Казалось, то было время, для расцвета «изящных искусств» никак не приспособленное. Улицы городов — не только уездных и губернских, но также Москвы и Петрограда — были завалены снегом, в учреждениях вешалки стояли пустые, так как здания не отапливались и ни служащим, ни посетителям не приходило в голову снимать верхнюю одежду. Никаких поездов, кроме эшелонов товарных теплушек, которые или везли хлеб из Сибири в столицу, или под краткими и грозными лозунгами: «Бей Врангеля!», «Долой польских панов!» — тянулись на фронт, не было. Паек выдавали не продуктами и даже не мукой, а зерном, а то и жмыхами. Старики рабочие бродили по замерзшим цехам, прикидывая на глазок, что требуется для того, чтобы вдохнуть жизнь в индустрию, и поджидали заводскую молодежь, которая, надев красноармейские шинели и опоясавшись ремнями, билась на фронтах с польскими панами и Врангелем.
По Украине и Сибири полыхали кулацкие восстания, и на стенах домов и заборов взор прохожего упирался в увеличенное изображение отвратительного насекомого. Ее, сыпнотифозную вошь, в то время изображали лучшие художники, и лучший поэт республики Маяковский в звучных и крепко слаженных стихах призывал бороться с ней.
И у нас в Челябинске молодой доктор Фрид, тоже в стихах, изложил концепцию борьбы с вошью, где была и такая строчка:
Вошь бывает головная, платяная, лобковая…
Стихи эти, сопровождавшиеся незамысловатыми рисунками, были изданы в нашем городе и, нужно думать, принесли по тем временам немало пользы.
Но наряду с этими прикладного характера произведениями Маяковский на эти же темы своим пером и своей кистью создавал шедевры. До сих пор мы с восхищением рассматриваем и изучаем замечательные плакаты тех лет. Но ведь не было, наверное, такого города, где бы свои собственные художники чем ни попадя — если не было краски, то печной сажей — не писали бы самодельных плакатов…
Особенно же расцвело в то время искусство театральное. Для него не требовалось ни красок, ни бумаги, а пьесы того времени — агитсуды — сочинялись в политотделах. Для изображения «капитала» нужно было только, чтобы один из нас, политработников, напялил реквизированную у местного денежного туза шубу, у ног его клали набитый битком мешок, к которому приклеивалась бумажка с изображением единицы, сопровождаемой чудовищным количеством нулей. На воображение эти нули, нужно признаться, действовали мало — тогдашняя валюта вся состояла из таких же все падающих в цене бумажек с бесчисленным количеством нулей, и даже находились теоретики, которые говорили: «Ну и слава богу, рубль летит в пропасть, туда ему и дорога! Все равно мы перейдем на социалистический товарооборот, посредством трудовых бон…» Над этими «трудовыми бонами» мы, коммунистическая молодежь того времени, сильно ломали голову и немало спорили о них.
Фантазеров тогда было множество. Одни, например, предлагали изобразить некое массовое действо, для чего нужно было мобилизовать весь гарнизон города. Ночью, под тревожный набат, в город должны были со всех концов, при свете факелов и заранее прорепетированных криках, войти воинские части с плакатами, на которых значились лозунги с восхвалением великих революционеров прошлого: «Честь Робеспьеру, Марату слава!..»
О том, что вместе с этим шествием в город могли прорваться также и белобандитские шайки, ходившие в окрестных лесах, вдохновенные авторы действа как-то не подумали.
Тиф, голод, бандиты… Но в нетопленых театральных залах и кинематографах происходили диспуты и лекции, в невиданно широких масштабах осуществлялась ликвидация неграмотности; вся Красная Армия стала огромной школой политического образования; для детей давались спектакли. Пьесы сочинялись тут же и устраивались конкурсы на лучшую пьесу, причем премии выдавались зерном и подсолнечным маслом.
Такая импровизированная пьеса, инсценировка известной сказки «Мальчик с пальчик», была поставлена, если мне не изменяет память, в связи со встречей нового 1921 года.
Детей было множество. Большой зал народного дома в Челябинске, наверное, никогда не видел столь крикливой, восторженной аудитории, — это были дети городской бедноты, пришедшие из привокзального поселка Порт-Артур, из хибарок заречной стороны. Советская власть работала впрок, с далеким политическим расчетом: сколько будущих энтузиастов-строителей первой и второй пятилетки сидело в этом нетопленом зале и с замиранием сердца следило за похождениями отважного малютки, который то выручал своих неуклюжих, огромных братьев, роли которых исполняли самые рослые актеры, то спасал своих престарелых отца и мать, то ловко обманывал хитрую бабу-ягу…
Но откуда достали такого мальчика, который действительно ростом был под стать аудитории, прыгал, как мячик, голос звонкий, а глаза необыкновенные — огромные, добрые, умные, они так и летали по аудитории, словно освещая ее… В этой маленькой и ловкой, худощавой фигурке, казалось, не было ничего женского — мальчишка и все тут. Но глаза выдавали, нетрудно было догадаться, что роль «мальчика с пальчик» играет талантливая актриса.
Это вовсе не была профессиональная актриса, это была молоденькая учительница Лидия Николаевна Сейфуллина.
Познакомиться на родине нам так и не пришлось, хотя Лидия Николаевна знала отца моего, была знакома и с моей матерью. Но вскоре она уехала в Сибирь, — там, в столице Сибири, в Ново-Николаевске (ныне Новосибирск), завязывался журнал «Сибирские огни». О том, как это произошло, Л. Н. Сейфуллина рассказала в своих чудесных, посвященных этому времени воспоминаниях.
Встретились мы уже в Москве. Всякому, кто будет заниматься историей возникновения советской художественной прозы, никак нельзя обойти творчество Сейфуллиной. Перечитайте такие ее вещи, как «Правонарушители», «Перегной», «Виринея» или «Александр Македонский», — и вы почувствуете, как и чем жило крестьянство в начале революции, вы увидите нарисованного без прикрас и потому особенно привлекательного в своей героической простоте русского коммуниста, на плечи которого история возложила нелегкую ношу быть представителем пролетарской диктатуры и вести за собой огромную мелкокрестьянскую страну.
Голос Сейфуллиной — это особенный голос, он выделяется даже среди той пестрой разноголосицы, которая была свойственна литературе двадцатых годов. Причина этой пестроты и разноголосицы заключалась не только в разнообразии личных судеб и индивидуальностей писателей — в ней находила выражение вся наша, только что пережившая грандиозный революционный сдвиг страна, со всеми ее классами и остатками классов, со всеми ее начинающими по-новому жить социальными группами.
Лидия Николаевна Сейфуллина была представителем той наиболее демократической прослойки интеллигенции, которая, живя одной жизнью с народом, с первых же шагов советской власти отнеслась доброжелательно к этой возникшей из недр трудового народа, рожденной революцией власти, — эти чувства пронизывают все ее произведения, их принесла она в литературу. На совещании по внешкольному образованию в 1920 году она слышала Ленина, и ее рассказ об этом заслуживает изучения в школе. Упомянутые выше страницы воспоминаний о возникновении журнала «Сибирские огни» полно и жарко передают нам атмосферу тех лет, когда энтузиасты советской культуры с помощью старшего поколения партийных литераторов, таких, как Емельян Ярославский, — его портрет превосходно дан в этом очерке, — закладывали основы советской культуры.
Редактор «Красной нови» А. К. Воронский заметил первые произведения Л. Н. Сейфуллиной в «Сибирских огнях». Лидия Николаевна стала сотрудничать в «Красной нови», переехала в Москву. Здесь-то и завязалось наше знакомство — она сама отыскала меня.
Я пришел в ее маленькую квартиру, которую я запомнил как воплощение уюта. Никогда не забуду, с какой мягкой ласковостью она и муж ее, Валерьян Правдухин, отнеслись ко мне. В одной из обзорных критических статей мы упомянуты были рядом.
— Мы вместе, под руку, пришли в литературу, об этом нам забывать никогда нельзя… — ласково говорила она, и как дружелюбны были ее огромные глаза, так шедшие к ее круглому, темно-смуглому лицу!
Сейчас она совсем не походила на «мальчика с пальчик», — наоборот, вся ее прелестная женственность нашла выражение в округлости ее небольшой фигурки, в чудесном смехе и даже в манере курить. Я не раз потом бывал в этой квартирке, — мы много говорили, много спорили, но и во многом сходились.
Л. Н. Сейфуллина в литературной дискуссии 1922—1923 годов была в основном сторонницей Воронского. Но ее сближало с литературной коммунистической молодежью отвращение ко всякой упадочной гнили, эпигонской декадентщине, которой отдавали в то время дань некоторые, порою даже даровитые писатели. Воронский склонен был к этим чертам относиться снисходительно, рассматривая их как проявление подлинного искусства, как отражение действительности в литературе. Это отталкивало Л. Н. Сейфуллину от А. К. Воронского.
В сфере литературных вкусов нам нетрудно было сговориться, и в скором времени Лидия Николаевна стала работать в отделе прозы журнала «Молодая гвардия», где уже работал я. Она скоро дружески, на «ты», сошлась со всеми нами — со мной, с Артемом Веселым, с появившимися в то время молодыми поэтами Светловым, Голодным и Ясным.
Эта партийно-комсомольская среда была ее средой, она здесь все любила и понимала. Задача объединения коммунистических сил в литературе, которую ставил себе журнал, была ей, хотя и формально беспартийной, близка так же, как если бы Лидия Николаевна состояла в партии. Для характеристики направления деятельности Л. Н. Сейфуллиной достаточно сказать, что «Разлив» — первая повесть А. Фадеева — был прочитан Л. Н. Сейфуллиной и получил ее положительный отзыв.
Но журнал «Молодая гвардия» был одним из центров «напостовства», направления, которое, критикуя Воронского, вдалось в другую ошибку — левачество, комчванство, заушательски пренебрежительное отношение к творчеству талантливых беспартийных писателей (как их тогда называли, «попутчиков»), в упрощенчество и вульгаризаторство в вопросах литературы.
Лидия Николаевна в прямой и резкой форме — всегда дружески — критиковала нас и в скором времени из журнала «Молодая гвардия» ушла…
Она переехала в Ленинград, и я на некоторое время потерял ее из виду.
Встречи наши возобновились уже в Ленинграде, и одна из этих встреч особенно запомнилась мне.
Это было в 1928 году, когда два писателя выступили с проникнутыми антикоммунистической тенденцией книгами: Б. Пильняк опубликовал «Красное дерево» и Е. Замятин — роман «Мы».
Л. Н. Сейфуллина прочла «Мы» и в разговоре, который произошел на ее ленинградской квартире, на улице Халтурина, резко критиковала этот роман.
— Особенно отвратительно мне в этом произведении высокомерное барство! — говорила юна. — Рисовать народ, наш народ, поднявшийся до высокой степени революционного сознания, как быдло, как скотину, — конечно, это свидетельствует о чванстве. Теперь понятно, почему Замятин в свое время ушел из Коммунистической партии. Такому барину в ней попросту не место!
— У нас состоится вскоре конференция Ленинградской ассоциации пролетарских писателей, — сказал я. — Раз ты так думаешь, выступи у нас и скажи о своем отношении к роману Замятина.
Лидия Николаевна нахмурилась, задумалась. Она относилась критически к руководству РАПП и к линии журнала «На литературном посту», и хотя мы с ней сохраняли неизменную дружбу, споры наши по многим вопросам порою приобретали довольно острый характер.
— Что ж, я выступлю… — сказала Лидия Николаевна. — И скажу все, что я думаю о Замятине. Но и о вас тоже скажу. Потому что вы варвары. Ваши представления об искусстве примитивны и вредны. Но при всем том литературная молодежь, которую вы собираете в вашей организации, это люди наиболее мне близкие в литературе. Выступлю, потому что считаю, что настроения высокомерия по отношению к советскому народу, барского пренебрежения к нему еще достаточно сильно распространены в нашей литературной среде. А именно эти настроения и являются источником такого рода произведений, как «Мы» Замятина.
И она выступила так, как себе наметила. Помню ее небольшую, словно игрушечную, фигурку на трибуне в чинном зале Мариинского дворца, где происходила конференция ЛАПП. Она изложила свое мнение о романе Замятина и резко осудила его. Но при этом, конечно, и нам, «налитпостовцам», изрядно попало.
Да, «барство», «барин» всегда были для Л. Н. Сейфуллиной ругательными словами. Мы знаем случаи, когда люди, происходящие из народа, забывали о том, откуда они вышли, начинали глумиться над народом, изменяли ему. Не то Лидия Николаевна. Она выросла в нужде и лишениях, но память о тяжелом детстве и трудной молодости навсегда сохранились в ее душе, она гордилась пережитым и во всех своих действиях всегда исходила из интересов народа и стремления быть с ним. Она с охотой шла на предприятия Ленинграда, участвовала в культурно-массовой работе, рабочие знали и любили ее.
Движимая пафосом первой пятилетки, Лидия Николаевна пошла работать на завод «Красный треугольник» в Ленинграде, встала к станку. И хотя ей физически приходилось трудно, она с честью выполнила эту задачу, и любопытный очерк ее «Письма к родне» остался свидетельством этого важного этапа жизни и деятельности Л. Н. Сейфуллиной.
Она писала о себе и скромно и с величайшей ответственностью: «являясь хотя бы малозначительным представителем культуры класса, утверждающего законы в нашей стране, я себя считаю пролетарской писательницей, хотя и числюсь в попутчиках. Никакие внутренние разногласия в сфере самой литературы не заставят меня считать себя безответственной (подчеркнуто мною. — Ю. Л.) не только за советскую литературу, но и за политический строй страны, гражданство которой я приняла».
Да, Лидия Николаевна стала советской гражданкой не потому, что оказалась на территории, охваченной социалистической революцией, она сознательно приняла это гражданство, и так сознательно и ответственно она прожила всю свою жизнь.
Ее положение было нелегкое. Признавая себя пролетарской писательницей и высказывая в творчестве идеи пролетариата, «утверждающего законы в нашей стране», поддерживая постоянную дружбу с пролетарскими писателями, она всегда критически относилась к РАПП и не вступала в нашу организацию. Будучи формально беспартийной, она по духу была коммунистом, и некоторые писатели, для которых «беспартийность», была формой ограждения себя от партии, порою косились на нее. Но сбить эту маленькую женщину с позиции, занятой ею, было невозможно.
Потому мало кто в литературной среде оказался в такой степени подготовленным к принятию постановления партии о ликвидации РАПП. После этого постановления Л. Н. Сейфуллина стала одним из активных борцов за сплочение нашей литературы, за социалистическое единство ее, о чем можно судить по ее выступлениям на Первом Всесоюзном съезде писателей и после съезда.
Лидия Николаевна всегда близка была партии. Но ей были свойственны некоторые интеллигентские предрассудки, затруднявшие ее вступление в партию. За годы первой пятилетки она и по взглядам и по деятельности своей в литературе стала коммунисткой Мы не раз говорили с ней о вступлении в партию — она слишком высоко ставила звание члена партии и считала себя недостаточно для этого подготовленной.
Вскоре после войны она просила у меня рекомендацию в партию, и я, да и не я один, писатели много старше меня по партийному стажу (могу назвать В. М. Бахметьева), с охотой дали ей рекомендации. Верно, они хранятся где-нибудь в ее архиве.
Не будучи формально в партии, Лидия Николаевна вела себя как член партии — об этом свидетельствуют ее записные книжки, дневниковые записи и стенограммы ее выступлений, особенно за время войны.
Зимой 1941—1942 года мы собрались в Московском Доме литераторов отпраздновать двадцатилетие литературной деятельности Лидии Николаевны. Я работал в то время в газете «Красный воин» Московского военного округа и находился на казарменном положении, потому долгое время не был в нашем Доме.
Сурово выглядели заиндевевшие стены погруженного в полутьму большого зала. Почти все московские писатели были в эвакуации, а те, что пришли на юбилей, были, как и я, в солдатских шинелях.
Мы собрались в углу зала, у горящего камина, куда по мере надобности подбрасывали дрова, и огонь, вспыхнув, освещал сосредоточенные и торжественные лица.
Мне запомнилось прочувствованное слово Емельяна Ярославского, старого друга Лидии Николаевны — еще с Сибири, так много сделавшего для политического роста писательницы. Немного нас было, но каждый сказал хоть несколько слов, и в те дни, когда немцы еще находились на подступах к Москве, каждое слово звучало весомо, крепко. В лице Л. Н. Сейфуллиной мы чествовали борца против фашизма, неоднократно выступавшего с международной трибуны, писательницу-патриотку, еще на заре советской власти сказавшую верное слово о советском строе, о революционном народе и его интеллигенции и на всю жизнь оставшуюся верной этому слову.
Бывало, что мы не виделись месяцами, годами… Но я знал, что в тяжелый момент Лидия Николаевна сама, без зова, позвонит, скажет слово ободрения, участия. Случалось, и она обращалась ко мне за советом. Ее порою ставили в тупик самые незамысловатые житейские обстоятельства — просроченный договор, запутанные отношения с издательством. Мне всегда было дорого это ее доверие. Я не могу похвастать практическим здравым смыслом, но Лидия Николаевна всегда говорила:
— Я знаю, ты все по правде скажешь…
И я давал ей советы, как быть, когда пьеса, уже принятая театром, самой не нравится, или как отчитаться в творческой командировке, из которой не удалось ничего привезти.
Вскоре после войны я зашел как-то к ней на дачу. Что-то изменилось за последние годы в обстановке ее жилья, оно утратило былую женскую уютность. Казалось, что здесь в аккуратности и чистоте живет, занятый своими строгими мыслями, юноша.
— Над чем ты работаешь, Лида? — спросил я ее.
Она ответила грустным и насмешливым взглядом.
— Ты хочешь спросить о другом: почему я так прочно исчезла с книжных витрин? — сказала она, безбоязненно вскрывая корень той глубокой тревоги, которую я чувствовал за нее, и выразив ее гораздо более остро, чем хотел бы я.
— Пожалуй, речь можно вести только о витринах книжных магазинов. На библиотечных книжных полках ты угнездилась прочно, навсегда… — ответил я.
Она, улыбаясь, кивнула, задумалась.
— Нам всем, нашему поколению, легко было начинать, — сказала она. — Мы чудовищно много нового принесли в литературу и рассказали об этом, ни о чем не задумываясь, как бог на душу положит. Ведь верно? Знаешь, — оживленно говорила она, — не похвали меня Феоктист Березовский за газетный фельетон, так я бы, пожалуй, «Четыре главы» — свою первую повесть — не взялась бы писать. А по этой повести мой голос впервые услышали читатели. А «Правонарушители»? Ведь это написано сразу набело, в тексте попадаются такие выражения: «три мальчишки отобрал, четыре девчонки»… Что за тарабарщина? А сейчас сгоряча поставишь восклицательный знак, а через час прочтешь и вычеркнешь, да еще подумаешь, чем его заменить — точкой или запятой…
Эта борьба за повышение мастерства нашей литературы, которой она отрывочно и полушутя коснулась в разговоре со мной, была постоянным предметом ее размышлений и бесед. Сейчас, когда после смерти Л. Н. Сейфуллиной вышли из-под спуда все ее скрытые в дневниках и записных книжках мысли и когда мы можем сопоставить их с ее уже опубликованными статьями, вся душа писательницы предстала перед нами в ее правдивой и строгой красоте.
Это была счастливая жизнь. Лидия Николаевна так о себе и пишет: «Я самая счастливая из писателей старшего поколения». И в одной из своих записей она объясняет источник своего счастья, раскрывает самое сокровенное, то, о чем человек обычно не говорит, даже не вследствие скромности или отсутствия правдивости, а потому, что не всякому суждено подняться до философского и морального осмысливания себя, своего жизненного пути.
«В молодости человек часто надеется на то, что сбыться не может. Даже не сбывшись, благодетельны эти надежды. Они помогают молодому существу сопротивляться унынию в самой унылой житейской обстановке.
С годами слабеют эти надежды и остаются в человеческой памяти лишь как воспоминания о многих несбыточных желаниях дерзкой юности. Когда для меня самой мои молодые надежды становились уже таким безнадежным воспоминанием, их осуществила Октябрьская революция. Она для меня явилась как второе рождение в мире.
Я увидела, как в глухом бездорожье царской российской провинции, удаленной от больших, городов и железнодорожных путей, пролегли и шоссейные и железные дороги, как вскрылись богатые недра родных мне, печально-пустынных Оренбургских степей, как из сел, деревень, одиноких маленьких хуторов, отрезанных: от мира науки, искусства, творческой мысли, пролегла широкая дорога в этот светлый мир знания, высокой советской морали, пробужденной русской души».
Для Л. Н. Сейфуллиной дело служения нашему, читателю, вызванному к культурной жизни Октябрьской революцией, всю жизнь было священным делом. И в этом источник строгого и ответственного отношения ее к литературе. Она пишет:
«С этим читателем нельзя сюсюкать, пришепетывать, как с ребенком, нельзя безответственно болтать. Ему надо сказать, сказать свое писательское слово, которое взволновало бы новой мыслью, осветило бы жизнь особо привлекательно, глубоко взволновало бы или вызвало задорный смех, иронию, негодование, радость, вызвало бы интерес к тому, о чем рассказывает писатель».
И она требует:
«Необходимо любить ответственной, трудной, зрячей любовью. Лишь она дает возможность парить над объектом».
Эта способность «парить над объектом», к которой себя приучила писательница, постоянная страстная озабоченность делом литературы, привела к тому, что отдельные высказывания Лидии Николаевны Сейфуллиной по своей яркости, афористичности и верности могли бы составить памятку молодого писателя.
Она пишет:
«Это страшно, когда в жизни, такой в сущности короткой, художник создает банальности».
«Область искусства — единственная область труда, где не должны быть очевидны мозоли этого труда».
«Всякая талантливость, не знающая дисциплины труда, в наши дни обречена на гибель».
«Как бы ни была прекрасна проза, язык взволнованной души — это поэзия. Мне не дано писать стихи, но я умею их читать и поэтому не завидую, а радуюсь, что в природе есть такой язык».
Можно было бы цитировать без конца. Из статей и высказываний Л. Н. Сейфуллиной составился целый том, эпиграфом к которому можно было бы взять одну из ее дневниковых записей:
«Моя творческая перспектива — упрямая работа и строгость к себе».
И нетрудно проследить по ее же записям, с какой четкостью и последовательностью придерживалась она в своей работе этого правила, ставшего девизом ее жизни.
«В 1931 году написала я пьесу «Попутчики». Изображала она страданья некоего писателя из-за того, что не может он сразу, без борьбы, без внутренней ломки, осознать и принять индустриализацию страны, жесткий ритм начала первой пятилетки и т. д. К тому же герой моей пьесы хочет уйти к любимой девушке от «разлюбленной» жены и опять не может из-за ребенка и властного характера этой жены. Пьеса эта напечатана. Не является она ни «контрреволюционной», ни «злопыхательской». Она вредна потому, что плохо написана (подчеркнуто мною. — Ю. Л.) Каждый может истолковать ее по своему разумению. В основу положен мелкий факт: сомнения и победа над ними одного индивидуума, не типичного даже для своей писательской среды. Художественный театр этой пьесы не принял, театр бывший Корша поставил. Начало пьесы публика приняла горячо, постепенно охладевала, конец встречала явным недоумением. Я обвиняла режиссера, актеров, только не себя. В том же году Австрийское общество культурной связи с СССР вызвало меня для литературных выступлений в Вене. Там в газете «Нейе фрейе прессе» прочитала я похвальный отзыв о себе как о писательнице. В частности, особенно хвалили мою новую пьесу «Попутчики», вкратце излагая ее содержание. Предполагались переговоры о постановке этой пьесы на немецком языке в Вене, в Бург-театре. Но, прочитав рецензию, ни в какие переговоры я не вступила, даже ни одного репортера не приняла, уехала из Вены, публично выступив лишь в нашем полпредстве и Обществе сближения Австрии с СССР. Я поняла, как может написанное плохо произведение ударить автора не только по загривку, но и по душе. В рецензии австрийской газеты пьесу хвалили за то, что ее дурно приняла «официальная (?) Москва». По возвращении домой я перечитала свое произведение «Попутчики» уже не субъективно, а объективно. Я увидела, что это — мой писательский брак. Нельзя, взявшись за изображение явлений большого масштаба, поставить в фокусе мелочь, маленькую единичную судьбу, не характерную для всей картины…»
Прошу прощения за длинную цитату. Но вопрос о том, почему один из лучших советских писателей стал писать все реже и реже, а потом совсем приостановил свою работу, настолько существен, что для того, чтобы ответить на этот вопрос, можно и должно послушать самого писателя.
Ответ этот недвусмысленен. В другой своей записи Л. Н. Сейфуллина упоминает о том, что повесть «Страна» уже была готова для сдачи в журнал, а когда она ее просмотрела еще раз, то от этих шести глав осталась только одна.
По дневниковым записям, процитированным выше, — из них многие опубликованы были только после смерти Л. Н. Сейфуллиной — видно, что до последних дней она жила одной жизнью с народом, мало того, — можно сказать, пользуясь ее же выражением, что любовь к народу, к революции, к советскому строю становилась все более зрячей. Но в связи с этим росла строгость к себе, чувство ответственности за каждое слово.
Можно ли осудить это? Пожалуй, можно лишь преклониться…
Бывало, придешь на какое-либо заседание в Союз писателей. Заседание как заседание, здороваешься с товарищами, выбираешь место, где сесть, — и вдруг чувствуешь, что всего тебя словно облило теплым, ласкающим светом. Это Лидия Николаевна улыбается откуда-то издали. И это такой взгляд и такая улыбка, что после ее смерти первым моим чувством было физическое ощущение потери — никогда уже не согреет меня взгляд этих больших, весело и ласково умных глаз.
Л. Н. Сейфуллина с охотой отдавала свои силы работе в Союзе писателей. Ее присутствие придавало серьезность любому заседанию, — чувствовалось, что она присутствует на нем единственно для того, чтобы помочь делу литературы.
Всегда прямая и правдивая в своих высказываниях, прямая до резкости, она никогда не скатывалась до анархизма и нигилизма. Критикуя практическую деятельность того или иного редактора, она никогда не впадала в отрицание необходимости самого института редактуры. Сохранилась ее запись, где она говорит:
«Институт редактуры нужно сделать творческой организацией».
Она иронизировала над теми писателями, которые даже «корректуру своих произведений не прочь возложить на Политбюро», или о тех, кто «на семнадцатом году революции заявляет о том, что признает советскую власть».
Она высмеивала критиков «по инерции»:
«Жует хвалу тем же и о них же. Л. Леонову, Вс. Иванову, М. Шолохову. Первому десятку. А между тем молодые люди пишут в безвестности нужные нашему молодому обществу произведения».
И она поставила своей общественной задачей встречать молодого писателя еще «на подходе», еще до того, как он стал известен. Она сказала первое теплое слово таким, в будущем хорошим и разным, талантливым писателям, как С. Сартаков, Г. Марков, В. Тендряков, В. Закруткин, Ю. Капусто, Г. Гулиа, А. Коптелов, О. Маркова, Ю. Шестакова, Е. Мальцев, — я составил этот список уже после смерти Л. Н. Сейфуллиной, просмотрев написанные ею рецензии. Следует отметить, что у каждого из молодых писателей Л. Н. Сейфуллина находит то особенное, что свойственно именно этому писателю, и обязательно подчеркивает черты социалистического реализма.
«Я не могу защищать марксизм, — пишет Л. Н. Сейфуллина в одной из дневниковых записей 1934 года. — Это мне не по рангу и не по плечу… Но я могу и чувствую за собой право защищать социалистический реализм, и мне не стыдно, что слово «символизм» для меня страшно».
И далее она добавляет:
«Для литераторов, рожденных Советской Россией, есть слова, с которыми невольно ассоциируется сопротивление понятию «социалистическая правда». Одно из таких слов «символизм»…»
Людям из-за границы, которые по тем или иным причинам ощутили интерес к советской жизни, а также и некоторым представителям нашей литературной молодежи, может быть даже искренне кажется, что понятие «социалистический реализм» выдумано чуть ли не в порядке бюрократического постановления и спущено вниз писателям.
А между тем понятие это рождено самой жизнью литературы, ходом страстной борьбы за социалистическую литературу. Это было наилучшее выражение той «социалистической правды», за которую боролись такие писатели, как Л. Н. Сейфуллина. А когда такие импульсивные натуры, как Л. Н. Сейфуллина, борются за новое, они порою «перехлестывают» в отрицании старого. Потом, позднее, приходит время, когда и с этим старым можно разобраться. А в момент борьбы разобраться бывает трудно. Нужно бороться.
И Лидия Николаевна Сейфуллина всю жизнь боролась за новое. В том спектакле «Мальчик с пальчик», о котором я здесь вспоминал, был момент, когда отважный крошка, обувшись в сапоги-скороходы, схватив за руку одного из своих неповоротливых и огромных братьев, потащил за собой всю их вереницу — вперед, вперед, вперед…
Запомним такой Лидию Сейфуллину, — она такой была.
18 августа 1957 года