя свои впечатления на страницах дневника, а потом в дневнике же анализируя свои первые впечатления и подвергая критике свои поступки. По «Дневникам» нетрудно установить, что подавляющее большинство произведений Фурманова основано на этих записях. У него был глаз на недостатки людей, и он умел прекрасно определять различную меру недостатков, за одни мог пожурить, из-за других становился врагом… Вся гамма этих отношений к людям нашла свое выражение в «Дневниках» последних трех лет, в его подготовке к работе над романом «Писатели» — там хранятся характеристики беспощадные и проницательные. Фурманов был человек коммунистического дела. И если он видел, что кто-либо к этому великому делу подмешивает какие-то корыстные и карьеристские расчеты, этот человек делался его врагом на всю жизнь.

Была у Фурманова еще одна черта, свойственная человеку коммунистического авангарда, — это скромность. Не того сорта ханжеская скромность, которая есть «унижение паче гордости», а особенная способность объективно отнестись к себе, к своим достоинствам и недостаткам, как бы взвесить себя на весах общепартийного дела.

Один товарищ рассказал мне о своих отношениях с Дмитрием Андреевичем Фурмановым. Фурманов был редактором периодического издания, а этого товарища (обозначим его, скажем, буквой X) назначили его заместителем. И вот через некоторое время X развил такую деятельность, что Фурманову стало нечего делать в журнале. Дмитрий Андреевич сам почувствовал это и встревожился. Спустя некоторое время Дмитрий Андреевич вдруг пришел на работу повеселевший и вполне дружелюбно сказал, обращаясь к X:

— Слушай, X, я вижу, ты лучше меня работаешь и прекрасно можешь работать без меня. И хотя мне это очень неприятно, пойдем к начальнику, заявим ему об этом, — ты будешь редактором.

— А ты?

— Мне работу подыщут…

Так они и сделали.

Я верю этому рассказу, так как Дмитрий Андреевич неоднократно проявлял эту замечательную партийную скромность в целом ряде аналогичных поступков.

Помню, как в период, когда он заканчивал «Мятеж», его, автора едва ли не наиболее хроникальных, близких к историческим фактам произведений советской литературы, очень сильно, видимо, тянуло отойти от этого своего жанра и усилить элементы вымысла в своем творчестве.

Одна подобного рода попытка запомнилась мне особенно рельефно.

Это было на одном из еженедельных творческих собраний, происходивших в зале бывшего особняка Морозова. Дмитрий Андреевич прочел там свой новый рассказ. После реалистического рисунка «Чапаева» и первых набросков «Мятежа», с которыми мы уже были знакомы, рассказ об абстрактно-романтическом коммунисте, находящемся в тюремном заключении в какой-то абстрактно-капиталистической стране, показался нам неудачным. Товарищи один за другим выступали и критиковали Дмитрия Андреевича. Едва ли не половине выступавших призыв в армию еще предстоял через год или два, а он, комиссар прославленной чапаевской дивизии, слушал, мрачно положив на ладонь свою кудрявую голову, и молчал, не подавая реплик, изредка переспрашивая, когда ему неясен был смысл возражения.

Когда кончили выступать, он взял слово и сказал примерно следующее:

— Я очень много работал над этим рассказом, и он мне еще сейчас нравится. Но ваши доводы меня убедили, — очевидно, рассказ, правда, не удался. Что же мне делать? — весело спросил он и сам себе ответил: — Я не буду его печатать!

И действительно, рассказ этот был напечатан лишь по его смерти.

III

Он пришел на одно из собраний писателей-коммунистов, и, здороваясь с ним, я поразился тому, какая у него горячая рука. Я сказал ему об этом, он нахмурился, с укоризной покачал головой и глазами показал на жену свою, которая сопровождала его. Потом, улучив минутку, когда мы остались вдвоем, он сказал:

— У меня повышенная температура, если Ная об этом узнает, мне придется уйти, а ты кричишь громко: «Руки горячие!»

Так началась болезнь, коварная болезнь, которая свела его в могилу и отняла у советской литературы и у советского народа одного из выдающихся людей нашей эпохи.

Почти с самого начала болезни врачи сказали нам, что он должен умереть. Но при температуре 39—40°, уже потеряв сознание, Дмитрий Фурманов продолжал бороться за жизнь, за право по-прежнему отдавать ее революции. Эта борьба поражала врачей, и мы, его друзья, начинали надеяться на чудо — на выздоровление Митяя. Дом походил на вооруженный лагерь, на штаб борьбы. За это время все его товарищи продежурили у его постели, со всех концов Советского Союза получались телеграммы, запрашивающие о состоянии его здоровья, по телефону не переставая звонили, и очень часто мы не знали даже имен тех, кто справлялся о здоровье Дмитрия Андреевича.

Но вот приостановилось дыхание, похолодели руки, остекленели и пожелтели дорогие черты лица…

Смерть Дмитрия Андреевича Фурманова всколыхнула широкие слои нашей общественности, эхо ее прокатилось по всей провинциальной и партийной прессе. Все написанное Фурмановым было собрано в посмертные тома собрания сочинений, памятник поставлен на могиле, а все новые и новые поколения читателей читают его произведения с таким же глубоким волнением, с которым они прочитаны были их отцами и матерями.

Свежим ветром, сдувающим прочь всякое литературное жеманство и гнилую вонь декадентщины, которая в то время еще сильна была в нашей литературе, повеяло со страниц фурмановских книг. Он первый в нашей литературе показал во весь рост героическую личность советского человека, он дал образец реалистического изображения больших общественных событий, он показал новорожденную красоту нашего, по-революционному перестраивающегося, устремленного к коммунизму общества.

Помню, как летом 1925 года в одном санатории на Южном берегу Крыма пришлось мне самому наблюдать, как читатель знакомится с книгой Фурманова. Этот человек в прошлом был матрос, потом красноармеец, а в то время, о котором идет речь, вузовец. Несмотря на последствия ранений, на туберкулез и переутомление, он стремился вознаградить себя за месяцы сидячей и молчаливой работы непрестанным и бодрящим всех окружающих весельем.

Однако пришли дни крымского весеннего ненастья. Туман сполз с гор, однообразно выло и грохотало море, в санатории было холодно и неприютно. У нашего друга поднялась температура, заложило грудь, заныл фронтовой ревматизм, прихрамывая ходил он из палаты в палату, покашливал, искал средств развлечься. Пришел и к нам в палату. Сыграли в тысячный раз в дурачка, подвигали шашки.

— Нет ли у вас, ребята, почитать чего-либо? — спросил он с легким зевком.

И мы дали ему «Мятеж» Фурманова. А когда он ушел, поговорили о том, что не следовало бы, пожалуй, давать ему такую серьезную книгу.

На следующий день погода поправилась, но с утра нашего друга не было ни слышно, ни видно. И только за обедом появился он с опозданием — случай неслыханный, так как аппетит у него был волчий, санаторного пайка ему всегда не хватало, в столовой обычно появлялся он первый. За обедом он все время читал и оставлял блюда недоеденными. А вечером, уже после того, как потушили в палатах свет, он ушел под тусклую электрическую лампочку, горевшую в коридоре, и слышно было, как няня гнала его оттуда.

— Вот книга, — сказал он в полдень следующего дня, перебирая бережно и ласково страницы уже прочитанного «Мятежа». — Как это так здорово можно написать об этом! И что это за человек такой, Фурманов?

Чувствовалось, что никогда до этого времени он не испытывал на себе могучего и возвышающего влияния художественной литературы, ранее она для него была только развлечением. И вдруг через посредство этой книги он вторично пережил всю ту борьбу, которую сам проделал на фронтах гражданской войны и, пережив, в образах обобщил ее как свой личный опыт. Для него книга Д. А. Фурманова подняла литературу до уровня партийного дела.

После этого книга в санатории пошла по рукам. На нее установилась очередь. И каждый прочитавший ее приходил, расспрашивал о том, кто такой автор. И приятно было рассказывать о Фурманове, о том, какой это человек, приятно было потому, что рассказывать приходилось людям, полюбившим автора за те мысли и чувства, которые дала его хорошая книга.

Это было последнее лето жизни Дмитрия Андреевича Фурманова, — сам он отдыхал на другом берегу Черного моря, на Кавказе, в Новом Афоне.

IV

Дневники, оставшиеся после смерти Дмитрия Андреевича Фурманова, дают возможность проследить процесс формирования этого замечательного человека. С детства его тянуло к литературе. И с детства же присуща ему была тяга к деятельной жизни на пользу обездоленным, то, что впоследствии привело его к большевизму. Особенно интересны в этом смысле дневники семнадцатого года, справедливо озаглавленные «Путь к коммунизму», так как в них обнаружилась потрясающая по чистосердечию, по беспощадной правдивости критика своей политической деятельности, кропотливый и придирчивый анализ своих душевных движений. Однако цель этого анализа состояла не в том, чтобы вызвать бесплодное покаяние, а в том, чтобы от какого-то своего недостатка раз и навсегда избавиться.

И мы видим, как Фурманов преодолевает влияние народничества — революционного авантюризма, как с закономерностью естественного процесса в горниле революционной практики рождается замечательный большевик. Тот чистый, смелый, твердый и веселый, добрый к друзьям, беспощадный к врагам человек, который, завоевав для партии крестьянского полководца Чапаева, благодаря свойствам своего замечательного художественного таланта сумел поставить ему памятник в виде книги о Чапаеве.

Были в Красной Армии в эпоху гражданской войны командиры, не уступающие Чапаеву ни в полководческом таланте, ни в мужестве, ни в личном обаянии. Достаточно назвать Буденного, Котовского, Блюхера, Опанасенко, Щорса, Пархоменко и многих других полководцев, вошедших в славную историю гражданской войны. Но Чапаеву, можно сказать, повезло — с ним рядом оказался на долгие недели и месяцы бранной жизни писатель-большевик Фурманов, взращенный стойкой большевистской организацией рабочего города Иваново, воспитанный М. В. Фрунзе. Еще до революции, будучи студентом, а потом находясь на фронте империалистической войны, Фурманов готовит себя к писательской работе — пишет корреспонденции и очерки, ведет свои замечательные дневники. К Чапаеву прибыл не только комиссар, посланец партии, но и будущий писатель.

И вот по книге мы можем проследить, как происходит изумительная лепка характера Чапаева, как создается тип полководца гражданской войны, готового все силы отдать борьбе за советскую родину, за новую, небывало родную рабоче-крестьянскую власть и сохранившего вместе с тем в своих взглядах на мир ряд пережитков старого — проявлений бескультурья, бродяжьего и крестьянского анархизма.

Но рядом с Чапаевым был верный товарищ, строгий, внимательный, добрый, облеченный доверием партии и доверие это оправдавший, — военный комиссар Дмитрий Фурманов, он же Федор Клычков.

«Чапаев» написан от имени Федора Клычкова. Но о себе Клычков говорит прежде всего в отношении к Чапаеву. С первого же разговора, с вопроса об отношении к казачеству и к военным специалистам, Федор Клычков разглядывает и показывает нам Чапаева со всех сторон. Он любуется и восхищается им, но при этом над всем главенствует и все определяет основная задача Федора Клычкова — найти дорогу к сердцу знаменитого командира, завоевать у него авторитет и затем помогать ему в деле осуществления той великой исторической задачи, которая стоит перед Красной Армией в ту эпоху.

Мы с жадностью читаем о Чапаеве, читаем его биографию, похожую на песню, его живые рассуждения, то правильные, то неправильные, но всегда обнаруживающие недюжинный ум, и сами не замечаем, что по мере того, как перед нами вырисовывается образ Чапаева, мы, целиком захваченные жизненностью и обаянием этой фигуры, как бы в тени ее все время разглядываем и воспринимаем так же и другой живой образ — образ комиссара Федора Клычкова. Создание этого образа, образа комиссара в обстановке гражданской войны, является, пожалуй, задачей не менее ответственной и трудной, чем создание образа Чапаева. И эта задача также разрешена Фурмановым не менее блестяще.

В создании образа Федора Клычкова с особенной силой проявилось одно из наиболее замечательных свойств его дарования. Перечтите страницы, относящиеся к Саломихинскому бою, в котором участвует Федор Клычков, впервые в этом бою что называется обстрелянный. Все самые неприглядные душевные движения названы своими именами, и если подходить к человеку схематически, казалось бы, ничего путного ждать от Федора Клычкова читатель уже не может. Но, оказывается, художник, правдиво показав первые переживания Федора Клычкова в бою, добился главного — он внушил нам доверие к своему герою, — и потому мы на протяжении всего романа с волнением и сочувствием следим за его деятельностью. Вот он незаметно и скромно поправил знаменитого Чапаева, после того как тот свел итог гражданской войны только лишь к справедливой дележке. Вот под руководством Федора Клычкова создается в станице первый ревком, утверждается советская власть. Вот Федор Клычков на митинге яркими и умелыми словами рассказывает притихшим бойцам и крестьянам о международном положении республики, об успехах Красной Армии на других фронтах, о великих задачах революции.

Так, черточка за черточкой, складывается облик военного комиссара в его отношении и к легендарному командиру и командному составу дивизии, в его руководстве политотделом дивизии, во всей его деятельности политического руководителя дивизии, вдохновенной творческой работе военного комиссара, этой подлинной души Красной Армии.

Друзья военного комиссара, добродушно подсмеивающиеся над его манерой делать записи в своей записной книжке, в условиях, казалось бы, самых неподходящих, не подозревали, какое поистине великое дело творит их скромный, не обижающийся на эти шутки и упрямо продолжающий свои записи боевой товарищ.

Зато теперь мы по записным книжкам Дмитрия Андреевича Фурманова можем проследить зарождение «Чапаева». Эти четкие и разборчивые строки и посейчас дают толчок воображению, и мы воочию видим Чапаева на коне, в бурке, с биноклем, и рядом, чуть позади, друга и соучастника, комиссара Федора Клычкова, а точнее сказать — Дмитрия Андреевича Фурманова, с неизменной записной книжкой в руках.

Фурмановские записные книжки! Перечитывая их, видишь, что, участвуя в самом тяжелом бою, писатель не переставал наблюдать, запоминать, оценивать и записывать. Таким он навсегда запомнился народу нашему рядом с полководцем Чапаевым. И когда Чапаева убили, Фурманов из своих записных книжек воссоздал образ Чапаева и навсегда запечатлел в памяти потомков фигуру героического полководца.

История создания «Чапаева» дает образец того нового отношения к задачам писателя, которое принесла с собой молодая советская литература. Дмитрий Андреевич Фурманов был одним из ее создателей еще в ту пору, когда, по выражению Николая Тихонова, «впервые научились мы словам прекрасным, горьким и жестоким…» В какой-то степени в этом стилевом ключе писал Фурманов.

V

Творчество Дмитрия Андреевича Фурманова отнюдь не фотографически протокольно. Он умеет в живых, описываемых им людях подчеркивать те черты, которые определяют принадлежность того или иного человека к определенной общественной группе, и поэтому живая индивидуальность всегда приобретает у Фурманова характер типичности. Его Чапаев не только живой, подлинный Чапаев — это собирательный тип целой разновидности крестьянских полководцев, порожденных эпохой гражданской войны.

Некоторым наивным читателям творчество Д. А. Фурманова кажется чрезвычайно простым и незамысловатым. Эка трудность — описать все, как было! Представляется, что стоит только пережить интересные события и все напишется само собой. Именно эти наивные рассуждения как раз и свидетельствуют о больших художественных достоинствах произведений Фурманова.

Ведь в том-то и состоит художественная задача писателя, чтобы в результате его работы читатель воспринимал произведение как нечто очень простое, чтобы он читал его легко и не замечал той колоссальной работы, которая над художественным произведением проделана. Гораздо легче заставить читать о занимательных выдумках, чем описывать действительные события и описывать их так, чтобы они были интересны. Потому что если об этих событиях читаешь с интересом, это значит, что они отражены с художественной силой.

Мне думается, что советскому писателю нужно соединить в себе и деятельного строителя, борца за социализм и в то же время постоянного и объективного наблюдателя жизни. Мне лично соединение этих двух обязательных для писателя сторон его творческой жизни далось нелегко. Но я всегда понимал, что попытка облегчить себе жизнь, отказавшись от деятельной ее стороны, приведет меня к сужению сферы искусства, к замкнутости в своем внутреннем мире. На моих глазах немало было примеров, когда подобная замкнутость приводила к прихотливому наблюдению своих внутренних душевных процессов, в конечном итоге — к психопатологии.

Дмитрий Андреевич Фурманов блестяще разрешил задачу соединения этих двух сторон творческой жизни писателя. Он был человеком непрестанного революционного действия. На советском строительстве, в Красной Армии, в литературной общественности он всегда и везде первый; он не только активист, но и обязательно руководитель и организатор.

Казалось бы, эта не прекращающаяся до самой смертельной болезни напряженнейшая и организованная работа не могла оставить места для художественного наблюдения. Однако Д. А. Фурманов при этом постоянно развивал свое художественное мастерство, искусство наблюдения, осмысливания и выражения. Он — агитатор, пропагандист в 1917 году, но день за днем несколько торопливых строк обязательно заносит в дневник; он — участник Октябрьского переворота, активный строитель советского государства, а дневник по-прежнему пополняется и пополняется. Несколько редакций, оставшихся от «Чапаева» и «Мятежа», свидетельствуют о неустанной работе по усовершенствованию мастерства.

Художественные требования, которые Дмитрий Андреевич предъявлял к себе, были очень строги. Об этом свидетельствует то, что при разборе фурмановского архива обнаружен был ряд очерков и рассказов, имеющих отнюдь не только биографическое, но и художественное значение.

Прошло более тридцати лет со дня смерти Дмитрия Андреевича Фурманова, но то, что сделал писатель во время своей короткой жизни, безвременно оборванной внезапной болезнью, так молодо, словно написано вчера.

Неизмеримо выросла Советская Армия в своей боевой мощи и в самой структуре своей со времени гражданской войны, и все же фурмановский «Чапаев» продолжает передавать новым поколениям революционный дух нашей армии, учит беззаветной преданности социалистическому отечеству, воодушевляет на подвиг, воспитывает мужество и находчивость в бою, призывает к воинской учебе, внушает требования дисциплины. Самый образ Чапаева, особенно после знаменитой кинокартины «Чапаев», стал любимым героем советского народа. В «Чапаева» играют дети, народ окружил, имя Чапаева легендарной славой, создав ряд чудесных сказок и песен о Чапаеве.

В самом начале Великой Отечественной войны я слышал, как политрук роты, входившей в состав одного укрепленного района, проводя беседу на тему о бдительности, начал ее с вопроса:

— Вспомните, товарищи: из-за чего погиб Василий Иванович Чапаев? Почему страна потеряла замечательного полководца, который, наверное, был бы сейчас среди наших славных генералов?

И не успел политрук закончить последнего вопроса, как сразу несколько голосов ответило:

— Часовые, часовые прозевали…

— Да! — веско и многозначительно подтвердил политрук. — Из-за того, что часовые на постах не были бдительны, проиграно было сражение и погиб один из замечательных полководцев Красной Армии.

Он развернул книгу, которую держал в руках, и тихо и внятно прочел:

— «Уже полночь давно осталась позади, чуть дрожат предрассветные сумерки, но спит еще станица спокойным сном. Передовые казацкие разъезды тихо подступили к околице, сняли часовых. За ними подъезжали, смыкались, грудились и, когда уже довольно накопилось, двинулись черной массой.

Прозвучали первые тревожные выстрелы дозорных…»

Он читал, а я словно въявь видел перед собой старшего друга своего. Из-под высокого, чистого лба и темных бровей особенный взгляд карих глаз, ласковый и внимательно-требовательный. Молодые веселые губы, готовые и к улыбке и к тому, чтобы отдать приказание, движутся, словно шепчут…

Молодые солдаты, только прибывшие из пополнения, затаив дыхание, слушали эту идущую из прошлого, из гражданской войны, эстафету.

И к нам, советским писателям сегодняшнего дня, из тридцатилетней дали тоже приходит эта славная фурмановская традиция — его записная книжка, как бы завещанная нам, младшим товарищам, последователям и ученикам его, как славное оружие писателя-воина и символ его писательской мужественной наблюдательности, потому что если военный писатель перестал наблюдать, записывать, запоминать, оценивать, хотя бы участвуя в самом жестоком бою, это значит, что он потерял свое оружие.

В фурмановском архиве сохранилась одна из записных книжек, впоследствии давшая материалы «Мятежу» — второй замечательной книге Д. А. Фурманова. Запись в этой книжке оборвана на полуслове, — карандаш сломался, писателя вместе с другими советскими работниками, попавшими в плен к мятежникам, потащили на расправу, и только стечение счастливых случайностей спасло ему жизнь.

Он смотрел уже смерти в глаза. Но до конца не дрогнула рука писателя-воина, записи его четки и ясны. Придет время — и в настороженной тишине уютной московской квартиры то, что наспех, несистематически и неполно схвачено в записных книжках, развернется в стройное повествование, каждая отрывочная запись расшевелит сонную память и из сокровищ ее поднимутся новые выразительные подробности…

Бессмертна боевая фурмановская традиция советской литературы. Во время Великой Отечественной войны мы увидели, как в записных книжках Симонова, Тихонова, Павленко, Вершигоры и многих других наших писателей зарождались произведения, ставшие гордостью советской литературы.

На заре славной советской эпохи действовал и творил Дмитрий Андреевич Фурманов. Ярко и полно воплотил он в себе лучшие черты советского человека и выразил эти черты в своем творчестве. Вот почему книги Дмитрия Фурманова стали классикой нашей советской литературы.

Загрузка...