Флоренс Толозан Китаянка на картине

Кларенсу, Грегуару, Эмме

Всем, кого я люблю, они узнают себя




Пролог

Никто до сих пор не знает — живет ли все, чтобы умереть, или умирает, чтобы возродиться вновь.

Маргерит Юрсенар



Провинция Гуанси, юго-восток Китая

24 августа 1907 года

Шушань

В нашей округе меня знают все.

Правда, точнее бы сказать — думают, что знают. Меня видят ежедневно, со мной перебрасываются словечком, мне улыбаются… При этом никто не постигает сути, вплоть до имени, данного мне при рождении. Никто не представляет себе, кто я на самом деле. Шушань — так зовут меня редкие выжившие с тех далеких времен, когда я была еще совсем крошкой. Теперь их можно пересчитать по пальцам одной руки.

Для всех — и юнцов и старцев, мужчин и женщин, детей, неважно — я — «дары приносящая». Вот как меня называют в родной деревне — «разносчица даров».

Видите ли, таким характерным прозвищем я обязана своей бабушке. Она получила его от своей матери, та — от своей, и так далее, в глубь веков. Вернее всего будет начать отсчет с того незабвенного дня, когда доблестная воительница Шасуй спасла свой народ — моих предков, — уведя его в горы, чтобы укрыть от врагов. Поистине деяние, полное мудрости, которое, между прочим, принесло ей славу великой прорицательницы всемогущих богов.

Когда в один прекрасный день я миновала нежный возраст и перешагнула в годы разума, моя почтеннейшая Вайпо [1] — так называют мою бабушку — одарила меня тем самым, что здесь считается даром свыше, но, признаюсь вам, на такое способен каждый, сумей он только объединить свою душу с изначальными потоками жизни. О, это нетрудно, надо просто потренироваться. Не ищите здесь никакого колдовства. Такая способность ничуть не угрожает вашим жизненным правилам и распорядкам. Это вам не бросать кости, бормоча магические заклинания; о нет, сей дар требует жесткой выучки, и я проходила ее, не разгибаясь, изо дня в день — без преувеличения, именно так.

Одна луна сменяла другую, а я все упражнялась в том, чтобы сосредоточить свою энергию, готовя ее к слиянию со всем окружавшим меня космосом.

Я никогда не рассказывала об этом. Нет-нет. Никогда!

Жители моего края, маленького городка под названием Яншо, считают меня всего лишь избранной — той, что грациозными и ритуальными движениями раскладывает восемь жертвенных даров для богини-матери Си-ван-му. Добрые соседи мои надеются, что взамен та прогонит недуги, родившийся малыш вырастет крепким, урожаи риса окажутся щедрыми и муссоны не нанесут очень уж тяжкого ущерба. Они ждут, что эти дары усмирят демонов, воздав должное предкам.

Я — связь между мистическими духами и покровителями природы (то есть душами моста и реки, но есть еще и духи горной вершины, очага, луга, голубой долины и дороги…) и мужчинами и женщинами этих мест — они видели мое рождение и дали мне столько хорошего.

Но при этом им неведомо — даже моему супругу старому Дун Баоцяну, — что я могу обращаться, как ни удивительно это прозвучит, и ко всему сонму живых существ и созданий нашей почтенной Земли; к людям, животным, растениям и материи вообще.

Ибо всё есть энергия. Ибо в мире нет ничего, кроме энергии.

В этом случае достаточно, чтобы мои руки установили контакт, чтобы на мое прикосновение был ответ, и тогда между нами пробегает мощная сила ци. Наши дыхания соединяются, сливаются.

Однажды, когда мы уютно уселись под сенью священного дерева, прижавшись спинами к его узловатым корням, старая Вайпо предостерегла меня: не переусердствуй с этим мистическим даром, доставшимся с такими трудовыми муками, ибо с каждым подобным слиянием сила становится меньше и меньше. Проклятье! Этого хватило, чтобы вселить в меня настоящий ужас.

Вот почему я всегда избегала такого глубокого проникновения в окружающее, непрерывно раскачиваясь туда-сюда в особенном состоянии, близком к трансу.

Никто не знал ничего об этом. И никогда не узнает.

Исключение сделано только для двоих незнакомцев, встретившихся на моей дороге, — паре лаовай: так мы, китайцы, зовем чужеземцев.

Свою тайну я унесу в могилу — ведь у меня нет потомков женского пола. Сказать по правде, я даже не знаю, хорошо это или плохо. Ничегошеньки-то я про это не знаю, точно. Видать, такой дар не по мне.

И вот я довольствовалась выполнением задач, на меня возложенных.

Надо уметь приносить разнообразные дары: воду для утоления жажды, чистую и благоуханную, цветы, а еще фимиам, свет, запертый в маленькой лампе с горящим маслом внутри, — и не забыть о пище и музыкальном колокольчике, чтобы уловить миг, когда ци окажется в пространстве, отделяющем их от меня. Водрузить их на алтарь, прямо перед молитвенной мельницей. И наконец, ударить в подвесной гонг. Вот это мне нравится больше всего. Вибрации звука, глубокие и долгие, отдаются во всем моем теле, наполняя его защищенной и живительной силой.

Дальше — дело монахов. Они, закутанные в пурпурные ткани, с головами, обритыми в знак отречения от мира, выкрикивают священные слова во все стороны. Для этого они поворачиваются по часовой стрелке направо, складывая свитки аккуратными рядами, чтобы начертанные на них мантры правильно расходились по миру. Тоненькая струйка смолистого дымка облегчает вознесение в небеса.

Знайте же, что выбирать жертвенные дары — сие требует умения виртуозного. Я предпочитаю цветки миндального дерева. Беру их свежими или засушенными, когда как. Не правда ли, они восхитительны — с их божественно расставленными лепестками, шелковистой плотью и нежным изгибом, переходящим в такой трогательный простодушный завиток… Я всегда испытываю необыкновенное чувство от контраста их нежной утонченности с крепким и колдовским благоуханием. Мне очень нравятся белые цветы с желтым сердечком посередке. Их необычный аромат отдает нотками миндаля с явным оттенком ванили.

Вот видите, в этих обязанностях отнюдь нет ничего неприятного. И сами теперь понимаете: роль, для которой меня выбрали, так проста, что с ней легко справился бы и ребенок. Что вовсе не мешает мне исполнять эту роль серьезно и прилежно всю жизнь.

Должно быть, оттого-то я и на каком-то особом положении. Ко мне приходят спросить совета, излить душу. Зато и у меня есть маленькие преимущества. Почти никто не является сюда с пустыми руками. Благодарят меня щедро: то принесут рассола для рыбы и клейкого риса, а то, по случаю, ведерко черных грибов или узелок таро, иногда — очень спелые гуавы или хурму. А бывает, для меня приготовят и большой пирог со свининой, с гладкой поджаристой корочкой, или принесут прямо к дверям дома корзинки с бамбуковыми побегами.

Это придает смысл моей жизни, и я очень довольна. От этого и повседневная пища становится разнообразнее. Что, смею вас уверить, отнюдь не является для меня необходимостью.

Ну вот, я выросла, вышла замуж и нарожала детей, как и все. Так сложилась моя простая судьба в поселке, застывшем во времени. Расположен он идеально — меж двух излучин двух рек, на зеленеющих берегах возделанных рисовых полей, сбегающих с округлых вершин, таких головокружительно бесхитростных.

Откуда ни возьмись, в нашей деревенской глуши, нависнув над моим домом, вдруг выросла барабанная башня, которой мы гордимся. Следует подчеркнуть — она вздымается на целый двадцать один метр посреди нашей чудесной долины. Такая высокая, что наше древо жизни и удачи — величественное камфорное дерево перед пагодой — не идет ни в какое сравнение, несмотря на широкий разброс ветвей и листвы. Мосту ветров и дождей было бы нелишне возместить некоторый нанесенный ущерб. Впрочем, не испортивший безграничной красоты его башенок с изящно изогнутыми кровлями. Он соединяет нас с огромной империей и, как ему и положено, посвящен духу, обитающему в этих текучих водах.

Мы, я и мой старый муж, счастливы на закате дней в наших прекрасных затерянных краях. Худо-бедно мы воспитали троих сыновей. А сейчас стали бабушкой и дедушкой.

Повседневная жизнь крестьян нелегка. Хвала небесам — мы смогли купить буйвола. Ужасным периодам засух, наводнений, эпидемий и неурожаев из-за налетевшей саранчи не удалось нас сломить. И всегда беда случалась в дни жатвы. Какое горе! Пропадало все, сделанное за столько времени тяжелой работы. Но несмотря ни на что судьба благоприятствовала нам, ибо риса почти всегда хватало, даже если недоставало капусты его сдобрить. Жаловаться было бы неблагодарностью.

Жилище наше — обыкновенное, с сушильней и чердаком. Я так им горжусь! Оно целиком и полностью сложено из дерева, как и все в окрестностях, с балконами и террасками, с которых свешиваются для просушки гроздья острого перца, початки маиса и отрезы свежеокрашенной в цвет индиго ткани. Прекрасное жилье, что уж там. И мы живем в нем безмятежно, в согласии с природой. Животные вольны зайти внутрь и так же выйти.

Мы здесь друг другу помогаем. Старухи — такие же, как я, — заботятся о малышах. Они кормят кур и уток, носят ведра из колодца. Еще они прядут хлопок, ткут, шьют и вышивают праздничные одежды. Это они и болезни лечат, и пищу готовят, и белье в ручье стирают, и скотину кормят, и собирают хворост, и выкапывают целебные корни… Молодые женщины работают в полях, пересаживают, подрезают и отбивают рис. Мужчины охотятся, рыбачат и строят. Знаете, они замечательные строители. И именно они отправляются на рынок, если щедрыми выдались урожаи. А по утрам жители поселка выходят всеми семьями собирать свежую коровью травку. Почва у нас дикая, и ее нужно приручать.

Как видите, мы живем благодушно. Каждый знает свою роль, всяк на своем шестке.

Столкновения у нас случаются нечасто и быстро стихают. Не в наших интересах ссориться: ведь мы нужны друг другу. Вдали от любой цивилизации мы существуем в мирке, почти совершенно замкнутом, кормимся тем, что делаем, сами составляем общину и сами же от нее зависим. Разумеется, такое положение вещей обязывает нас уважать друг друга, чтобы вокруг царило сердечное согласие. Иначе не выживешь. И другого выбора у нас нет, если уж совсем ничего от вас не скрывать.

А еще я отважно плаваю по реке в лодке. Опасаться нечего — я привычная. Лодка очень удобная. Я собираю ряску, чтоб кормить свиней. Кому ж еще о них позаботиться? Мне радостно чувствовать себя сопричастной дракону реки. Тихо плыву во времени. Много-много движений, знакомых с детства, воспроизводимых и неутомимо повторяемых изо дня в день. Спокойная и приятная жизнь; скромная — скажете мне вы; полная простых радостей и лишенная истинных неожиданностей: самые заметные перемены связаны с временами года и празднованиями, я имею в виду свадьбы, рождение ребенка и похороны. Все расписано в соответствии с живительным порядком. Незыблемым. Тихое и безмятежное бытие, где ничто не в силах потревожить какой-то нежданной тревогой…

Ведь все предопределено. Предопределено.

Вплоть до того летнего утра, когда я применила свой столь смущающий дар, доставшийся мне в наследство.

С тех пор все не так, как прежде.

О дни мои, похожие друг на друга, полные одинаковых ежедневных трудов!

Я знаю: отныне их больше нет.

Я знаю, что принадлежу целому. Знаю, что и я, я сама, тоже и есть та текучая энергия, что правит космосом и соединяет все живое.

Тем утром я потеряла себя среди сонма сверкающих звезд… Я забыла себя среди тысяч лучившихся песчинок, висевших на небосводе, сосредоточив в себе пространство и время, в бескрайности небесной.

Бездна без дна.

Целая вселенная распахнула врата передо мною — и увиденное взволновало меня.

Видите, как я потрясена этим. Неисцелимо.

Но кто бы не был потрясен, подобно мне?

Часть первая

Знаешь, в жизни не так часто выпадает счастливый шанс — раза два, может, три. Главное — его не упустить. Остальное не важно [2].

Мишель Бюсси. Черные кувшинки


Париж, Порт-де-Лила

18 августа 2001 года

Она

Она видит его. Она выходит из вагона метро. Он входит. Она оборачивается. Тут двери закрываются. Он смотрит на нее, стоя за стеклом; она тоже смотрит на него.

Миг, он растягивается, отделившийся, повисший вне времени. Запечатленный.

Менее чем через десять секунд поезд отправился, и мрак туннеля поглотил его.

Но он уже на сетчатке глаза. Его облик впечатался в нее. Миндалевидные голубые глаза с зеленым отливом, пожалуй, слишком глубоко посажены под кустистыми бровями; лицо скорее треугольной формы, светлая кожа и высокие скулы, пятна веснушек, но не очень заметные, а волосы темные, не слишком короткие и взлохмаченные. Воспоминание о его походке, широких плечах, о том, чем он пахнет — это запах йода, слегка сладковатый… И особенно — о его взгляде. Проникновенном. Сумрачный красавец…

Но черты уже расплываются, вот-вот сотрутся вопреки усилиям удержать их. Она пытается. Они тают, увы, срезанные оградой перрона, растворяются в керамической белизне выложенных плиткой сводов.

Снова подняться наверх, снова занять свое место в толчее жизни, а в сердце настойчиво щемит, оттого что его потеряла, его. Вдохнуть свежего воздуха и дожить обычный денек. Подставить себя удушливой жаре августовского Парижа с его запахом плавящегося асфальта и не обращать на это никакого внимания. Шагать, не различая ничего вокруг, и все же прекрасный незнакомец из метро нет-нет да и вклинивается урывками в самые недоступные мысли. Двигаться в толпе людей и искать похожих — чтобы даровать плоть смутному воспоминанию, иначе оно может в конце концов совсем испариться. Признаться самой себе в очевидном: что совершенно невозможно в точности воссоздать его черты, а все, что от этого остается, — жестоко ускользает, абсолютно неуловимо: кажется, это почти насмешка.

Сказать себе: я узнаю его из тысячи, это лицо, вдруг возникшее на несколько кратчайших мгновений из ничего…

Вновь обрести жизненный темп. Думать о другом. С ходу навоображать сценарии, в которых они с ним играют главную роль. Поразмышлять, какое имя ему бы подошло. И не выбрать ни одного. Представить себе, по договоренности, деловой завтрак с ним. Однако… с ощущением пустоты ниже пояса. Такой же огромной пустоты, как этот Париж, разъехавшийся в отпуска. В пустом городе и в сердце пусто.

И признаться самой себе, что это и вправду трогательно.

Печально.


Париж, Йенский мост

3 декабря 2001 года

Он

Он выходит из автобуса номер 72. Небольшая толкучка. Все спешат. За три недели до Рождества эйфория уже ощутима. Он думает: надо будет серьезно заняться выбором подарков. На работе завал. Уже четыре месяца все задания неотложные. Иначе говоря, ему предстоит все закончить до праздников. Оживление на бульварах подтверждает, что обратный отсчет действительно начался. Сговорившись с братьями и сестрами, он смог перехватить письма, написанные его племянниками и племянницами святому красноносому добряку с непомерным пузом и длинной седой бородой. А вот насчет взрослых… тут его, видно, ждет та же головоломка, что и каждый год. Наверное, сухая грелка — такая, в пупырышках типа вишневых косточек, — для его матери, ведь у нее шейный радикулит, или распылитель ароматических эссенций… да, почему бы нет… а для сестры Элины… массаж. Поглядим. А Реми… о-ох…

Он вздыхает, потом, задрав лицо вверх, поводит носом, словно вдохновение может озарить свыше. Замечает, что небо стало молочно-белым. Вот-вот пойдет снег. Он поднимает воротник: холод кусачий.

Интуиция?

Он оборачивается.

Это она.

Он неподвижно застывает прямо на переходе. В ответ — нестройный хор клаксонов. Он и ухом не ведет; он следит за ней взглядом. Она проходит в автобус, из которого он только что вышел, ищет свободное местечко. Садится с правой стороны. Устраивает сумочку себе на колени, задумчива. Вдруг она видит его, застывает, узнает, впивается в него глазами.

Один шанс встретить ее во второй раз — один из скольких?

Вот автобус снова вздрагивает, глухо урчит мотор, и двери, пискнув, одновременно захлопываются. Их взгляды цепляются друг за друга, как раз когда 72-й отправляется. Молодой человек принимается быстро шагать. Она вертит головой, чтобы не терять его из виду, пока автобус отъезжает. Он еще ускоряет шаг. Он бежит к следующей остановке. Он не принимает решение, не размышляет — он просто действует.

Снова увидеть ее.

Запыхавшись, он доходит до угла проспекта. Видит остановившийся автобус, толпа выходящих из него сливается с толпой входящих. Он бежит еще быстрее.

Ну выйди же, пожалуйста. Выйди!

Он никогда не верил в знамения, в судьбу, вообще ни во что в таком роде. Он упертый картезианец: хозяин нашего жизненного пути — случай. И точка. Он выпадает, а уже потом происходит все остальное. Ничего не суждено. Мысль, что события все равно не преминули бы произойти, какими бы ни были наши решения, до глубины души тревожит его. Все надежды избежать фатальности тогда оказались бы тщетными. Марионетки. Вот кем мы бы тогда были. Презренные марионетки, заблудившиеся в кукольной авантюре. Нет, в такое он не верит ни секунды. Как принять, что личность кто-то дергает за ниточки, управляя ею по незыблемому сценарию? Бредни. А наша личная свобода? Как будто мы ни за что не несем ответственности? Он говорит себе: в любой ситуации нужно немного контроля. Достаточно собрать волю в кулак, чтобы подстроиться и держаться на плаву, не слишком нахлебавшись неудач. Что даже если выбор наших решений и ограничен, надо все-таки зацепить пригоршню. А их связь уже определит нашу жизнь. Рассудительно выбрав их из целого… И да… это не путь к выигрышу.

Есть явления, не подвластные разуму.

Он позволяет себе коротко передохнуть, потянуться, уперевшись руками в бедра. Ледяной воздух обжигает легкие.

Впечатление, что выбор есть. Только впечатление.

Автобус отъезжает опять. Толпа рассеивается в разные стороны. Это продолжается совсем недолго. Уходят все. Кроме нее. Застывшей. Она ищет его. Видит. Теперь идет прямо к нему. Он висками чувствует, как забилось сердце.

Рискнуть и броситься прямо лицом к опасности. А если это было оно — любить?

Но он уже любит ее. И белокуро-золотистые локоны, вздрагивающие в такт ее шагам. И еще ее тоненький хрупкий силуэт, надменно вздернутую головку, не соответствующую подвижности, размашистым и непринужденным движениям, выработанным годами тренировок в прыжках, арабесках и пируэтах, в элементах классического балета. В ее воздушной походке — решимость.

Вот их взгляды встречаются, и она замедляет шаг. Потом останавливается. Они снова стоят друг против друга, стоят неподвижно. Так близко, что он вдыхает ее запах — ванильный аромат изысканных цветов, подчеркивающий ее природную элегантность, прозрачную свежесть кожи, и макияжа совсем немножко — ровно столько, чтобы слега подчеркнуть красивую форму век.

Он погружается взглядом в ее глаза, блестящие и страстные, темно-зеленые. Лицо и незнакомое, и близкое одновременно. Умиротворяющее.

Ему кажется, что когда-то он знал ее — или всегда знал, а теперь открывает заново.

Он не в силах оторвать взгляда, пленник непостижимых бездн.

Он знает: он должен быть именно здесь. Именно в это мгновение. Точно.

Волна покоя накрывает его целиком. А вместе с ней — восхитительное чувство, что отныне все предопределено.

Миг благодати.


Париж, Йенский мост

3 декабря 2001 года

Гийом

Мы улыбаемся друг другу, словно знакомы с незапамятных времен, я беру ее под руку, и вот мы уже блуждаем по лабиринту улиц, абсолютно непринужденно, не произнося ни слова, осознавая хрупкость мгновения.

Ее дубленка вскидывается в такт нашим шагам, она как знамя, развевающееся от ветра над ботфортами, прекрасно подходящими к ее сумочке. Наш разговор — это молчание, отмеренное перестуком наших шагов. Они заводят нас в глубь узенького и сырого переулка, ухабистого и вымощенного старым камнем. Из него мы выходим на веранду — она ведет в какой-то немыслимый чайный салон.

«Седьмой тибетец» — на его вывеске надпись золотыми буквами на ярко-карминовой витрине из лакированного дерева. Я немым вопросительным жестом указываю на заведение. Вместо ответа она толкает меня к дверям и открывает их. Заходим.

Жарко и богато. Настоящий музей. Пол устлан пышными персидскими коврами, на стенах — рамки с позолотой, в них — картины: и море под низким и хмурым небом, и натюрморты, и акварели. Здесь еще и множество ламп на антикварных непарных столиках, рассеивающих пурпурный свет, и заставленные вазами шкафы, статуэтки и предметы старины. На этажерках — книги в кожаных переплетах. На полу — громадный сидящий Будда из потрескавшегося бирюзового фарфора, он жестом приглашает зайти. Сводчатый потолок украшен балийскими зонтиками. К их экзотическим спицам подвешены брелоки металлической ковки. Изысканный беспорядок. Пещера Али-Бабы.

Прислонив карамельного цвета сумочку к ножке стула, она снимает дубленку и вешает на спинку. Медленно разматывает шерстяной шарф и садится. Пожираем друг друга глазами. И все еще такое же молчание. Безмятежное. Редкое.

Откуда эта уверенность, что я ее знаю?

Музыка, шепчущая на ухо душе о сладости жизни, которая впереди и никогда не закончится, захватывает нас мурлыканьем и нездешними благоуханиями. Мелодия, чудесное приглашение к покою, погружает нас в самую суть того, что мы чувствуем. Тибетские колокольчики издают приятный звон.

Официант, бородатый крепыш, приносит меню. Уточняет, что теперь заведение не имеет ничего общего с «Луной в тумане», и бесшумно удаляется.

Я силюсь прочесть. Строчки пляшут перед глазами. Переворачиваю страницы, постичь их смысл мой рассудок не в силах. Она поступает так же.

— Выбрали что-нибудь?

Застигнутый врасплох, слышу самого себя, как ни в чем не бывало заказывающего:

— Зеленый чай с розой для мадемуазель и чай… э-э… — утыкаюсь для вида в любое место на странице меню. — чай хаммама для меня.

До меня доходит, что я такое сказал, лишь когда она при этих словах быстро вскидывает голову и пристально в меня вглядывается, округлив глаза. Бормочу что-то, чувствуя, как все лицо заливается краской:

— Простите, э-э, виноват… и правда, вы ведь… если хотите, можно перезаказать… что вы выбрали?

Она не отвечает целую вечность. Застыв, я с трепетом слежу за ее губами.

Да чем занята моя башка. Проклятье!

— Пусть будет зеленый чай с розой для меня и чай хаммама для мсье, пожалуйста, — наконец объявляет она, не сводя с меня глаз, как будто в легком замешательстве.

У меня вырывается вздох облегчения. Она улыбается, возбужденная. Я в ответ улыбаюсь ей.

— Превосходный выбор, — заключает здешний гарсон. Мужик в годах, слегка кривляющийся, в стильном костюме. — Могу ли посоветовать вам ассорти ливанских сладостей?

Я не раздумывая киваю, чтобы полностью рассеять неловкость.

И тут она заговаривает со мной.

Ее голос.

Спокойный. Негромкий.

Какая она светлая вся. Я словно прикован к своему стулу.

— Счастлива снова тебя увидеть.

— Очень рад наконец с тобой познакомиться.

И вдруг, протянув мне руку:

— Мелисанда Форинелли. Можно просто Мэл.

— Гийом Кальван, — отвечаю, хватаясь за ее пальцы, чтобы уже больше не отпускать их.

И в ее зрачках мелькает лукавое выражение, когда она, не отнимая руки, добавляет:

— А ведь я и впрямь пью только чай с розой, и никакого другого!

Оба смеемся. Я таю при виде двух ямочек, нарисовавшихся на ее заметно порозовевших щечках.

Наш официант с нарочитыми манерами, все такой же чопорный, возвращается с блюдом, украшенным бледно-зелеными цветами вишни. Чайный сервиз утонченно расписан японскими мотивами в пастельных тонах — сиреневом и небесно-голубом.

Гарсон — ибо так у нас их зовут, даже если кто-то из них уже перешагнул порог пятидесятилетия, — осторожно и высоко подняв чайник, разливает ароматные жидкости. Потом водружает в центр стола тарелку со сладостями, утопающими в меду и кунжутных зернышках, желает нам прекрасной дегустации и кланяется.

Тогда она наконец забирает у меня свою руку и задумчиво берет кусочек сахара. Машинально разламывает на две половинки и кидает одну мне в чашку. А затем, не поднимая головы, бросает вторую обратно в сахарницу.

— Ой-ой! — вдруг спохватывается, прикрыв рот ладошкой, а глаза становятся еще больше.

— Да нет же, напротив! Большое спасибо! Я всегда пью с половиной куска. Безупречно!

Она подносит напиток к губам, едва касается горячей поверхности и делает микроскопический глоток. Я смотрю на нее, опешив, и лепечу:

— Но вы… вы пьете совсем без сахара?

— Да. Совсем.


Париж

4 декабря 2001 года

Мелисанда

Потом — вверх по ковровой лестнице маленького отеля. Идем под руки.

Комната под номером 24. Запах его шеи.

Его запах.

Наши сердца бьются в унисон, ритм дыхания одинаков. Бархатистость его кожи. Находят друг друга наши губы. Руки пробегают по телам, они тянутся друг к другу, сжимают одна другую, робко привыкают, узнают друг друга. Все так просто. Так очевидно.

Он нежно шепчет мне:

— Я мог бы остаться здесь навсегда.

— Я тоже. Я тоже.

Эти слова, наши первые любовные признания, возносят нас выше звезд. Я твоя, ты — мой, и теперь мы единая плоть. Вкусить это мгновенье. Отдаться взаимному опьянению.

Часть меня знает, кто он.

* * *

И вновь я вспоминаю наши первые часы вчера.

Я задала Гийому, наверное, не меньше тысячи вопросов. Мы пытались объяснить очевидное — удивительное и обоюдное: мы уверены, что знаем друг друга. Ничего не вышло. Память нашу не освежили ни чай, ни вкусные восточные лакомства. Пришлось с сожалением оставить эту тему, пообещав снова увидеться. Поскорее. Очень-очень скоро.

И он исчез. Навязчивый привкус меда и жар, исходивший от моего лица, свидетельствовали, что пережитое мною только что совершенно реально и никакой не мираж. Нет-нет. Только что город с его хлопковым небом, почти касавшимся земли, поглотил Гийома. И этот момент совершенства мгновенно заняла пустота. Невыносимая пустота. Недоступная разуму.

Пришлось спускаться на землю. С тем, что теперь этого нет. Надолго ли?

Я с удивлением оценила, какое волнение пробудила во мне эта встреча. Мне не хотелось больше ничего другого — только быть рядом с ним.

Я бродила по городу с улыбкой на губах. И одна из таких улыбок была обращена к той сокровенной части меня самой, какая не открывается другим. Весь остаток дня я была словно не в себе, все делая механически и пытаясь не думать о моем сумрачном красавце. Что, ясное дело, оказалось невозможно.

Он внезапно занял первейшее место; меня поглощала только эта тема. Целостность моего существа работала теперь только на это: думать о нем. Странное чувство — играть роль в собственной жизни, опираясь лишь на часть разума, когда остальная — и большая — его часть остается вовне. Далеко.

Ночь я провела практически без сна.

Одно воспоминание цеплялось за другое. Они смешивались, порождая ряд назойливых вопросов. Память о крепком и пылком объятии и нашем первом поцелуе под козырьком, в двух шагах от чайного салона, прямо перед тем как расстаться, вспыхивала передо мною как молния, вызывая сладкие спазмы внизу живота. Его пленительный взгляд преследовал меня, не давая передохнуть. В голове беспрестанно кружился бесконечный и неутомимый хоровод сказанных им слов. Лицо мое словно пропиталось блаженством во мраке моей спальни. К счастью, никто меня не видел. Иначе впору было бы принять меня за сумасшедшую, одержимую какой-то потусторонней связью, ту, что улыбается ангелам, счастливая, лежа в постели. Обезумела от любви — только это я и смогла придумать в свое оправдание.

Я вдруг почувствовала себя до того полной счастьем, что словно вознеслась волей какого-то неведомого волшебства.

Я была Арианой. Арианой, которая любила Солаля [3] и ждала его.

Как я могла до сих пор жить без Гийома?

Незнакомые доселе чувства захлестывали меня: животный страх потерять все то, что неумолимо влекло меня сейчас, и почти неистовая жажда любви. Я предчувствовала, что не смогу лишиться Гийома, — а ведь додумалась до такого всего лишь накануне… Я с ошеломлением понимала, что становлюсь похожей на наркоманку, что сладкий яд течет в моих жилах. Сердце расходилось так, будто вот-вот выскочит из груди. Все мое существо заполнила сладкая эйфория, восприятие ужасно обострилось. И все смешалось во взорвавшемся внутри фейерверке. Вопреки моей воле.

Я была не в силах бороться — просто отдалась на волю волн, смявших и затопивших меня... И таинственным образом снова ощутила себя единосущной с ним — в слиянии без всякого рационального объяснения и контроля. Этот духовный мост между нами казался непостижимым. Тайна. Так внезапно!..

Объяснения тут можно приводить бесконечно. Его привлекательная внешность, яркость личности, его запах, тембр голоса, — но я твердо знала: такая внезапная тяга исходит из источника за гранью постижимого.

Я вертелась и возилась под простынями, потом поверх простыней, потом опять под простынями, на спине, на левом боку, на правом, потом на животе, — тело усталое и изможденное, а душа донельзя разгоряченная. И эта жгучая необходимость снова увидеть его, против которой бессильно все — даже опустошение.

Утром эсэмэска пришла мне на телефон, которому — ему-то да! — повезло поспать на дне моей сумочки. Гийом! Кровь бросилась мне в голову, я живо подскочила к телефону и открыла сообщение: «Мне уже не хватает тебя. Давай не играть в кошки-мышки. Я не сплю».

Почти впав в настоящую истерику, я взглянула на время, когда он отправил это: 23 часа 36 минут. Мои торопливые пальцы лихорадочно застучали по клавишам.

«Прочитала только сейчас. Не смогла глаз сомкнуть. Мне не хватает тебя».

Ангел-хранитель только что принял меня под крыло.

После обмена эсэмэсками назначили свидание — вечером в ресторане в Маре, живописном квартале, он такой только один и есть, с его спокойным шармом прошедших лет, — я так люблю его.

Нельзя не влюбиться в Париж, если вы приехали из провинции, — в Париж с его галереями, библиотеками, старомодными витринами бутиков, типичными бистро и особняками, а вокруг столько аллей и садов для прогулок. Я люблю блуждать по мощеным улочкам, побродить под аркадами площади Вогезов с их неповторимой атмосферой, восхититься их сводами из кирпича и песчаника, послушать уличного импровизатора-скрипача, пройтись по улице Розье, чтобы пропитаться ароматом фалафеля, с удовольствием съесть пирожки, один аппетитней другого, и в спокойной тишине тупичка, под сенью редких деревьев, поболтать с друзьями за поздним воскресным завтраком.

* * *

«У Жанны» нам принесли соленые тартинки к салату с машем и руколой, заправленному голландским соусом. Стол покрыт толстой скатертью — мы заказывали его заранее. Здесь подавали тушеные блюда в той же посуде, в какой их приготовили. Без церемоний, запросто.

Мы почти не притронулись к блюдам — соединили наши руки и занялись знакомством.

К десерту мы уже знали основное. Подытожим главное. Профессии — я преподаватель китайского, он архитектор, — образование, свободное время, где, кто и когда жил, в каких местах бывали и он и я, наши прежние возлюбленные, детские воспоминания… Мы всё тщательно обсудили. И снова поняли: ничто в наших мирах не могло пересекаться. Кроме одного: с юных лет Гийом коллекционирует драконов.

— Стоит мне увидеть какого-нибудь, и я не в силах сдержаться: мне надо обязательно его купить! Это сильнее меня. Эти зверьки меня волнуют…

— Только фигурки?

— Не обязательно. Например, есть обложка «Голубого лотоса» из «Приключений Тинтина», или наклейка с чайника, или миниатюры из свинца, ну, как-то так. А еще плюшевый дракон и ручки, штамп с рукояткой и каменной печаткой-чернильницей… А в Москве я даже разыскал щелкунчика! Родня и приятели с таким удовольствием щелкают им орехи на дни рождения или Рождество. Слушай, да ведь эти щипцы для орехов помогают отключаться от мыслей! Ах да, совсем забыл, еще у меня есть почтовая марка с Великой стеной.

— «Голубой лотос», чайник, чернила и почтовая марка! Да мы с тобой одной крови.

— Точно-точно. Ах да, снова забыл: альбом для подростков «Дракончик». Знаешь?

— Э-э… нет, мне это ни о чем не говорит… Как-как? «Дракончик»?

— Там история одной девчушки, Линь, кажется, и она получила в подарок дракончика. Что, и правда не знаешь? Чудесный приключенческий рассказ о настоящей дружбе, да еще и с введением в идеограммы. Он стоял в витрине книжного на углу. Я не смог устоять. Покажу его тебе.

— Думаю, он мне понравится. Может, на тебе еще и татуировки в виде химер? — шучу я, чувствуя, что слегка порозовела от собственной смелости.

— О нет! К такому меня не тянет. Наверное, страх перед тем, что невозможно стереть.

Смущенная его недовольной гримасой, которая к тому же становится все явственней, в то время как его проницательный взгляд ни на секунду не отпускает меня, я лепечу, перепугавшись, что мои щеки наверняка сейчас покраснеют как помидоры:

— То же самое. Я… это красиво на ком-то другом, но для меня… нет… Жизнь длинная, вкусы меняются… а главное — со временем кожа становится дряблой, тату расплывается и светлеет!

Он смеется простодушно, я люблю, когда так смеются. Я теряюсь в его глазах и замечаю, что их цвет немного меняется в зависимости от освещения. Голубые волны, а в самой глубине — изумрудная зелень. Я останавливаю взгляд на его чувственных и четко очерченных губах и — слева от подбородка — едва заметном шрамике в форме капельки воды.

Он из тех, кто не может надоесть.

Я обнаруживаю, что Гийом интересовался Азией. Точнее — Японией.

Счастливое совпадение. Он складывает оригами и сочиняет хокку, эти предельно краткие стихотворения из трех строк и семнадцати слогов, предназначенные выразить квинтэссенцию природы. И еще суши: он от них без ума! Ну уж если два фаната сошлись…

— А знаешь, Гийом, — (обожаю произносить его имя!), — что искусство оригами родом не из Японии?

— Правда?

— Оно появилось в эпоху династии Хань… да, именно Хань. А в Страну восходящего солнца его принесли буддийские монахи, приспособившие его к религиозным ритуалам. А позднее оригами стали использовать для выражения симпатии. Это если вырезать цветы. Но иероглифы-то, впрочем, китайские. Они означают «складывать бумагу». Это популярное искусство очень древнее.

— И чертовски рафинированное! Я сделаю тебе цветок лотоса.

— А я лягушечку!

Мы смеемся. Эти бумажные обещания незаметно приближают нас к будущему. Нашему общему.

— А хокку откуда родом?

— Каноническая форма возникла в Японии, но очень вероятно, что начиналось все еще в Поднебесной. Басё, знаменитый японский поэт, упоминает «хокку» — это на мандаринском языке означает «воздушная легкость».

— Вон что, а ведь я об этом даже не слышал! Ты мне не прочтешь какое-нибудь? Конечно, если ты не против!

Я быстро напрягаю память и выдаю:

О китайском хокку

Спрошу я

У порхающей бабочки.

— Хм. И нежно и сильно… вот это и прекрасно. Именно на таком контрасте. И мимолетный образ, впечатывающийся в сознание… Должно быть, при дословном переводе на французский тут чудовищные потери, а? Мы здесь, на Западе, придаем больше значения количеству ударных слогов в стихе, нежели силлаб. Знаешь, Мэл, когда я развлекаю сам себя, сочиняя все это, — ликование оттого, что удается выразить эмоцию, притом что ты строго ограничен в использовании звонких слогов… Признаюсь: когда в стих вкрадывается рифма, я прихожу в совершеннейший экстаз.

— И часто ты их сочиняешь?

— Э… да… находит на меня временами. Пишу в залах ожидания, в метро или автобусе…

Подчеркнув последние слова, он посылает мне взгляд, на который я отвечаю заговорщицким кивком. И тут он добавляет:

— У меня всегда с собой ручка и записная книжка. Мысли я тут же записываю, чтобы не позволить им вылететь из головы. А когда хокку у меня сложилось, я переписываю его в тетрадь, которую храню дома.

И, рассмеявшись, уточняет:

— Спешу тебя успокоить: кроме драконов и поэзии, я не коллекционирую больше ничего!

Мне нравится эта беседа. Он мне нравится.

— В этом стихотворении Басё, которое я тебе прочитала, скрытая ссылка на Чжуан-цзы — даосского мудреца и философа, — который, пробудившись ото сна, спрашивал самого себя: ему ли только что приснилось, что он бабочка, или, наоборот, бабочке все еще снится, что она — Чжуан-цзы. От этого голова идет кругом, от таких разных представлений о реальности. Это порождает в нас сомнения. Никогда нельзя сказать с уверенностью, что ты сейчас не спишь.

— Тем более что спящий не осознает, что спит.

Я помню, что подумала про себя: «Надеюсь, что я не сплю!»

Я незаметно ущипнула себя за руку. «Да нет же, моя прекрасная, ты в состоянии как нельзя более бодрствующем!»

Чарующе.

— Между этими странами множество взаимовлияний. Да в конце концов, они ведь много веков подряд охотно и взаимно обогащали друг друга. Говоришь, Мелисанда, что у хокку все-таки нет таких уж строгих правил композиции?

— Это не обязательно короткое стихотворение. И если форма довольно свободная, то под ней скрыто обращение к вечному и эфемерному, как и в японских хокку.

— Тут речь о тех же самых философских течениях. Или нет?

— О даосизме и буддизме. Чань — безмолвная медитация, духовное озарение. Это японский дзен.

— Потрясающе, до какой же степени нас притягивает этот континент, правда? — заключает он с блестящими глазами, явно разволновавшись. — Я рад разделить это увлечение с тобой, Мэл!

— Idem… [4]

Обмен трогательными улыбками.

Потом, с любопытством:

— А ты не мечтала когда-нибудь поехать в Японию? Или вообще в Азию?

— А то, еще как!

После краткой паузы он вдруг со вздохом:

— А вместе было бы еще лучше…

Опять улыбки. Сияющие.

И Гийом шаловливо уточняет:

— Только уж тогда в Китай. Там не будет языкового барьера: ты сможешь переводить!

Смеемся. Восхищенные глаза у обоих блестят одинаково.

Мне нравится то, что я слышу.

* * *

Между нами сразу же установилось согласие. Еще бы — столько общих интересов! Обожаю такие откровенные обмены.

Счастье накрыло нас невидимой волной прямо в битком набитой комнате. Люди вокруг нас словно растворились в обстановке, среди споров и невнятного шума, стука вилок и ножей о тарелки и негромкой приятной музыки. Никого не осталось — только он и я.

Перед нами распахнулся горизонт всех мыслимых возможностей. Я почувствовала, как из моей спины вырастают крылья бабочки, уже подрагивавшие от нетерпения. Сердце наполнилось так, что, казалось, вот-вот выскочит из груди.

Бескрайний горизонт.

Но почему оно так нам знакомо, это странное чувство, так выбивающее из колеи?

Разве что мы случайно встречались как-нибудь днем, — а скорей уж вечером, в поезде, самолете, переполненном зале, — не знаю, где еще…

Стало ясно: у нас не осталось никакого точного воспоминания, только глубокий отпечаток, оставленный каждым из нас в другом. Как бы там ни было, а это абсолютная достоверность. Упрямая. Весьма упрямая.

Хуже всего то, что это чувство могло оказаться злой шуткой наших уже любящих душ.

Церебральная химия.

Мираж.

Неважно, раз уж это обоим нравится.

* * *

Когда принесли кофе, я, не подумав, бросила ему в чашку полкусочка сахара.

Как тогда, в прошлый раз, в чайном салоне.

И вдруг, с ошеломлением заметив, как удивленно поднялись его брови над округлившимися глазами, я так и застыла со щипцами в руке.

Поразительно.


Сен-Гилем-ле-Дезер, юг Франции

12 мая 2002 года

Гийом

Я распахиваю свежевыбеленные ставни прямо в назойливые кусты бигнонии, обвившей круглые своды террасы, хвастливо выставив напоказ ярко-оранжевые цветы; пониже, у невысокой стены, сложенной методом сухой кладки, распускается инжир; стройные ряды олив, кривоватых, с мясистыми и узловатыми стволами; охровый цвет вилл, рассеянных по гариге, и открывающийся широкий вид на руины замка.

Хрупкий парус штор смягчает весенний свет. Прекрасное воскресенье — из тех, о которых говорят: вот и зима позади, а нас заполняет до краев новый прилив жизненных сил.

— Мэл, сердечко мое, а не прошвырнуться ли нам? Наверняка где-то тут пустующие амбары, а в них распродажи. Если повезет — раздобудем, чем обставить гнездышко!

— Чудная мысль, милый, — отвечает она еще хриплым спросонья голоском, выбираясь из-под теплого одеяла с цветами розы и фуксии. — Дай мне только пару секундочек…

Я, всегда просыпающийся первым, восхищенно смотрю на нее, ставя поднос на матрас. Она разглаживает смятую простынь, моргает, и ее прелестное овальное лицо с порозовевшими щечками расплывается в широкой улыбке при виде миски горячего молока и намазанной маслом тартинки, сверху присыпанной какао-порошком.

— Ты — любовь по имени Гийом! — наконец выговаривает она, сперва подавив зевоту.

Она неохотно поднимается, подкладывает подушку, хватает напиток и делает глоток. Потом, уже совсем проснувшись, снова благодарит меня и посылает воздушный поцелуй.

Смотреть на нее. О, эта ее манера вытирать рот ладошкой.

Для нее это как для Пруста мадленки, призналась она мне. Лакомые вкусы детства. Вплоть до того, что ее обожаемая бабушка размазывала ей плитку шоколада прямо по ломтю хлеба, — я знаю и это. Я воображаю Мелисанду с двумя косичками, вот она облизывает указательный палец, чтобы им подцепить упавшие на клеенку шоколадные стружки. Конечно, бабуля не ругала ее за это. Как и всякая уважающая себя добрая родственница, она ее баловала, потчевала, ласкала… короче, любила. И давала погрызть последний кусочек сахара, избежавший железных кухонных щипцов.

Мне так нравится смотреть, как она с таким превосходным аппетитом ест, — мне, довольному простым кофе, позволяющему себе разве что бросить в него полкусочка сахарку.

Полкусочка сахарку…

Я пробираюсь сквозь ворох наших спутанных одежд, сброшенных как попало и валиком слежавшихся у изножья кровати прямо на паркет, и предельно аккуратно присаживаюсь рядом.

Размешиваю свой эспрессо, позволив мыслям блуждать где им вздумается, и опрокидываю в себя одним глотком. Запускаю пальцы в непокорные волосы, стараясь придать им хоть видимость прически. Наблюдаю за Мэл, вижу ее сладкие губы, которые не устаю целовать, — сейчас по ним видно, что происходящее ее забавляет, но случается им выражать и печаль, а то и гнев.

Сперва это удивляло меня. По этой причине я не принимал всерьез состояния ее души, ошибочно полагая, что она шутит, а ей в это время приходилось сдерживать поток слез, не спрашивающих разрешения — когда пролиться. С тех пор я лучше научился угадывать, что у нее на уме, и если мне нужно расшифровать ее настроение, мне нужен лишь один нырок меж ее бровей, и — оп-па! — мы всегда вновь обретаем друг друга и вместе плывем по одной долгой волне.

Ангел. Мой ангел.

* * *

Уже почти одиннадцать часов. Когда мы высовываем носы на улицу, птицы поют вовсю. Ни облачка на чистейшем небе, голубом и прозрачном, глубоком и ослепительном. Сад сейчас залит легким солнечным светом. На зелени наливаются почки. Слышен металлический звук шаров: это старики играют в петанк — они более ранние пташки, чем мы.

На Мелисанде плиссированная расклешенная юбка из плотного хлопчатобумажного белого пике. Она так радовалась, найдя ее в шкафу. Ладно сидящая маечка, розово-бежевая, подчеркивает волнующие изгибы тела. Ее голые ноги — предчувствие лета. Она просто сияет. Белокурые волосы, собранные сзади в хвост, придают лицу что-то детское, и я таю от этого. Сам же чувствую, какой легкой стала моя походка в бермудах с большими карманами и парусиновой рубашке цвета моря. Подарок на День святого Валентина.

Возле церкви, почти у самой паперти, весь тротуар усеян старым хламом всех сортов: платья на вешалках, кухонная посуда и ворох серебряных изделий на кружевных скатертях былых времен, непарные стаканчики и куча-мала изящных безделушек. Несколько пожелтевших книг, виниловые пластинки, открытки в технике сепии, а еще и шкатулки, обитые тканью из Жуи. В сторонке — плетенные из ивовых прутьев корзинки, в такие собирают виноград; давно облезлые игрушки, старые афиши, украшения и другие модные причиндалы, растерявшие свой блеск… Вереница лавочек-однодневок.

Мы прогуливаемся туда-сюда, рука в руке. Тихо. На этом роскошном блошином рынке нет снующей толпы, здесь так хорошо торговать, еще совсем рано. Можно послушать освежающее журчание фонтана под старым платаном, гордо выставившим напоказ шелушащиеся кусочки коры, обнажая девственную пробковую основу из-под кремового шелка вздымающегося ствола. Тени, которые отбрасывает нескромное утреннее солнце, пройдя через нежную листву, пританцовывают на утоптанной земле. Аппетитные ароматы блинов и сахарной ваты щекочут нам ноздри, и пока мы отходим все дальше от столетнего дерева, они вытесняют его крепкий и стойкий запах.

Мэл задерживает меня у мебели и зеркал с фальшивой позолотой. Она рассеянно обходит серый пыльный буфет в густавианском стиле и обстановку мастерской, потом распахивает скрипучие двери заржавевшего фабричного шкафчика. Я же западаю на стремянку — она пригодилась бы, чтобы подвесить полку. Перекладины длинные и широкие, на них можно класть всякое-разное… да хоть наши ключи. Я мог бы вворачивать лампочки на потолке и подвешивать между поперечинами наши фотоснимки…

Бродить по улицам в поисках необычных сокровищ, чтобы их переделать, — вот истинное наслаждение для меня. Обожаю дарить вторую жизнь уже отслужившим вещам, реставрируя их или возвращая первоначальную роль, и пытаться превратить их в диковины. Стоит какой-нибудь вещице очаровать меня — и я уже думаю, что из нее смастерю. В этих делах вдохновение мое неутомимо! Я разговариваю с продавцом. У каждого разысканного предмета своя, особая история. А если ее нет — значит, я сам ее придумаю. Выбор — дело интуиции, в любой безделушке скрыто что-нибудь интересное. Я дарую своим находкам новую кожу, подчеркивая ее новыми штрихами. Хуже всего, когда полировать, рисовать, разрезать, склеивать… тут мне уже не остановиться! Единственный выход: отдаться новому проекту в энный раз.

Такое времяпрепровождение приносит мне абсолютную свободу, несвойственную моему ремеслу, крайне ограниченному промоутерами, клиентами, бюджетами, нормативами, разнообразными принуждениями и предпочтениями — своими у каждого.

Мы так до сих пор и не нашли ничего стоящего в этой груде никому не нужных вещей, разве только три горшочка с местным деревенским вареньем — его ароматам своеобразия не занимать. Мелисанда довольна, что мы их купили.

— Помню, как моя мать делала такое из абрикосов и добавляла миндальные орешки, сперва очистив их от скорлупы. Качество — что-то запредельное! И вкус придавало всему неподражаемый.

Пока она щебечет, я любуюсь ее лицом неисправимой сладкоежки — а глаза-то как заблестели!

— А моя бабушка, бабулечка, у нее получался божественный мармелад из дынь. Надо сказать, она добавляла еще стручки ванили. М-м-м! Удивительно, вкус был совершенно другой, чем у сырой дыни. Она наклеивала этикетки с названием и датой изготовления, подписав их своим наклонным почерком былых времен. И у нее такими баночками был уставлен весь погреб.

Свернув с аллеи, недалеко от сводчатого переулка, мы покупаем севеннские орешки. Ну наконец-то будет повод воспользоваться моим драконом-щелкунчиком!

А вот для дома, увы, так и не нашли ничего забавного. Но мы не заканчиваем эту игру — прогулка приятная.

Я беру в руки карманные, оправленные серебром часы. Мне очень нравятся и тонкость стрелок, и поэзия каллиграфически выведенных чисел на циферблате. Верчу в руках корпус. Сзади — патриотический петушок. Его серый окрас чуть потемней, он стоит на скале, надменный, широко раскрыв крылышки, а вокруг колышутся камыши. Потеки солнечных лучей украшают небосвод над его гребешком. Я нажимаю на кнопку. Мэл встает лицом ко мне, склонив набок головку, как она часто делает… И я неумолимо таю.

Я говорю себе, что именно в такие моменты — в совершенно незначительные мгновения, в этих легких улыбках, беглых взглядах, жестах, полусловах, молчаниях… в таких деталях, быть может ничтожных, и проявляется любовь.

Сейчас ее очаровательное личико озарено шаловливой полуулыбкой, едва заметной, она подсказывает мне с недовольной и капризной гримаской:

— Если случайно нападем на округлый трельяж в стиле барокко, покупаем его. О’кей? Всегда о таком мечтала! И к нему табуреточку, — весело уточняет она. — Получится идеальный будуар для нашей спальни, а? А ты сможешь подновить, составив настоящий план работ по натуральной древесине, и подкрасить остальное патиной «Черная луна», которую выбрал для прикроватных столиков. Неплохое сочетание, да?

Охотно это признаю, нарочито подчеркивая дипломатичность моего ответа:

— Твои желания — закон, радость моя. А еще — стальную кастрюльку для каштанов и обязательно с дырочками, хорошо? Одну — чтобы печь на углях в камине.

Как устоять перед Мелисандой, когда у нее на лице едва уловимая тень одной из таких соблазнительных улыбок! Они так и сияют в блеске летнего солнца. Подозреваю, что она нарочно пользуется ими, приберегая для тех случаев, когда ей захочется меня покорить.

Я откладываю часы и обнимаю Мэл за талию. Она же, ликующая, бросает взгляд на картину, небрежно прислоненную к вольтеровскому креслу за старой швейной машинкой «Зингер» — ее серо-зеленый каркас из кованого железа.

— Гийом! Ты видел? — восклицает она. — Я знаю, где это! Я там была!

С ума сойти!

Слежу за ее восхищенным взглядом — он направлен на роскошное шелковое платье. Его примеряет молодая женщина.

— А платье с китайским воротничком. Какое оно необычное, такого анисового цвета! — Она в восторге ахает. — Вау. Да оно великолепно! — очарованно бросает она, требуя моего одобрения.

Мне знакомо это место…

Я хватаю необычную рамку, покрытую темной экзотической эссенцией. Чувствую, как подбородок Мелисанды прижимается к моему плечу.

Внезапно я ощущаю, как она напряглась.

— Смотри-ка, — восклицает она, уставив указательный палец прямо в героев картины и тщательно соблюдая аккуратность, чтобы не дотронуться до полотна. — Как будто это мы! Мы, в старости, — уточняет она, всматриваясь в них еще внимательнее. Ее глаза блестят. — Безумие какое-то!

Я приклеиваюсь к картине. И правда, не поспоришь — сходство изумительное.

И это при том, что ноги моей никогда не бывало в Азии!

Мэл просвещает меня: эта улица находится в Китае, точнее — в центре сказочного городка под названием Яншо, на берегах реки Ли.

Она признается мне, что, изучая язык, побывала там и беззаветно влюбилась в эти места. Добавляет, что ей там было так хорошо, что она оставалась там вплоть до дня возвращения во Францию.

Я рассеянно слушаю, погрузившись в собственные мысли, пристально вглядываясь в место, где, как мне кажется, я тоже уже бывал, и в эту пожилую пару, в которой черта за чертой узнаю нашу точную копию.

Она же, блуждая взором по картине или уносясь мыслью далеко отсюда, продолжает говорить, что часами просто любовалась лодками и безмятежно пасущимися бычками: они, по шею в изумрудной воде, лакомились речными водорослями. Что время там кажется остановившимся. Рассказывает мне, что жители чудесной провинции Гуанси так благодарны корморанам за то, что те помогают ловить много рыбы, что, стоит этим черным птицам состариться так, что больше они не в силах сами доставать добычу, оставляют им обильную пищу. А потом вливают в птичьи глотки полные стаканы рисовой водки. И верные пернатые угасают во сне. Вот так…

Я уже не слушаю.

— Мэл, часы!

Я слышу собственный крик.

Она теснее прижимается ко мне, а я так и стою, разинув рот.

— Что — часы?

— Его часы! Там, на полотне! На старике! Они такие же, как у меня! Те же, что на моем запястье! Нет! Такого не может быть! Я не понимаю, Мэл… ведь это единственный экземпляр. Я получил его в наследство от отца…

При воспоминании об отце у меня задрожал голос. Мелисанда ритмичными движениями гладит меня по спине, как будто убаюкивает, и я тут же успокаиваюсь. Мне не удается оторваться от того, что я вижу. Таких часов никто не носил — только мой папа и я. Я изучаю их, как в игре «найди семь отличий», памятной со школьных лет. Но никакой разницы в глаза не бросается.

— Хорошо бы лупу…

До меня доходит: я подумал вслух. И Мэл куда-то ушла.

Она разговаривает с мужчиной средних лет, с нездоровой кожей — на ней явные следы оспин — и наголо обритой головой, чтобы скрыть лысину. Он вырядился в потертые джинсы и майку с вырезом, обнажающим матросскую полувыцветшую татуировку на одном из многочисленных мускулов, приобретенных за время злоупотребления в спортивном зале. Такое тело должно весить немало.

Мелисанда показывает на меня пальцем.

— Сколько это? — спрашивает она у продавца, который подходит к ней ближе, растирая голый череп так, словно хочет высечь огонь.

Я снова ныряю в картину. Это что-то фантастическое.

Опять выпрямляюсь. Вижу, как Мэл открывает сумочку и протягивает ему деньги. Цену я не расслышал.

Я быстро появляюсь перед ними, зажав под мышкой раму, и наконец произношу:

— Здравствуйте, мсье! Вам известно, откуда она?

Торговец, расставив ноги, выпячивает мощный торс, отчего его фигура становится похожа на букву V, и хмуро качает головой.

Наконец он решается, поднимает брови, надувает щеки и признается:

— Ах… эта… да-да… уф… Честно сказать, и знать не хочу… ни малейшего понятия, мой мальчик.

Он берет деньги.

— Знаете, я ведь просто распродаю. Вот. Больше не нужно. Это чтобы помочь. А вопросов никаких я и не задаю… Если могу быть чем-то полезен…

Продолжая говорить, он одной рукой забирает картину, а другой массирует ряд некрасивых жировых валиков на затылке.

— А мазня эта, — и он пожимает плечами портового грузчика, — честно, даже не знаю… нет, правда… Но одно знаю точно: это стоит немного, потому что, скажу я вам, мой коллега-антиквар от нее отказался. Так-то вот!

Пока он упаковывает нашу покупку, мы молчим. Потом он бормочет с марсельским акцентом, будто режет слова ножом:

— А уж он-то разбирается, можете мне поверить! Клянусь тебе… Да уж. Вот у кого чутье так чутье, не упустит свое… Опытная бестия! Нюхом чует, где прикуп ночует, это уж я вам гарантирую, да-да, дамы-господа! И каждый раз хочет выманить у меня! Что ж, старается — а сам-то за медный грош удавится! Проклятье… людей не переделаешь.

Он быстро окидывает взором наши вежливые ужимки, протягивает мне пакет и продолжает так же фамильярно:

— Ах да. Что я… вот что. Я вспомнил тут, он сказал мне, что это азиатская картина, вьетнамская, что ли, думаю, ну вроде как стильная штучка, или, может, китайская, если не ошибаюсь, и еще — что это вроде как не подделка. Уф. Да, точно, теперь вспомнил. Мы всё шутили насчет прелестной куколки. Как он на нее запал-то! Так и сказал: топ-модель! Ишь ты, просто фанат, твою ж маманю, как мы хохотали! От души! А знаете, китаянка эта на переднем плане-то и впрямь стройняшка!

Он подхохатывает, и, когда мы уже уходим, а он дружески похлопывает меня по спине, у него вдруг гулко урчит в животе.

— Ого-о-о! Пока, молодежь, попутного ветра, в добрый час!

Я обвиваю левой рукой шею Мелисанды, ласкаю ее волосы и дышу их чувственным ароматом таитянской гардении, он околдовывает меня. И мы идем дальше, я держу картину под мышкой, преисполненный решимости прояснить, что значат эти волнующие совпадения. Я в душе посмеиваюсь — до того почти физически ощутимо возбуждение Мэл, вдруг обнаружившей такое сходство.

Она не идет, а скачет вприпрыжку, как козленок. Каблучки цокают с сухим стуком кастаньет. Импровизированный фламенко в сопровождении шепота листвы с солнечными брызгами.

О блинах забыли. Э-э, да что за беда — они по-любому и в подметки не годятся бретонским крепам моего детства. Особенно тем, какие я обожаю больше всего: хрустящим, с кружевными краями, а сверху четвертушки печеных яблочек, и щедро политым Salidou, а ведь это всего лишь божественная смесь карамели с подсоленным маслом.

Что ж, не повезло стремянке-этажерке: сегодня не ее день.

Мысленно я вспоминаю, где может находиться сейчас моя лупа. В ящике стола или на дне коробочки с инструментами…

Чувствую, как меня снедает живое нетерпение: хочу поскорее к нам.

Иду побыстрей.


Сен-Гилем-ле-Дезер

12 мая 2002 года

Мелисанда

Вернувшись в залитый солнцем дом, только что нами обставленный, я лихорадочно бегу к ноутбуку.

Быстро набираю на клавиатуре и нажимаю на автоматический поиск.

Яншо.

Кликаю на фотографии, потом открываю одну из выскочивших — да, в точности тот же вид, что и на картине художника. Вот он, во весь экран.

* * *

Мне, южанке, ничего не стоило уговорить Гийома приехать сюда со мной. К моей великой радости, потребовалось всего несколько месяцев, чтобы он распрощался с Ванном. Не зря о бретонцах говорят, что они заядлые путешественники.

Я была в восторге от того, что привезла его в свои родные края. И вот однажды, прогуливаясь по чудесной средневековой деревушке, мы и набрели на домик с вывеской «Сдается».

Мы пошли по переправе Ангелов. Она вывела нас на мост Дьявола, построенный в XI веке. Он гордо высился над берегами, у подножия узких скалистых горловин, перекинутый через прозрачную речку, здесь совсем узенькую, с изумрудными бликами.

Мгновенная страсть. Мы неторопливо шли мимо низеньких старинных домов, ярусами нависавших друг над другом, с черепичными кровлями, покрытыми тяжелой патиной столетий. Наше будущее жилище ожидало нас — фасады, залитые южным солнцем, белые ставни и дверь, увитая колючником — это вид чертополоха, его золотой цветок обладает уникальной способностью предсказывать погоду: он закрывает лепестки, если дождь совсем близко.

Все казалось нам обольстительным: открытая веранда, кухня на свежем воздухе и яркая терракотовая плитка старинных времен, итальянский душ, выложенный крошечными переливавшимися квадратиками. В гостиной даже был камин! Садик окружали каменные стены — полузаросшие опунциями с невероятными бледно-желтыми цветками. Бесподобный вид на Замок Великана, нависавший над крутыми скалистыми откосами. Великолепно.

— И немного истории: легенда рассказывает, что один кровожадный исполин в древние времена жил на этих скалах, — рассказывает нам агент по недвижимости, призывая восхититься пейзажами.

— Обожаю мифы, — замечает Гийом, он благодарный слушатель.

— Тогда вам понравится! Так вот, этот грозный персонаж имел в жизни только одну забаву — и была ею хитрющая сорока. Она предупреждала его, если кто-нибудь осмеливался подступиться к его логову, но чаще всего тревога оказывалась ложной. В один прекрасный день доблестный воин по имени Гилем пришел помериться силами с тем, кто наводил на всю округу такой ужас. Его церберша подняла тревогу и застрекотала: «Берегись, Великан, Гилем уже в пути, берегись, Великан!» Злыдень не обратил никакого внимания на крики крылатой домашней канальи и был убит храбрым юношей, сбросившим его с самой высокой башни.

Захваченные историей, мы сразу же подписываем договор аренды.

* * *

Гийом наклоняется взглянуть на то, что я ему показываю.

— На этом фото из Яншо виден переулок.

Он протягивает мне стакан холодного лимонада с листочками мяты, в нем позвякивают льдинки.

Я пробую, рот наполняется кисло-сладким вкусом. Громче всего звучит мятная нотка.

— М-м-м, чудесно, милый! Ты добавил капельку тростникового сахара, верно?

— Нет, ложечку гаригового меда. Я открыл баночку, которую нам принесли с той пасеки на озере… да как же его… я забыл. Но ты знаешь, что за озеро… А! Там еще такие красные пляжи. Не заметила? Сали…

— Салагу.

— Вот-вот!

— Ну конечно, это же продукция моей кузины Магелоны! Ты хорошо смешал?

И снова приподнимаю локоть, стараясь насладиться вкусом нектара.

— О-о-о… очень удачно.

Мы влюбленно улыбаемся друг другу и обмениваемся быстрым поцелуем. Губы у обоих влажные и прохладные.

Рассматриваем фотографию в ноутбуке. Улица почти не изменилась. Или разве что совсем чуть-чуть. Я внимательно смотрю то на экран, то на картину.

Нет, я, безусловно, ничуть не жалею о своей покупке: я люблю эту картину и за ее живописные достоинства, и за те чувства, какие она вызывает во мне.

Задерживаюсь взглядом на покосившихся хибарках, они рядком изображены на правой стороне полотна. Как же они прелестны!

— Видишь, вместо обычного жилья тех времен, когда крышу красили, они построили целый жилой комплекс, — замечает он — как-никак архитектор. — Ремесленные мастерские выглядят иначе. Не было ни этой мастерской по ремонту велосипедов, ни вон той ресторанной терраски…

* * *

Я вспоминаю. Китай. Видения накатывают как волны.

Странные очертания закругленных горных вершин Гуйлинь, воздетых к небесам более чем в тысяче километров от Пекина. Пышная растительность. Резкая и яркая зелень рисовых полей, ярусами всходящих в бесконечность над Лунными горами. Хвойные и бамбуковые леса. Блюда, которые я пробовала в семье, происходящей из этнического меньшинства, в земле дун, — эти края ближе к Вьетнаму, чем к китайской столице.

Их сохранившееся поселение, уютно примостившееся на склоне утеса и свившее гнездо в ларце долины, окруженной головокружительной высоты косогорами, долго жило в уединении от мира. Жители здесь просты и беспечны, а гостеприимство развито необычайно — вместо приветствия они спрашивают: «Ты уже поел?»

И снова я вспоминаю ужин, который разделяла с ними в домике на сваях, крепко укорененном в почве с помощью длинных сосновых бревен. Мы устраивались у очага, скромно рассаживаясь на низеньких табуретках вокруг лакированного подноса. Чокались стаканчиками с рисовой водкой. Знак почтения. Рыба была вкуснейшая. Неповторимая. Маринованная и соленая, по всей видимости. А вместо гарнира — клейкий рис, завернутый в жареные банановые листья, и сладкие бататы — мы готовили их прямо на огне. В сухих пирожных было много пряностей.

Дети подбегали потрогать мои белокурые локоны и со смехом отбегали прочь, а мы спокойно пили Ю Ча — крепкий бодрящий чай, заваренный с маслом и затем прокипяченный с добавлением арахиса.

Мужчины в широких хлопчатобумажных синих штанах в тон курткам с воротничками-стойками выносили на солнце свежий рис. Меня поражал контраст ослепительной белизны злаков с одеждами цвета индиго. Старые женщины в традиционных костюмах, с морщинистыми лицами, с кожей, выдубленной жизнью на свежем воздухе, наблюдали за самыми юными девушками. Другие стирали белье в ручье.

На перилах у дверей домов подвешивали клетки с птицами.

На самом первом этаже, под жилыми комнатами — стойло для свиней, коров и домашних птиц. От жары едкий запах проникал наверх. Но как же иначе? Ведь в округе рыщут тигры и дикое зверье. Со скота нельзя спускать глаз!

На самом верху, на чердаке — корзины с новым урожаем риса, почти прозрачного. За жильем располагались крошечные дворики. Там хранились дрова и другие припасы. Оттуда лестница вела на кухни, доверху набитые ящиками со съестным: клубнями таро, жожоба, семенами лотоса или тыквы. Там, на переполненных полках, томились банки с толченым перцем, замаринованной свининой, сушеными грибами. За ними таились еще и горшки с пряностями и приправами, которых я не знала, и котелки — в таких кипятили воду.

А в довершение всего поселок окружала настоящая сельская местность, божественно прекрасная, с геометрически правильными полями обработанных земель и чайных садов — они выглядели как пейзаж, достойный самых прекрасных эстампов.

Я снова вижу, как иду по восхитительным «мостикам ветра и дождя» и не устаю от созерцания столетних колес. Они обеспечивали ирригацию, ритмично, глухо и монотонно перекачивая плескавшуюся воду. И я слышу мелодичные песни чудесного народа и ритмичные пляски играющих на лушэне…

«Слушай, маленькая сестренка, слушай, как этот инструмент помогает рису расти», — бормотали они мне на ушко.

И еще я отнюдь не забыла ни звяканья старинных медных колокольчиков пагоды, когда их раскачивает ветерок, ни нежного щебета соловья. Старейшина так возлюбил его, что никогда не расставался с ним. Он уносил его с собой, уходя в поля на заре…

* * *

— Мэл? — шепчет Гийом, прерывая мои мечтания.

Я оборачиваюсь, меня слишком резко вернули издалека. У него в руках толстенная лупа.

— Ты как думаешь, это в какие времена нарисовали? — спрашивает он своим глубоким голосом, в котором слышится легкий бретонский акцент.

— Кажется, сравнительно давно, если приглядеться, видишь, тут маленькие трещинки. Спрошу у Лизы. Она наверняка сможет датировать точно, — отвечаю я, чуть касаясь ямочки в углу его рта. — А лупа что-нибудь новое тебе сообщила?

— Почти ничего. Часы те же самые. Это невероятно — отец убедил меня, что они существуют в единственном экземпляре.

На последних словах его голос повышается и замирает. Он смотрит на меня невидящим взором, растерянный, сжав зубы. Покусывает губы, скрывая недовольную и хмурую гримасу. Я читаю на его лице бесконечное разочарование. И рану. Его обманули, нарассказывали всякого вздора.

Ставлю стакан, который до этого рассеянно вертела в руках. Крепко обнимаю Гийома, его внезапная ранимость волнует меня, и я убаюкиваю его. На его волосах, которые я взъерошиваю, шелковистых как у ребенка, играют косые лучи средиземноморского солнца — они озаряют его нежные прожилки.

Он вздыхает, стараясь прийти в себя.

Внезапно выпрямляется, высвобождается и встает. И всем телом рванувшись вперед, вскакивает с яростью:

— Мелисанда, больше всего на свете папа ненавидел ложь! Я не могу поверить, что он солгал мне. Он не мог просто так взять и сказать не подумав. Уверяю тебя! Да к тому же мне… А с каким гордым видом он застегнул свои часы у меня на запястье.

Он теперь быстро ходит туда-сюда, не в силах спокойно усесться, его собственная агрессивность очень печалит его самого, и вот он мерит шагами гостиную, точно запертый в клетку медведь, подбрасывая лупу в руке.

Наконец он поворачивается к окну, застывая в раздумье, — что-то просчитывает про себя.

Тут возможны две гипотезы: либо его отца околпачили, либо часы Гийома и часы с картины действительно одни и те же. Он в таком замешательстве, что я решаю все-таки выбрать первый вариант. Второй слишком маловероятен…

Стараясь утешить его, я рассуждаю:

— Тогда нам просто наврал продавец.

— Несомненно.

Он вздыхает.

— Папа наверняка сейчас переворачивается в гробу.

— Завтра же утром позвоню Лизе.

Гийом вяло качает головой. Глаза подернуты дымкой, взгляд прикован к шестиугольной плитке пола. Погруженный в глубины своей души, он сражается с мыслями, знать о которых не позволено никому. Только что в потаенных глубинах открылась брешь.

Подойдя к нему и пытаясь его успокоить, чуть-чуть погладив его с выражением немого понимания, я и сама вдруг вижу в нем грустного маленького мальчика, затронувшего мою душу до самых ее глубин.

И я делаю в душе зарубку: вот и будет случай узнать, что нового у Заз.

* * *

С Лизой Куле мы знакомы со студенческой скамьи.

Обе мы тусовались в компании прожигателей жизни. А спустя месяцы и после взаимных признаний стали подругами.

Заз… Потрясающая личность. В мир взрослых мы входили рука об руку, этап за этапом, сами этого даже не заметив. У нас с ней постепенно сложились уникальные отношения, да так удачно, что в конце концов мы прекрасно узнали друг друга и просто пошли дальше вместе. Для меня она незаменима. Наши общие черты и наши различия так гармонично уравновешиваются, что мы чудесно дополняем друг друга.

Ее образ сейчас у меня пред глазами. Образ прекрасной женщины, какой она и стала теперь, высокой и стройной, умеющей держать себя, очень элегантной — с таким природным изяществом, что ей идет все, что она ни наденет. Жаль, что она не слишком высоко себя ценит. В матово-бледном лице, чуть-чуть подкрашенном, окруженном пышной гривой темных кудрей, каскадом падающих ей на плечи, до сих пор проскальзывает что-то детское. Ей очень идут веснушки, придающие ей своенравный вид. В ней есть уж-не-знаю-что-именно, но нежное и сильное, от нее исходит позитивная и теплая аура.

Она — та, на кого я могу рассчитывать и в трудный, и в добрый час, та, что утешает меня, развлекает, советует, поддерживает, ободряет, когда меня терзает искушение отступить… В общем и целом — она верит в меня. И это взаимно.

Это шанс.

Между мной и Лизой столько общего, столько воспоминаний и общего веселья до упаду! Помню, как в университетской столовой мы меняли ее десерт на мою закуску и наоборот. Взбитые сливки — она сперва поддевала их ложечкой, а потом резким движением опрокидывала в мою тарелку из своей, а меня даже не спрашивала. Диски и книги, понравившиеся нам обеим, — мы передавали их друг другу…

Вереница счастливых мгновений — но, с другой стороны, и у нее немало проблем: сомнения, выбор, решения, неудачи и потребность в утешении и поддержке, заставлявшая нас уединяться в моей или ее комнате университетского городка по соседству с кампусом.

Мы ужинали на скорую руку, сидя прямо на полу, подложив под спины подушки. Обжирались хлебом с выдержанным сыром. И заканчивали эти пиры, грызя шоколад и запивая чашкой чая или кофе.

Уже тогда у нее, у Заз, был талант — высказывать все напрямик, ковыряться в ране острием ножа, чтобы вычистить нарыв, и словам сочувствия и недомолвкам она предпочитала искренность. Мы спорили, ели, плакали и хохотали до тех пор, пока в сердцах наших не оставалось никакой скрытой боли. В целом этого хватало для нашего исцеления. Если случалось потом вспоминать о ране — мы обнаруживали на ее месте простую царапину.

Хотя… не всегда.

Лиза и я… Наше согласие было для нас драгоценным подспорьем в плавании по жизни. Заз всегда была готова выслушать и понять меня. Мы обе были уверены, что желаем друг другу только счастья. Ее отношение ко мне, ее бескорыстная благосклонность подбадривают меня, заставляют изменить видение проблем, мыслить, реагировать.

Лиза научилась распознавать в моих глазах печаль, боль, даже обиду, смущение или стыд, вместо того чтобы верить в дежурную улыбку, которая на моем лице всегда. От себя ведь не спрячешься. Великолепное сообщничество.

Мы соблюдаем точную дистанцию, которая позволяет нам проникать в наши сентиментальные миры, дружеские, родственные и профессиональные. Абсолютно не стремимся к исключительности и не проявляем никакой завистливости, не задаем назойливых вопросов, выходящих за рамки приличий, никаких отравляющих негативных наклонностей. Вот почему наши отношения не портятся.

Короче говоря, никогда нельзя в точности объяснить, почему так происходит. Это как и в любви. Начинаешь искать причины, тонкости, черты характера, примеры взаимопомощи… А все это, в общем и целом, не более чем подтверждения феномена, выходящего за границы нашего понимания.

Тут дело в сродстве душ. И благодаря необыкновенному совпадению испытываемые склонности души, дружеские или же любовные, в ответе и за то и за другое!

У Заз очень развита художественная восприимчивость. Она работает в музейном хранилище. Выполняет там разные задания в чрезвычайно дружной команде — так она говорит мне. Изумительная у нее профессия. Она вносит свой вклад и в развитие культуры, и в документирование и оценку коллекций.

— Я устраиваю общественные и частные выставки. Ты понимаешь? Это потрясающе! — вопит она, а ее глаза радостно блестят в возбуждении.

И Заз рассказывает мне все в подробностях:

— Это я заведую расположением картин, рисунков и скульптур. Я определяю, в каких тенденциях существуют те или иные произведения, чтобы делать их понятнее. Цель — облегчить доступ публики к различным периодам жизни художника, к историческому контексту, темам, которые он предпочитал… Это очень обогащает.

— Да ведь тебе приходится параллельно проводить кучу исследований, правда? Разом ты учишься множеству всяких приемов и ухищрений!

— Как в сказке! Я пишу тексты, где отмечаю вехи творческого пути, и вместе с группой составляю каталог, в котором есть и эссе искусствоведов-специалистов по тому или иному мастеру, и доскональные разборы произведений. Ну, это скорее для временных выставок.

— Захватывающе! Так ты нашла себя, да?

Она так увлечена, что даже не дает себе труда ответить.

— Я участвую в создании учебных фильмов, которые рассылаются по округе. Чуешь?

— О, Заз, я уже в прострации.

— И еще я занимаюсь выставлением в витрине предметов, принадлежавших когда-то художнику.

Интимная сторона творческого процесса — это меня очень волнует.

— Вот это да! Подержать в руках эскизы, палитру или кисть Курбе — должно быть, чертовски впечатляюще!

— Ты не поверишь — через несколько лет мы собираемся посвятить ему целую выставку.

— Фантастика! Вот уж не будет отбоя от публики!

— О, ты не представляешь, как ошибаешься! Сейчас людей труднее затащить в музеи, чем заполнить кинозалы последним фильмом про Джеймса Бонда. А я этим занимаюсь без оплаты. По вечерам впрягаюсь в макет брошюры: предлагаю заманчивый заголовок, сочиняю вводный текст, выбираю фотографии и добавляю цитату. Потом руководство собирается. Каждый высказывает свои мысли, и принимаем окончательное решение. Ах! Это гениально! Я и не мечтала никогда о такой работе, Мэл! Даже во сне. Как же я довольна!

— А я очень рада за тебя. Заз. Уверена, что ты уже смогла стать необходимой. Скоро они больше не смогут без тебя совсем!

Она поблагодарила меня за комплимент своей лучистой улыбкой.

— Я рабочего времени не считаю. Наслаждаюсь работой. Я уж не говорю о том, какую радость чувствую от того, что в любое время могу пойти и полюбоваться моей прекрасной «Филоменой» Сони Делоне, стоит мне только захотеть. Уж ты-то знаешь, какое значение я придаю цвету. Стоит мне только переступить порог зала, в котором она висит, — и меня буквально уносит в небеса эта киноварь и ее синие и зеленые мазки. То же и насчет «Фернанды Оливье» Кеса ван Донгена. О-ля-ля! Зеленые тени на лицах — все внутри переворачивается.

— Ох, ну уж это слишком, нет… кажется, что она больна и ее сейчас стошнит, эту твою Фернанду. Будь я на твоем месте — так же подолгу стояла бы перед «Падшим ангелом» Кабанеля. Вот у него взор, пронзающий насквозь! А мускулатура! Силы небесные!

— А я предпочитаю «Альбайде».

— Из-за цветов. Понимаю!

— Ну, не такие уж они, и вообще темноваты.

— Да, зловещая картина! Душераздирающая!

Еще она с большим воодушевлением рассказала, что участвует и в образовательных программах, не забыв упомянуть о своей работе гидом по выставкам, руководит мастерскими, конференциями и учит стажеров.

— Преподаватель — это мне подходит больше всего, — недавно признавалась мне Лиза, — особенно курсов, которые я веду для студентов.

Заз не приходится скучать: столько задач на нее возложено, что о погружении в рутину и речи не может быть. Музей требует всего, что в силах человеческих, — и вот она последовательно выступает блюстителем-хранителем, выставок устроителем, публичных дискуссий руководителем… Она — звено, связывающее коллег с директором, помощница главного хранителя и, если надо, вникает во все, видит все музейные акции как одно целое. Это многому учит. У нее увлекательнейшая профессия, которая всецело подходит ей, — искусство, и ей так нравится им делиться, это для нее настоящая страсть.

Держу пари, ей придется по душе моя находка с ее зеленым анисовым цветом. Ведь обычными нюансами она пресытилась, а от такого придет в восторг!

И будет счастлива, что я попрошу ее о помощи.


Монпелье, юг Франции

13 мая 2002 года

Лиза

Еще одна почти бессонная ночь. Работы невпроворот. Надо будет заставить себя лечь пораньше. И еще эта конференция — какая уже по счету? — а я опять не смогла ему отказать… Когда я наконец скажу Люку «остановись»? Он не придает значения тому, что я трачу на все уйму времени! В ущерб сну! Не говоря уж о том, чтобы сходить хоть куда-нибудь: ни с кем не вижусь… кроме Люка! Впрочем, в конце концов, это не так уж и неприятно.

«Как искусство портрета дожило до нашей эпохи, пройдя через различные этапы своего развития в истории изобразительного искусства?» Тут у меня не должно возникнуть никаких трудностей. Я уже выбрала произведения для иллюстрации своего выступления.

Работа моя захватывает, но, признаюсь, откусывает много времени от моей личной жизни. Например, я уже целую вечность не плавала в бассейне… Надо бы, кстати, позвонить Мелисанде — пусть нас запишут на ближайшую субботу. А можно убить сразу двух зайцев — после наших заплывов поболтать в джакузи. Даже вспомнить не могу, когда мы с ней в последний раз позволяли себе девчачий ужин на двоих.

Эмалированный чайник поет свою пронзительную песню, отрывая меня от этих мыслей. Наливаю дымящийся кипяток в заварочный чугунный чайничек — это подарок Мэл на мои двадцать пять лет.

Балконное окно — нараспашку, и я любуюсь видом крыш Монпелье.

Легкий ветерок покачивает штору, принося неуловимо сладковатый запах, характерный для древних камней, сырых погребов и канав с лужами загнившей воды. Где-то внизу хрипло мяучит кот.

Мимолетный взгляд на себя в зеркало в оправе из полированного дерева, по случаю купленное на рынке. Сегодня утром немного круги под глазами. Придется накраситься. Пальцами приглаживаю непокорные тяжелые каштановые кудри, чтобы придать им обычную форму. Всегда неукротимые. Теперь я совсем близко к зеркалу, чтобы разглядеть новые морщинки вокруг ореховых глаз. Отступаю на шаг, без всяких иллюзий оцениваю походку; сама себе кажусь немного долговязой. Знаю, что слишком к себе строга. Мелисанда вдалбливает мне это каждый раз, как мы отправляемся на шопинг…

Торжественно распаковываю блузку цвета бутылочного стекла, купленную в интернете: вчера я вынула ее из почтового ящика. Не слишком ли приталена и не чрезмерно ли большой вырез для того, чтобы пойти в ней на работу? Главное — не показаться жеманной. С цепочкой на шее должно сойти.

Включаю ноутбук. Четырнадцать непрочитанных имейлов. Все просмотреть невозможно… Ах вот. Есть один от Мэл.

Кликаю на него: послания от лучшей подруги — вне очереди.

Мелисанда… сестра сердца моего. Такая волшебная!

Всегда жизнерадостная, воодушевленная, искрящаяся, общительная… Она полна оптимизма в любых испытаниях — даже в трудные минуты видит во всем положительные моменты. В такие мгновения она вспоминает старую поговорку и цепляется за нее. «Все к лучшему, даже худшее», — сколько раз я слышала это от нее, когда ее душили слезы или гнев.

А еще она впускает в себя магию. Верит в добрую звезду, следящую за каждым ее шагом, и полагает, что случайностей не бывает на свете, что людей соединяет куда большее, чем они даже могут себе представить, бессознательное общается с бессознательным.

И она чуточку суеверна. «Если чего-нибудь бояться, именно это и происходит», — предупредила она меня, когда я с тревогой ждала результата теста на беременность, моля про себя, чтобы он оказался отрицательным — мой тогдашний любовник мгновенно улетучился еще до того, как я успела заметить задержку.

Список всего того, за что я ее так люблю, относительно длинный.

Особенно трогательны черты, которые обычно называют недостатками, — они часть ее личности. Я думаю о ее обостренной чувствительности, чрезмерной возбудимости, недостатке уверенности в себе, не забыв и об опасении конфликтов и боязни недобрых взглядов. То есть она довольно замкнутая. Уверена — как раз этот фасад и позволяет ей сохранять свободу, которой она очень дорожит.

Она частенько сообщает мне о своих решениях, когда уже успела их принять, — избегая особенно серьезных советов и замечаний окружающих, сделанных, впрочем, из самых добрых побуждений, к которым она, увы, все равно бы не прислушалась.

Ей в высшей степени трудно отказать или обмануть. Она придумала защиту от таких бесцеремонных вторжений: лучше бегство, чем стычка. Она имеет смелость не искать вечного одобрения, и не потому, что насмехается над мнением других, — нет, просто ей хочется жить свободно. В сущности, если ей приятно с Гийомом или со мной, то это потому, что мы не пытаемся судить как ее, так и всё, что она смеет высказывать. Она выслушивает нас, взвешивает все «за» и «против» и потом решает сама. И так бывает, даже если она поступает не по нашим советам — ведь она уверена, что мы с уважением отнесемся к ее выбору, верим в нее и всегда поддержим, что бы ни случилось.

И хотя мы видимся нечасто, она всегда со мной.

Она залечила раны моего сердца, когда те еще кровоточили. Она проявила ангельское терпение, когда я была зла на весь мир и не интересовалась ничем. Она взяла меня за руку и помогла подняться, а потом медленно повела к выходу из печального периода моей жизни.

Мэл — это мое альтер эго. Рядом с ней я могу быть собой, скинуть доспехи и обнажить свои страхи и слабости… и свои надежды и мечты.

* * *

На моем лице заиграла улыбка, пока я читала это энергичное послание. Вот и она. Узнала ее сразу. Это Мэл. Несомненно! Нет ничего лучше солнечного лучика, если с него начинается денек!

От: melisendeforinelli@um3-lvo.fr

Кому: lisacoulet@mna-m.com

Дата и время: 12/05/02 — 14:23

Тема: Прошу тебя ответить на один вопрос

Привет, Заз!

У тебя все как ты хочешь, малышка?

Хватает еще смелости прочитывать все имейлы?

А как насчет поплавать? Если так и дальше будет, ты застынешь без движения наподобие твоих любимых статуй!

Я собираюсь туда в субботу. Пойдешь со мной? Тогда зайду за тобой в 10:00.

ОК?

А вот скажи: мы купили на блошином рынке одну картину. И мне хочется знать, что ты о ней скажешь. Думаешь, получится?

Знаю-знаю: ты много вкалываешь, нет свободной минутки. Бла-бла-бла… но если сможешь одним глазком, то будешь очаровашечкой. Оставлю ее для тебя в вашей приемной. Успокойся, это не срочно.

Заранее спасибо, моя прекрасная!

Надеюсь, у тебя все хорошо и твой Люк наконец-то заметил и тебя среди ваших шедевров. Один совет: нарядись Джокондой, и тогда — как знать!

До субботы!

Целую.

Мэл.

* * *

Заинтригованная, беру пакет, врученный мне, как только я пришла в музей, бегу в свой кабинет и разрываю оберточную бумагу.

Что-то китайское, ну конечно!

Формат обычный: вертикальный прямоугольник. А вот техника — нет. Масляной краской на холсте — это манера западная, в Азии предпочтительнее тушь и акварель.

Удивительно.

Композиция типичная: трехплановая. В верхней части различимы три интересных и разных пространства, сразу приковывающих взгляд: первая треть — переулок, за ним идут горы, похожие на сахарные головы, и наконец вдали — округлые вершины. Разделение буквой S материализуется змеящейся рекой.

Наверху в левой части заметен каллиграфический текст. Это меня не удивляет: обычный для китайского искусства прием.

Мэл научила меня тому, что главные сущности, составляющие пейзаж, — это в первую очередь гора (шань) и во вторую — вода (шуй). Шань-шуй — поэтому так и называется этот жанр изобразительного искусства. И еще она уточнила: этот жанр использовали для выражения духовности, и речь тут не столько о реальности, сколько о визуализации и отражении внутреннего состояния. И это объясняет, почему никто не рисует с натуры, а только по памяти, в мастерской.

Воды и округлые вершины гор здесь — тот хребет, на котором держится все остальное. Деревья с обнаженными стволами — сосны — служат для них орнаментом и своими стилизованными силуэтами придают характерные черточки, привлекающие наше внимание. Их вечнозеленая хвоя на приплюснутых ветвях символизирует жизненную силу и долгожительство, поскольку сопротивляется осаждающим ее бурям.

Моя подружка говорит, что там принято почитать и считать удавшимся то, что всегда обладает ци, а можно произносить и чи. Оно рождается из акта изображения и переходит на того, кто восхищается произведением. Речь тут о связанности предметов с помощью дыхания, которое нельзя увидеть, зато можно ощутить. «Ци должно циркулировать повсюду, — подчеркивала Мелисанда. — Тогда и познается гармония, прекрасное равновесие. Это понятие сущностно для азиатских культур. Оно указывает на основной принцип, одушевляющий универсум и бытие. И правда — любой элемент влечет за собою другой и так далее, вплоть до того, что художник и зритель связаны друг с другом в том, что прошло, и в том, что грядет. Там, где вы сейчас, вам не дано встретить ни ваших предков, ни ваших потомков, но при этом вы понимаете, что они существуют».

Вернемся к нашему холсту. Я аккуратно помещаю его на мольберт и выставляю нужное освещение.

Упираясь локтями в перекладину, наклоняюсь вперед, стараясь найти ключ, который позволил бы мне проникнуть в душу полотна. Я люблю именно этот миг, когда меня затягивает внутрь, потом захватывает, и вот я уже теряю контроль — меня влечет по невидимому пути, который мне не принадлежит, ибо его проложил художник.

Первый план немного банален. Китаянка с коротким, но прямым носом и прелестными миндалевидными глазами цвета хаки прикладывает к волосам сережку с черным жемчугом, стоя у прилавка ремесленника.

Она одета в великолепное платье с китайским воротничком, расшитое анисового цвета карпами, которые выделяются, тон за тоном, на фоне шелковистой ткани — их контуры очень ясные на фоне желтых и белых отблесков, — мотив зелени здесь ярче всего. Еще на платье вышиты белые пионы — ультрамариновые прожилки на их лепестках видны то там, то здесь.

На ней прекрасно подобранные туфельки, их тонкие подошвы отличаются девственной чистотой.

Лицо молодой женщины, спокойное и бледное, обращено прямо ко мне. Гагатовые волосы собраны сзади и сливаются с чернотой кладовки в глубине лавки. Чувственные губы легко подкрашены оранжевой помадой.

Кажется, что свет, падающий ей на лицо, исходит из источника за рамкой картины, так что я чувствую себя составной частью произведения. Поток энергии движется по линии изгиба ее руки, словно увлекающей меня вдоль реки.

Детали выписаны с точностью, достойной фламандской школы. Такой стиль нечасто встретишь в азиатском искусстве, тем более что пропорционально дама больше тех персонажей, что прохаживаются по торговому переулку.

По традиции китайцы изображают три плана в одинаковом масштабе… Эге, да тут на улице есть и европейские туристы. А эта пара… Можно подумать, это Мэл и Гийом!

Но только подумать — ведь эти прохожие постарше их.

Странно.

Я направляю туда искусствоведческую лампу, хватаю лупу. Поразительное сходство! Думаю, заметили ли они его сами и не потому ли купили картину. И внутренний голос шепчет мне: уж наверное да!

У Мелисанды острый дар наблюдательности. Неудивительно, что она смогла освоить язык мандаринов. Развила в себе гиперчувствительность к куче незначительных заданных величин, в которых сама может увидеть разницу. И откладывает их где-нибудь в уголке мозга, даже самые ничтожные. Причем такая способность ничуть не мешает ей видеть и все в целом.

Стоит только проявиться неясности, как у нее в голове включается сигнал тревоги. Все лампочки загораются красным. Ей может броситься в глаза даже песчинка в пружинном механизме. Она легко запоминает, что говорят люди, схватывает их противоречия, ложные уловки, фальшивые согласия. Это у нее безотчетное. В общем, она любит смотреть и слушать больше, чем разговаривать. Она быстро улавливает, насколько человек надежен, насколько он настоящий, можно ли стать ему другом. При ней лгуны, манипуляторы и мифоманы быстро бывают разоблачены.

Наливаю себе чаю. По утрам мой любимый — «Веддинг империал». Вдыхаю пряный аромат карамелизованного какао.

Вот странное совпадение

Отставляю чашку. Пальцам слишком горячо. Беру в руки раму и ощупываю в поиске шероховатостей. Я проверяю. Есть просверленная дыра, подсказывающая: это для подвески картины. Замечаю такие же выемки с обеих сторон. Вот так штука! Значит, изначально был триптих, а эта картина — его центральная часть.

Интересно.

Очень может быть, что сама деревня с ее бытом изображалась на правой части триптиха. А на левой — бескрайние рисовые поля. Видимо, так! Мне надо показать ее Люку. Он страстно любит всякие курьезы и загадки.

Может быть, его привлекают девушки-загадки. Как знать? Мэл права: загадочная улыбка Джоконды — это идея! О-о-ох нет… это не мой трюк — ролевые игры, расчеты и притворства. Неспособна я лгать. Это прозвучало бы фальшиво во всех смыслах. Еще и прослывешь в придачу воображалой…

Люк работает в музейной лаборатории экспертом. Он сможет уточнить дату создания. Он заставляет произведения искусства говорить.

Это будет великолепным предлогом зайти к нему в кабинет.

А потом Мелисанда не откажет себе в удовольствии перевести каллиграфический текст.

* * *

— Неплохо исполнено, — подтверждает Люк. — Это не голландец, но в своем роде очаровательно, и особенно волнует красота юной особы.

При последних словах я чувствую легкий укол ревности. Лучше сменить тему.

— Жемчужная сережка напоминает о Вермеере…

— Это первое, что меня поразило. И в ее взгляде ощущается глубокое чувство жизни. Это тоже напоминает «Северную Джоконду», — задумчиво соглашается Люк.

— Вермеер очень любил объединять желтый и природный ультрамарин с толченой ляпис-лазурью. Здесь все-таки скорее подкисленная зелень.

— Да. И снова блеск и холодность… М-м-м… сравнение этим и исчерпывается. О’кей. Это работа не мастера, но очень достойная, и надо признать, хорошо сохранилась!

Сосредоточившись, он ненадолго замолкает, потирая затылок.

— Она… сбивает с толку.

Я рассматриваю Люка. Чуть дольше, чем нужно. На его лице вижу множество противоречивых мыслей. Меня всегда одолевает волнующее смущение, когда он потирает подбородок с трехдневной щетиной. Чего скрывать — он меня привлекает. Отпускаю взгляд на волю, стараясь казаться рассеянной. Его руки с обгрызенными ногтями трогательны — ведь в рамках профессии это мужчина, вполне уверенный в себе. И бедра, широкие и мускулистые, стоит ему присесть, как ткань джинсов их плотно облегает.

Говорю себе, что эти подробности, которые бросаются мне в глаза, когда мы пересекаемся в коридоре, все-таки не плод моего воображения! Лишь бы только не начать вести себя как в кино!

С неприятным чувством я слышу собственный голос, произносящий с интонацией театральной зрительницы:

— Согласна, Люк, это нетипично. В любом случае от картины что-то исходит.

Бесспорно.

Да перестань же ты так пожирать его взглядом, бедняжка! Так он в конце концов тебя застукает!

Он продолжает:

— Не берусь определить, азиатский ли художник это придумал. То, как течет линия, принадлежит к нашей школе живописи, зато можно уловить движение.

— «Линия дракона», да-да. Это совершенно китайское!

— Точно, — говорит он, подняв бровь и следя за мной краешком глаза.

В сантиметре от верха картины я черчу букву S и прибавляю:

— Сила энергии текуча. Исследуй изображение пространства, Люк. Видишь? Ведь ничего общего? Нет, это в китайской культуре. Молодая китаянка на переднем плане диспропорциональна. Фотографическая перспектива, которая снова напоминает о Вермеере. Что ты думаешь об этом?

Он размышляет, прежде чем ответить мне — по обыкновению, очень профессионально:

— Я думаю, что художник наш. Даже если и не стремился обработать свою тему в западном стиле, он все равно не смог позволить себе уменьшить персонаж первого плана. Он, по-видимому, имел для него определенное значение. К тому же этот анисово-зеленый так роскошен, что взгляд постоянно возвращается к фигуре этой молодой особы. Такой цвет необычен для платья… и эти карпы… Между прочим, я недавно читал статью об этом. Оказывается, эту спокойную и миролюбивую рыбу используют для усиления плодоносности рисовых полей. Она якобы регулирует количество азота и уничтожает паразитов. Помимо того, что вносит разнообразие в пищевой рацион крестьян.

— Карпа завезли в Европу римляне. Что за чушь!

— М-м-м… Это свежо, прелестно, на ткани… тут есть движение, ассоциируется с рекой. Картина, по-моему, написана недавно. От силы лет пятьдесят… Как бы то ни было, одно можно утверждать с уверенностью: в ней нет ничего академического, — восклицает он со смехом. — Хотя бы это можно точно сказать!

Я задерживаю взгляд на его улыбке: от нее на щеках проступают ямочки, придающие ему неотразимую трогательность.

— Ладно, Лиза. Уже поздно, я еще поисследую ее во второй половине дня. Ты со мной пообедаешь? — вдруг предлагает он, настойчиво глядя на меня.

Молчание.

Я пристально смотрю ему прямо в глаза. В ответ он не отказывает себе в удовольствии сделать то же самое.

Пролетает тихий ангел.

Мы смотрим друг на друга довольно долго — мне кажется, достаточно, чтобы осознать всю двусмысленность нашего взаимного волнения.

Но ведь в сфере чувств однозначных победителей не бывает, правда?

Приободрившись, с видом безмятежной и загадочной Моны Лизы я бросаю ему:

— Знаешь «Подвалы чревоугодников»?

Люку нравится мое предложение.

— Я там уже бывал, да. Превосходно. Мне нравится тамошний винный бар. Давненько это было… Там и декор модный тех времен, знаешь, в промышленном стиле…

— Точно! И мебель — ржавое железо вперемешку с рухлядью из сырой древесины…

— И, если не ошибаюсь, маркировка букв контейнерного типа?

— Да. У них это во всем. Вкусные закуски они подают на шифере, а винная карта на стекле — ну просто сногсшибательно! К тому же это недалеко — в переулке в старых кварталах Экюссон, откуда выход на площадь де ля Канург. Улица дю Пюи де Эскиль, если память мне не изменяет. Знаешь, где это?

Надеюсь, найдем в этом лабиринте кривых переулков!

— Вот как нам идти. Отсюда до улицы Эгиллери, потом немного вперед…

— По улице Жироны…

— Так, а потом взять направо и в конце налево, по улице Старого интендантства.

— А можно и через улицу де ля Кавалери, или, ох, нет, что я говорю, через улицу Фигье, и как раз выйдем к ресторану. Обожаю это место! Там рядом необычный фасад XVI века, его основание изогнуто в виде раковины. Ты видела?

— О, чудесный! И указывает на угол. Милая архитектурная причуда. Кажется, это чтобы облегчить проезд фиакрам.

И, хватая куртку:

— Так вперед же, Лиза! Ты пробудила во мне голод.

И пока его рука мягко проскальзывает под мою, он добавляет с очаровательным взглядом:

— И ты расскажешь, где откопала эту жемчужину.

Свершилось!


Монпелье, лаборатория музея

14 мая 2002 года

Лиза

Я люблю этот застекленный зал с его новейшими тончайшими механизмами. Освещение тут дневное, и мощная система вентиляции поглощает пылинки и токсичные вещества, способные навредить произведениям. Она издает такое гнетущее гудение, будто вы находитесь внутри герметичной камеры.

Люк потащил меня по лабиринту коридоров, то и дело оказываясь перед камерами или бронированными дверями и набирая разные коды. Здесь заботятся о безопасности не хуже, чем во Французском банке, Лувре и Нью-Йоркском музее современного искусства, вместе взятых!

Мой коллега, специалист по борьбе с фальсификациями и подражаниями, всюду проверяет даты и аутентификации. Он из тех, кто подвергает произведения живописи разным методам исследования, чтобы различить то, что невозможно увидеть невооруженным взглядом. Отчасти такие экспертизы эффективны благодаря научным технологиям, вполне сопоставимым с теми, какие применяются в медицинской среде. Для них требуется самое современное оборудование, такое как сканирующие электронные микроскопы, устройства с разным излучением — рентгеновским, ультрафиолетовым или инфракрасным — и устройства для обработки изображений, например радиографы, сканеры и так далее. Такие исследования сейчас проводятся на произведениях, созданных до 1920 года. Они позволяют точно определить сохранность живописных слоев и грунтовку, разъять структуру материи и выявить подновления и исправления, возможные переделки, надписи.

Люк проверяет, соответствует ли возраст, используемые материалы и приемы предполагаемой дате произведения. Часто это кончается взятием проб для микроисследований.

Кропотливая работа, требующая немалого терпения.

Такие исследования приносят информацию отнюдь не ничтожную и значительно обогащают наши представления об истории искусства, одновременно разоблачая фальсификаторов.

С тех пор как Люк взялся за это, перед его глазами прошло множество шедевров. Знаю, как он этим гордится, хоть и старается изо всех сил это скрывать. Он по натуре скромен и сдержан. Такое профессиональное целомудрие еще больше украшает его в моих глазах…

— Никакой подписи не заметно. На обороте тоже: произведение анонимное, — говорит он.

Мне хорошо известно, что в Средние века авторы редко ставили на произведениях свое имя. Хотя и могли изображать на полотне самих себя. Часто они включали и заказчика, мецената или получателя картины. На Западе отличительные знаки автора появились между XIII и XIV веками, чтобы избежать копирования. Их ставили как на лицевой стороне, так и на обороте. Однако многие художники, по примеру Рафаэля или да Винчи, никогда не подписывались. Метод атрибуции развился только в ХIX веке. Сегодня существует целый реестр знаменитых подписей.

Люк угадывает мою мысль:

— Возможно, в одном из персонажей художник изобразил самого себя.

— Зачем бы ему это? Если уж не подписался — его картина теряет всякую ценность! Ведь это уж точно не средневековая работа!

— Может, он не нуждался в деньгах и рисовал просто ради удовольствия.

Или чтобы поразвлечься — так, что ли, он домысливает.

— Все нуждаются в деньгах, Люк. Есть и другие причины не подписывать свое имя.

— М-м-м… картина в целом хорошо сохранилась. Если исключить очевидные вертикальные отверстия на боковых сторонах…

— Подтверждение, что это центральная часть триптиха.

— Точно. С другой стороны, исследование состояния поверхности на стереомикроскопе показывает, что работа недавняя. Потому что кракелюры и тут и там искусственные. Будь они естественными, им было бы лет по двадцать пять. А то даже и сто после написания картины.

— А что показала инфракрасная рефлектография? Мне было бы интересно узнать, нет ли следов графита или угля под слоем масла.

Я скосила беглый взгляд на коллегу, который не отвечает сразу, всецело поглощенный чем-то на холсте. Потом и сама погружаюсь в картину.

Я рассматриваю высокие крутые горные утесы, тонущие в облаках тумана — таков рельеф. Это потрясающие столбы серо-зеленого цвета, напоминающие одновременно и о хрупкости китайского зелено-голубого фарфора, и о священной силе нефритового камня. Теряюсь в размытых полутонах далеких-далеких сосен, уносящих меня за почти невидимые зубчатые края горизонта. Художник блестяще ухватил отблески неба и вод, видные на поверхностях этих скал над головокружительными безднами.

Недостаток четкости вынуждает меня вернуться к первому плану, лучше различимому благодаря резким оттенкам, и я снова вижу невозмутимую походку молодой женщины. Я медленно сворачиваю к реке. Восхищаюсь легким блеском рыбацкой лодки на светлой волне — прибой чуть-чуть приподнял ее. Очаровательно. Слегка похоже на то, как если бы художник хотел приобщить зрителя к медитации о всемогуществе природы. Прекрасная работа. Сколько тонкости! Чего стоит только прозрачность воды…

Люк наконец прокашлялся и ответил, прерывая мое созерцание:

— Любопытно… Там под ней настоящий рисунок вместо обычно обнаруживаемых простых линий или намеченной сетки. Нужно будет исследовать это посерьезнее, поскольку я не сумел правильно это отличить. Я не увидел никакой связи между эскизом, сделанным как подготовительный набросок, и окончательным мотивом. М-м-м… Действительно странно… Как будто художник изменил идею произведения, — размышляет он вслух.

— Исправления автора в ходе работы… — задумчиво откликаюсь я. — Теперь бы еще понять, что именно он решил изменить в композиции и зачем… Вот необычно.

— И я о том же!

— А исследования палитры ты можешь получить? У тебя было время на инфракрасную и ультрафиолетовую спектроскопию?

— Да. Это сделано. Я выбрал цветовые точки на самых мелких образцах, чтобы посмотреть состав пигментов, вяжущих материалов, клеев и лаков. В оттенке речного потока много берлинской лазури. Белый по приготовлению — сплав свинцовых белил с карбонатом кальция, и цветом поверхности оказался белый титан.

— Используется исключительно начиная с 1920-го.

— Точно, — подтверждает он, не отрывая глаз от холста.

Я украдкой посматриваю на Люка. Он лысеет и не забывает коротко стричь каштановые волосы. Черные прямоугольные очки с прямыми дужками и загнутыми заушинами, которые он надевает только для работы в лаборатории, придают ему «интеллигентский стиль». Они контрастируют с мягкостью его облика «вечного студента-искусствоведа». Он в своих потертых и явно повидавших виды джинсах, выше среднего роста, в майке с вырезом, открывающим кусочек его мужественной груди.

Я незаметно подхожу поближе, чтобы вдохнуть его духи Cerruti.

Взгляд повернувшегося Люка пригвождает меня к месту.

— Недавняя, как я и предвидел, — продолжает он. — Все материалы соответствуют шестидесятым-семидесятым годам. Рама была изначально. Вижу, что она весьма добротная. Мне удалось определить спектроскопическую датировку древесины.

— Ну и?

— Раме около пятидесяти. С лагом плюс-минус десяток лет. Увы, я не проводил ультрафиолетовых исследований с лампой Вуда, как и монохроматических освещений, чтобы оценить, возможны ли были реставрации, ретуширования или новые нанесения.

Люк снова внимательно вглядывается в полотно, сосредоточенный, нахмурив брови, стараясь заставить его рассказать о себе еще что-нибудь.

Через некоторое время он резко отодвигает табуретку, на которую в конце концов обессиленно падает. Потягивается, разгоняя легкое онемение. Ясно, что о картине ему больше сказать нечего.

— Ну вот, теперь ты знаешь все, — говорит он с легкой улыбкой.

— Благодарю, Люк. Посмотрим, откроет ли нам еще что-нибудь тот рисунок, что под красками.

— Мне придется оставить его в лаборатории, если твоя подруга не будет против. Я жду новый аппарат, более эффективный, чтобы сделать инфракрасную рефлектографию, — уточняет он, принимая вид профессионала. — То есть нам надо подержать ее здесь максимум денька два-три. Подруге это не в лом?

— Ничуть, — отвечаю я и непроизвольно смотрю на часы, висящие над дверью. О, проклятье! — Люк, я не уследила, который час! Мне нужно бежать, у меня на факультете конференция!

Быстро окинуть взглядом картину, прежде чем пойти к выходу. Сейчас не время для медитаций.

Последний взгляд, полный страсти, бросаю Люку. Прямо в глаза.

Потом, не подумав, пользуюсь столь поспешным отступлением, чтобы на ходу подскочить и поцеловать его в щеку. Один поцелуй. Отважный. Почти в губы.

Секретный поцелуй сообщницы, украдкой, полный обещаний на будущее.

Часть вторая

Дорога в тысячу ли начинается с первого шага.

Лао-цзы, Дао дэ цзин, ок. 600 года до н. э.


Международный рейс СА934

Париж (Шарль-де-Голль) — Пекин (Столичный международный аэропорт)

13 июня 2002 года

Гийом

Мне всегда как-то не по себе, когда я заперт в этой капсуле, летящей в пустом небе с головокружительной скоростью, предположительно — десять часов десять минут. Это еще и совершенно сюрреалистично — уточнение до минуты, когда предстоит пролететь целых 8220 километров, отделяющих нас от Пекина. А если подумать, то просто глупо!

Мэл заснула — ее укачало гудение двигателей новехонького, с иголочки «Боинга 777-300», чей серо-голубой фюзеляж разрисован гигантскими белыми пионами с оранжевыми сердцевинками. Они плывут в кружевных пенистых облаках, в бушующем море, завиваясь витиеватыми узорами под самой кабиной пилота. Образ под влиянием знаменитых эстампов японца Хокусая. Он тоже использовал берлинскую лазурь, желтую охру и черную китайскую тушь, как и на нашей картине. Его техника гравюры на дереве позволяла — и до сих пор позволяет тем, у кого неплохой капиталец, — делать многочисленные репродукции. В отличие от полотна, купленного на развале в горной деревне Южной Франции, — оно, разумеется, единственное.

И вот я здесь — на гребне пенного вала, который несется на Пекин, — в поиске неизвестного художника, не подписавшего своей картины.

Лететь китайскими авиалиниями означает сразу погрузиться в такую атмосферу: практически все кругом — азиаты, и летчики, и стюардессы, на экране кресла китайские фильмы, а все долетающие до меня обрывки разговоров — на языке мандаринов. Даже журналы черны от иероглифов. Принесли одноразовые палочки и поднос с едой вместе с одноразовыми приборами. В меню: цыпленок, жаренный с имбирем, на гарнир стеклянная лапша, а на десерт — мисочка фруктов. Для пищевой промышленности неплохо.

Уже в Руасси, зайдя в зал вылета, мы не в Париже. Вокруг никто не говорит по-французски. Первый контакт с путунхуа.

Его музыкальность так близка мне.

Хоть я и редко слышал, как на нем говорит Мелисанда.

Мне кажется, что слова как будто соскальзывают с кончика языка. Только тут скорее речь не о словах, а о воспоминаниях…

Да, так: меня преследуют воспоминания… Ворох воспоминаний. Все время.

С тех самых пор, как я увидел картину.

С путешествием все решилось быстро. Мэл предстояло ехать в университет иностранных языков в Пекине, а точнее сказать, в Бэйцзине, так по-настоящему называется столица. Ей нужно было встретиться с директрисой, которая преподавала на курсах для французских студентов.

* * *

— Пекин произносится Бэйцзин. Он состоит из пары иероглифов: первый «Бэй» — означает «север». А второй «цзин» переводится как «столица», — обучала меня Мэл, когда мы готовились к поездке.

— Северная столица! — переводим мы дуэтом.

— А «Китай»?

— Чжун Го.

Мелисанда тянется за фломастером — он лежит на низком столике, рядом — тетрадь в изношенной обложке, в клетку, с корешком-спиралью.

— Вот такими синограммами пишется Чжун Го, — уточнила она, выводя их (中 国). — Первый — Чжун (中) — означает «середину»…

— Очень выразительно — как эта вертикальная черта срезает прямоугольник! Мне это нравится. Запомню-ка для следующего урока рисования своим племянникам и племянницам!

— Второй — Го (国) — значит «страна» или «империя», — добавляет она профессорским тоном, пропустив мое замечание мимо ушей.

Это было для меня невероятной удачей — встреча с ней, когда неведомая сила подтолкнула меня побежать за автобусом, а я уже не владел ни собой, ни своим разумом, ни своим сердцем. Просто марионетка того, кто дернул меня за ниточки.

А не будь во мне этой частицы, заставившей меня поддаться влиянию неумолимого импульса, — и разум уже не мог запретить мне? Что, если бы я не поддался зову догнать ее? А если бы она не вышла? А если, а если, все эти если…

У нас не было выбора. Теперь я знаю это.

Встреча была предопределена.

Обоих словно намагнитила сила, которая выше нас.

Сломленный усталостью и вопросами без ответов, я наконец с трудом заснул. Передышка получилась короткой, ибо в ту ночь мне приснился кошмар, неотступно преследовавший меня. Всю ночь. Я дотронулся до запястья — часы исчезли, но вдруг опять появились, деформированные, почти растекшиеся, похожие на те, что изобразил Дали в «Постоянстве памяти».

И вот наконец их больше не было. Обезумев, я ощупал весь матрас, потом набросился на одежду, ковер и наконец вперился взглядом в картину, не в силах оторваться. И вдруг полотно задвигалось, ожило, схватило меня — и я оказался внутри него. Мелисанда тоже была там, уж не знаю как, но так бывает в сновидениях. И ею владела ужасная паника. Она все спрашивала меня и не могла остановиться:

— Как тебе это удалось, Гийом? Что мы делаем здесь, в Яншо?

Я слушал, но не отвечал ей. Мое помутившееся сознание преследовало одну цель: я хотел вернуть себе часы, ползая на четвереньках по всему кварталу, пока они не растеклись окончательно.

Вокруг собралась толпа. Оторопевшая Мэл наконец заметила, что все смотрят на нас. До меня дошло, какой ужас в ней вызывают эти любопытные лица, склонившиеся к нам.

Тут она завопила во все горло, пронзительно, как настоящая истеричка:

— Гийом! Уведи меня туда, откуда я пришла! Слышишь, Гийом! Гий-о-о-ом!

Ползая по камням мостовой, я уже успел забыть, что собирался сделать.

А Мелисанда кричала надсадно:

— Да черт подери, что ты потерял?

— Не знаю…

— Как так — не знаешь?

Я задумался. В голове был полный кавардак. Я спрашивал самого себя, что же я так лихорадочно разыскивал на этой грязной проезжей мостовой.

— Гийом! Гийом! — во всю глотку надрывалась Мэл. — Что ты еще придумываешь, в конце-то концов?!

— Я знаю, что ищу какую-то хитрую штуку, но не знаю что…

— Ты сам не знаешь что! — залилась она.

— Я знал… но забыл.

— Там ничего нет! — взорвалась она. — Ты не видишь, что там ничего нет! Вставай же, все на нас смотрят! Уведи меня домой! Гийом! Умоляю тебя… — взывала она. На последних словах голос резко осип. Он стал похож на сдавленное рыдание.

Из-за нервного срыва Мелисанда так расплакалась, что стала задыхаться. Я заметил это, но был не в силах отвлечься. Ползая по камням, буквально обнюхивая почву, я делал кругообразные движения руками, разгребая кучи мусора, словно бабочка, которая вот-вот умрет.

В этот самый миг, явившись словно ниоткуда и проложив себе путь через толпу зевак, которую он просто отодвинул рукой, подошел какой-то старик — тот самый, что был в паре, изображенной на картине. Его морщинистое лицо сияло выражением бесконечной доброты.

Он мягко сказал мне:

— Уж не часы ли вы ищете, господин?

Он вежливо улыбался и показывал мне свои — он успел их снять и теперь держал в руке. Да, это были они — мои часы, но, несомненно, куда более новые. Глаза не обманывали меня. Я резко рванулся вверх и проснулся. Я сидел на постели, бледный как мертвец. Сердце почти выпрыгивало из груди.

Мелисанда гладила меня, шепча как молитву:

— Сейчас пройдет, любовь моя. Это просто дурной сон, успокойся, я здесь, все хорошо, сейчас пройдет…

— Они у меня!

— Что у тебя, Гийом? Успокойся же, — шептала она, стараясь снова уложить меня.

— Мои часы! — отчетливо проговорил я, пытаясь снова вскочить и опираясь на локоть.

— Они лежат в чашечке на прикроватном столике, я вижу их, не беспокойся.

Рука Мэл погладила меня по волосам и спустилась на спину, взмокшую от пота.

Множеством поцелуев она покрыла мое лицо — лицо человека, проведшего бессонную ночь, с наметившейся щетиной и безобразно взлохмаченной шевелюрой. Потом прижалась ко мне и стала качать, обняв горячими руками. И я в них свернулся клубочком. Ритм моего дыхания мало-помалу слился с ее.

Наконец утихнув, я подумал только об одном: поскорее забыть.

Я в поисках чего-то, но сам не знаю чего.

Горло перехватило. Такое не скоро рассеется.

Все увиденное было уж слишком реальным.

Почему мне пригрезился Дали? Я размышлял. Аллегория времени, которое уходит, безжалостно уходит. Его невозможно проконтролировать, и оно приближает нас к смерти. Правдоподобно. Превращение. Память и сны деформируют отдаленные воспоминания…

Странный кошмар. Любопытное ощущение.

Он нашел пути-дороги к моей душе.

* * *

Мы ни за что не хотели останавливаться в крупных отельных комплексах, лишенных национального облика и шарма. А этот адресок был точным попаданием в наши желания. Я не скрывал восхищения:

— Шикарно, Мэл! Именно то, что нам нужно: семейная и уютная атмосфера!

— А это мне посоветовала одна моя коллега. Ты ее знаешь, Камелия, молодая француженка, та, что преподает в Пекинском университете, и она гостила у меня несколько лет назад. Я сказала ей, что мы ищем пансиончик в таком духе. Знала, что могу на нее рассчитывать!

Симпатичное местечко. Ухоженное до мелочей. Без претензий. Все то, в чем я так нуждался. В Пекине чувствуешь себя ужасно обезличенным, растворившимся в бесконечной кишащей многолюдной толпе. А вот видеть каждые утро и вечер одни и те же лица — это успокаивало.

Оставалось пожелать, чтобы Мелисанда так же воодушевилась ради организации продолжения нашего путешествия — в Яншо. В чем я, по правде говоря, не сомневался.

В местном ресторанчике невероятно готовили. Госпожа Лю Мэйхуа, воздадим ей по заслугам, отдавалась ремеслу всем сердцем. Что за восхитительная маленькая добрая хозяюшка, вся такая полненькая, в синем передничке, опрятном как новая монетка, утонувшая в своих поношенных штанишках! Словно прилипшая к лицу широкая улыбка говорила о благости ее духа, внушавшем доверие. Щелки ее черных глаз так и лучились добродушием.

— Если вас что-то не устраивает в меню, с пожеланиями обращайтесь к ней! — поддразнил Чжао Липен, знакомя нас со своей супругой.

И вот она-то всячески старалась преподать мне урок разговорного китайского. Я же, послушный, проявлял беспримерное прилежание и охоту к освоению правильной интонации в ежедневных заклинаниях.

— Иначе — берегись, оставлю без завтрака! — переводила мне Мэл.

Произношение мое забавляло Лю Мэйхуа, да так, что она хохотала до упаду. Хватаясь за косяк кухонной двери, она сгибалась пополам от смеха и хлопала ладошками по ляжкам. Тогда ее веки превращались в две тоненькие черточки, до того тоненькие, будто нарисованы легкими взмахами кисточки.

— Если интонация неверна, меняется весь смысл фразы, — хохоча вместе с ней, объясняла мне Мелисанда.

Я, как примерный ученик, старательно повторял реплики, заученные наизусть.

Ni hao! (Здравствуйте!) — раздавался трубный глас Мэйхуа, она, выходя из своего логова и вытирая руки о передник, так давала звуковой сигнал к началу нашей игры.

Ni hao! (Здравствуйте!)

Ni hao ma? (Как дела?)

Wo hen heo, xie xie! (Прекрасно, спасибо!)

Ni yao shenme? Cha, kafei? (Чего желаете? Чаю, кофе?)

Wo yao yi bei kafei. (Мне хотелось бы кофе.)

Zhu nin hao weikou! (Приятного аппетита!)

Xie xie! (Спасибо!)

Bukeki. (К вашим услугам.)

Обожаю непринужденную атмосферу!

И она снова шла на кухню, стуча по полу пластмассовыми сандалиями, в такт шагам покачивая направо-налево толстым задом, а маленькие розовые, красные и синие бусинки — откровенный китч, служивший входной шторой, — мелодично позвякивали. «Да она неподражаема», — думал я. Ее звонкий смех доносился до нас из кухни, опрятной и светлой, что в Китае довольно редко, перекрывая гудение телевизора, просверлившего нам все мозги бесконечной песней про барашков.

— Ишь, ей смешно, — в первый раз пожаловался я Мэл, прикинувшись обиженным, после того как и она тоже буквально хваталась за бока от хохота.

— Нет, нет, все прошло суперски! — резко спохватилась она, мгновенным усилием стирая с лица улыбку. — И я не потешаюсь над тобой, поверь!

Ну ладно уж!

Она обняла меня за талию, чтобы я нежно обнял ее — кажется, для того лишь, чтобы спрятать лицо за моей спиной и продолжать беззвучно смеяться.

Женщины!

Мать всегда говорила мне, что смех эквивалентен часам, отведенным для сна, и добавляет еще несколько минут жизни, и в мире нет лучшего лекарственного средства. Надеюсь, что Мелисанда и Мэйхуа признательны мне хотя бы за это!

А возвращаясь к вкусностям нашей кухни — мне очень нравилась ее замечательная утка по-пекински во вкуснейшем сливовом соусе, чей аромат разливался по всем сторонам света, распространяясь по вентиляционным люкам. Невероятно сочная. А как хрустела на зубах засахаренная утиная кожа. Утеха императоров. Стоит лишь подумать о ней, как слюнки текут. А поскольку полагалось из вежливости оставлять немного еды на тарелке, показывая, что ты уже наелся, — признаюсь, бывало немного досадно отказываться от последних кусочков, таких аппетитных. Я приободрился, когда Мэл перевела мне меню. Тут меня абы чем не накормят!

В конце концов, изучать язык мандаринов не так тяжко, как мне казалось. Если ограничиваться устной речью. Грамотной, разумеется. Скромная Мелисанда утверждает, будто это язык нетрудный, просто совершенно другой.

— Грамматика, Гийом, относительно легкая. Основная синтаксическая структура: подлежащее, сказуемое, дополнение. И никаких спряжений. Неплохо, а? Больше скажу — существительные и прилагательные строго неизменны и в роде и в числе. Сам видишь, как просто! Слова ставят рядом, соблюдая порядок. Вот так, видишь? И наоборот — трудность китайского разговорного заключается в произношении. Тут главное — разница в интонации.

— Иное удивило бы меня! Что ж ты хочешь! Если хорошим тоном считается повысить тон… Так мы весело дальше пойдем!

— Понимаешь, каждый слог произносится на определенном уровне, по шкале от одного до четырех, от самого низкого до самого высокого. Не смейся, это очень важно! Оттенок интонации служит для различения слов.

Тут и всю латынь позабудешь, скажу я тебе! Мэл довела свою улыбку до степени Ultra Bright [5], увидев мои округлившиеся глаза, и продолжала:

— Вот тебе и пример: «ма», сказанное громко, значит «мать», если интонацию повышать — «конопля», если легонько снизить, а потом снова поднять — это будет «лошадь», а если низко и отрывисто — «ворчать». А если тон нейтральный, такое «ма» просто добавляют в конце вопросительной фразы вместо вопросительного знака.

— О’кей. Даже не осмеливаюсь вообразить фразу: «Будет ли моя мать ворчать на меня за то, что я курю коноплю верхом на лошади?»

— Неплохо! Приберегу-ка я это для моих студентов!

* * *

Липен, супруг нашей несравненной кухарки, проникся ко мне симпатией и любезно предложил свозить в Сучжоу, «Восточную Венецию», пока Мелисанда пропадала в своем университете.

И вот мы с ним сели на поезд. Это был опыт… интересный.

Погружение в самую гущу китайской жизни.

Попав сюда, я вдруг понял, что, будь я один, мне бы никак не выкрутиться. Указатели номеров перронов, где черным-черно от народа, табло прибытия и отправления — практически вся информация была только идеограммами, и даже не на пиньинь — транскрипции мандаринского языка латинскими буквами. Глядя на транспортные указатели, невозможно различить, что имеется в виду под этими значками или цифрами: поезд, номер перрона, вагона, пункт назначения или город прибытия. Я почувствовал, что с непривычки так завишу от Липена, словно мальчуган, не умеющий читать. С ним мы разговаривали только по-английски. А мой английский, на котором я говорил очень плохо, был примерно таким же, как и у него. Стоит ли уточнять, что наше общение получилось весьма ограниченным! Of course [6].

Впечатляюще, сколько же любопытных взглядов привлекает здесь иностранец. Очень многие обращались ко мне по-английски или вступали в диалог с моим спутником, стараясь побольше разузнать обо мне, моей стране, моей зарплате, сколько я отдаю за мобильный телефон во Франции… и уж не знаю, о чем еще.

Поезд набит битком. И уж если я говорю «битком» — это значит… «битком»! На скамейках едут стоя! В тамбурах между вагонами не продохнуть! Сидят на полу, тесно прижавшись друг к дружке, и даже в сетках для багажа! Невообразимо. Пронумерованных мест не существует по разумной и простой причине: проданных билетов беспримерно больше, чем посадочных мест! Только теперь я понял, почему на вокзале столько продавцов на миниатюрных складных табуретках! С грехом пополам я продрался сквозь тесную толпу вслед за моим гидом, неловко бормоча «Sorry» [7] и лавируя среди чемоданов, распахнутых хозяйственных сумок, содержимое которых выплескивалось прямо под ноги пассажирам, протянутых рук нищенствующих калек, мусора и нечистот всех родов и усеивавших пол плевков. «Sorry. Sorry». Наконец мы добрались до относительно просторного места — вагона-ресторана, где смогли, присев, выпить пива.

My god! [8]

«На небесах есть рай, а на земле — Сучжоу и Ханчжоу», — гласит знаменитая поговорка. И она не лжет — городок вполне заслужил свою репутацию! Он стоил такого путешествия.

На прогулке по старинному переулку, вдоль каналов, соединенных мостами, украшенными великолепными скульптурами, я с интересом подошел к торговцу тканями. Я выразил восхищение его шелками, втайне рассчитывая разыскать здесь зелено-анисовый мотив карпа — тот самый, с известного нам платья. Я был бы так счастлив подарить такую ткань Мэл. Она заказала бы портнихе такое же, как у прекрасной дамы из Евразии.

Липен поинтересовался, что именно я ищу. Я попытался ему объяснить. Я запутался в своем рудиментарном английском. Плюнув, просто открыл ему фотку, показав на одежду. Он же поднес ее к глазам торговца — и тот с полной уверенностью заявил, что никогда в жизни не встречал такого узора и на таком фоне и что если он вообще существует, то весьма сомнительно, что он китайский. «За границей — может быть, но не в Поднебесной!»

Well [9] .

Значит, наш художник не отсюда родом.

А то все было бы уж слишком легко, не так ли?

Это умозаключение я отложил на чердачок своих мозгов и сказал, что покупаю у него в знак благодарности несколько метров старинной ткани цвета киновари, расшитой борющимися золотыми драконами.

Вернувшись в отель, Мелисанда была очень довольна подарком.

Липен, увидев, что я проявил интерес к живописи, стал приводить мне примеры «классической пейзажной школы». Этим он хотел сказать о садах, изображения которых обязательно содержат мостики или иные извилистые переправы, располагающие к медитации, о садах как квинтэссенции всей природы с ее деревьями, растениями, животными, горами и высокими плато. Природа в миниатюре, собранная на предельно ограниченном пространстве.

Мой новый друг на ломаном английском пробормотал, что в Китае художники не изображают фотографически точную картину пейзажа, а скорее стараются выразить то, что под ним таится, то, во что с наскока проникнуть невозможно.

А если картина что-то от нас скрывала?

Я дал увлечь себя и посмотреть несколько выставок, походить по галереям и мастерским. И много раз показывал фото картины. Реакция всегда была одной и той же: это нарисовал не соотечественник. И не спорьте. Может быть, вьетнамец. При этом все соглашались в одном: речь действительно шла о местечке Яншо. А вот это я уже понимал и сам.

* * *

В последовавшие дни мы с Мэл вовсю крутили педали, бороздя Пекин на велосипедах. Повезло еще, что рытвины и ухабы не такие уж глубокие! В любом случае это была блестящая идея — растрясти калории после нежнейшей стряпни Мэйхуа, нашего повара.

Вчера, перед отъездом в Яншо, Мелисанда впала в эйфорию.

— Готовься, милый, — приказала она мне с насмешливой улыбкой. — Уезжаем нынче же вечером, — и она повернулась ко мне спиной, чтобы я помог застегнуть ожерелье.

Я застегнул ей цепочку на шее — медленно, растягивая удовольствие. Она опять надела короткое черное платье с голой спиной, которое мне особенно нравилось.

— Да ты просто неутомима! — проворчал я, скривившись, измотанный после стольких километров на велосипеде.

— Сам увидишь, как отдохнут твои ноги!

— Дай-то бог! Но на завтра, надеюсь, ты оставила нам прогулку на рикше, любовь моя!

— Очень мило.

— И еще мне хотелось бы какой-нибудь массаж перед сном. Знаешь, как у профессиональных спортсменов — у них ведь свои кине…

— Вижу-вижу… — вздохнула она, скосив на меня глазки.

Мэл, блестяще справлявшаяся с ролью организаторши, повела меня в чайный домик, очень модный, под названием «Лао Шэ», если я правильно помню.

Там мы побывали на чайной церемонии, редкой по изысканности, а потом посмотрели одно из представлений пекинской оперы. Широко известное искусство, соединяющее театр, вокал (очень похожий на кошачье мяуканье), музыку, дуэли, танцы и даже акробатические номера.

* * *

За время нашего короткого пребывания здесь я старался во что бы то ни стало пройти хоть несколько шагов по Великой Китайской стене. Это уж обязательно — особенно учитывая, что, по еще одной китайской поговорке, «кто не поднимался на Великую стену, не может считать себя храбрецом». Мелисанда же повела меня посмотреть часть «дракона», расположенную подальше и не так сильно подновленную ради туристов. Мы избежали вида чудовищной толпы у Бадалина с его наплывом разноцветных зонтов, служащих защитой от солнца, и целого воинства уличных торговцев, из-под полы предлагавших ворох пластмассовых сувениров, безвкусного и дешевого ширпотреба. Made in China [10].

Зато потом чудеса посыпались как из рога изобилия: несравненного размаха Запретный город с его красновато-коричневыми кровлями и водосточными трубами, отделкой которых я не уставал восхищаться, проход через великолепный Летний дворец, или «Сад сохраненной гармонии», чтобы наконец очутиться на площади Тяньаньмэнь (площадь народа), с которой в небо взмывает множество пестрых воздушных змеев, в окружении необъятных мрачных зданий типичной сталинской архитектуры.

Помню, как там к нам привязалась очаровательная пара китайских отпускников: они попросили нас сфотографировать их вместе с прелестной девчушкой, явно единственным ребенком в семье. Малышка, чудесная во всем, впервые надела красно-белое платьице с широким кружевным воротником. Волосы у нее были заплетены в косы и уложены вокруг головы на манер принцессы Леи и подвязаны тонкими бантиками. Улыбаясь, она размахивала знаменем Китайской Народной Республики с золотыми пятиконечными звездами.

— Тьецзы! — произнесла Мэл, чтобы они заулыбались.

— Тьецзы! — повторили они хором.

«Тьецзы» — то же самое, что у нас cheese [11] или ouistiti [12] — нужно это четко проартикулировать губами, а означает это слово «баклажан».

Пекин… Как нас восхитили его прекрасные памятники. А Мелисанда — всегда такая веселая, искрометная, приветливая. А как она обольстительна в роли туристического гида!

* * *

— Города строились по принципу строгой симметрии, — указывала мне Мэл, не желая оставлять тот слегка ученый тон, который всегда удесятерял мое восхищение. — А кстати, это можно видеть на плане Бэйцзина. Смотри, как изумительно!

В старинных кварталах большинство построек — низенькие, деревянные или кирпичные. У меня была возможность в них побывать благодаря любезности коллег Мелисанды — преподавателей, с такой теплотой приглашавших нас выпить чаю или разделить с ними трапезу.

У одной из них, которую звали Сюэ Фан, в кухне на видном месте висела фигурка человека с длинными усами. Видя, что я не могу оторваться от этого изображения, наша хозяйка не заставила долго себя просить и пустилась в объяснения:

— Это Цзао Цзюнь, бог очага. Отсюда он присматривает за всей семьей.

— Неужели?

— Смею вас уверить, лучше вести себя хорошо, иначе он не преминет передать свой ежегодный рапорт Нефритовому императору! А если учесть, что никто не совершенен, так ведь, — то отсюда и обычай: в предновогоднюю неделю мыть и чистить весь дом и двор, чтобы все призраки и божества улетели на небеса. И только сделав это, мы подаем ему угощение.

— То есть подкупаете его, чтобы он помалкивал, не так ли?

— Да! — подтвердила она, прыснув со смеху. — И это еще не все!

— Ах вот как! Ему мало и этого?

— Нет, чтобы уж наверняка, мы потом еще обмазываем ему губы медом, а это… как бы сказать… чтобы его отчеты были «сладкоречивыми».

— У нас тоже есть такое выражение — «сладкоречивость». Но так обычно говорят про слова влюбленных.

От последнего замечания Сюэ Фан хихикнула. Ее глазки заблестели, щечки порозовели больше обычного, и она продолжила:

— Но раз мы и тут не можем успокоиться, то на всякий случай полностью заклеиваем ему рот, чтобы он не смог рассказать, какие глупости мы натворили за целый год!

— О, вижу-вижу! Можно заключить, что насчет этого у вас совесть неспокойна!

Я люблю эту болтовню о диковинках разных культур. Так мы лучше узнаем друг друга.

Сюэ Фан приняла нас роскошно. Очень радушны были и ее муж с маленьким сыном. Среди прочих угощений был и вкусный суп, приятно пахнувший кориандром. Ох и посмеялись же мы в тот вечер.

Да и вообще — все, кого мне приходилось встречать, отличались прекрасным чувством юмора и самоиронии. В их обществе мы пережили немало счастливых минут.

— Знаешь, Гийом, а ведь это честь для иностранца — быть гостем в доме китайца. Такие приглашения трогают меня.

Мэл предвидела эти домашние встречи и привезла с собой сувениры из Франции, упакованные в бумагу теплых тонов, наотрез отказавшись ехать сюда с пустыми руками. В аэропорту пришлось доплатить за перевес багажа — что ж поделаешь. Следуя обычаю, эти сверточки никто не раскрывал при нас. Набивая чемоданы, Мелисанда объясняла: это необходимая предосторожность, потому что идей насчет конкретных подарков никаких нету — они приходят уже на месте, ведь китайцы предпочитают вину пиво, а букеты цветов приберегают для похорон.

— А что полагается — так это просто принести корзину с фруктами. Это уместно для любого случая.

Ужинают рано — обычно около шести вечера. Нас почти всегда приглашали к пяти. Входя, мы сразу разувались, и нам вежливо предлагали мягкие домашние тапочки.

Всякий раз нас прежде всего приглашали выпить чаю в гостиную.

Там сидели, прижавшись друг к другу — жилища, как и во многих столицах, тесные: просторной считается площадь уже в тридцать квадратных метров. Вам показывают семейные фотографии, последние новинки высоких технологий, изъясняясь на смеси английского с мандаринским. Можно понять друг друга. Смех и молчаливые паузы обходятся без перевода. Это и впрямь дружелюбно. А иногда еще и забавно!

— Дав понять, что ты не понимаешь их языка, мы избежим караоке, успокою тебя, — шепотом сказала Мэл. — Китайцы любят петь. И еще — не думаю, что нам предложат посмотреть фильм. Это тебе как?

No problemo[13].

Угощение состояло из множества блюд, которые полагалось отведать, даже если это не нравится, чтобы не обидеть хозяйку. К счастью, такой проблемы не возникло: все оказалось отменно вкусным. Самым трудным было дать понять, что уже не голоден, а не то, что пища чем-то не пришлась по вкусу.

Я уже неплохо разбирался в кушаньях, выговорив скромное «Hen hao» (очень вкусно), а потом старательно отартикулировав «Chi boa le», что переводится как «я объелся». Лучше пощадить хозяйское самолюбие.

А при случае ужины превращались в настоящие пиры! Но Мелисанда торопилась уходить: уместно дать время тем, кому предстоит все за нами убрать. Она вежливо сослалась на то, что у нас еще одна встреча (этот момент очень важен в Китае: не потерять лицо самому и не дать потерять его другим). И еще запрещено предлагать помочь: это может значить, что хозяйка дома не в силах одна справиться с этой задачей. Ни за что нельзя обидеть! Поблагодарив наших хозяев, мы без промедления откланялись. По мне, слишком быстро! Я чувствовал себя ужасным грубияном.

Когда выходили, я имел удовольствие увидеть вход в традиционные флигельки-павильончики с изысканными и округлыми линиями навесов сверху, придающих им неповторимое своеобразие. Должен признаться, я был бы разочарован, если бы не удовлетворил свое любопытство. Основной костяк — округлые бревна — поддерживал наклонную кровлю. Бревна поражали своей красотой — их украшал фантастический орнамент. Традиционные жилища покрыты лакированной жженой черепицей. В жилых комнатах яркими тонами лакируют несущие конструкции. Их хорошо видно. Это придает света и тепла. Здесь можно было почувствовать себя непринужденно.

Если семья большая, к первому павильону пристраивают еще один и так далее. Каркасы последовательно продолжающих друг друга зданий соединены крытыми портиками.

— Их может быть целая дюжина! Ты представляешь, Гийом? Дюжина! Вот откуда китайское выражение: о богаче они говорят «у него дом в двенадцать дворов».

Меня поразило нагромождение бамбуковой мебели. Даже в трехэтажных домах!

А улица! Полная жизни. Беготня, активность через край, подвижная, нескончаемая. Велосипедов где только нет, рикши, тьма-тьмущая автомобилей, которые едут навстречу в любой час дня и ночи. И повсюду оглушительные клаксоны.

Толпа. Безумная толпа. Безумная и молодая. А какая шумная! Ну конечно.

А в самом центре этой немыслимой толчеи пекинцы в шлепанцах, не смущаясь, присели на землю, преспокойно позевывая на остановке автобуса, не обращая никакого внимания на оживление кругом и беспорядочные оглушительные предупреждающие свистки. Полицейские на посту — их от палящего солнца защищают зонтики с рекламными слоганами мультинациональных фирм — с бравым видом стоически несут службу, как в Playmobil, забравшись в свой стеклянный стакан, защищенный от толпы, и кажутся такими уязвимыми среди всего этого непрерывного потока шумного и бестолкового уличного движения!

Я до сих пор помню, как продирался сквозь толпу на одной из самых шумных торговых артерий города, где было столько неоновых огней, что Манхэттену впору замереть от зависти. Глобализация!

Мы исходили вдоль и поперек все улицы «Арт-зоны 798» в поисках галерей. В Пекине их предостаточно, и нечего ему оглядываться на галереи Нью-Йорка или Берлина. Современное искусство на подъеме, оно вписывается в кривую экономического прорыва.

Устав показывать фотографию нашей загадочной картины всем галеристам, от которых мы не смогли добиться даже намека на ответ, мы в конце концов свернули в лабиринт прилегавших переулков, где туристов ожидали ряды маленьких торговых лавчонок. Что только там не продавали — даже свежевыжатый сок арбуза с мякотью, который подавали в пластиковом стаканчике, полном льдинок, воткнув в него цветную соломинку. Вспоминаю, как Мэл купила традиционные веера у одного несчастного беззубого старика, уютно примостившегося возле маленьких корзинок из бамбука с чем-то дымящимся. Несчастный пытался хоть как-то сбыть свое барахло и вдобавок еще и разные произведения псевдоискусства. Он продавал целую кучу деревянных статуэток смеющегося Будды.

Городской пейзаж, пропитанный летучими испарениями, задернулся белесой завесой от грязных выхлопов, вызывая в памяти лондонский fog [14], спрессованный влажной и душной жарой. В воздухе, отяжелевшем от сильного зноя, не чувствовалось ни ветерка. Но только он один и был неподвижен. Все остальное двигалось так стремительно, что меня это утомляло.

К счастью, были еще и храмы, дворцы, парки и сады; застывшие, неподвластные времени, они помогали забыть весь этот гвалт и подышать многовековой историей. Здесь делали утреннюю гимнастику. Рикши наслаждались заслуженной сиестой, развалившись внутри своих тележек, на самой жаре. А в тени плакучей ивы можно было подчас увидеть старика — тот, разувшись, улегся на скамейку вздремнуть…

Эти места предназначались для отдыха и спокойствия. И мы смогли подкрепить свои силы, долго любуясь кувшинками и мостами, так красиво украшенными.

Как раз в эти-то безмятежные мгновенья меня снова стало преследовать видение картины с пейзажами Яншо, на которых светлые воды подернуты ряской.

И после этого, как обычно, — вопросов полно, а ответов нет!

В этих самых местах, благоприятствующих сосредоточенности и лени, нередко можно после полудня встретить людей в одних пижамах с расстегнутой курточкой, открывающей взору голый торс без растительности. Наследие той эпохи, когда выйти в таком виде считалось признаком богатства: то есть это я запросто, а вообще-то в моем гардеробе есть и еще много всякого. Здесь же можно было увидеть и девушек, одетых по западной моде: в джинсах с низкой посадкой или в мини-юбках. На ногах — кеды Converse, волосы выкрашены в красный цвет и филированы или подстрижены асимметричным длинным каре. Да, и здесь тоже! С той лишь разницей, что над головами они держали мягкий зеленый диск экзотического растения, и это был такой импровизированный зонтик от солнца. Как говорится, не забывайте: здесь вы все-таки в Китае. И нечего возразить!

Некоторые девушки носили и чулочки, а точнее сказать — короткие тоненькие носки телесного цвета, из нейлона, щеголяя в городских башмачках или открытых сандалиях. Может, это пережитки тех времен, когда ноги приходилось бинтовать века напролет, когда было запрещено показывать пальцы на ногах.

— Да нет! — замахала руками наша несравненная повариха, расхохотавшись на мои предположения. — Тут дело просто в здоровье! Носки необходимы — иначе вас мороз прохватит! Мы тут уж не такие стыдливые! Что вы думаете? Эх вы, чужеземцы, от вас точно со смеху покатишься!

— Даже если на дворе больше плюс тридцати и пот течет градом?

— Разумеется! Когда дышишь, поры кожи раскрываются, и маленький порыв кондиционированного воздуха легко может проникнуть и достичь первоистоков насморка, или головной боли, или болезни горла. Понимаете? Ну вот… Вижу, вас это забавляет! А ведь вам самим стоило бы надевать носочки, знаете ли. В них даже советуют спать. Ничем не следует пренебрегать, чтобы сохранить телесное здоровье.

Мы от души расхохотались. Я в итоге так и не понял, что это за одежда такая — ни рыба ни мясо, но факт остается фактом: на улицах Пекина встречается множество женщин в таких носочках.

Вот такой он, Китай. Другие нравы, другие обычаи, и культура, совершенно непохожая на нашу…

А поэзия — что остается от нее?

Что ж, ее можно найти среди исповедующих философию дзен.

Я все думаю о том древнем старце, что рисовал водою на утрамбованной почве дворцового сада, — такой ленд-арт поистине искусство очень… эфемерное. Мы восприняли это как тонкий изыск, хотя многие увидели бы в этом только старика, у которого окончательно поехала крыша.

За всем этим я почти забыл о нашей картине и ее тайнах…

Но только почти…


Яншо, провинция Гуанси. Юго-восток Китая

21 июня 2002 года

Мелисанда

Спешу снова увидеть Яншо.

Яншо, которое впору называть «Новой луной Ян» — несомненно из-за Лунного холма, арки, созданной самой природой, ее круглая ложбина похожа на целую планету.

И совсем незачем надолго задерживаться в Гуйлинь.

На выходе из аэропорта мы пересекаем раскаленную стену до самого неба, чей уровень, по шкале влажности просто невыносимый, в один миг делает нас мокрыми. Температура далеко превышает сорок градусов в тени. Одежда прилипает к телу. Мы относительно близко от вьетнамской границы. Климат здесь субтропический — уже не такой, как в Пекине. Дышать нечем, воздух влажный.

Вспоминаю, как до меня доходило в прошлый приезд сюда, что принимать душ нет никакого смысла: только вытерлась — и опять вся мокрая. И снова нужно в душ!

Выйдя из аэропорта, мы сели в автобус, который довез нас до центра города; а уж оттуда множество минивэнов добирается до Яншо за восемьдесят минут.

Вот один из них, трясясь и раскачиваясь, трогается с жутким металлическим скрежетом. Внутри как в парилке. Это невыносимо. Гийом, ошалевший и судорожно схватившийся за свое сиденье, знакомится с прелестями местного вождения.

— Да он сейчас всех нас убьет! — вырывается у него, когда на третьем опасном повороте он лихорадочно цепляется за подлокотник.

Автобус, по-видимому, не соблюдает правил дорожного движения, подрезая то справа, то слева, а иногда идя по встречке; но так делают и все остальные машины. Плюс к этому зигзаги, внезапные наборы скорости, жесткие торможения и подсечки, и клаксон без конца орет! Добавьте еще и скверное состояние дороги и разбитый асфальт! Бедняжка Гийом — побледнел как мертвец и наверняка уверен, что настал его последний час!

Когда путь стал не таким экстремальным, мы познакомились с Аймэй — для себя я перевела ее имя как Любовь-чародейка. Миниатюрная, всего в полтора метра ростом, лет около тридцати. Стрижка мальчишеская, но на макушке вихор, придающий ей своенравный вид. На ней очень короткая белая маечка, открывающая пирсинг на пупке. Глядя на ее широкую улыбку и ореховые раскосые глаза, темные и блестящие, я сразу прониклась к ней симпатией.

— Вы европейка? — поинтересовалась она чистым и слабым голоском, немного гундося.

— Да.

— Откуда, если я не слишком нескромная?

— Из Франции.

— А, Париж! А знаете, для иностранки вы превосходно изъясняетесь на мандаринском! Простите мое любопытство, но сколько лет вы уже занимаетесь китайским?

— Начала немногим более десяти лет назад. Я преподаватель китайского, вот вам и объяснение. Благодарю вас за комплимент.

Мы продолжаем приятную беседу, и вот молодая женщина, оказавшаяся весьма словоохотливой, спрашивает, приехали мы в гости или по профессиональным соображениям. Я рассказываю ей, что мы разыскиваем некоего художника, и даю взглянуть на фотографию.

Аймэй внимательно рассматривает ее и подтверждает: да, это действительно поселок Яншо, она родом оттуда. И тут же предлагает познакомить нас с ее другом — как знать, вдруг он поможет в наших поисках.

— Сколько вы пробудете в Яншо?

— Неделю.

— Тогда позвольте мне дать вам совет: ни в коем случае не упускайте возможность побывать на празднике драконьих лодок. Обычно он бывает на пятый день пятого лунного месяца, иначе говоря — в конце мая или начале июня, но на сей раз организатор тяжело заболел. Было решено дождаться его выздоровления. Считается, что праздничное шествие отмечает начало теплых сезонов. Видите ли, согласно верованиям, Ян — это энергия света, и она достигнет апогея, когда солнце будет в зените — как раз в этот день.

— И как же проходят эти празднества?

— Устраивают соревнования по гребле в честь кончины поэта Цюй Юаня.

— Основателя поэзии?

— Можно сказать и так. Но вообще-то он первый образованный человек, чье имя сохранила история. Чтобы почтить его память достойно, пробуют цзунцзы — клейкий рис с разными начинками. Их складывают пирамидкой и заворачивают в листья бамбука или тростника. Наверняка вам понравится. Вот увидите, это вкусно!

— О да, я об этом слышала! А дети — они по этому случаю надевают ароматическое ожерелье?

— Да. Матери шьют маленькие мешочки и набивают их благовонными растениями. Это чтобы изгнать демонов и предотвратить болезнь.

— Мне приходилось видеть на картинках эти лодки в форме драконов. Краски просто восхитительные!

— Да, мне больше всего нравится красный, а чешуя у него желтая. Гребцы одеты в оранжевые и синие одежды. Вам никак нельзя это прозевать!

— А школьники вроде бы играют в яйца…

— Да, это популярная игра здесь: они пытаются удержать яйцо в стоячем положении. Мы, китайцы, знаете ли, почитаем традиции. Этой забаве предавались многие поколения! А сколько яиц было разбито!

Ее смех звонок, как колокольчик, а зубы в счастливой улыбке ослепительно-белы. Она наслаждается тем, что рассказывает иностранцам об обычаях своего края. Донельзя говорливая, она неустанно болтает о том о сем. Долго-долго.

Несомненно, она из тех, на кого молчание наводит тоску.

Тем временем пейзаж меняется. Гийом расслабился — он привык к стилю вождения шофера. Я же, не умолкая проболтав всю дорогу, наслаждаюсь его потрясенным видом — пока мы все дальше от промышленных пригородов. Я внимательно слежу за тем, как он озирается туда и сюда, смотрит на правую и левую сторону дороги, затянутой знойной пеленой, где много крестьян, чаще всего на огородах или рисовых полях… их, согбенных от труда, в полях и не разглядеть из-за широкополых остроконечных шляп. Его глазами я любуюсь бамбуковыми рощицами вдали, окруженными сахарными головками гор, величаво вздернутых к небесам, не оскверненных никакими пекинскими выбросами.

Вокруг все тот же пейзаж, что и десять лет назад, почти тропический и чарующий, с той же девственной красотой. Повсюду все та же зелень, яркая, насыщенная влагой.

Добравшись до места назначения, наша новая знакомая любезно провожает нас до гостевого дома под названием «Тянь Тоу Чжай» — я забронировала его еще из Франции. Мы благодарим Аймэй, пропустив по стаканчику.

Гостиница с ее довольно неприхотливыми удобствами, зато восхитительной опрятностью вполне соответствовала нашим ожиданиям. Комната на первом этаже с видом на известковые пики гор, от которого перехватывает дыхание, и самый дружеский прием.

Могу констатировать, что Яншо по-прежнему то же прелестное тихое местечко, свободное от прошлого. Поселок расположен на буколических берегах двух извилистых потоков — Юйлун и Лицзян, или просто Ли, — с этого места лучше всего объезжать окрестные деревни, плодородные и утопающие в зелени. Городок этот древний, и тут говорят, что в прежние времена он был в почете и привлекал много приезжих своим богатым сельскохозяйственным рынком.

Только успели сбросить чемоданы, и вот уже — хоп! — мы в самом центре городка. От реки Ли отходят две главные перпендикулярные артерии: улицы Де Гуй (Китайская улица) и Си Цзе (Западная улица). Вторая, очень оживленная, застроена подновленными домиками эпохи правления династии Цин. Тут смешались все национальности. Террасы итальянских кафе, вывески магазинов на английском языке и рядом — товары местного производства. Это объясняется тем, что здесь селится много иностранцев и много туристов со всех четырех сторон света; все это сосуществует с коренным населением, принадлежащим к этносу хань, и иными различными общинами. Такой беспечной и непринужденной атмосферой, открытостью духа город обязан поразительному культурному разнообразию. Он изобилует множеством магазинов для путешественников, бесчисленными барами, отелями и ресторанами, которые легко опознать по разному виду зонтиков, как и тех, кто сдает напрокат велосипеды, чистильщиков ботинок, сапожников и портных, продавцов фруктовых соков, сувениров и других предметов, изготовленных умельцами с окрестных гор.

Наше обиталище расположено рядом с парикмахером, стригущим прямо под открытым небом, на улице Сянь Цянь, к которой сбегаются со всех сторон переулки, и на ней тоже полным-полно лавочек и ремесленных мастерских.

Сориентироваться в Яншо легко смог бы и ребенок. Никакого плана не требуется. Беру Гийома за руку и тащу его к берегу.

Чувствую то же волнение, что и раньше, за столько лет до этого дня.

А главное — здесь я у себя дома.

Оно, это впечатление, мне не в новинку…

В мой первый приезд я почти не придала ему значения. Помню, что испытала это чувство, всматриваясь в даль. Именно в даль.

Лодки, безмолвно плывущие по излучинам реки, оставляя за собой плавучую ряску… Расслабленные и ленивые буйволы, отдыхающие стоя в воде, не обращая на нас ни малейшего внимания, по всей линии пляжа, немного покатого и усеянного крупными камнями, покрытыми грязной тиной… И горизонт, где взгляд теряется в расплавленной голубизне, состоящей из тысяч горных вершин — их крутые бугорки уходят вдаль, все дальше и дальше, пока не превратятся в крошечную, едва заметную точку… «Зубы дракона».

Я наблюдаю за бакланом с круглым мешочком под клювом — он примостился на носу деревянной барки. Гордо восседает рядом с фонарем, висящим на длинном изогнутом столбе. Жадно поглядывает на пузатую корзину, стоящую за спиной хозяина, — та до краев полна трепещущими серебристыми бликами. Тысячелетиями эту птицу с черным оперением и крючковатым клювом приручают для ловли рыбы. Баклану нарочно окольцовывают глотку, чтобы он не мог проглатывать самых крупных рыб. Он выдрессирован всегда возвращаться к своему хозяину, чтобы тот вынул то, что у баклана застряло в горле. Такой прием эффективен по ночам, ибо птица должна разглядеть под водой рыбу при свете лампы, закрепленной на носу бамбукового плота. В отличие от японских обычаев, баклан не привязан веревкой, он свободен. С виду, конечно.

Я думаю о том, что надо будет нам с Гийомом как-нибудь вечером или лучше в сумерки вернуться сюда, когда еще различимы будут серые тени горных кряжей, нависающие над волшебным потоком, со всеми этими бумажными фонариками, которые приплясывают и отражаются в волнах. И мы посидим здесь, на свежей траве, и будем любоваться серебрящейся луной, плывущей над хребтами гор, а ее круглое отражение, дрожащее от ветерка, заколышется в водах реки. И таким прекрасным будет это зрелище, что можно долго сидеть так и любоваться им, в жарком и безмятежном сумраке.

Созерцание берегов всегда вызывало во мне ощущение полноты бытия. Хотя и скорее морских, нежели пресноводных. Здесь зрелищу не хватает йодистого запаха и широты обзора, так освежающего, что он кажется идеальным. Впрочем… должна признаться, что здешний нежный плеск вполне стоит шума волн, особенно в миг отлива, когда они увлекают с собой бесконечное число маленьких камешков…

Впереди — бамбуковая рощица, она, отражаясь в набегающих волнах, с достоинством покачивает свежей зеленой листвой. Это вдруг напоминает мне о семье из маленького народа дун, где меня так хорошо принимали. Как они там сейчас? Мне не терпится показать Гийому этот пестрый ковер необыкновенных рисовых плантаций, которым больше двух тысяч лет, зеленью поразительной яркости оплетающих высокие холмы до самых вершин, продолжающих друг друга и тянущихся до самого горизонта, насколько хватает взора, как поэтичный узор из бесконечных лент. Говорят, они такие узкие, что лягушка одним прыжком перепрыгивает сразу три полосы. А если представить, как под яркими лучами восходящего солнца сверкают воды делянок, — божественно!

Нет, тут и впрямь ничего не изменилось. Вокруг нас — безмолвие природы. И вечное непрестанное оцепенение лета. Те же черепичные крыши с зеленой растительностью вперемешку. Все дышит безмятежностью, вечностью. Это некий мир… почти мистический. Покой, благоприятствовавший художественному творчеству живописцев и поэтов Древнего Китая. Изысканный эстамп, исполненный цветной тушью. А кстати, если не ошибаюсь, этот пейзаж изображен на оборотной стороне банкноты в двадцать юаней. Это недалеко, в Синпине, вверх по течению в Гуйлинь.

Ничего не скажешь: величавый вид. Импрессионистическая палитра с почтовой открытки…

Тут мне навязчиво приходит на память наша картина.

С того мгновенья, как я вышла в Гуйлиньском аэропорту, я уже знала, что ответила на зов — прояснить тайну этой картины, прежде чем мы вернемся во Францию.

Гийом уже давно молчит. И мне вдруг тревожно: кажется, слишком долго. Воображаю, что он ослеплен этим сверхъестественным местом, уникальным карстовым рельефом, характерным для этого региона. Поворачиваюсь к нему — запечатлеть его чувства на фотоснимок. И нежданно-негаданно вижу: он побледнел и застыл неподвижно, как баклан на носу лодки в ожидании волны. Тут же оставляю все мои фотографические поползновения.

— Что случилось, любовь моя?

Не услышав никакого ответа, слежу за его взглядом — он внимательно смотрит на плиточный пол перед понтонным мостом. В мягких камнях вырезано большое количество иероглифов — вероятно, это сделали влюбленные путешественники. Как и повсюду в мире. Я развлекаю себя, переводя их, как вдруг сразу различаю две буквы из нашего алфавита. Судя всему, надпись вырезана давно. Большая «М», за ней «Ф», обе обрамлены изображением сердца. Под буквами, у его острого кончика, видны четыре полустершиеся, но все-таки различимые арабские цифры. Я подхожу поближе и, показывая на них пальцем, объявляю Гийому, похожему сейчас на выдернутого из воды карпа:

— Смотри-ка, здесь, как видно, были влюбленные с Запада! В 1907 году. Давняя история, правда же! Эй, у тебя такое лицо, Гийом! Что стряслось?

Он судорожно сглатывает и выдает бесстрастным голосом:

— Мэл, представляешь, это те же инициалы, что на оборотной стороне моих часов!

С этими словами он лихорадочно снимает с запястья часы и впивается в них взглядом. Раскрывает рот. Не издает ни звука. Вылитый карп, говорю же.

— Чего? Дай посмотреть!

— Именно так я и думал! — восклицает он, вновь обретя дар речи и тряся обратной стороной крышки часов прямо перед моим носом, да еще так близко, что приходится на шажок отступить. Вот новости!

Озадаченная, я стою столбом. Недоверчивая. Действительно — те же инициалы, а под ними тот же год. Ну и дела!

Встревоженный Гийом резким движением отдергивает руку и гневно провозглашает, застегивая на запястье браслет:

— Это не случайно, нет! Это уже слишком, слишком! Чертовщина какая-то. Что еще такое? Мне начинает действовать на нервы эта безумная маниакальность! Давай-ка лучше пойдем на ту улицу, что на картине. Я уверен, что уже бывал здесь. — Он явно нервничает. — Идем. Я хочу с чистой совестью в этом убедиться.

— Все в порядке, расслабься, милый. Должно быть, ты видел какой-нибудь репортаж о Китае по телевизору, — осторожно возражаю я. — Это, знаешь ли, туристическое местечко…

Упорное молчание в ответ. Похоже, я его не убедила. Что подтверждает и его недовольная гримаса. Над нами сгущаются мрачные тучи. Я делаю глубокий вдох и принимаюсь созерцать небо, насыщающее меня своей чистой лазурью, оно настолько ярче известково-синей крыши облаков на белом горизонте, постоянно висевшей над Пекином.

Возвращаемся мы молча, он явно торопится и увлекает меня к главному проспекту Си Цзе.

Вот мы уже в том самом месте, где должен был находиться художник, потом — там, где прелестная китаянка в зеленом платье, и, наконец, там, где стояла пожилая пара.

Как и ожидалось, ничего не происходит, разве что впечатление, что мы шагнули в картину из другого времени.

— Скажи, а ты чего ожидал-то?

— Мэл, как тебе объяснить… — Вздох. — Это совсем не похоже на детское воспоминание, например, о котором я могу рассказать. Понимаешь, о чем я? Это нечто неуловимое. Такое же хрупкое, как капелька воды — вот она скользнула по руке, и ее нет, и ты не можешь ее удержать. Видишь? В мгновение ока вода уже стекла наземь, а у тебя ничего, кроме ощущения чего-то мокрого, которое моментально высохло. Впору сомневаться, падала ли эта капля вообще сюда, была ли на твоей коже, ведь ты больше ничего не видишь, ничего не чувствуешь. А только знаешь. Потому что ты это помнишь. Вот и все! Понимаешь? Ладно. У меня есть воспоминания-мгновенья, они в полном беспорядке, и я не могу ухватить их — такие они летучие, но я в них уверен! Ты понимаешь меня, Мэл? Ты понимаешь?

Я ограничиваюсь легким кивком, думая вопреки себе самой:

— О, еще как понимаю! Мне даже очень близко все то, что ты стараешься описать.

Однако не говорю этого вслух, предпочитая молчать и не перебивать его.

— Понимаешь? Мне трудно описать тебе это явление, Мэл… Ты скажешь, что я совсем чокнулся. Но вот, например, эта улица — а ведь я знал, что она была вымощена…

Надеясь утихомирить страсти, я живо возражаю уверенным голосом, прикинувшись, что не желаю ничего понимать:

— Должно быть, в твою память просто бессознательно впечаталась информация с того фото, что мы нашли в интернете, Гийом… Вроде тех подсознательных образов, которые возвращаются без ведома нашего рассудка. Нет? Ты так не думаешь?

Он пожимает плечами и окидывает меня мрачным взглядом, явно раздраженный моей наигранной веселостью. Его лоб сверху вниз прорезает недовольная морщина. Он оборачивается, чтобы рассмотреть какую-то точку на реке. Потом его лицо понемногу проясняется. За неимением аргументов он сдается. Повисает тяжелое молчание, и в эту паузу я то и дело искоса украдкой на него поглядываю.

Наконец он успокоился и уступает:

— Может, ты и права, сердечко мое… Что за вздор я несу! — Он сконфужен, в углу рта полуулыбка, полная самоиронии. — Иногда сам себя пугаю!

Снова долго помолчав, он с затуманенным взглядом и отсутствующим видом признается мне:

— На самом деле я только об этом и думаю. Это как наваждение.

И вдруг повышает голос:

— Все эти совпадения, Мэл! Что за чертовщина! Это уже чересчур! Сперва картина и эти люди, похожие на нас, да еще с моими часами, потом эти ощущения дежавю, и вот теперь на рынке еще и вырезанные буквы! И это тоже случайность? Вот чего еще мне не хватало! Как будто недостаточно! Сознайся, ведь это же смущает?

И он торопливо добавил:

— Мэл, и все-таки?

— Да… знаю-знаю тоже… — небрежно произношу я, аккуратно подбирая каждое слово, — есть такие вещи, которых мы не можем постичь… понимаешь, о чем я? Кое-что в мире невозможно ни проконтролировать, ни осмыслить… Такие таинственные и необъяснимые явления называют «не до конца проясненными, паранормальными явлениями» и так далее. Это во много раз превосходит способности человеческого мозга. Перестань же мучить себя и стараться понять…

Гийом качает головой, он явно сомневается.

Мне неловко, и я решаю одним ударом выкинуть мяч с поля за боковую линию — шутливо заключаю:

— Эге, да ты подхватил вирус любви к Азии! Тогда знайте, мсье, что это на всю жизнь, вроде малярии! Пошли перекусим, я зверски проголодалась. Идем же скорей!

Видя, как он встревожен, я решаю не раскрывать ему до возвращения в Яншо, что и мной овладели воспоминания, которые я считала давно позабытыми, как и его, и те же странные мимолетные ощущения дежавю. И что под ними роится целая стая вопросов. Что я все время об этом размышляю, нагромождая гипотезы одну абсурднее другой, и ничего не могу с этим поделать, и постоянно терзаю саму себя. И что эти мысли проносятся быстрее ветра и исчезают.

Тайная тревога, ставшая уже привычной, снова охватывает меня при виде этого сердца, вырезанного на камне понтонного моста… Ведь и я могла бы оставить такую же надпись с нашими инициалами… И вдруг видение — я, вырезающая след нашей любви острием ножа, — накатывает и мгновенно исчезает. Я чувствую, как мурашки ползут по затылку и все тело прошиб холодный пот. Я замираю. Замигал сигнал тревоги. Я силюсь вспомнить. Да нет, я же никогда не увлекалась резьбой таких памятных букв! Никогда. Моя рука в огне. Может быть, я видела это ночью. Да, конечно. Вот-вот, это сон. Не галлюцинация!

Мне нужно во что бы то ни стало разузнать об этом побольше… Тайна сгущается. И ни малейшего просвета.

Простым сумрачным взглядом Гийом дает мне понять, что не верит равнодушию, которое я попыталась ему изобразить. Другому кому-нибудь рассказывай!

Он нервно ерошит волосы. Мне не удается избавиться от неприятного чувства, укоренившегося внутри. И я, как и Гийом, не в силах перестать думать об этом. Мой наигранный тон и попытка резко сменить тему, чтобы разрядить обстановку, раздражают его еще больше.

До глубины души взволнованная этим бредом, который я выудила из своей души, беру Гийома под руку и говорю: «Ну так что, а ты разве не проголодался?»

Пользуюсь близостью, чтобы подарить ему быстрый поцелуй в шею. С этим раздосадованным лицом он так трогателен! Мне легко вообразить его мальчишескую мордашку — такая, должно быть, появлялась у него, если ему в детстве не давали конфетку. Я видела его таким на фотографии у его матери. Очаровательный хомячок с пухленькими розовыми щечками — их так и хочется расцеловать и ущипнуть.

* * *

В поисках свободного столика мы забредаем в «Цзинь Цяо». Открываем дверь ресторанчика и застываем на пороге в изумлении: атмосфера внутри подчеркнуто маоистская. Невероятный культ Великого кормчего.

— Черт подери, да мы этим вечером обедаем в логове маоистов! — подбадривает меня Гийом.

— Вау, сколько здесь этих маленьких красных цитатничков! Целая сотня!

— А стены-то! Видела? Их и не разглядеть — всюду висят пропагандистские плакаты тех времен!

— А ведь этот параноидальный тиран считается одним из худших диктаторов в истории!

— Говори потише, — сбавив тон, шепчет Гийом. — Кровожадный деспот, ответственный за гибель пятидесяти миллионов человек. И только так!

— И ему, этому Мао, они готовы с радостью отпустить все его грехи, с этой его благостной рожей добродушного отца нации!

— И правда невероятно, Мэл, но эта рожа тут повсюду! На банкноте в сто юаней. На майках…

— И на подвесках зеркал заднего вида в такси, ты заметил?

— О, немыслимо, и эта его статуя, возвышающаяся над мавзолеем…

— М-м-м, он близок к тому, чтобы стать божеством! Редки те вольнодумцы, что смеют низвергать его образ. Думаю, народ боготворит его за то, что он вернул Китай в сообщество «великих наций», дав стране атомное оружие.

— И забывают при этом о массовых убийствах. Они не злопамятны!

— На это они глаза закрывают.

— А еще хуже — о страшнейшем в истории человечества голоде в период Большого скачка! Да это же представить себе невозможно! Думаешь, их можно забыть: всех этих детей, беременных женщин и стариков, которых выкидывали из общественных столовых и лишали элементарных продуктов питания, так что те просто умирали с голоду? Да еще в ресторане! Совсем ополоуметь надо! Представь только, что во Франции открыли спа-салон, украшенный свастиками и портретами Гитлера! «Дорогие посетители, просим вас принимать душ, прежде чем пройти в сауну». У нас такое просто немыслимо. Немыслимо.

— Нынешние власти считают важным не свергать Мао Цзэдуна с пьедестала. Это служит некоей скрытой угрозой. «Будьте настороже, не вздумайте устраивать никаких волнений, его призрак может вернуться и опять устроить вам резню!»

— Вроде того сказочного деда с розгами, что следит за порядком в доме. Пф-ф… возмутительно!

При этом живописный декор не повлиял на наше желание поесть. Блюда, одно аппетитнее другого, не противились нашим палочкам: паровой краб, равиоли, круглые пироги, хлебцы из лотосовой муки, хрустящие зеленые овощи, суп с фрикадельками из морепродуктов… словом, одно удовольствие!

* * *

Я предлагаю Гийому прогуляться для лучшего пищеварения. Идем мимо ряда ручных тележек — они на набережных повсюду. Подойдя к ночному рынку, что в двух шагах от ресторана, мы вдруг поражаемся тому, как он переполнен и огромен. Там битком прилавков, над ними фонарики — их пурпурные отблески пронизывают сумерки и без всякого стыда показывают нам картину здешней жизни, со всеми ее экзотическими продуктами: окунь с пивом, бульон из рыбьих голов, знаменитые столетние яйца, нанизанные на вертел жареные скорпионы и шелковичные черви, тараканы и кузнечики на гриле, фондю из нутрии и, наконец, — менее изысканное — суп из лягушек и улитки под соусом.

И я, как будто это было только вчера, снова вижу, как моя бабушка готовит этих миниатюрных белых улиток — она называла их «кагаролетками». Она собирала их за городом, на обочинах дорог, окаймлявших поля, отлепляя от веточек дикого укропа, с которых они свешивались гроздьями. Совсем маленьких щадила, чтобы улитки размножались и дальше. Затем оставляла их на несколько дней в металлической салатной кастрюльке — поголодать, но так, чтобы они не могли выползти. И никогда не забывала подавать им последнюю трапезу приговоренных — она состояла из веточки тимьяна, придававшей особый вкус их мясу. Зрелище было весьма неаппетитное! Как они мучились, брюхоногие горемыки! И как исходили слюной! А когда проходило нужное время, бабулечка моя тщательно промывала их проточной водой, чтобы смыть облеплявшие их раковины экскременты и белесую слизь. Несчастные малютки, решив, что наконец-то пошел дождь, вылезали из раковин и выставляли рожки, а заканчивали на донышке котелка, где уже томились прованские травы. Мне казалось, что я слышу вопли этих несчастных! Что ничуть не мешало мне наслаждаться их вкусом — ибо бабулечка, сварив их и сцедив, заливала соусом из оливкового масла с уксусом, сдобренным чесноком и петрушкой. А тем, кто предпочитал не высовываться из раковины, все равно было не избежать наших длинных иголок, срезанных с акации.

Говорю себе, что в старые времена все это не так впечатляло. Кухарки сами убивали кур, отрубая им головы, а потом отрезали лапы и ощипывали. Бабушка моя жила в историческом центре Монпелье, в том квартале, где располагались бойни, — теперь его переименовали: он называется кварталом изящных искусств. У нее был садик с курятником. И я до сих пор помню, как пахло паленым — это она водила куриной кожей над голубоватым газовым огоньком, чтобы удалить непокорные перышки. Я зажимала нос, а она тихонько посмеивалась.

* * *

В Яншо нет таких больших застроенных площадей, что растут как грибы в любой агломерации планеты.

Мы протискиваемся сквозь сутолоку толпы, между прилавками со съестным, рикшами и магазинчиками. Люди привыкли ходить сюда — купить что-нибудь на обед или просто съесть его прямо здесь, укрывшись под одним из тентов, которые ставят ночами вдоль всей улицы, пропахшей тысячей ароматов. Тот, что исходит от барашка, которого торговцы жарят на вертеле, столь же манящ, как и дымок, подымающийся от котелков торговки крабовым супом.

Все здесь дышит традиционным сельским Китаем. Сидящие на корточках рыбаки поджидают покупателей. У их ног свежая рыба, разложенная на газете, обсажена буйволовыми мухами, крупными и очень жирными. Рядом свалены в кучу мешки из джутовой ткани — они набиты рисом последнего урожая, ослепительно-белым.

А немного подальше — целый длинный ряд ремесленных изделий: фигурки из нефрита, воздушные змеи, но еще и имбирь, дольки лотоса, мешочки с лекарственными травами, морские коньки и связки других сушеных животных, живые черепахи и продаваемые к ним в придачу сверчки — можно послушать их стрекотание, а можно устроить сверчковые бои…

Я не могу устоять перед корзинкой-футляром, сплетенной из ивовых прутьев, а изнутри расписанной ярко-красными пионами. Это футляр для чайного термоса. Крышка — не что иное, как миниатюрный серебряный карп, его нужно повернуть, чтобы закрыть или открыть ящичек. Отныне у меня, как и у всякого уважающего себя китайца, будет чайник со всегда горячим чаем, чтобы поприветствовать им гостей, переступивших мой порог.

Кроме того, я за пригоршню юаней покупаю баночки чая с дымком и брикеты прессованного чая, украшенные оттисками разных китайских мотивов. Гийом же западает на маски демонов, сделанные из корней и бамбуковых веток. А меня очень искушает клетка для птицы в форме пагоды — с каким удовольствием я подарила бы такую Лизе. Она всегда сможет приспособить ее под какое-нибудь зеленое растение, раз уж ей не удалось залучить к себе в дом соловья!

Сейчас Гийом абсолютно спокоен. Уже поздний час. Купив пирожков на перекус, мы решаем вернуться и лечь спать. Нас, измученных, шатает от усталости.

* * *

Мы толкаем входную дверь, издающую пронзительный и долгий скрип, и вваливаемся в холл отеля. Сидящий за стойкой ресепшена служащий с волосами цвета перца с солью поспешно вскакивает и бросается к нам, мешая английский с мандаринским. Он размахивает листком бумаги:

Excuse me! Ms. Forinelli and Mister Calvan! Sorry… I’ve got an urgent email for you [15].

Заинтригованный Гийом тут же выхватывает у него листок и немедленно передает мне: страница исписана иероглифами.

— Это Аймэй, она предлагает встретиться завтра вечером. Хочет познакомить нас со своим другом-художником.

— Уже! Ну и оперативность! Скажи же, тут слов на ветер не бросают!

Я борюсь с зевотой, пока Гийом ушел освежиться под душем. И думаю, что мне действительно надо поспать.

Потом и сама встаю под душ. Струи теплой воды стекают по моей коже, смывая пот и пыль улицы, шум которой сливается с журчанием льющейся воды.

Я выхожу из ванной, обвязав волосы тюрбаном из тонкого и шершавого отельного полотенца. Гийом заснул, не дождавшись меня. Но он спит так беспокойно, что мне заснуть не удается. Возится и ворочается. Иногда еле слышно что-то бормочет. Я убаюкиваю его, пока он не успокаивается. Мне так нравится чувствовать рядом с собой его крепкое, такое надежное тело, и то, что настал миг его уязвимости, ничуть не уменьшает этой всегда исходящей от него силы. Вдыхаю запах его шеи — он успокаивает меня… Сюда доносится гул уличного движения и отголоски толпы. За окном слишком много гомона и гвалта, как и во всем Китае, так что я не слышу даже скрипа широких лопастей вентилятора, которые крутятся над нами. Но, в конце концов, у этого гула есть достоинство — он действует на меня успокаивающе. Морфей раскрывает мне объятия, я с наслаждением впадаю в приятную сонливость, измученная путешествием. Говорю себе, что Гийом, наверное, так сильно разволновался из-за недавних событий, что ему, бедняге, они и ночью приснятся.

Последняя отчетливая мысль перед тем, как провалиться в сон, возвращает меня к блестящей реке Ли — не к той, какую я опять увидела десять лет спустя, а к изображенной на нашей картине. Картине, на которой материал и освещение вступили в теснейшую связь, создав ощущение прозрачности, движения и бесконечных отблесков в вариациях палитры разноцветных мазков. Художник хорошо передал умиротворенность сцены, при этом ничуть не преуменьшив безмолвную силу воды, всей мощи текущего потока, не скомкав — или совсем чуть-чуть — его гладкой поверхности. Текучая околдовывающая волна призывает меня, и я охотно погружаюсь в нее…


Яншо

22 июня 2002 года

Гийом

В «Ху Жун Цюань» мы первые.

Этот ресторан, специализирующийся на кантонской кухне, восхитителен. Нас проводят за столик, расположенный прямо в роскошном зеленеющем саду рядом с домом в колониальном стиле, прелестно подреставрированным, с выбеленными стенами. У фонтана, прямо напротив нас, сидит бронзовый Будда. Вот она, атмосфера дзен.

— И никаких экзотических козявок в меню, так что успокойся, — подтрунивает надо мной Мэл, шаловливо округляя глазки.

— Супер. Представляешь, как я счастлив! И что посоветуешь, побыстрей, пока они не пришли записать наш заказ?

Она забирает меню и погружается в его изучение, то и дело поправляя сбившийся локон — снова заводя его за ушко.

— Ну поглядим… Уф… Можешь выбрать димсамы. Означает «сердце в один глоточек». Это явно их фирменное блюдо. К нему подают еще чай пуэр для улучшения пищеварения. Да ты знаешь, это такой постферментированный чай, прессованный в разных формах — то птичьего гнезда, то лепешки. А бывает и простой брикет…

— Я видел, как ты покупала такие вчера на ночном рынке. Полагаю, это для облегчения его транспортировки, когда его начали привозить…

— Точно. Караванами. На спинах людей, а потом яков. По самым узеньким тропкам, и так до самого Тибета.

— И сколько времени уходило на такое путешествие?

— Процессии шли иногда и по пять месяцев, чтобы преодолеть более двух тысяч километров и добраться до Крыши мира [16], из расчета тридцати межевых столбов в день. Каждый носильщик тащил на спине пачки от шестидесяти до восьмидесяти килограммов, упакованные еще и в кожаные мешки. Представляешь? Непроходимые леса, узкие горные ущелья на высоте больше пяти тысяч метров, головокружительные пропасти под ногами, долины, продуваемые ледяным ветром, мосты над глубокими горловинами, гололед, густой туман, трясины, разбойники… Можно сказать, что долгий путь до Лхасы был чрезвычайно опасным. В наши дни национальные власти подремонтировали тропинки, и теперь товар перевозят на грузовиках. Железнодорожное сообщение собираются открыть году в 2006-м. Чай из Юньнани и Сычуани стал разменной монетой на древней дороге «чая и лошадей».

— И на что его меняли?

— Чаще всего на крепких коней, чтобы отражать захватнические набеги с севера, но еще и на меха, пчелиный воск, мускус, опиум, шелковые и хлопковые одежды, ковры и такие лекарственные травы, как ревень, кости животных… Еще китайцы производили сахар, лапшу, ячменную муку, шелка, ртуть и серебро. Чай пуэр с годами становится лучше, как и вино. К тому же его легко хранить.

— Тибетцы так же ценили его свойства?

— Все началось в VII веке со свадьбы тибетского владыки и китайской принцессы, которая якобы и привнесла буддизм и чайную культуру. Поначалу этот напиток был свидетельством роскоши, то есть для аристократов и лам, но потом он стал народным и его начали употреблять ежедневно и в больших количествах. В том числе даже кочевники, затерянные в необъятных прериях. Чай солят и добавляют масло из молока дри — так называют самку яка. Там, на верховьях, где плато Страны снегов, горцам необходимо очень питательное питье!

— От твоих слов у меня аппетит разыгрался!

Мелисанда снова уткнулась в меню.

— М-м-м… Или вот еще пресноводные рыбы, приготовленные самыми разными способами, или пикантная жареная свинина, если она тебе больше нравится… А по мне, неплох и цыпленок с имбирем и луком.

Она продолжает выбирать, изучая меню.

— Или, пожалуй, я предпочла бы горшочек угрей с грибами и клейким рисом.

— А я было поверил, что здесь и впрямь нет козявок!

— Да нет же, это просто такая рыба!

Она смеется.

— А на десерт?

— О да, тебе обязательно нужно отведать яичные белки с молоком, приготовленные на пару. Суперски! Сейчас закажу, дам тебе попробовать.

Мэл снова погружается в изучение меню.

* * *

Меня от души забавляет вспоминать правила вежливого обхождения, заученные мной наизусть еще утром, когда подходит официантка — принять заказ на наш завтрак.

Ni hao! (Здравствуйте!)

Ni hao! — откликнулся я как нельзя более любезно, а вот Мелисанда даже не успела рта раскрыть.

Молодая женщина сразу же заулыбалась до ушей. Вот так они все — стоит мне только попробовать заговорить по-китайски. Вот такое я произвожу на них впечатление своим безалаберным использованием интонации и акцентом frenchy!

Ni hao ma? (Все хорошо?)

Я потихоньку сжимаю руку Мэл, чтобы она не вздумала меня спасать.

Wo hen heo, xie xie! (Прекрасно, спасибо!) — отзываюсь я, немало гордясь собою.

Ni yao shenme? Cha, kafei? (Что вам угодно? Чаю, кофе?) — продолжает она с подтрунивающим видом, думая, что уж теперь-то загонит меня в ловушку; выражение ее лица то и дело меняется.

Wo yao yi bei kafei. (Я бы хотел кофе.)

Она уходит, слышно, как зажужжал кипятильник с кофе-фильтром, и вот приносит мне чашку кофе, а улыбка стала еще шире.

Zhu nin hao weikou! (Приятного аппетита!) — вежливо желает она, подкрепляя слова поклоном.

Xie xie! (Спасибо!)

И тогда ее глаза сощуриваются, становятся еще у́же, и вот она уже от души хохочет.

Bukeyi. (К вашим услугам.) — Она четко это выговаривает, прикрывая ротик хрупкой ручонкой с превосходно наманикюренными ногтями.

— А ты знаешь, Гийом, что ты меня восхищаешь? — растроганно бросает мне Мелисанда, нежно проводя рукой по моей щеке, когда официантка отошла так далеко, что уже не могла нас услышать.

— Да ты шутишь!

— Я честно тебе говорю, милый. Моим ученикам требуется больше времени, чем тебе, чтобы освоить четыре интонации. Даже после поездок с погружением!

Я изображаю гримасу недоверия.

— Уверяю же тебя, именно так! Тебе дается спонтанно, с такой легкостью, что это почти раздражает! И поразмыслив, я вижу только два объяснения: или у тебя прекрасный музыкальный слух, или в прошлой жизни ты был китайцем.

И она внимательно осмотрела мое лицо. Вот прелестница.

Я — китаец? Как знать…

— Спасибо, любовь моя, ты весьма любезна.

Я улыбаюсь Мелисанде; она откладывает меню. Я хватаю ее пальцы и подношу к губам, пожирая взглядом ее нежное лицо, вобравшее в себя все оттенки лета. Я наслаждаюсь тончайшей связью, сотканной между нами с той первой встречи — и с тех пор эта связь только крепнет.

* * *

У меня все не идет из головы чудеснейший денек, прожитый нами сегодня. Нельзя не проникнуться красотой сельской местности, вечной и недвижной, с этими расстилающимися вокруг странными пейзажами рисовых полей, залитых чистой водой, в окружении величественных вершин карстовых гор.

Я снова думаю о себе, всматриваясь в речной поток и голубоватые горные хребты. Все это до того знакомо, словно было запечатлено в моей душе. Запахи, цвета и формы добрались до самых ее глубин.

Неужели я никогда не видел этих мест?

Около шести утра, после ночного подкрепляющего сна, мы позавтракали и взяли напрокат велосипеды, припарковав их на борту бамбукового плота для безмятежной прогулки по реке Юйлун. В эти часы можно насладиться тишиной и свежестью. Солнце восходит к пяти утра. В одиннадцать оно в зените, и тогда жара становится почти нестерпимой. Послушные буйволы щиплют водоросли, отыскивая их под изумрудными волнами, дети купаются голышом и хохочут, брызгая друг на друга водой.

Потом — снова в седла и возвращаемся вдоль ступенчатых посевов драконьей спины. Мы отважились свернуть с намеченной колеи грунтовой дороги — плывя на бамбуковом плоту, мы приметили маленькие бухточки у охровых скал. А потом и вовсе замели следы, поехав по крутой дорожке с неровной почвой, усеянной канавами и кучами коровьего навоза, и она привела нас в тихую деревушку, что очень редко встречается в Китае.

Старые крестьянки с морщинистыми лицами стирали белье в грязном ручье, из которого мужчина вытаскивал своего буйвола. На рисовых полях женщины, присев на корточки, пропалывали рис. Подростки с трудом пытались рыть оросительные каналы. А по каменистой дорожке прохаживались пожилые мужчины, вразвалочку, как будто никуда не собираясь, гуляя или вроде паломников направляясь к скрытой за холмом пагоде. Наверное, шли к барабанной башне — перекинуться в карты или поболтать — и как будто не замечали окружавшей их призрачной атмосферы. Люди, чаще всего крестьяне, имели вид честный и бесхитростный. Силой и смелостью отличалась их манера носить коромысла с тяжелой поклажей — ведра, до краев полные соломой, сеном или вязанками дров. Сахарные головки горных вершин вырисовывались на чистой голубизне небес, гордо выставляя напоказ свои впечатляющие формы и склоны, окрашенные в розовые тона утренним светом.

Время здесь словно повисло. В пустоте. В образе восходивших ввысь в каменные леса рисовых полей. Фантастическое видение, исполненное высшего покоя. До сих пор я очарован им. Такая красота… От летних дождей посевы засверкали, точно тысячи и тысячи зеркал… Мэл весело крутила педали, мча мимо извилистых и узеньких полосок земли, испещренных выбоинами, ее волосы развевались от ветра, как фата новобрачной. Я ласкал ее влюбленным взглядом.

И снова у меня перед глазами тот стихийный деревенский рынок, на котором бабули, ветхие и сморщенные, протягивали мандарины редким туристам, рискнувшим добраться сюда. В корзинках, стоявших на голой земле, они предлагали еще и сосновые шишки, ягоды, чья мякоть обладала нежным послевкусием одновременно и личи, и груши, жареные каштаны, засахаренные сливы, головки чеснока, луковицы, горошек, маринованные стручковый перец и редис. Были уличные торговки, продававшие чай или тизан из личи с женьшенем в стальных термосах, другие предлагали купить рисовой водки или супа из жожоба и лотосовых семян. Еще тут можно было отыскать веера, изделия из ткани и украшения из посеребренного металла и жадеита местных ремесленных мастерских, и все это рядом с развалом арбузов.

И я опять вижу, как Мелисанда опускает руки в ручей и, освежив их, прикладывает к пылающим щекам, надеясь хоть немного охладиться. Во мне живо воспоминание о том, как ее блестящие глаза встретились в тот момент с моими. Всего несколько секунд. Чистое счастье.

Нет в жизни ничего прекраснее, чем взгляд любимой, встретившийся с твоим взглядом.

А в довершение всего мы попали на выставку картин. И смогли полюбоваться вволю живописью ярких цветов, вдохновленной окрестными идиллическими панорамами, и произведениями каллиграфического искусства, на которых стояло множество крикливо-красных печатей.

Десяток произведений — свитки — был посвящен Яншо. Острия горных пиков, устремленные в туманное небо, оттененные густой зеленью елей, иногда водопадами, бамбуковыми рощами…

Но ни одна из этих картин и близко не напоминала нашу.

Похоже, ее автор действительно не был китайцем…

* * *

Гнусавый голосок нашей новой знакомицы внезапно вырывает меня из размышлений. Сияющая Аймэй представляет нам своего друга.

Я встаю и кланяюсь громадному мужчине лет двадцати пяти с внешностью гонщика. Короткие жгуче-черные волосы подстрижены ежиком, но упрямо торчат во все стороны. Он в потертых джинсах, широких не по размеру, майке с китайскими надписями и круглых металлических очках, хорошо сидящих на его худом лице.

Я сразу обращаю внимание на татуировку с драконом на его правом плече — она контрастирует с его студенческой скромностью. Он протягивает мне руку. Поспешно пожимаю ее в ответ. Он представляется:

— У Цзянь, hello! — громко говорит он, а зубы немного выдаются вперед.

— Гийом, очень приятно.

— При-ят-но, — повторяет он, разделяя слоги с сильным азиатским акцентом, все еще не отпуская моей руки. — Nice to meet you [17].

Я показываю на поднявшуюся ему навстречу Мэл:

— Мелисанда.

— При-ят-но.

Xinghui (Очень приятно), — произносит она.

Мэл на ушко мне дословно переводит, что значит его имя: «Закален и здоров». Не зря он его носит!

Huanying nin (Добро пожаловать), — продолжает У Цзянь застенчиво.

Ganxie jishi dafu (Спасибо, что так быстро откликнулись на нашу просьбу), — одаряя его любезной улыбкой, отвечает Мелисанда. — Xie xie Aimei (Спасибо, Аймэй), — добавляет Мэл, она одновременно и переводит наш разговор.

Мы рассаживаемся — стулья скрипят в унисон. Спустя полчаса, пролетевшие в обмене обычными банальностями по общепринятым правилам и в наших стараниях утолить их любопытство: «А откуда вы? О, Париж, это так романтично! Понравился ли вам Китай?.. А вы женаты?.. Ах нет, а почему же?.. А чем занимаетесь по жизни?.. Как зарабатываете?.. А братья-сестры у вас есть?..» и так далее, — У Цзянь признается нам, что Аймэй рассказала ему о наших поисках и он хотел бы взглянуть на картину.

Я не позволил себе выказать удивление такой поспешностью, ведь мы только что закончили обычный гостевой обмен любезностями. Однако я слышал от Мелисанды, что китайцы стараются попусту времени не тратить, сразу переходя к обсуждению важного. Надо полагать, что и новые поколения заразились этим «быстрей, еще быстрей», свойственным нашей эпохе.

Не заставив просить себя дважды, открываю картонный футляр и протягиваю ему ее.

У Цзянь поправляет очки на носу и берет фото.

Воцаряется долгое молчание, пока он внимательно изучает картину.

Официантка в традиционном ярко-синем платье, выставив напоказ ногти, накрашенные почти фосфоресцирующим лаком апельсинового цвета, подходит принять наш заказ. Следует быстрая беседа на китайском.

Потом художник опять склоняется над картиной. Мы не отрываем от него глаз. Никто не произносит ни слова. Я ловлю себя на том, что затаил дыхание.

Наконец У Цзянь заговорил, продолжая очень внимательно рассматривать живопись. Я жестом прошу Мэл перевести.

— Это нарисовал не местный художник. Нет. Думаю, здесь слишком много западного влияния. You understand? [18] Здесь, в Китае, не принято изображать природу в такой манере, это не наше, you see? [19] Даже не представляю, кто бы в Яншо мог нарисовать такое полотно… Наверное, какой-нибудь проезжий путешественник… Их тут полным-полно, you know? [20] Его вдохновляют горы, — завершает он со смущенным смешком. — Мне очень жаль, я не смогу ничего рассказать вам об этом. Very sure. Sorry [21].

Молодой человек возвращает мне фотографию, явно огорченный тем, что не может ничем помочь.

Возвращается официантка, неся разнообразные тарелки и миски, полные до краев; она ставит их в самый центр, на вращающийся столик. Я сразу западаю на димсамы, вареные и горячие. Они в бамбуковых ящичках. Мелисанда рассказывает мне о блюдах и объясняет, что их принесли сразу для всех — и каждый из гостей может рыться в мисках. Никаких козявок не просматривается. Уф!

Сигнал к старту дает Аймэй, приступая к овощам, жаренным в масле — они так аппетитно лоснятся. Мы следуем ее примеру, нам любопытно попробовать всё. Я всячески стараюсь не облизывать концы палочек — иначе прослывешь невоспитанным грубияном. А ведь мы еще и все едим одно и то же, то есть ко всему прочему это и не очень гигиенично.

Обед сворачивает на смесь китайского с английским и наконец на «кит-англ», отмеченный множеством тостов под пиво, когда громко и отчетливо произносят «Gan bei!» как можно звучней, чтобы заставить пить до дна. Тут надо добавить, что каждый из присутствующих в свою очередь встает и, подняв свой стакан, произносит два-три слова, а остальные подхватывают. Несколько таких вставаний — и обстановка становится веселой и непринужденной. Ганьбэй!

Я с признательностью улыбаюсь Мэл, когда она перед очередным «Ганьбэй!» советует мне прикрыть пальцем стакан в знак того, что мне уже хватит. И впрямь пора! Я уже чувствую, как меня наполняет сладкая эйфория и организм семимильными шагами приближается к своему пределу. Было бы весьма скверно закончить трапезу, безобразно напившись, и осознать, что попал в разряд мелких слабаков, которым не стоит доверять. Здесь искусство состоит в умении пить, владея собой, ибо есть опасность к следующей встрече потерять достойную репутацию. Ведь владеть ганьбэй совершенно необходимо, чтобы завязывать и продолжать связи, особенно, по-видимому, в мире бизнесменов. Нельзя не признать, что наши гости лучше нас умеют переносить алкоголь. По крайней мере если речь о пиве!

Я решаю ограничиться То Ча — знаменитым постферментированным чаем, спрессованным в форме птичьего гнезда, — с ароматами подлеска и погреба. Он нетипичный — жидкость темная с красноватыми оттенками. Название происходит, говорят, от реки Тоцзян — она течет на том древнем пути, по которому на конях доставляли чай.

И тут вдруг У Цзянь хочет еще раз взглянуть на репродукцию. Я, занервничав, даю ему ее. Вижу, как внимательно он ее рассматривает. Он катает во рту кусочек льда, посасывая его, а тот клацает о зубы с раздражающим звуком.

Поколебавшись, он бросает на меня быстрый взгляд и выдает:

— Я хочу знать, кто был натурщицей.

Клейкая равиолина, которую я худо-бедно донес до рта двумя палочками, снова падает в тарелку с мокрым и звучным «шлеп». Молчание, последовавшее за этим неприличным звуком, лишь усиливает мой стыд от допущенной неловкости.

У Цзянь показывает на прелестную китаянку:

— Она как две капли воды похожа на тетю моего друга Вэй-ху, — (чье имя, по словам моей обожаемой переводчицы, означает «Большой тигр»), — в молодости. Я часто любуюсь ее портретом, он висит на стене в гостиной у Вэй-ху. Это она. Сомнений нет. Достойная женщина. Классная. Она… экзотичная, you know…

— И правда, теперь и ты заметил, а я уже видела это фото у Вэй-ху. У нее во взгляде есть что-то западное. Как на картине! Я не сопоставляла. — Это вмешалась Аймэй, до сих пор хранившая молчание. — Сходство поразительное, оно в глаза бросается! Если это и не она, то, значит, ее сестра-близнец. С ума сойти!

— Она жива? — осведомляется Мелисанда, даруя ей одну из самых прекрасных улыбок, ведь у нее их столько в запасе, и ничуть не скрывая своего воодушевления.

— Она живет здесь, в Яншо, на окраине города. Знаете, она очень старая.

— А можно ли ее навестить?

— Завтра позвоню Вэй-ху и сообщу вам о результате. It’s Okay?

Okay dokey! Thanks a lot [22].

— В каком отеле вы остановились?


Яншо

23 июня 2002 года

Мелисанда

Павильончик мадам Чэнь типичен для традиционных домиков юга: незатейливый, сложен из кирпича и, конечно, с покатой крышей из ультрамариновой черепицы с изогнутыми краями. Прелестное обиталище.

Вдали, за двумя крупными деревьями, стоящими по обочинам улицы, далекой от туристического оживления, виднеется забравшаяся на высокий отрог пагода. А вокруг расстилаются бескрайние и великолепные пейзажи возделываемых полей. Волшебные виды с древних эстампов, рай для живописцев.

* * *

По возвращении с прогулки по окрестностям Яншо нас в отеле ждало сообщение, оставленное У Цзянем. Молодой человек сообщал нам имя и адрес поодаль от поселка.

Воодушевившись, мы решили наведаться туда сейчас — ведь было только четыре часа.

* * *

Нам открывает старая дама. Она все еще красива, худенькая полукровка с тонкой талией. Седые волосы собраны в высокий пучок, открывающий овал ее морщинистого лица с выступающими скулами и прямым маленьким носом. Она в бледно-розовом кардигане, изысканно расшитом, прекрасно на ней сидящем, а на груди его скрепляет серебряная брошь, изображающая дракона с черной жемчужиной в пасти.

Гийом, несомненно, обратил внимание на это великолепное украшение. Если правильно помню, он как-то говорил мне, что жемчужина, которую охраняют химерические фигуры такого типа, священна, ибо обладает высшим знанием и может, согласно даосским верованиям, исполнять любые желания.

Мадам Чэнь внимательно рассматривает нас обоих, переводя взгляд своих миндалевидных глаз, отливающих темным бархатом. Она явно взволнованна, так что даже с трудом стоит на тонких ногах и вынуждена на несколько секунд опереться о дверной косяк. Она прикладывает руку ко рту, будто задыхаясь. Меня вдруг охватывает прилив нежности к этой женщине, это сильнее меня.

Она! Китаянка с картины!

От какого-то ужасного чувства перехватывает горло.

Кажется, я знаю ее так близко, что могла бы различить в густой толпе…

Она без слов отступает, приглашая нас пройти, и снова тщательно запирает за нами дверь. Мы проходим дворик — в нем чайные деревья и цветы в горшочках, — потом попадаем в очень длинную комнату, занимающую больше половины всего дома. Здесь довольно прохладно — удивительно, если вспомнить, какая изнуряющая жара царит на улице. В нос ударяют запахи масляных красок вместе со скипидаром. А может быть, это все плод моего воображения. Большие окна, не столько высокие, сколько широкие, выходят на сменяющие друг друга анфилады гор. Несколько окон полуоткрыто, и в комнате веет приятный ветерок. Роскошная обстановка. От нее может закружиться голова.

Висящие на стенах работы всевозможных размеров и форм наводят на странную мысль, что мы попали в святилище арт-коллекционера. Ни одна из картин не вставлена в раму. Повсюду — превосходная живопись масляными красками местного автора, огненно-рыжий и чрезвычайно насыщенный цвет преобладает; есть еще эстампы и множество свитков, выбеленных тушью. На настенных коврах повсюду каллиграфические записи классических стихотворений, украшенных пурпурными печатями. Ослепительно. Широкая скамейка, покрытая шелковыми подушками, стоит рядом с креслом-качалкой. Парчовые занавески с бахромой, расшитые золотыми и серебряными нитями, обрамляют оконные рамы. Напротив бросается в глаза пианино. Это место обладает притягательностью. И душой.

Пожилая дама все тем же безмолвным жестом приглашает нас присесть в этой безмятежной гостиной.

Затем она предлагает нам чай улун, обойдясь минимумом слов на великолепном французском с едва слышным китайским акцентом. Затем наша хозяйка исчезает. Я пользуюсь моментом и шепчу Гийому на ухо несколько успокаивающих слов — он ни в какую не хочет пить не знамо что, и это легко понять после всего, чего он насмотрелся на ночном базаре.

— Wulong cha — он тебе понравится — означает «чай черного дракона». Это из-за окраски чешуек, то есть… ой, что я говорю, — чайных листьев! Их часто заваривают целыми.

— И они должны окислиться, да?

— Частично, да.

— А кстати о драконе: ты заметила, что он у нее на кофте?

— Еще бы, сразу! И знала, что и ты обратишь внимание! Вот был бы прекрасный экземпляр для твоей коллекции, — говорю я насмешливо и тихо, — не так ли?

Разговаривая с ним, я тем временем осматриваю прекрасную гостиную, элегантно обставленную и опрятную, с азиатской меблировкой. В ней явственно пахнет пчелиным воском. Рассеянный свет проскальзывает сквозь шторы из тоненьких полосок темного дерева. Они против солнца и дают радужные отблески.

Меня восхищает один эстамп, особенно удачный, необычайной изысканности, с невероятным чувством детали. Впереди, в тени, высится мрачный баньян с тонким стволом, его раскидистая листва выписана с ажурной тонкостью. Сквозь нее различимо ночное небо, подобное растрепавшимся кружевам, и прозрачная луна, а мимо проплывают искрящиеся волны облаков. Меж двух этих уровней изображены рисовые поля, как диковинные зеркальца в форме подковок, обрамленных в черное и связанных друг с другом, от которых исходит ослепительное сияние. Вдали видны смутные очертания возвышающегося надо всем холма.

Отрываюсь от созерцания этого гармоничного пейзажа и скольжу взглядом по изящным безделушкам, расставленным на старинных предметах мебели. Глаза на мгновенье задерживаются на матовом кофейнике с двойным носиком и головой феникса из серовато-зеленого фарфора; потом снова блуждаю взглядом и наконец останавливаюсь на фотографиях в рамках, они стоят на красном комоде, покрытом потрескавшимся лаком, рядом с телефонным аппаратом из бакелита — это уж совсем из других времен.

Легко различить тут мадам Чэнь, неотразимую, с лучистой улыбкой, прилипшей к губам, позирующей в день свадьбы под руку с женихом. Они составляют чудесную пару. Невольно думаю о том, какой же это был красивый мужчина. Луноликий, очень располагающей внешности, а густые волосы цвета черной туши умело напомажены, прядка аккуратно уложена набок. Он очарователен. Как и она сама. Этот снимок весь дышит жизнерадостностью и беспечностью.

Скромно встаю и подхожу поближе, Гийом стоит рядом. Оттиск потускнел. Но лица разобрать нетрудно: это действительно молодая женщина с картины.

Сходство столь точное, что я подавляю крик:

— Да на ней же платье с карпами! Видел это? На сепии не так различимо. С первого раза можно не заметить…

Наше внимание переключается на следующую фотографию. На ней, сделанной недавно, — евразиец лет тридцати пяти, с тонкими и правильными чертами лица, вид у него раскованный.

— Наверное, ее сын. Лицо — копия невесты, — шепчет сквозь зубы Гийом. — И нос такой же европейский, как у мадам Чэнь.

Любопытство побуждает меня рассмотреть и третью фотографию. Эта обклеена чешуйками, которые невозможно отделить.

— Ого! Вот опять пожилые люди, похожие на нас!

Я с трудом глотаю. Вдруг сама слышу стук своего сердца: оно заколотилось как сумасшедшее. Это может выбить из колеи — вдруг оказаться перед изображением нас с Гийомом, какими мы можем стать через сорок лет.

Они улыбаются в объектив, и блеск, мерцающий в их глазах, отдает уж-не-знаю-чем-но-чем-то магическим. Они так любят друг друга, что сияют любовью изнутри… Вот какое пламя придает им столько красоты.

— Они держат за руку азиатского малыша, — тихо-тихо замечает Гийом.

Мальчуган не старше трех лет. Он похож на пухленького Будду, весь упакованный в костюмчик, надетый для фотографирования и состоящий из золотисто-желтой рубашки с китайским воротничком и подобранных под цвет штанишек. Он широко улыбается, и от улыбки его раскосые глаза растянулись до самых висков. На голове непокорная растрепанная шевелюра, черная и блестящая. А взглянув на его очаровательный прямой носик, не приходится сомневаться, что в жилах у него течет кровь матери.

— Должно быть, сын мадам Чэнь, когда он был совсем юным: хоть и малыш, а узнать его до смешного легко!

— Да, ты права, это бросается в глаза. Они смотрят на фотографа с одинаковым выражением на лицах, бесконечно нежным. У всех одинаковые глаза, да. Это то, что в людях меняется меньше всего, — шепотом подтверждает Гийом.

Позвякивание чашек возвещает нам о неминуемом возвращении нашей хозяйки. Долго не раздумывая, мы вновь усаживаемся, устыдившись нашего бестактного любопытства.

В руках у нее — лакированный поднос, а на нем — целый ряд пиал из обожженной и эмалированной глины, молочного цвета, и она осторожно ставит поднос на стол.

Она садится напротив нас. Тикают часы, и от этого звука тяжелая тишина становится гнетущей. Как затишье перед бурей. Я вижу тонкую сеть трещинок на блестящей поверхности чайного сервиза.

Мадам Чэнь бросает на нас быстрые взгляды, проницательные, то и дело нервно поправляя юбку — она сбивается на коленях, — чтобы потом переключиться на кофту, на ней она тщательно разглаживает воображаемые складки. Ногти узловатых рук кокетливо наманикюрены в цвет «розовый лосось». Вот теперь она успокоилась.

И все время — эта мимолетная интуиция, неуловимая, будто я уже давно знаю ее…

Прошла долгая и бесконечная минута, прежде чем она глубоко вздохнула, откашлялась и на выдохе произнесла:

— Прошу вас извинить меня. Ваше появление лишило меня дара речи. Ведь я жду вас уже так давно.

Слова звучат на удивление спокойно и размеренно. Очень размеренно, будто выбраны для сообщения о плохих новостях. Я чувствую, что вся напряглась, готовая к удару. Медленно перевожу взгляд на Гийома, чтобы встретиться с ним глазами. Часы больше не тикают. И я уже не дышу. Время повисло.

Видя нашу подавленность, она с улыбкой уточняет немного дрожащим голосом:

— Всего тридцать лет, если уж быть точной… Точный счет времени я потеряла — годы, знаете ли…

Я встречаюсь взглядом с Гийомом — он так же озадачен, как и я. Потом впиваюсь глазами в нее в поисках объяснений.

Да что она такое говорит? Какая-то бессмыслица!

Чтобы скрыть неловкость, она подносит к губам ароматный напиток. Делает небольшой глоток и продолжает:

— Вы так на них похожи…

Она как будто осторожно продвигается дальше… Да, опять то самое, моя рука снова в огне! Она пытается уберечь нас. Но от чего, черт возьми?

Тембр ее голоса хриплый, почти мужской, хотя она держится очень осторожно и робко. Не хочу ни на что реагировать — пусть она сама задаст ритм беседы. Китайцы любят двигаться потихоньку.

Она снова отпивает глоток. Мы тоже. Чай отменный: тонкий цветочный вкус с фруктовыми нотками. Ни малейшей горчинки. Как чистое прекрасное вино. Чистое опьяняющее наслаждение.

Животный страх перед тайной, которую она сейчас откроет нам. Избежать, попытавшись отвлечь внимание. Выиграть время.

Краем глаза я вижу, как Гийом покусывает нижнюю губу. Старательно подбираю тон, который кажется мне самым непринужденным, и наименее рискованную тему для беседы:

— Какой у вас вкусный чай, мадам Чэнь…

Спрашиваю себя, соблюдает ли она во всей строгости ритуал чайной церемонии: водит ли чашечкой вокруг, чтобы распространилось благоухание. И следит ли за троекратным повторением каждого этапа: первый круг — для земной жизни, второй — для духов, а третий — для небес.

Воцаряется безмолвие. Гнетущее. Сродни тому, что устанавливается, когда необходимо скрыть слова, произносить которые не дозволено, и полностью лишая беседу возможности начаться.

Левая нога Гийома конвульсивно подергивается. Я чувствую, что внутри он весь кипит. И снова слышу тиканье часов. Одна секунда. Другая. Такое напряжение, что воздух, кажется, впору резать ножом.

Не выдержав, он предпринимает попытку вывести старую китаянку из суровой замкнутости:

— Если позволите, мадам Чэнь… На кого мы так похожи? Не могли бы вы побольше рассказать нам о них, прошу вас?

Она едва заметно кивает, не проронив ни словечка, и ставит чашку. Я, затаив дыхание, хватаюсь за свою.

— Называйте меня Лянь. Это значит на мандаринском «лотос», — говорит она.

— Мелисанда Форинелли, а это Гийом Кальван. Большое спасибо, что согласились принять нас, — вежливо откликаюсь я.

Снова долгая пауза. Гийом рядом со мной уже раскален добела. Я бросаю на него быстрый взгляд.

Любовь моя, не торопи событий, предоставь мне говорить, ты сейчас ее напугаешь, и она схлопнется как устрица…

Делаю ему большие глаза. Хотя и знаю: он прикинется, что не заметил этого. Он не владеет собой. Хочет всего поскорее.

Я украдкой наблюдаю за ним. Он ерзает в кресле и наконец выдвигается на самый краешек, будто сейчас вскочит. Теперь он, весь напрягшись, очень близко к Лянь, сидит, упершись скрещенными руками себе в колени. Его терпение истощилось быстро. Тигр перед прыжком.

— Мы пришли поговорить с вами о картине, — пробует Гийом, и мне его голос кажется слишком грубым.

Ничуть не удивившись, Лянь осведомляется напрямик:

— Она у вас с собой?

У меня вырывается вздох — это разом выходит накопившийся внутри стресс.

Импульсивный, он живо парирует:

— Она во Франции.

— Как это досадно, молодые люди…

Пожилая дама немного хмурит тонкие брови. Я задерживаю дыхание. Сердце снова колотится как безумное.

— Но мы захватили репродукцию, — отваживается Гийом, вынимая фотографию из футляра.

Дрожащей рукой Лянь берет ее, нащупывая другой рукой очки, подвешенные на веревочке, обвитой вокруг шеи, и внимательно всматривается… омрачившимся взглядом.

Она вдыхает глоток свежего воздуха, пытаясь сдержать захлестнувшие ее эмоции, и приподнимает полумесяцы стекол, чтобы аккуратно промокнуть веки платочком, вынутым ею из рукава кофты. Ее охватывает волнение. Мне хочется крепко-крепко обнять ее.

Я люблю эту женщину, как свою родную бабушку. Это озарение снизошло сразу, в тот самый момент, как она открыла дверь…

Это… приводит в замешательство.

Гийом, тоже взволнованный, интересуется, уже догадываясь:

— Девушка в анисово-зеленом платье — ведь это вы?

Она отвечает не сразу — вытирает слезу, появившуюся в уголке глаза, вздыхает, откашливается и наконец:

— Разумеется, молодой человек. Это я. Надо, впрочем, добавить, что мне тут немножко меньше лет и у меня немножечко меньше морщин.

— Вы восхитительны, — шепчет Гийом, чуть коснувшись фотографии деликатнейшим жестом, который ничуть не удивляет меня, охваченную таким же порывом доброжелательности.

— О, умоляю вас!

Она поднимает на нас глаза, полные слез, и продолжает:

— А та пара, позади меня, — это, конечно, моя дражайшая Мадлен и ее супруг Фердинанд.

— Мадлен и Фердинанд?

— Да. Картина была написана в самом конце их жизней. Мы были друзьями. Они угасли естественной смертью — во сне, в одну и ту же ночь… А нашли их ранним утром, обнявшихся и заснувших вечным сном… Как они умели так любить друг друга, эти двое! Жаль, что детей у них не было… Но скажите же мне, какая у вас с ними родственная связь?

— У нас ее нет, — возражает Гийом, бросив взгляд на унаследованные от отца часы — мадам Чэнь внимательно смотрит на них.

Старая дама нервно разглаживает складки на юбке, которых нет, — только ей одной кажется, что она заметила их.

— Следуйте за мной, — вдруг с таинственным видом говорит она, с трудом вытаскивая себя из кресла, слишком глубокого для ее преклонных лет.

Слегка сгорбившись, она поворачивается и выходит. Мы идем следом, вдыхая ее одеколон, напоминающий аромат свежесрезанных садовых роз. Она ведет нас в комнату — полагаю, ее спальню: тут приятно пахнет жасмином и рисовой пудрой. Освещение великолепное.

На палисандровой этажерке — все несметное богатство баночек с кремом, пузырьков с духами и круглых коробочек, переполненных украшениями и старинными гребнями из почерневшего серебра. Еще здесь есть настенные бронзовые часы, оригинальное зеркало с рукояткой из слоновой кости и щетка для волос. Невольно привлекает внимание покрывало — печворк по-тибетски: хлопковая ткань, богато расшитая узорами и фигурками, выглядит еще живее оттого, что весь периметр украшен разноцветными помпонами. Шелковый свитер — бело-розовый, как вишни в цвету, — небрежно свисает с низкого табурета. Пурпурная думочка в форме стилизованного тигра лежит между горбами взбитых подушек.

Грациозным жестом Лянь сворачивает бамбуковую штору. Красновато-коричневая завеса у окна взвивается от порыва ветра. По краям карниза раскачиваются оранжевые фонарики.

Я вдруг осознаю, что мадам Чэнь неподвижно стоит, глядя на нас.

И тут, словно в замедленной киносъемке, я поворачиваюсь вправо.

И там я вижу их.

Силы небесные!

Из горла невольно вырывается что-то невнятное.

На стене вертикально висят над кроватью два больших прямоугольных панно. Остальные части триптиха! Сомнений никаких.

Я пошатнулась, увидев их. Они в одной раме из черного дерева — похожей на ту, что осталась у нас дома. В ушах звенит. Я ошеломлена. Чувствую, что надо на что-то опереться, мне трудно дышать, я не в силах осмыслить. Лоб взмок, на нем каплями выступает пот.

Гийом, открыв рот, но не издав ни звука, нежно дотрагивается до моей руки, стараясь успокоить. На его лице — изумление.

Старая китаянка выдерживает паузу. Она с вызывающим видом гордо подняла голову. Этот небольшой драматический розыгрыш забавляет ее.

Откашлявшись, она наконец объявляет с большой нежностью:

— Вы можете увезти их с собой. Отныне они принадлежат вам. Они ждали вас. Я хранила их в надежде доверить тому или той, у кого отыщется центральное панно. Поймите, это было их последним желанием… Мадлен и Фердинанд были моими дорогими друзьями, да нет же, больше чем друзьями… Они стали моей семьей.

— Это безумие, — бормочет совершенно обескураженный Гийом.

Он шагнул вперед, чтобы помочь Лянь — та поднесла руку к картинам, снимая их со стены. Мадам Чэнь отступила, чтобы не мешать ему. Гийом забрал их — одну за другой — и перенес в гостиную. Аккуратно прислонив их к спинке дивана, он отошел, чтобы вволю полюбоваться, пытаясь проникнуть в их тайну.

— Они необыкновенные, — шепчет Гийом, потрясенный до самых глубин. — А не будет ли нескромно спросить имя художника?

Лицо Лянь расплывается в широкой улыбке.

— О, а я-то думала, вы уже сами догадались…

И потом, после краткого молчания:

— Он перед вами, дорогой мой, — признается она совсем просто, не без гордости вздернув подбородок.

Гийом сглотнул. Боже, этого не может быть!

— О, Лянь… О… Вы… Какой же вы талант, — запинаясь, бормочет он, не в силах справиться с удивлением. — Как я тронут, что наконец-то объединил вид и имя нашей картины. Да вы же… как сказать вам… вы прекрасный человек, такой великодушный… если… я не могу совладать с мыслями… Стиль ваших работ так похож на вас…

— Сделала, знаете ли, что смогла.

— Но при этом я так мало знаю вас… О, как мне неловко… мне так жаль. Я не знаю, что сказать…

— Вы знаете меня намного дольше, чем полагаете, Гийом, — возражает, быстро приходя ему на помощь своим ответом, мадам Чэнь глухим, едва слышным и дрожащим от волнения голосом, однако лицо у нее непроницаемое.

Я внимательно вглядываюсь в глаза Лянь в тщетной надежде увидеть там разъяснение.

Как странно.

С этими словами она поворачивается спиной и принимается рыться в старом сундуке императорских времен с золотыми пряжками. Она вынимает из ящичка документы, ветхую веревочку и пару швейных ножниц. Должно быть, для упаковки холстов. И еще один платочек — безупречно выглаженный, которым она снова незаметно вытирает веки.

Никто из нас не смеет произнести ни слова. Часы тикают. Меня вдруг захлестывает волна нежности. Из стыдливости я снова удерживаю себя, не вскакиваю, не бросаюсь обнимать ее.

Ангел пролетел.

Потом два.

Гийом гладит мои пальцы. Мы смотрим друг на друга — долго и растерянно.

Мадам Чэнь начинает заворачивать рамы. Мы подходим поближе — помочь ей.

Я тоненьким писком выдавливаю из себя:

— Лянь… мы ничего не поняли… видите ли… дело в том, что мы никогда не слышали об этих мужчине и женщине… Мадлен и Фердинанде… Кто они? Вы не могли бы нам прояснить?

И Гийом, склонив голову набок, с нежной настойчивостью:

— Я очень прошу вас, Лянь…


Яншо

Май 1961 года

Лянь

Сегодня утром я очень рано установила мольберт, чтобы не мучиться от жары. На рассвете отблески на реке такие бледно-розовые, волны, еще совсем слабые, в золотых шапочках солнечных бликов, и кисть моя наносит на холст острые точечки фисташково-зеленого цвета, чтобы изобразить ряску на воде. Подумать только — эти восхитительные цветущие растения считаются одними из самых крохотных во всем мире!

Все началось, когда мне было двенадцать лет, тогда я стала учиться рисунку, а потом, в средней школе, мне показали, в какой манере следует изображать. Затем преподаватель лицея научил меня, что сперва надо сделать эскиз. Страсть же к технике масляной живописи настигла меня во время поездки во Францию, тем летом мне уже было шестнадцать.

Матушка моя хотела, чтобы я знала свою родную страну, и желала познакомить со своей семьей. Мы посетили множество музеев, исходили столько галерей и выставочных залов, что у меня подкашивались ноги. Сколько мастеров и шедевров, а эмоций сколько! Картины импрессионистов были для меня откровением. Особенно Моне: написанные во время его путешествий, они так красиво рассказывали мне об Азии с ее белыми кувшинками и японскими мостами — мне, страстно влюбленной в водные пейзажи. Я оценила и «Турецкую баню», и «Большую одалиску» работы Энгра, хранящиеся в Париже, в Лувре. Я с головой погрузилась в западное искусство и пропиталась им. Позднее я открыла для себя яркие краски Гогена и ван Донгена, которые сильно на меня повлияли. Я обрела призвание.

Вернувшись в Шанхай, я захотела продолжить развивать свои художественные способности и записалась в Национальную школу изящных искусств, открытую и для девочек. Это оказалось не так уж и трудно: чтобы тебя приняли, достаточно было намалевать что угодно. Надо признать, что после Освобождения новый Китай разыскивал таланты. Мне повезло с хорошими учителями. В те времена следовало брать пример с русского стиля. Я была серьезной и послушной ученицей. Я понимала, что необходимо пройти через это, чтобы суметь воплотить все, что жило в моей душе, и без помех черпать в моей интернациональной палитре.

Окончив обучение, я продолжала рисовать. Изображала то, что видела вокруг, гуляя по окрестным деревням. В Азии принято рисовать по памяти. Моя память не всегда была точной, и я предпочитала рисовать с натуры. И потом, одиночество в мастерской — не по мне. Слишком тесно. Было бы жаль запереться в четырех стенах, когда окружающее выглядит так сказочно здесь, в Яншо, с головокружительными анфиладами гор, разбавленных голубыми полутонами и, насколько хватало взгляда, нависавших над пышной долиной, испещренной жилками бирюзовых ручейков. Иногда острые горные вершины, подобно призрачным кораблям, поднявшим мачты, проплывают выше туманных облаков.

Я любуюсь бездонными лесами скалистых вершин, взволнованная мощью природы, целиком углубившись в себя, как вдруг слышу низкий голос. Я вздрагиваю. Кто-то окликает меня.

Поворачиваюсь взглянуть — и вижу иностранцев. Это люди с Запада. Точнее сказать, пожилая пара, оба улыбаются.

Мужчина просит прощения за то, что испугал меня, и повторяет вопрос на ломаном китайском языке с сильным французским акцентом — я узнала бы его из тысячи других. Он спрашивал, где тут ближайший причал.

Спеша ему помочь, я отвечаю на языке Мольера:

— Пройдя рисовое поле, сверните направо, и потом причал окажется у вас по левую руку, мсье.

— О… спасибо, мадемуазель. А позволительно ли будет спросить, где вы так хорошо научились говорить по-французски?

— Моя мать родом из Франции, мсье.

— У вас хорошо поставленная кисть, — любезно говорит мне его жена. — И талант!

— Благодарю вас, мадам, — отвечаю я, чувствуя, что густо покраснела.

— Это мы благодарим вас за то, что вы так любезно указали нам дорогу. До свидания, мадемуазель, желаем вам приятного дня!

— Спасибо, до свидания и хорошей прогулки!

Приятно отдохнувшая за этот небольшой перерыв, я возвращаюсь к работе. Освещение не изменилось, но теперь уже мне нужно спешить. Иначе пришлось бы ждать до завтра. В это время дня ряска поблескивает тем самым розово-оранжевым оттенком, какой мне так хочется запечатлеть. А природу потерпеть не попросишь.

Едва я успела снова погрузиться в работу, как легкое покашливание заставило меня снова поднять голову. Та же дама тем же певучим голоском неожиданно окликнула меня по-французски:

— Простите, что опять отвлекаем вас, мадемуазель, но мы с мужем хотели бы попросить вас об одолжении.

— Разумеется. Что я могу сделать для вас?

— А не согласились бы вы написать наш портрет на лоне природы? Нам так хочется сохранить что-нибудь на память о нашем пребывании в Яншо. А вы, девушка, кажетесь такой одаренной!

Польщенная комплиментом и радуясь столь необычному заказу, я без тени колебания соглашаюсь. Ее супруг немедленно всовывает мне в руку визитную карточку отеля, и мы назначаем встречу на тот же вечер.

Вот так в один прекрасный день, начинавшийся как обычно, ваша жизнь совершает непредвиденный поворот, о котором накануне вы даже и не помышляли.

* * *

Я появляюсь в назначенный час. Вхожу в холл, иностранцы уже там. Мы рассаживаемся в патио, вокруг клумбы пионов и бассейна с рыбками.

Фердинанд и Мадлен — именно так они представились — без предисловий объясняют мне свой замысел:

— Мы тут сегодня поразмыслили, пока плыли на корабле, мадемуазель. Нам хотелось бы иметь три картины, составляющие триптих. Понимаете?

Не дождавшись моего ответа, Фердинанд продолжает:

— Центральная часть изображала бы нас с женой в полный рост и анфас, мы стоим на центральной улице так, чтобы были видны с одной стороны — река, а с другой, вдалеке, — холмы.

— Мы были бы очень довольны, если бы вместо подписи на вашем произведении вы включили бы в композицию автопортрет среди прогуливающихся, изображенных позади нас. Конечно, если вас это не смутит, — добавила Мадлен.

— О, вот уж ничуть. Какое оригинальное пожелание!

Фердинанд с улыбкой продолжает:

— На остальных частях триптиха будут только пейзажи. По одну и по другую сторону улицы. Слева — берег реки и рисовые террасы, справа — старинные деревенские домики с лакированными и изогнутыми кровлями. Что скажете, мадемуазель Чэнь, — не слишком ли мы широко замахнулись?

— Да уж, но это будет таким удовольствием для меня! — откликаюсь я тут же, ничуть не стараясь скрыть своего воодушевления. — Меня зовут Лянь.

— Возьмите, Лянь. Это вам.

Мадлен протягивает мне прямоугольную коробочку. Ее голос дрожит от волнения, когда она доверительным тоном добавляет:

— Я надеюсь, что на картине вы изобразите себя в этом облачении. К несчастью, сама я не могу больше его носить: сами видите, у меня больше нет осиной талии, какая была в мои двадцать лет!

— О, мадам. Меня смущает ваш подарок, как мне принять его? Благодарю вас.

— Но я прошу вас. Я была бы счастлива, если бы вы носили его вместо меня. Давайте же, откройте его по-французски — без церемоний.

— С превеликой радостью, мадам. Это для меня честь…

Я неловко взвешиваю в руке пакет, который успела распаковать. Он легок как журавлиное перо.

— Да открывайте же наконец, — торопит меня старая дама, ее глаза блестят.

Я смущенно повинуюсь. Развязываю ленту, потом быстро разворачиваю бумагу из красного шелка и очень осторожно вынимаю одежду.

— О, мадам, какое оно прекрасное! И какое необычное…

Я легонько провожу по нежной и шелковистой ткани, прохладной на ощупь.

— Оно ваше, я дарю его вам. У нас нет детей, вот поэтому…

— Какая большая честь, мадам, — говорю я, кланяясь и приложив ладонь к груди, — я вложу всю душу в исполнение вашего заказа, уж будьте уверены.

Вернувшись домой, я снимаю легкую оберточную бумагу и любуюсь великолепным платьем, отливающим всеми оттенками анисово-зеленого и расшитым белыми карпами. Кроме него я обнаруживаю прелестный мешочек, в котором — длинный ремень и мягкие тапочки, все в одинаковых тонах. И все это будет прекрасно сочетаться с водами реки Ли.

Раздеваясь, чтобы поскорее примерить платье, я уже улетаю мыслями, подбирая палитру и представляя себе гармоничные цвета триптиха.

Я любуюсь собой в зеркале спальни. Очарованная, я не в силах оторваться от собственного отражения. Верчусь и так и сяк. Этот наряд роскошен и идеально сидит. Не потребуется даже никакой подгонки. Невероятно! Я сама кажусь себе принцессой, сошедшей прямо со страниц волшебной сказки. Текучие шелка будто взволнованно дышат под моими пальцами, нежно шелестя. Мне еще никогда не приходилось носить таких красивых платьев, таких богатых тканей!

Я надеваю мягкие тапочки. Они моего размера. Что за совпадение!

Схватив маленькую сумочку, замечаю внутри какой-то предмет. Разворачиваю свернутую в форме маленького цветка ткань и вынимаю пару сережек — в каждой по черной жемчужине. Наверное, Мадлен их забыла. Я немедленно их верну. Должно быть, они очень дорогие.

Замечаю на круглом одноногом столике конверт. В нем аванс, который они мне уже выдали. У меня есть возможность вернуть все то, что еще не принадлежит мне.

Завтра я уже смогу подготовиться и загрунтовать холст, а потом, возможно, набросать эскизы. Я сгораю от нетерпения начать работать.

Я как в лихорадке и чувствую, что всю меня охватывает возбуждение. Смотрю на себя в зеркало, вертя головой туда-сюда так, что уже сводит шею. Самой забавно наблюдать за тем, как я готовлюсь к этой работе. Думаю, надо собрать волосы в пучок, чтобы открыть плечи. Может быть, подкрасить капелькой розового губы и скулы… или уж тогда тем оттенком, что отливает оранжевым, да, точно, так будет лучше — ведь именно такой цвет бывает у ряски на рассвете. Я в такой эйфории, что делаю несколько танцевальных па, что-то напеваю и хохочу во все горло. И вот опрокидываюсь прямо на кровать и, сияя, складываю руки крест-накрест. Разве я не могу помечтать?

Уметь рисовать — уже волшебство. А рисовать для других — это редкий личный дар.

А вспомнить о своих корнях и особых отношениях с французской культурой — лучше и вообразить нельзя.


Сарла, юго-запад Франции

Май 1971 года

Мадлен

Картина великолепна. Я не устаю любоваться ею.

Лянь чудесная. Она, не возразив ни словом, согласилась со всеми изменениями и множеством переделок как в смысле окончательной отделки, так и обрамляющих частей. Она проявила чудеса терпения и восхитительной скромности, не задав ни единого вопроса и до последнего штриха внеся наши пожелания. Охотно предоставила Фердинанду самому сделать наброски и грунтовку правой и левой сторон триптиха. А он уж так хотел сделать это сам — он, всю молодость мечтавший стать художником! Лянь оказалась непревзойденным учителем.

Несмотря на то что мы издалека и гораздо старше, между нами завязались дружеские отношения. И даже вернувшись во Францию, мы продолжали регулярно переписываться. Мы обменивались мнениями об искусстве. Я стала наперсницей Лянь во время отвратительного хаоса в годы Культурной революции, последовавшие сразу за нашим знакомством, в эти годы террора, поощрения доносительства и деградации всех человеческих отношений. По счастью, молодой художнице удалось бежать в Гонконг — и там она встретила своего мужа.

Со временем мы стали больше чем друзьями. У нас с Фердинандом не было детей. Увы, это так. И, не имея кровных связей, мы обрели дочь наших сердец. Это было чудесно… Что за прекрасный подарок преподнесла нам жизнь!

Такое иногда случается — в течение жизни семью удается выбрать самим. Бывает, что и семья выбирает нас…

Постепенно Лянь заняла место дочери, которую нам так хотелось бы иметь.

Лянь… наш маленький цветок лотоса — так мы любили называть ее.

Позднее она приезжала познакомить нас с женихом. Мы снова оказались в Яншо в день их свадьбы. Она дождалась облегчения политической ситуации и вернулась в страну. Она писала мне о своих сомнениях того времени: оставаться ли в Гонконге, приехать к нам во Францию или вернуться в Китай. И все же выбрала Яншо, чтобы иметь возможность ухаживать за больными родителями и там заключить брак по любви. Поверьте мне, в те годы это было редкостью, когда семьи сговариваются меж собою, не прибегая к услугам людей небескорыстных или не обращаясь к свахе.

Какой же взрыв радости был, когда мы увидели ее в объятиях будущего супруга, прекрасную в анисово-зеленом платье! Сколько мужества ей понадобилось, чтобы не облачаться в традиционные одежды эпохи Хань и не выходить из красного паланкина! Но такое чудачество ничуть не помешало свадебному фейерверку, как и не помешало новобрачной очистить от кожуры прямо в супружеской спальне, спальне счастья, два апельсина — это считается залогом долгой жизни.

Потом к нам приехала и Лянь вместе со своим малышом — его назвали Нань Гуан. Вот чудо-мальчуган! Так и хочется назвать его «Счастливым Буддой» — он румяный и толстенький! И с такими же непокорными волосами, что и у его отца, — иссиня-черными, как китайская тушь. Его взгляд, как при его имени и положено, не лжет — в нем уже заметны живость и светлый ум.

Лянь изучала рисунок в средней школе и продолжала рисовать потом. Ее полотна выставлялись в парижских галереях. Она была очень довольна.

Прошли годы. Нань Гуан больше не лепетал. Он превратился в очаровательного юношу, к тому же говорящего на двух языках. Талант его матери наконец признали. Она смогла зарабатывать на жизнь своим искусством и преуспеть за границей, что позволило нам часто видеться с нею. Потом жизнь взяла свое…

Уже давно у нас нет сил ездить в Китай. Мы слишком старые. Часто принимаем Лянь с ее семьей, и каждый их приезд — огромная радость для всех.

Я чувствую себя умиротворенной сейчас, на закате земного пути, сидя перед триптихом. Пришел наш час уйти в небытие.

Мы сообщили Лянь нашу последнюю волю. С этим я тороплюсь — теперь, когда все дела приведены в порядок, раскрыть то, что останется от нас… после великой мистерии жизни.

Да, мы уходим с миром, с душой, легкой как ветер. Память о нас да пребудет.

Возможности наши волей природы уменьшаются с годами, кроме одной — способности любить. Протекла чреда дней нашей жизни — а любовь осталась. Душа не обрастает морщинами. Она вне времени, вне пространства. Она поддерживает нас, восхищает нас, согревает в том вихре, какой и есть жизнь, никогда не изменяя и не слабея. Она — страж наших соединившихся судеб; она у истоков одного и того же порыва, заставившего наши сердца биться в унисон.

Когда мы покинем этот мир, здесь, среди суеты земной, Лянь продаст дом, как и предусмотрено, со всей обстановкой и личными предметами. Включая картину.

Особенно картину.

Она обязалась так поступить. Знаю, что мы можем доверять ей. Она сдержит слово.

Так надо. Без сомнения.

«Чему до́лжно быть, то да сбудется», — сказал бы Премудрый.


Яншо

23 июня 2002 года

Гийом

Лежа рядом под лопастями вентилятора, выточенными из тикового дерева, мы растерянно любуемся картинами. Я внимательно исследую их взглядом, стараюсь вникнуть в их смысл.

На одной — река Ли, ее спокойные мраморные воды испещрены множеством мельчайших рясок, отливающих то фисташково-зеленым, то нежно-розовым, а вдали виднеется другой берег — и рисовые поля там сверкают, словно мозаика из тысяч разбитых зеркал.

На другой — местечко Яншо и его домики с мягко изогнутыми и лакированными кровлями, какими они были лет пятьдесят назад.

Эти картины прекрасны до совершенства. Тот же характер мазка, что и на нашей. На меня накатывает волнение оттого, что теперь ими можно полюбоваться всеми вместе. Очарование местечка выписано так, будто ты и впрямь там, внутри. Краски, необычайно живые, контрастируют друг с другом, даже пресыщают; детали до странности точны, отблески нарисованы со всей тщательностью. Работа высочайшего качества. К тому же задуманная восхитительной художницей!

Я и мысли не допускал, что живописцем окажется та самая прелестная китаянка с нашей картины! Вспомнив, какие штампы роились в моей голове, сам прыскаю со смеху: художник — тощий старик, он в нелепой синей холщовой куртке, для него слишком широкой, весь в морщинах, щеки впалые, а скулы выдающиеся. Еще я нафантазировал себе, что он хвастливо тащит за собой козла, чья шкура свалялась и пожелтела так же, как и его редкие волосы на затылке, спадающие слева и справа крысиными хвостиками на хрупкие плечи. Так я себе его воображал — с вдохновенным лицом и прямодушной улыбкой.

Я думал о том, каким было его прошлое — ведь он пережил гражданскую войну, вторжение японцев, Великий поход и приход к власти Мао Цзэдуна. Я говорил себе, что он наверняка пережил и Большой скачок, и ставшие его результатом голод и неурожаи, кампанию политической либерализации, известную как Сто цветов, Культурную революцию… [23] Как видите, чего-чего, а фантазии у меня в избытке!

Я представлял его ребенком, страдающим от голода и холода, а потом — дрожащим от страха перед хунвейбинами во время их карательных рейдов. Его, бедняжку, так ужасали Народная армия и идеологические преследования со всеми их доносами, произвольными арестами, всевозможными депортациями, отправкой в лагеря и последовавшими казнями.

Мне нравилось воображать, как он прилежно учился читать и писать в маленькой школе забытой богом деревушки. Родителям удавалось платить за уроки посредством бартера, чтобы дать ему возможность получить образование. Курица — в обмен на книгу или пару книг, дюжина яиц — за тетрадки… лишь бы его судьба сложилась счастливо.

Когда он вырос, то нашел отдушину в живописи. Никто не мог лишить его образов, которые он носил в глубине своей души, — ведь это была одна из тех редких вольностей, какие он мог сохранить, когда партия рушила старинные памятники, контролировала, нападала и железной рукой сдерживала мыслительную и художественную деятельность во всей ее совокупности. Официальное искусство было сведено к примитивному обслуживанию пропаганды и соцреализма, ценившего только плакаты, изображавшие доброго крестьянина или доблестного солдата.

Я подсчитал тогда, что бедняку пришлось дождаться 1912 года и отречения последнего императора, чтобы Национальная академия в Шанхае наконец стала открытой и разрешила использование новых материалов и основ живописи, таких как гуашь, масло и холст, и смелых тем — например, обнаженной натуры, которая, несомненно, вызывала скандал.

Потом, в 1918-м, он видел открытие школ изящных искусств в Пекине и Сучжоу. Мне нравилось представлять, как он старательно овладевает всеми техническими приемами, стремясь в меру своих сил развивать классическую живопись. А может, он из тех любителей путешествовать, что открыли для себя и иные народы, а может, побывали в Париже, символе западной культуры… С какой, должно быть, гордостью он в 1989 году узнал, что китайцы впервые представлены за пределами Китая, во Франции, на выставке «Волшебники земли» [24]. А то и — кто знает — что в результате бурных выступлений на площади Тяньаньмэнь были созданы два художественных движения и они сплели сеть различных мировых влияний…

В своих грезах я убеждал себя, что нам, скорее всего, не суждено встретиться с художником, написавшим нашу картину, — ибо в ходе Пекинской весны он был изгнан и влился в диаспоры западных столиц. Я представлял, как он доживает свои дни в Нью-Йорке, Лондоне, а то и Париже — как знать?

Я никак не ожидал, что это будет Лянь.

Теперь нам знакомо и ее имя, и ее лицо.

Но мы ни на шаг не продвинулись вперед.

Тайна остается неразгаданной.

«Вы знаете меня намного дольше, чем полагаете, Гийом». Эта загадочная фраза непрестанно звучит во мне. Что хотела сказать мадам Чэнь? Без сомнения, — да-да! — эту даму в своей жизни я не встречал никогда, в этом я совершенно убежден. Хотя… мне чем-то знакомы черты ее лица… Ба, да это я просто узнаю ее по картине… если присмотреться повнимательней, конечно, в те времена, когда она ее заканчивала, она была помоложе, но ей удалось сохранить то же неповторимое выражение лица. Это и вводит меня в заблуждение…

Хватит, хватит бардака в мозгах со всей этой историей. Мадам Чэнь просто хотела подчеркнуть то обстоятельство, что я воспринимаю ее через ее портрет на картине, ведь художник всегда вкладывает в свои творения частичку себя, собственной личности. Зачем искать полдень, когда на дворе вечер?

И все же интуиция подсказывает мне, что эти слова вырвались у Лянь не случайно. Она будто готова была в чем-то мне признаться — и вдруг по неизвестной мне причине сразу пожалела о сказанном. Как будто не знала сама, как это исправить. Как будто предпочла промолчать, чтобы закрыть эту тему.

Мне надо было расспросить ее гораздо настойчивее. Что я за болван! А теперь только и остается, что ломать себе голову!

Вижу, что Мэл задремала. Она такая чудесная, когда спит.

А вот у меня бессонница. Слишком много событий надо осмыслить, прежде чем тоже погрузиться в сон. Долго лежу, вытянувшись, отдавшись мечтам. Разные эпизоды соединяются сами по себе. Я слышу отзвук телевизора из соседнего номера.

На меня еще давит пристальный взгляд Лянь, когда она смотрела на нас. Пронизывающий. Ее глаза, прикованные к моим часам — она их узнала. Я это понял по тому, как долго она всматривалась в них. У этого Фердинанда действительно должны были быть такие же. Как они попали к моему отцу?

Папа. Он появляется, и меня накрывает знакомая боль… Его облик тихо-тихо вырисовывается, и вот он уже здесь. Ему не нужно никакого пригласительного билета. Я и так узнаю этот облик хитрована, знакомый мне с самого детства. Меня забавляет его чувство юмора: он был прирожденный насмешник, который при этом сам никогда не смеялся.

Вот он стоит с вызывающим видом, расставив ноги и сложив руки на груди. Он озирает мир. Молча. Размышляет, полагаю. Его мозги в непрерывном кипении. Он просто гуляет — мерит шагами улицы, заложив руки за спину.

И еще видение — оно встает передо мной с жестокой ясностью. Я дома, знакомый комок застрял у меня в горле, он сдавил его так сильно, что я с трудом могу глотать и не в силах выплюнуть. И снова я вижу себя маленьким мальчиком. Он, мужчина высокий, здоровый и крепко сбитый, наносит засечки на раму кухонной двери — она служит шкалой судьбы. Здесь отмечаются этапы моего роста. Отметины жизни. Он вынимает нож с перламутровой рукояткой из кармана — он всегда носил его в кармане — и произносит всегда одну и ту же фразу. Я столько раз ее слышал: «А ну-ка, поглядим, как ты вырос, парень!» Моя цель — достичь зарубки на высоте его собственного роста, он самый высокий в семье. Я с каждым разом все ближе — и меня это успокаивает. Когда моя метка наконец соизволила перевалить метку моего родителя, я вместо естественной гордости с ужасом понял, что раз он уже не растет — значит, он стареет. И в этот самый миг я, уже не ребенок, я, которому отец больше не казался горой мускулов, захотел, чтобы больше ничего не росло, и защищать своих родителей, быть с ними на равных. И стал думать, что если время не пощадило ни мать, ни его, то оно не пощадит и меня…

Вот каково это — становиться взрослым, утрачивать часть невинности, отдавать себе отчет в том, что настанет день, когда мы состаримся, а потом и совсем исчезнем.

* * *

Я вспоминаю. Аромат жареной курицы по воскресеньям. Телефон, который искали по шнуру, с тех пор как Элина стала уединяться, чтобы перезваниваться с подругами. Дырочки циферблата, чтобы набирать номер в телефонных кабинках за мелкие монетки. Сетка на телеэкране, когда передачи прерывались, и жеманные дикторы. Мультсериал «Чернушка». Фиксатор двери красного Renault 4L — я подражал его писку, играя в шофера на заднем сиденье, — черный кожзаменитель так нагревало солнце, что к нему летом приклеивались ягодицы. Тот миг, когда я с ликованием осознал, что могу долго плыть брассом не отдыхая. Пляжный зонт с бахромой. Мой плеер. Оранжевый, да. Оранжевый. Как Казимир! [25] Мой американский ранец, с которым я бегал в коллеж. Вкус попкорна, потрескивающего на языке…

Воспоминания следуют одно за другим, картинки ускоряются, как в кино. Потом — стоп-кадр: мне снова пять, я на коленях перед биде, полным до краев водой, я любуюсь плавающими в ней детальками разобранных мною часов, которые Элине только что подарили по случаю ее первого причастия. Меня заворожил великолепный танец латуни и стали — его выплясывали зубчатые колесики, веночки шестеренок, барабанчики, пружинки и разные винтики-шпунтики, вращавшиеся в водовороте — он возникал, когда я пальцем мутил поверхность воды. Я не услышал, как вошла Элина, но по ее пронзительным воплям понял весь масштаб нанесенного мной ущерба. Трепка, заданная мне, это подтвердила.

Я с поразительной точностью помню минуту, когда он подарил мне часы.

Я всегда видел их у него на руке. Он постоянно их носил. От этой картины, столь же четкой, как и во времена детства, меня неудержимо тянет заплакать.

Обрушиваются воспоминания. Гигантской волной.

Это было ровно в день моего двадцатилетия. Я как раз только что задул свечи на… тарте Татен [26], хорошо это помню. И настойчиво клянчил этот десерт у матери, которой он удавался на диво. Мне нравилось поливать его сверху сливками, чтобы смягчить чрезмерные сладость и кислоту четвертинок яблока.

Безудержная радость, на грани смущения, охватила меня, когда мой отец, в тот день благодушней обычного, встал, расстегивая свои часы, знаком попросил меня дать ему руку и застегнул их уже на моем запястье. И все это — не проронив ни словечка. Он, мой папа, не был болтуном. Знал цену своему слову. И куда лучше обходился с цифрами. У него я и научился не говорить, только чтобы ничего не ляпнуть, и точно выбирать термины, которые приходится использовать.

Я подробнейше рассмотрел часы, теперь ставшие моими. Вдруг ниоткуда налетело сумрачное облачко, впрочем, быстро рассеявшееся: а достоин ли я такого дара?

На обороте стояла датировка: 1907. Моего отца еще и на свете-то не было.

А теперь я прихожу в ярость оттого, что не проявил любопытство и не задал вопросов, которые сейчас так терзают меня. Что означала эта дата? Кому принадлежали инициалы, выгравированные под ней, — большие буквы М и Ф курсивом, сплетенные вместе?

История этой уникальной вещицы ушла в небытие вместе с датой. Ad vitam aeternam [27].

А я — я бы хоть спросил его, как часы к нему попали…

Пытаюсь отогнать эти мысли, вновь открывшие рану — такую живую, что никак не зарубцуется, и я часто стараюсь не обращать на нее внимания, — чувствуя, что не в силах сопротивляться им. Тот панцирь, в какой я облачился после папиной смерти и внутри которого накрепко запер свою печаль, вдруг кажется мне слишком ненадежным. Горло сдавило так, что я едва могу глотать, я сжимаю зубы, сдерживая слезы, которые вот-вот хлынут ручьями. Страдание, глухое и подавленное, снова напоминает о себе, щекоча точку, хорошо знакомую мне, в животе.

Что происходит с нами, когда мы умерли? Мы исчезаем полностью, без следа? Или остается чуть-чуть больше того следа, какой мы оставляем в памяти тех, кого любили?

В первое время после ухода отца я ждал от него необъяснимых знаков, подтвердивших бы мне, что есть жизнь после смерти. Предметы, произвольно меняющие место. Светильник, зажигающийся сам по себе. Если моему плечу ни с того ни с сего становилось жарко — это на него легла его рука. Сны, в которых он обращался бы ко мне.

Ничего. Решительно ничего. Трагическая пустота.

Но ведь я чувствовал, что он рядом, здесь. Или это был чистейший плод моего воображения — как знать? Он был здесь. И я это знал. Не по тем знакам, которых я ждал, а по той новой энергетике, что росла внутри меня, по прибавившейся витальности, что вела меня по жизни, делала спокойней. Я не был полностью брошен. Я разговаривал с ним — ибо всякий знает: мертвые не уходят, они просто безмолвствуют. Я был уверен, что он слышит меня.

На некоторое время это помогло мне, на время скорби, полагаю. Потом это «присутствие» ушло на цыпочках. С ним ушла и наибольшая часть моей боли. Наибольшая… А то, что осталось, иногда навещает меня… вот как сейчас.

Неутолимый комок тревоги поселился у меня в груди. Я скрещиваю пальцы, чтобы только не пережить Мелисанду, когда мы станем очень, очень-очень старыми, такими, каких только можно себе вообразить.

Потому что я не смею даже представить, как буду дышать без нее. А ведь это когда-нибудь может случиться.

«Они угасли естественной смертью — во сне, в одну и ту же одну ночь… А нашли их ранним утром, обнявшихся и заснувших вечным сном».

Слова Лянь настигают меня с силой бумеранга. Мои нервы на пределе. «Папа, если ты можешь что-нибудь для меня сделать оттуда, где ты сейчас, если там ты меня слышишь и что-нибудь оттуда осуществимо, — умоляю тебя, как-нибудь скомбинируй, чтобы не наступил тот день, когда Мэл мне будет так же недоставать, как сейчас тебя… Слышишь, папа? Да ты ведь и сам знаешь — мне не оправиться, если она уйдет раньше меня».

Должно быть, Мелисанда почувствовала, что печаль моя, поднимаясь со дна души, вот-вот прорвется. Во сне она теснее прижалась ко мне, свернувшись клубочком, так что мы вошли друг в друга, как точные кусочки пазла.

Так же как и инициалы, выгравированные на обратной стороне моих часов и на камне моста через речку Ли.

М — это Мадлен, а Ф — Фердинанд.

Мэл открывает один глаз и еще крепче сжимает меня в объятии. Наши души разговаривают и прекрасно понимают друг друга. Связь между нами так прочна… и так очевидна. В сущности — как и та, что соединяла Мадлен и Фердинанда. Это хорошо видно на картине: ощущение так и рвется с холста. Его можно было заметить и у Лянь на фотографии в рамке. Безмятежность, которая излучает… счастье.

Когда что-нибудь обладает несокрушимой силой, его нельзя не заметить. Всегда так.

Во мне еще звучит замечание старой китаянки:

«Как они умели так любить друг друга, эти двое!»

Насколько заметна глубина нашего чувства, я уже успел приметить на тех редких фотоснимках, где мы позируем с Мэл. Как и у Мадлен с Фердинандом.

Теперь я размышляю о том, что у нас с той старой парой четыре общих элемента: любовь, триптих, часы и наша с ними схожесть.

Вынимаю брошь, которую Лянь украдкой сунула мне в карман, уже стоя на пороге.

— Возьмите, молодой человек, это вам, — шепнула она. — Вы ведь любите драконов, Гийом, не так ли?

— Откуда вы знаете?

— Догадаться нетрудно: ими очень увлекался Фердинанд — да, и он тоже.

Я рассматриваю брошь, нежно поглаживая жемчужину. Когда она дала мне ее, я сразу же оценил не только ее стоимость, но и бесценность сопутствовавших ей эмоций.

Мне захотелось поблагодарить Лянь. Слова застряли в горле. Не зная, что сказать, я долго стоял, обняв ее, при этом стараясь не слишком сильно сжимать ее хрупкое тельце.

Волнующе. Правда волнующе.

Кладу свою игрушку на прикроватный бамбуковый столик, в блюдце из китайского фарфора, по краешкам выщербленное.

Я вспоминаю азиатские мифы — о священной жемчужине, которую сторожил дракон у врат дворца в морской глубине. Жемчужину, символизирующую творение и заключающую в себе мудрость и ученое знание. Держащая ее химера означает движущийся космос. Это столь хранимое сокровище в силах было бы исполнить все наши желания.

Каким должен быть человек, смертный как мы все, чтобы одолеть такое чудовище?

И снова мне вспоминаются карпы на платье. В легенде говорится, что они, каскадом вылетев из желтой реки, устремились в небеса, превратившись в драконов, сохранив признаки былого облика: чешую на теле и длинные усы. Их зеленый окрас якобы указывал на восток, то есть на путь к Ян, обновление растительной жизни, бытия. Однако эти мифологические существа были связаны со стихией воды. Потому-то каждый пруд, озеро или речка обладали своим стражем-хранителем, он воплощал дух места, и ему следовало приносить много разных даров. Тогда он совершал дела добродетельные — заставлял священную жемчужину сиять, отгоняя засуху, насылая дожди или порождая новые источники воды. Бывало и наоборот — он с тем же успехом мог осушить почву в случае наводнений. Я читал, что у крестьян существует целый ритуал: сделать фигурку дракона из дерева и бумаги и положить в русло пересохшей реки. Он — символ плодородия. Жрецы подражают раскатам грома, стуча в барабаны, распевая молитвы, моля царя-дракона распахнуть хляби небесные.

Все это приводит меня к заключению, что наш триптих отсылает к природному обновлению, с жизненной силой мощных карпов, и к быстротечному времени, представленному движением вод, текущих и вечно возвращающихся. Не забывая и о том, что эта царственная рыба воплощает упорство и любовь… а жемчужина, которую носит очаровательная китаянка, — символ знания и добродетели.

Все вертится вокруг цикла энергии… и чувств.

Свежий ветерок доносит запах жареного риса с жасмином. Наклоняюсь поближе к Мелисанде, чтобы поцеловать ее влажные волосы — они так приятно пахнут шампунем с горьким миндалем. Этот запах детства напоминает мне пузырек с клеем «Клеопатра» — я размазывал его шпателем в начальной школе. Вдыхаю свою юность, досыта насыщаясь сладким благоуханием беззаботности, которое мне принес ветер.

Еще немного разбредаются мои последние внятные мысли, пока не растворяются в снах, потихоньку прокрадываясь в картину, теперь ставшую нашей. Я уже представляю, как мы повесим ее у изголовья постели, или нет, пожалуй, лучше на стенку напротив. Конечно, напротив нас будет идеально. Так мы сможем на досуге любоваться ею и каждый вечер погружаться в чистые воды реки Ли. Думаю о том, что надо сказать Мэл, когда проснется.

Тут мои мысли переносятся на прощальные слова Лянь. Я твердо знаю, что именно этот, последний ее образ сохранит моя память. Волнующую картину бледной и миниатюрной старой дамы на крылечке своего дома, такой хрупкой, что мне было страшно — вдруг ее вот-вот унесет порывом ветра.

Необыкновенное создание: впору заплакать, хотя она и кротка, и хрупка, и сильна одновременно.

«Берегите себя… и мою живопись», — вздохнув, шепнула она совсем-совсем тихо.

Так тихо, что теперь я уже не уверен — не послышались ли они мне, эти слова …


Монпелье, юг Франции

2 июля 2002 года

Лиза

Только что из музея уехала Мелисанда. Хоть и усталая, а выглядит чудесно. Хвасталась сногсшибательным бронзовым загаром, да еще на фоне платья из белого сукна на тоненьких бретельках, расшитого стилизованными цветами: розами, фуксиями и терпкой зеленью.

Как и после каждого путешествия, Мэл вернулась не с пустыми руками: привезла мне разных азиатских диковин и… картины для исследований!

Моя подружка просто лучится счастьем с тех пор, как встретила Гийома. Смотреть на них вместе — одно удовольствие. Беспечная легкость любви, счастливые любовники. Решительно, они не ходят, а летают над землей!

Такое состояние души вдруг напоминает мне о другом, трогательном, из того фильма, который тогда так понравился нам с Мелисандой. В глубине души я улыбаюсь, вспоминая эту сцену — она из того кинематографа, какой мы обожаем, утонченного без фальши, полного свежести и легкомыслия, которые разве только чуть-чуть скрывают серьезные и трудные проблемы.

Я опять вспоминаю и наш спор после фильма, когда мы присели за столики турецкого ресторана, прилегавшего к «Руайяль», с жадностью откусывая от сандвичей-кебабов, залитых майонезом. Нас обеих восхитило, как самая обыкновенная личность, влачащая самое обыденное существование, достигала просветления благодаря страсти к чтению. Прочитанные слова переносили ее в уютное убежище, защищая от реальности, куда менее увлекательной.

— Вот потрясающая история! Она влюбляется в этого мужчину… случайно… Это может быть только судьба, и она же… хранит нас от таких прекрасных неожиданностей, я бы сказала, — завершила Мелисанда с набитым ртом, еще не отойдя от фильма.

— Та-ра-та-та, да нет тут никакого совпадения! Смотри: написав это письмо, она берет свое будущее в собственные руки. Послание авторов тут я читаю иначе: действуй, осмелься овладеть своей судьбой, вместо того чтобы ее просто терпеть, брось ей вызов. Иначе она пройдет мимо!

— М-м-м. И когда ничего не происходит, остается лишь воображение. Цветут пышным цветом фантазии и искусства. И они нас питают… Вот что этой женщине приносят книги. Доказательство — у нее нелегкая жизнь, но при этом она счастлива. Ей достаточно нести бред и витать в облаках, чтобы ее унылые дни становились великолепными…

Говорю себе, что от любви вырастают крылья. Да уж не воспаряю ли и я сама? Это размышление вызывает на моем лице блаженную улыбку — уже в который раз.

Ладно, грезы потом, а мы спустимся на грешную землю. Нечего и сомневаться — передо мной недостающие части триптиха. Такого еще не бывало! Что она такое вытворила, чтобы заполучить их? С ума сойти…

Мелисанда правильно думает, что родилась под счастливой звездой. Ей чертовски везет!

Сидя в офисном кресле, я мечтательно поглядываю на птичью клетку из экзотической древесины. Мне нравится, что она в форме пагоды. Решаю, что посажу внутрь растение и подвешу у себя в квартире. Почему бы не бегонию. И чтобы ярких, светлых тонов… или белую герань… Мне будет нужен совет флориста. Сегодня же вечерком заскочу к нему в лавку, по дороге дом…

Я вздрагиваю: руки — и я сразу узнаю чьи — ложатся мне на плечи, мигом вырывая меня из размышлений. Я не услышала, как вошел Люк.

— Гляди-ка, китайская корзинка, — удивляется он.

И не убирает рук.

Я застываю как статуя. И бровью не шевельну. Вдруг слышу свой голос — он бормочет откуда-то изнутри, как у чревовещателя:

— Это вообще-то клетка.

Я на седьмом небе. От простого прикосновения я вся дрожу, и трепет распространяется всюду — от головы до пяток. Чувствую, как внутри запорхали бабочки. Вот они уже внизу живота, их так много. Спиной я ощущаю исходящий от его тела жар, его запах опьяняет меня. Из стыдливости я подавляю желание откинуться назад, чтобы коснуться его.

— Вижу, твоя подружка Мелисанда уже вернулась?

— Да, и она только что отсюда ушла. Ты чуть-чуть ее не застал.

— Жаль, я был бы счастлив с ней познакомиться. Она, как я вижу, подарила тебе чай, — добавляет он, подбородком указывая на коробочки в шелковой бумаге.

— Какой наблюдательный, рысий глаз! Но ты видел еще не все. Никогда не догадаешься, что еще она мне принесла!

С этими словами я поворачиваюсь к длинным прямоугольникам, лежащим на столике. Его реакция мгновенна: в два прыжка, точно подброшенный пружиной, Люк уже там и уткнулся в холсты.

— Вау! Невероятно! Да где ж ей удалось их раздобыть? Могу я их на время забрать, Лиза? — спрашивает он, не дожидаясь ответа.

Не договорив, он уже повернулся и бежит к лестнице, по которой через ступеньки прыгает в лабораторию, рассовав картины себе под мышки.

Я прикладываю свои пальцы точно к тем местам, где всего десять секунд назад побывали его. И чувствую себя сидящей на облачке — с его высоты я рассматриваю мою восхитительную клетку для птиц, стоящую на рабочем столе; мой дух, словно сбросив вес, прилип к потолку; оно еще здесь, это ощущение новой интимности; его запах еще в моих ноздрях, и на моем сияющем лице застывает восторженная улыбка.

Явный оттиск любви, запечатленный в нежнейшем стоп-кадре.

Я всегда предполагала, что в тот самый момент, когда кого-то встречаем, мы уже знаем, как отношения будут развиваться дальше. О, нет, это не на сознательном уровне. А вот наша душа — она знает все. И чувство, вызванное самым первым взглядом, — оно уже на том высоком эмоциональном накале, что и будущая связь с этим человеком. В этом взгляде — радость, которую он нам доставит. И боль тоже — когда однажды, быть может, все это завершится.

Бессознательное должно бы хранить нас, ведь оно обладает ясновидением. Могло бы помочь нам избежать стольких печалей и разочарований. Но вот нет же — оно предпочитает не убирать камни с нашей дороги, а разгребайте-ка их сами. Что ж, так устроен мир.

Любовь — уж не простая ли оптическая иллюзия?

Однако, впервые увидев Люка, я сразу поняла: он из тех, кто займет место в моей жизни.

Остается узнать, как напишется наша история…

Иншалла!


Сен-Гилем-ле-Дезер, юг Франции

12 июля 2002 года

Мелисанда

Телефон завибрировал и теперь звонит. Надо бы отключить звук, а то после работы едва ноги таскаю. Нет, правда, я устала. Мне трудно сосредотачиваться. Плохо перенесла джетлаг и измотана последними переживаниями. К тому же ритм жизни здесь совсем другой, нежели в Яншо.

С любопытством бросаю взгляд на экран. Мне вызывающе подмигивает улыбающееся личико Лизы.

* * *

Лиза… В памяти всплывает ее образ.

Она на пороге моей квартиры. В слезах. Подавленная. Сломленная.

Тут нечего объяснять, я сразу догадалась: ей удалось отцепиться от Симона.

Наконец-то! Ну, и так слишком долго терпела!

Симон… Красавчик (не спорим о вкусах). Умница (очень даже умница). Вежлив (как полагается). Муж и отец (о, уж это да-да!).

Она это сделала! Я закусываю губу, только чтобы Заз не заметила невольно отразившиеся у меня на лице ликование и облегчение.

— Как ты торопишься, любовь моя! — елейно шептал ей в шейку Симон, пряча взгляд от ее залитых слезами прелестных глаз. — Они еще такие маленькие, мои дети… Дай мне немного времени. Нам ведь хорошо здесь… обоим, правда? Разве нам плохо, ангел мой? Это же лучше всего… никакой рутины, и нигде не валяется никаких носков… Вот чего тебе не хватает? Вот без чего ты не хочешь жить — без совместного хозяйства или свекрови, которая возьмет да нагрянет без спросу…

— Скажи уж лучше — без настоящей жизни, вот без чего я не хочу, Симон… — фыркала она в ответ с тяжестью на сердце. — Жизнь без комфорта — да пусть, и с грязным бельем тоже! Жизнь на виду у всех, и чтобы ходить, взявшись за руки, и ласкать друг друга по утрам и целыми ночами, и чтобы моменты счастья без ежеминутных поглядываний на часы и без этих свиданий, которые поневоле приходится сокращать, и чтобы поездки, проекты, согласие, нежность… и прежде всего — жизнь без этой пустоты, от которой душа скручивается в бараний рог, когда ты у себя дома, а я остаюсь одна… и мне так одиноко… и я так мало значу… и мое место столь ничтожно… Я хочу, чтобы ты был только моим, Симон, а не пунктирно…

— В моем сердце царишь ты, Лиза, сама знаешь… Еще настанет день, когда тебя выведет из себя валяющийся носок, и тогда ты со светлой грустью вспомнишь такие чудесные мгновенья в твоей квартирке, в нашем шарике… Ну же, не плачь, — умолял он ее, — я же рядом, а это положение — оно лишь на время. Не плачь, а то я сейчас тоже расплачусь, моя крошка…

И Лиза все это терпела, да! Долго. Очень долго. Слишком долго. Так долго, что я начала опасаться, как бы он, этот Симон, не сломал ее.

Она хрупкая, и такое способно разбить ей сердце.

Ну и вот я вижу, в каком она ужасном состоянии. Всегда была только на вторых ролях. И наконец поняла это, бедняжка. Очень больно.

Я кидалась помогать ей восстановиться, зализать раны, забыть о разочаровании, что она не из тех, кого выбирают, ради кого покоряют небесные вершины; небо, с которого ради нее готовы луну достать, да вдобавок еще и звезды, раз уж на то пошло… тех, кто внушает отвагу, ради кого умеют держать удар, когда причиняют боль, разочаровываются, а иногда и в себе самих…

— Почему ты все еще с ним, Заз? — спрашивала я у нее тысячу раз. — Ведь сама прекрасно видишь, что все топчется на месте и это его устраивает, жалкого хорошо устроившегося соблазнителя — хочет и на елку влезть, и рыбку съесть…

— Мэл!

— Сама знаешь, так и есть. И ты заслуживаешь большего, Заз! Борись же, черт тебя дери!

Моя подруга вздохнула. У меня дрогнула душа.

— Зачем ты это принимаешь, моя Лиза… Зачем?

— Потому что каждый день говорю себе: он изменит эту невыносимость, ведь это слишком жестоко; потому что каждый день говорю себе: он осознает, счастье — вот оно, протяни только руку и возьми его; и что он захочет меня, меня; потому что каждый день говорю себе: быть может, завтра… он придет сюда с чемоданом, и я дам ему место в шкафу и… в постели. Потому что с ним так невыносимо, а без него… без него… совсем плохо, — плакала она. — Без него, Мэл, я совсем не могу…

Она была обескуражена. Отчаялась. Самое главное — отчаялась.

Все ясно осознававшая, а даже мысли о расставании с ним и утрате всякой надежды допустить не может. Она упертая, Заз, уж я-то знаю!

Ей потребовалось увидеть его в очереди в кинотеатр, под ручку с супругой, без детей, а вид-то какой довольный, понимающий такой вид, как у верной тихой пары. Она позавидовала сопернице, которая ни о чем не знала, не страдала, просыпалась под бочком у мужа и считала, что все в порядке. В придачу еще и красивая. Красивей ее, признала она с сожалением.

В тот вечер она поняла, что он ее не оставит, никогда не оставит.

Прощайте, надежды. Осталась огромная… безнадежность… И мучительное разочарование. Он не дозреет до того, чтобы оправдать ее ожидания. Она была в этом уверена.

При этом она знала, что у него был выбор: наполнить собственную жизнь или мечтать о ней. Повседневный быт он разделял с семьей. Проще всего ему было все оставить как есть, не разрушая того, что сам же он и построил. Он не мог ни разрулить этого провала, ни смириться с ним, хотя, думаю, его чувства к супруге скорее походили на привязанность и привычку, чем на страсть. Все было по отдельности. Любовное опьянение он переживал с Лизой, в шарике, в герметичном мирке. И нельзя сказать, что его это не устраивало. Все дело в сладкой утопии, которую он вечно откладывал. «Когда-нибудь, да, мы будем вместе жить, ты — та женщина, которую я люблю, Лиза, с которой я хотел бы быть всегда. Я не отпущу тебя. Ты слышишь меня? Я тебя не отпущу, вот я тебе это сказал. Ты должна поверить мне. Перестать бояться. Лиза, я здесь, я с тобой! Ты необходима мне, чтобы быть счастливым… Я стану свободным и тогда уж приду…» Ну да, когда-нибудь, когда рак на горе свистнет. Фантазм. Но не реальный план. У Заз не было на него никаких законных прав, при том что она полностью занимала все его воображение и владела его сердцем.

Что ж, впору поверить, что и мечты хватает с избытком.

Из кинотеатра она выбежала, ослепшая от слез.

Любви конец.

Она отказывалась считать все это только наваждением. Пусть даже очаровательным.

На улице он не пошел следом за ней. Тем хуже для него. Жаль… Такая девушка, как Лиза…

Беда в том, что в конце концов он ушел от нее, от своей женушки. Не повезло — моя подружка выздоровела. Он пришел, но слишком поздно… и все-таки она долго ждала его, бедная Заз.

Любовь как резинка. При растягивании слабеет.

Иногда рвется.

Он у нее в ногах валялся, этот Симон. Признаюсь, что слишком плохо о нем думала. Он не оказался сволочью.

В этот миг — с каким восторгом она рухнула бы в его объятия. Она, так долго ждавшая… Но она изменилась. Печаль и разочарование что-то в ней разбили. Она верила в него, в них, в их связь. Если б она только могла избавиться от горечи, исподволь накапливавшейся в ней, если б только была способна стереть то унижение и гнев, что смели все на своем пути.

Дефект резинки. Она не соизволила снова принять первоначальную форму.

Нестойкая она внутри, любовь…

Резинка и есть. Точно так.

Ей так хотелось, чтобы прежние чувства вновь захватили ее — теперь, когда Симон был свободен. Она не понимала, что слишком настрадалась, что прошла точку невозврата, что инстинкт выживания в ее душе включил сигнал тревоги. И что теперь она уже неспособна любить его. Просто неспособна любить. Это ее сердце само захлопнуло дверь у него перед носом.

А Купидону все равно, ему смешно. Купидон делает что хочет.

Поначалу у нее был период отвращения ко всему, она не желала никого видеть. И меня тоже. Это было чудовищно. Что ей до того, что я о ней тревожилась!

За какое бы дело она ни бралась — все неустанно напоминало ей о Симоне. Кровоточащая рана. Не говоря уже о пустоте. Нехватка физической любви. Постель, ставшая громадной и ледяной. То, что она внезапно лишилась единственного, с кем могла бы разделить свою тоску, кто мог бы раскрыть ей объятия, укрыть ее в них, утешить, найти слова исцеления, что ей было так необходимо…

А главное, ей пришлось отречься от своей мечты — той самой, за которую она хваталась еще вчера и которая придавала ей энергии терпеть русские горки, удел всех любовников, с их нескончаемой вереницей кратких и страстных встреч после разлук, с неудовлетворенностью, терпением и ожиданием.

Лиза растворилась в безмерности своей печали. Впрочем, а что еще ей оставалось? Потому что после всего этого и речи быть не могло о любви. Ее сердце было полно «огня и крови оттого, что некому больше служить», как прекрасно сказал Брассенс об обманутой любви.

В то время я чувствовала себя беспомощной… Ничто не в силах было ее утешить. В такие моменты жизни мы убийственно одиноки.

Бессознательно, сама того не понимая, она снова начала жить, а точнее — существовать, просто нанизывая эпизоды жизни один на другой, самые простые: кино, поужинать в компании девушек, дорожки в бассейне, похохотать от души в ресторане на углу, хорошая книга, которую перечитываешь, едва закончив; потом платье в примерочной в магазине, которое возвращает утраченную женственность, новые духи, прическа, сразу делающая тебя совсем другой…

И в одно прекрасное утро понимаешь, что все позади. Что — всё, тот, кто вызвал отчаяние, больше не преследует. И смотришь, как он тихо удаляется на цыпочках. Что боль терпима. Что вполне переносимо то, что его уже нет, и к этому успеваешь привыкнуть. Стало быть, смогла! Что можно подолгу рассматривать фотки счастливых дней с сухими глазами. Что уже вполне можно пройти по тем местам, где вы встречались, не сворачивая от них с бормотанием проклятий себе под нос, и впору поразмыслить, а почему бы не надеть это ожерелье, его первый подарок.

Таким утром и признаешь: время сделало свое дело. И это приносит некоторое облегчение. Финита, русские горки любовников. Ах, Жан хохочет, ах, Жан плачет. Финита, контрастный душ любви. Доходит до того, что внушают себе, будто никчемная жизнь со своим альтер эго стоит большего, чем урвать кусочек настоящей жизни, и это при том, что, разумеется, сама-то выбрала бы заведомо настоящую жизнь во всей полноте. Бессознательное не знает полутонов. Он любит или не любит. Все или ничего. И этот-то «кусочек», заставляющий страдать, поскольку он и вызывает желание обладать «всем», и вызывает муки «никчемности». И наконец наступает миг, и оказываешься в «никчемности» — худшее уже позади. Не так ли? Так. И точка. Придется, несомненно, помучиться. Зато страха больше нет. Лучики надежды разбились о зеркальную ловушку для птичек. И хватит всяких там уверток типа «шаг вперед, два назад». Порвалась резинка. И баста.

Душевные муки чрезвычайно болезненны. Их не облегчить ничему и никому. Объятия лучшей подружки, антидепрессанты, чудодейственные снадобья… все это кошачьи слезки!

Нельзя заставлять сердце молчать, когда оно кричит от боли.

Вы в этом мгновении настоящего. В самом его центре. На вас глядит черная дыра, локализация чистого страдания, место, для которого не существует будущего, а прошлое стало персоной нон грата. И вы действуете на чистом автоматизме. Живы, сами того не замечая.

Но тут энергия, о которой даже не подозреваешь, толкает вперед и вперед, понемногу, против воли. Желание жить. В конце концов природа берет верх. Надо было любой ценой спастись. Заново создавать жизненное пространство. Взглянуть в будущее под другим углом. И мы констатируем это по тому заблестевшему взгляду, какой нам возвращает зеркало. Колесо наконец-то повернулось.

В добрый час!

Моя подруга смирилась. Хотя и… закалилась. Она тут все отдала… и с тех пор обычно удирает, прежде чем привязываться. Она стала козочкой, Заз.

«Бежать от любви, боясь, что она ускользнет», — тихо напевает Джейн [28].

Беги, спасайся кто может, да… потому что потом — больно, вопит убитая душа Лизы. Нет уж, спасибо! Больше такого не надо. «Любовь — сплошные слезы», — спела бы Эдит [29].

Часто — да.

Ох уж этот Люк с его работой… Кажется, его имя слишком часто всплывает в наших разговорах! Она решила познакомить нас с ним. Если получится… Если она в конце концов согласна приручаться. Если осмелится полюбить… снова.

И если это для нее опасно — что ж, так тому и быть.

* * *

Сияющая улыбка Лизы на экране моего смартфона вырывает меня из мыслей.

Не ответить нельзя. Редактура брошюрки, предназначенной для студентов перед стажировкой в Бэйцзине на ближайший учебный год, пять минут подождет. Отвечаю:

— Алло!

— Привет, Мэл!

— Надеюсь, ты звонишь не для того, чтобы все отменить! Все еще в силе — ужин дома, а? Мне не терпится увидеть твоего Люка!

— Да-да, успокойся. Все в силе. Я не потому звоню. У меня новости.

— Новости? О чем? О картине? Уже!

— Тебе надо это видеть, Мэл!

— Что?

— А ты вообще сидишь?

Она не оставляет мне времени на ответ. В голосе, почти срывающемся на крик, я улавливаю легкие нотки экзальтации:

— Да тут эскизы, ну знаешь, первоначальные подготовительные наброски. И вот…

— Знаю, есть они там, — бросаю я с раздражением, удивляющим меня саму.

— Вообрази, что под слоем живописи есть скрытое послание!

— Послание? От кого, собственно? Это что, шутка? Сперва скажи от кого?

Следует просчитанная пауза, на мой вкус слишком затянувшаяся. Догадываюсь, как от души веселится Лиза на том конце.

— Там вправду есть буквы.

— Буквы? Инициалы?

— Да нет же, не буквы алфавита, я не то хочу сказать, эх… то, что посылают кому-то… что-то вроде эпистолярной переписки. Написаны они от руки. Люк сейчас взял в лабораторию их просканировать, он пришлет тебе по имейлу. И он очень их укрупнил. Потому что, сама увидишь, чтобы их разглядеть на картинах, никак не обойтись без лупы.

— Да ты меня разыгрываешь!

— Ничуть, уверяю тебя! Я вовсе не шучу. Я серьезно говорю! Начинается так: «Если вы читаете эти несколько слов…»

Я недоверчиво молчу. К такому я не была готова.

Лиза продолжает:

— А кроме того, на сей раз удалось прочесть датировку картин.

— Супер! Сейчас узнаем время их создания…

— Нет, не выйдет. Не то. Тут две даты…

— По одной на каждую из частей?

— Обе снизу на правой стороне…

— Обе! На одной и той же стороне! Что за даты?

— Спорю на что угодно — ты не догадаешься! Это даты, которые еще будут…

Я поперхнулась.

— Еще будут! Как это «еще будут»?

— Будущие по отношению к тем, когда картины были созданы.

— И что ж за даты?

— 2002 и 2099.

— Говоришь, 2099?

— 2099, ты не ослышалась.

Я так и не села. Сажусь теперь. Сбитая с толку. Стараюсь переварить новую информацию. Мозги начинают работать с бешеной скоростью. Уже начинавшаяся мигрень куда-то вдруг улетучивается.

В мои мысли врывается голос подруги, встревоженной моей внезапной немотой:

— Алло-алло! Мэл, ты тут? Слышишь меня?

— Да. Просто размышляю… я… я сейчас прочитаю эти письма. Всему этому должно быть какое-то рациональное объяснение… Ладно. Увидимся как договаривались, вы придете вовремя?

— Будем у вас где-нибудь в 20:30. Идет?

— Чудесно! Тогда до вечера… И спасибо, что уделила мне время — у тебя ведь его сейчас совсем нет…

— Мне это было в радость, Мэл, и потом, это все не заняло много времени. Главное сделал Люк. Это его нужно благодарить.

— Не премину!

— А тебе до вечера — мое прекрасное и умное чтение!

— А, так длинно?

— Увидишь сама! — пропела она не без лукавства.

Я прекрасно понимаю, что допрашивать ее с пристрастием никакого смысла нет: если не хочет — слова из нее не выжмешь. Быстро разъединяюсь, одним прыжком вскакиваю на ноги и в трансе тащусь к компьютеру. Во весь дух набираю на клавиатуре, чтобы войти в электронную почту. Имейл пришел.

Я знаю: то, что мне откроется, потрясет меня.

* * *

Выйдя от Лянь, мы пришли к заключению, что совпадения неслучайны, но вперед продвинуться не удалось; теперь мы знали и художника, и его заказчиков.

По каким причинам они оказались так похожи на нас? По общему мнению — до мельчайших черточек. Я снова вижу те фотографии у Лянь…

Лянь… О, почему мне так не хватает ее? И дня не проходит, чтобы я не подумала о ней.

Накануне нашего отъезда во Францию меня в отеле ожидал пакет со вложенной запиской на французском языке.

«Дорогая Мелисанда!

Дарю вам сие чудо. Это такое счастье для меня!

Не сомневайтесь в моей глубокой симпатии,

Лянь».

Разорвав упаковку, я обнаружила под ней прелестную коробку для шляп зеленовато-синего цвета. А внутри коробочки, обвязанной шелковой бумагой, — да еще и с воткнутым павлиньим пером — лежало китайское платье, анисово-зеленое, расшитое карпами, а еще сумочка и туфли под цвет. Помню, как у меня перехватило дыхание и к глазам подступили слезы…

* * *

Разволновавшись, кликаю на имейл, потом открываю вложения.

На экране появляются фотоснимки эскизов боковых частей триптиха. И вправду — не столько рисунок, сколько текст. Точнее — целый роман. Заз не шутила!

Проступает тонкий и изящный почерк: буквы маленькие, прижатые друг к другу, круглые и равномерные. Линия письма наклонена вправо, с полнотой и легкостью прошлого столетия. Погружаюсь в чтение, лихорадочно впитывая формы букв и слов, выведенных китайской тушью.

Захваченная повествованием, я едва слышу пение цикад, надрывающихся за окнами, в гариге, и пропускаю мимо ушей звон церковного колокола, возвещающего о вечерне. Я с такой жадностью и скоростью пожираю строчки, что уже не чувствую удушливого летнего зноя, хотя со лба так и течет пот.

Этот рассказ слишком уж реален, он — послание, отправленное сквозь время.

И как ни невероятно, это написано нарочно для… нас с Гийомом!

Я все еще читаю, когда он возвращается с работы, когда подходит поцеловать меня, когда готовит поесть.

Последняя фраза. Вместо подписи — два сплетенных имени:

«МадленФердинанд».

А почти рядышком, отделенное запятой, последнее слово: «вы».

* * *

Различаю где-то далеко-далеко приглушенный гул мотоцикла, потом пронзительный скрип шин по гравию аллеи. Звонят в дверь. Узнаю голос Лизы и еще мужской — того самого Люка, — потом скрежет калитки, она скоро совсем зарастет розовыми лаврами. В этом году они цветут особенно буйно.

Я поднимаюсь в смущении. Осознаю, что мне нужно идти за Гийомом — он пошел их встречать. Я потрясена, буквально убита. Себя не помню. Мои жизненные ориентиры разлетелись вдребезги.

Да кто же я на самом деле?

Представьте себя на мгновенье на моем месте. Вообразите вот что. Вы полагаете, что понимаете жизнь — такой, какая она всегда была, начиная с момента вашего рождения. То, что вам открывается и чему вы учитесь по мере того, как вырастаете, вполне согласуется с теми убеждениями, которые вы для себя постепенно выработали.

«Руку даю на отсечение, что Земля круглая!» — вот что вы всегда готовы заявить окружающим.

И вот в один прекрасный летний денек все строение рушится с той же легкостью, что и карточный замок.

Вас резко окликает некий астрофизик. И он заверяет вас, что она — плоская или квадратная, а то и в форме пирамиды.

Вы пытаетесь добиться причины такого странного озарения, взявшегося неизвестно откуда.

«Да послушайте же, ученейший господин, говорю вам, что Земля — круглая!»

Теряя терпение, вы начинаете ругаться и повышаете голос. «Наша планета — сфера, эй, слышите вы! Так же как Луна или любое другое небесное тело. Проблема тут в равновесии. Это же яснее ясного! Вам не может быть неизвестно, дорогой мой дружок, что в универсуме существует неодолимая сила, имя которой — гравитация. И что именно она заставляет тела, обладающие большой массой, испытывать взаимное притяжение. И что только эта конфигурация и порождает их распределение вокруг центральной точки. Поразмыслите секундочку. Чтобы Земля приняла вид пирамиды или чего-нибудь иного, нужно было бы, чтобы сила тяжести в некоторых из направлений работала бы мощней, чем в других. Не так ли? Ну вот, сами видите, мсье, такое просто невозможно».

Дальше — больше: вы стараетесь вовсю, только чтобы не дать ему хоть слово вставить. «И сами знаете, астероиды падают нерегулярно потому, что они в диаметре менее 300 километров».

А он стоит себе с самодовольным видом, и вот вы, взбешенные его насмешливой ухмылкой прямо вам в лицо, вы с пеной у рта отстаиваете собственное мнение, а потом бьете последним козырем: «Это похоже на мыльный пузырь: он принимает круглую форму, ибо для соответствующего объема воздуха шар — структура, обладающая наименьшей поверхностью и, следовательно, требующая самого незначительного количества энергии. Если не достигается равновесия разных взаимодействий — она рискует взорваться или рухнуть! Что и требовалось доказать».

Исчерпав аргументы, вы умолкаете, уверенные в себе и в ужасной некомпетентности собеседника: ведь он-то убежден, что Земля не круглая и не вертится.

Вы его не боитесь. Шах и мат.

И в этот момент ученый заставляет вас присутствовать при неоспоримой демонстрации того, что ошибаетесь вы, причем с тех самых пор, как появились на этой Земле — плоской ли, квадратной или пирамидальной.

У вас состояние шока. Вы опрокинуты.

Вам приходится перестраивать вашу психику, чтобы жить в новой данности, трудной для постижения, сознавая, что вы вообще-то индивидуум совершенно земной, обеими ногами крепко стоящий на той грешной Земле, что вполне родная вам, — но на Земле безупречно круглой формы!

Ваши отношения с миром тотально меняются. Причем безвозвратно. Вы встаете перед непреложной необходимостью фундаментально заменить все то, что до этого считали реальностью. Внутренний переворот, вполне сопоставимый со взрывом атомной бомбы. Немедленная перемена.

Вот так письму, скрытому под тонким слоем живописи, удалось поколебать мои самые глубокие устои, снести все на своем пути и заставить меня пересмотреть все, в достоверности чего я всегда была убеждена.

Больше ничто не будет как раньше. Я знаю это.

Я предчувствовала такое, даже еще не прочитав.

Голова кружится. В висках стучит. Нечего даже и пытаться подключать к этому рассудок: это превосходит понимание.

Я так и сижу, оторопев, не в силах пошевелиться. Однако пора поторопиться: они ждут меня внизу.

Мысли так и роятся в голове. Вовсю. Водоворот чувств, а главное — вопросов. А вот тело, наоборот, все словно онемело. Не слушается меня.

* * *

— Бедняжка, ну и видок у тебя! Земли наелась? — смеется Лиза, обнимая меня. — Да ты совсем уработалась, милая! Я представляю тебе Люка. Люк, а это Мелисанда.

Я застываю, не пошевельнувшись. Голова совсем пустая.

То, что мне открылось, до того неправдоподобно, как гром среди ясной повседневной жизни, которая продолжается как ни в чем не бывало.

Избранник моей лучшей подруги протягивает мне благоухающий букет, тщательно подобранный — белые цветы амариллиса оттеняют эвкалиптовые листья. Я машинально благодарю:

— Спасибо, он восхитителен!

Поспешная фраза — кажется, ее сказал кто-то другой, не я.

Гийом — о, какой ободряющий жест! — кладет руки мне на плечи и легонько массирует; это чтобы немедленно вырвать меня из оцепенения.

Я принимаю на себя роль хозяйки дома, бросив взгляд на Лизу — уж она-то прекрасно знает мои вкусы.

Наконец ко мне возвращается дар речи:

— Очень рада познакомиться, Люк!

Приподнимаюсь на цыпочках, чтобы трижды с ним расцеловаться.

— Вы очаровательны, Мелисанда, — улыбается он. — Как часто я о вас только и слышу! Мелисанда то, Мелисанда сё. Я рад, что имя наконец-то обрело лицо! А что же этот загадочный текст? Расшифрован?

Я инстинктивно лгу, не колеблясь ни секунды, во рту пересыхает, тон нарочито непринужденный.

Любой ценой избежать расспросов, после которых нас приняли бы за сговорившихся безумцев.

На ходу придумываю ничтожное извинение, шитое белыми нитками:

— О… нет… просто не было ни минуты… чтобы покончить со стажировкой моих студентов… Думала было взяться за имейлы, но у меня работы выше крыши… И время поджимает, да. Мне нужно все закруглить до вторника. Категорически. Чувствую, придется мне работать весь уик-энд!

Я прячу лицо в цветах, судорожно сжимая их в руках. Вдыхаю их ментоловый аромат, скрывая свое смущение, чтобы не быть разоблаченной.

— Сама увидишь, это длинная тягомотина! — бросает Заз все с тем же жизнерадостным видом.

Чувствуя вину за ложь и вынужденная сохранить тайну, я с деланым равнодушием спрашиваю у гостей:

— А вы-то прочли?

Лиза с явным смущением отвечает:

— Э-э… нет… как увидела эту огромную простыню с буквами… да еще так мелко, как мушиные лапки…

— Мы заказали в ресторане столик и уже опаздывали, — завершает за нее Люк, спеша ей на помощь.

Я останавливаю взгляд на пальцах Заз: она то и дело нервно ими перебирает.

Люк откашливается, облизывает губы и мучительно выдает:

— Ко всему прочему, торопясь, я облажался: кажется, второпях забыл, гм-гм, сохранить один… один документ… и наверное… гм… потерял его, — сконфуженно признается он. Лживая уловка.

Он предостерегающе хватает своими руками пальцы Лизы.

Та огорчена, у нее сокрушенный вид, и вдруг ее голос звучит как писк девочки, застигнутой за чем-нибудь врасплох:

— А я-то… Вот недотепа! Нечаянно удалила имейл вместе с вложениями и тут же корзину опустошила. Вот в этом я вся!

Она нарочно испускает тяжелый-претяжелый вздох и начинает длинную тираду:

— Короче говоря, я было стала избавляться от подозрительной электронной почты. Такой, знаете, какую мошенники рассылают, веб-пираты… Я слышала про это в новостях. Вы ж понимаете, о чем я, а?

Не дожидаясь ответа, она продолжает тараторить:

— Вот представьте: открываете вы их вложения или кликаете на ссылку, которую они вам настоятельно советуют, и вы уже подхватываете вирус, превративший все файлы вашего компа в нечитабельные, и вдобавок у вас не работают USB-порты и жесткий диск отказывается отвечать на ваш запрос. В итоге всё непонятным шрифтом, и исправить это невозможно. Ужасно! Представляете? Кибермошенники требуют выкуп за восстановление всего, что сами же и повредили. И знаете что? Вы зря отдадите им денежки: никакого способа вернуть файлы не существует. Короче говоря, если я получаю незнакомую гадость, я тут же выкидываю в корзину. А потом для верности и корзину опустошаю.

Заз опять вздыхает, приподнимая одновременно и брови, и плечи. Потом в замешательстве добавляет:

— О, мне правда очень жаль… У вас-то есть оригинал — так сделайте сразу несколько копий! И лучше на надежных носителях, о’кей?

Я пытаюсь овладеть своим голосом и мимикой, чтобы чувство облегчения не могло проявиться в полной мере. Уф. Что ж, удалось не так уж плохо выпутаться! Избегаю встречаться взглядом с Лизой, относительно хорошо ориентирующейся в пространстве «суперрадаров-детекторов-настроений-своей-лучшей-подруги», обычно работающих эффективно.

Бормочу, вдыхая аромат амариллисов:

— Обязательно так и сделаю. Да не заморачивайся, Заз, ты ведь это сделала. Ты уже передала нам, и это главное. И обещаю подумать, прежде чем опустошать свою корзину!

И прибавляю шутливо:

— Что-то вы мне кажетесь чуточку рассеянными, причем оба. Вот интересно, почему так? Входите же, горлинки, залетайте-ка под крышу, там попрохладней.

Донельзя возбужденная возможностью привести к нам своего возлюбленного, Лиза, кажется, лишилась дара ясновидения в том, что касается меня. А ведь обычно антенны у нее работают! Она прекрасно чувствует мельчайшую песчинку в жерновах моей души. На сей раз я сомневаюсь, что ей удалось прочесть то, что я хотела от нее скрыть. Коннект между нами на короткое время прервался, похоже, на линии возникло потрескивание, и именно когда нужно!

Цикады поют громче, и нас обволакивает сухой и теплый воздух с ароматами лаванды. Мне не удается сдержать глубокий вздох. Но вопросы снова здесь, рядом, они оживают, терзая меня. Как согласовать тот образ жизни, какой я создала для себя, с тем, кто я есть, с тем, что я теперь знаю о себе?

Мне необходимо срочно уединиться, чтобы овладеть собой. Раздумья накатывают и отступают в хаосе, способном довести до безумия.

Случается, когда в моей жизни возникают такие сложные проблемы, что я сама не знаю, как их решить, тогда я зову на помощь Лизу и прошу ее подумать за меня.

«Если сможешь, Лиза, представь себя на моем месте? Я растеряна, все так запуталось… и отступить нельзя. Мне нужна твоя помощь. Вот они, у тебя в руках, все мои данные. Рассмотри все гипотезы. Ты это так хорошо умеешь! Я плыву в тумане, запуталась во всем, и не на чем стать».

Лиза скорее из рефлексирующих натур. Не то что я, склонная к импульсивности, к мгновенным реакциям по воле собственной прихоти, сообразно зову моего сердца и вообще зову… судьбы! Забавней всего, что это срабатывает — моя техника непосредственных реакций! Кроме тех случаев, когда спутанных узлов уж очень много. Только тогда я предоставляю Заз их распутать. И ей это непременно удается!

Она перезванивает мне и с научной скрупулезностью показывает различные возможности вместе с их последствиями. И тогда в одно мгновение, как будто после налетевшего порыва трамонтаны, тучи в моей душе рассеиваются и со всей очевидностью выступает решение, полное здравого смысла.

Она никогда не принимает сиюминутных решений, Лиза, особенно в трудных ситуациях. Живость ума позволяет ей усваивать информацию и с ошеломляющей легкостью в рекордно короткое время анализировать произошедшие события.

Я же, напротив, частенько тороплю ее, советую не слишком долго размышлять, ковать железо, пока горячо, прислушиваться к интуиции и не упускать свой поезд — ведь далеко не факт, что он приедет за ней и в другой раз… Ну вот… так из нас обеих получается нечто среднее в некотором смысле. Такая взаимодополняемость развивалась вместе с нами самими, и двигались мы в одном и том же направлении.

Ох, Заз, вот он, случай, когда ты не сможешь поддержать меня…

Гийом наклоняется и шепчет мне на ушко.

Я осознаю, что отключилась, погруженная в свои мысли.

— Итак, ты думаешь…

Еле слышно я перебиваю его:

— Позже, Гийом.

— Скажи только, дает ли это звено ответы, Мэл, — умоляет он себе под нос.

— Да.

— Что — да?

— Дает ответы… а за ними еще больше новых вопросов.

Теперь уже вздыхает Гийом. Обескураженный.

Навязчиво звучат во мне бабушкины слова: «У сердца, что вздыхает, нет того, чего оно желает», — она часто повторяла мне это.

Он уже почти раскрыл рот — хочет что-то снова сказать. Я не даю ему, возразив нежно, но твердо:

— Прошу тебя… Не сейчас, неподходящий момент, Лиза и Люк начнут сомневаться, уж не подстроено ли…

Он приподнимает бровь, и я соглашаюсь:

— Мне сперва надо привыкнуть, если такое вообще может быть… Все смутно. Мне нужно привести все в порядок.

На несколько минут укрываюсь в его объятиях, прежде чем пойти к гостям — они гуляют в саду.

Из-за его недовольной гримасы меня настигают угрызения совести, и я шепчу ему на ухо:

— Вечером… О! Сердце мое, когда ты узнаешь…

Гийом отодвигается, его изучающий взгляд тонет в глубине моих глаз.

Чувствуя, что совсем растерялась, я признаюсь ему:

— Я не знаю, кто я… по крайней мере, я уже не та, какой была вот только утром…

Какая у него обезоруживающая улыбка, и нежная, и обольстительная, она заставляет меня таять.

— Не тревожься, дорогая, я так же сильно люблю «Мелисанду II: возвращение», если это тебя успокоит.

— И я, я тоже буду любить переродившегося моего Гийома.

— Мне предстоит так сильно измениться?

Вместо ответа я целую его в шею — исключительно чтобы укрыться от его недоверчивого взгляда, признаю это и прижимаюсь к нему крепко-крепко, выигрывая дополнительные секунды.

Прибежище мое. Скала моя.

Вот так и распознается любовь, истинная. По уверенности, что каждый будет рядом с другим, что бы ни случилось, живет ради другого.

И плевать, что Земля пирамидальной формы.

Народная мудрость говорит, что нет ничего постоянного, но она ошибается. Некоторые исключения подтверждают правило. Существуют незыблемые чувства, и они никуда не исчезают.

Связь между детьми и родителями или братская любовь… вот примеры таких исключений. Их любят против всего и вопреки всему, какими бы ни были их недостатки и их достоинства.

Любят своего малыша, хотя он и надрывается ночи напролет, не позволяя сомкнуть глаз; любят своего ребенка, который вопит прямо у прилавка в супермаркете так, что лопаются барабанные перепонки, потому что ему в который уже раз не купили игрушку; любят и свою мать, хоть она и требует обувать резиновые сапоги в дождливые дни, а ведь одноклассники все в кедах; как любят и отца, хотя он в бешенстве орет, что нельзя выходить на улицу слишком ярко накрашенной, если тебе всего пятнадцать; или своего брата, терпеливо выжидающего, когда же наконец ты съешь свою половинку зефирины, чтобы он с раздражающей медлительностью мог откусить с другой стороны…

Такая любовь безоговорочна, она формирует основу в бушующем океане бытия, держит на плаву, несет, укрепляет.

Наши близкие, такие любимые… Они были с нами вчера, они здесь и сейчас и пребудут с нами всегда.

И они придают нам силу невероятную.

Силу, которую не победить.


Сен-Гилем-ле-Дезер

13 июля 2002 года

Гийом

Ни разу за весь вечер Мелисанда даже не упомянула о картине.

Я не знаю, заметили ли наши друзья, какой у нее был озабоченный вид. Но я-то видел одно только ее встревоженное лицо и без устали пытался разгадать отсутствующее выражение Мэл. Блюда все менялись и менялись, а мое нетерпение только росло. Повисшая на ее губах таинственная улыбка возбуждала мое острое любопытство и сводила с ума.

Я едва ощутил вкус анчоада, поданного с прохладным розовым вином на аперитив — Pic Saint Loup, тем самым, что производит наш сосед, владеющий виноградниками неподалеку отсюда, — как не оценил и приятный дымок, исходивший от жаренных на гриле сардин. Почти не замеченным мною остался и кисло-сладкий вкус поданной после них капонаты, и нежная кислинка абрикосового пирога с засахаренным миндалем, приготовленного Лизой.

И все разговоры за столом я слушал как-то рассеянно.

Ах нет! Одной теме удалось-таки привлечь мое внимание — до того она была инновационной: использование реставраторами произведений искусства некой бактерии вместо привычных растворителей для очистки фресок и скульптур от покрывшего их налета.

Наши веселые гости оказались неиссякаемы. По-видимому, если только я правильно понял, микроорганизмы якобы питаются нитратами и превращают их в азот, который потом растворяется в воздухе. Лиза и Люк рассказали нам, что одноклеточные существа могут очищать мрамор итальянских соборов от наросших грибков, и есть даже такие, что пожирают продукты, загрязнившие живопись. Невероятно! Люк говорил, что эта новейшая технология еще не используется на таких носителях, как дерево или холсты, однако биологи уже проводят эксперименты. Пока же решили попробовать ее на различных твердых поверхностях — таких как бетон или известняк, — и это используется для подновления памятников архитектуры. В сущности, применение биологии вместо химии — штука интересная.

Люк представил, как он обмазывает микробами произведения, пришедшие ему на реставрацию, — и от одной мысли об этом его глаза засверкали.

Очень симпатичный он, этот Люк. Правда. Я сразу почувствовал себя легко в его обществе. Шикарный парень. Простой и настоящий. Меня это успокаивает: люди, ничего из себя не строящие, те, кто не прячет истинное лицо под какой-нибудь маской. Это сулит нам немало приятных ужинов!

Они ушли, и чуть погодя Мелисанда рассказала мне все.

Она испытующе посмотрела мне в глаза своим бархатным взглядом, напомнившим мне о тысяче таких же, которыми она одаривала меня прежде, и я неизбежно подумал о первом — том, что околдовал меня в метро.

— Что ж, любимый, знаешь, ведь это длинная история…

Мы же здесь. Вместе.

Мы оба смотрим в сумерки, там еще различимы очертания кустарников. Я снова аккуратно поправляю волосы Мэл — завожу назад, чтобы видеть ее лицо. Мы удобно расположились в шезлонгах, я согреваю ее руку в своих ладонях, мы кутаемся в легкие флисовые пледы, чтобы довершить прекрасный образ уютного гнездышка.

Только я и она. Наконец-то!

В первых рядах под звездным небом.

Нас освещает круглый глаз рыжей луны, мы под покровом его бледного сияния. Уханье сов служит приятным глухим фоном летней ночи. Аромат смоковницы, смутный и сладкий, навевает нам желанное умиротворение, пока слабый свет сменяется тьмой, в которой уже утопает сад. С наступлением темноты ярче становятся запахи. Когда ничего не видишь, обостряются чувства, обычно ничего не значащие.

* * *

Наша история.

Да как же, дьявол, такое возможно?

Идея прельщает меня. Но, в отличие от Мэл, признаюсь, я настроен скорее скептически. Должно же все это иметь какое-то объяснение! Мои рациональные и объективистские способности берут верх.

Как это обычно и происходит.

Но сходство! Часы! Интуитивные озарения!

А наша встреча! И вдобавок — эти якобы обрывки воспоминаний, кажется — протяни руку и… — а они все-таки неуловимы?

Я растерян, как больной амнезией, утративший доступ к собственному прошлому.

Два голоса борются во мне — и это настоящий поединок, — когда я приступаю к чтению рассказа Мадлен и Фердинанда, суть которого Мелисанда вкратце мне уже изложила.

Это про нас!

Вопреки всему сердце заходится и бьется в груди как бешеное. Несмотря на сопротивление чрезвычайно упорного неприятия, я догадываюсь — дурное предчувствие, сжавшее мне горло и завязавшее узлом что-то внутри, обладает сам-не-знаю-чем — чем-то таким, что я готов открыть для себя, и это сам-не-знаю-что сейчас изменит всю мою жизнь.

«Если вы читаете эти несколько слов, значит, картина попала к вам и, следовательно, вернулась к нам, к нашему великому счастью. Вот наша история…»

* * *

Долгие минуты протекли после того, как я залпом прочел все, а я еще потрясен. Оглоушен.

Я не могу понять своего настроения. Меня разрывают противоположные чувства.

Я созерцаю танец звезд, подобных тысячам крошечных фонариков, качаемых ветерком.

Вдруг до меня доходит — и буквально через секунду в душе воцаряется перемирие.

Тот документ, что у меня перед глазами, победил мои сомнения и страхи. Я относительно хорошо перенес потрясение от такого невозможного откровения.

Наконец спала вуаль с этих дежавю, странных совпадений, с этих тайн. Я осознаю, что — вот, готово, ответы у меня есть!

Снова чувствую глубокое и спасительное облегчение.

В доме сейчас мертвая тишина. Мэл спит. Я ложусь рядом.

Заснуть не получится. Это ясно.

Цикады наконец устали. Упрямые ароматы лаванды вплывают в раскрытое окно. Я улыбаюсь ангелам.

Я хочу только одного — дать себя искусить непостижимому.

Я обязан признать, с абсолютным согласием сердца, что Мелисанда — это Мадлен и что я — это Фердинанд.

Потому что так суждено.

И что теперь?

Во мраке, глядя в потолок, я даю клятву: никогда не забывать о том, как мне повезло встретить Мелисанду. Я произношу слова торжественного обещания: делать все, чтобы упрочивать наше высшее блаженство. Бесконечно.

Голос крепнет. Но кто же тогда, чья высшая сила управляет этим балетом душ? Или благословение снизошло только на нас с Мэл? Сколько историй мы уже пережили в прошлом? И сколько из них вместе? Как могли мы постичь, что наши жизни уже встречались, когда мы были Мадлен и Фердинандом?

За вопросами следуют другие вопросы, и еще, еще… Что-то дьявольское.

Если я так и не перестану задавать их самому себе, кончится тем, что я сойду с ума.

В глубине души я решаю взять на себя дополнительное обязательство — чтобы окончательно не чокнуться — и расставить по местам в моей истерзанной душе эти вопросы, на которые не нахожу никакого ответа. А потом — раз и навсегда признать, что все потенциальные возможности человеческого мозга прискорбно недостаточны.

Вера объясняет то, что разум объяснить неспособен. И вера с трудом дает ответы на те загадки, какие создает разум, потому что в ее лоне все нерационально, иначе она была бы знанием.

И вот эта истина, моя, мировая истина, истина тех, кто был до меня и кто придет мне на смену, это глубоко личное убеждение, которое я храню в недрах своих мыслей, и порождает у меня чувство согласия с самим собою, ибо она есть то, что меня устраивает больше, нежели расстраивает.

Я вспоминаю себя лицеистом, свои занятия философией, как я корпел над одной из тем для доклада: допускаете ли вы, подобно Ницше, что, «имея веру, можно обойтись и без истины»? Сегодня вечером эта цитата встала во весь свой гигантский рост.

Мне поневоле остается лишь смирение. Признаю, что чувствую себя растерянным. И наконец безропотно соглашаюсь принять собственную неспособность понять ту загадку, какой и является жизнь, уверовать, не будучи абсолютно уверенным.

Я полагаю, что доказательства, которые я получил, достаточно приемлемы, чтобы изгнать частицу сомнения. Ведь на свете есть столько всего, что выше человеческого понимания…

Поворачиваюсь к Мелисанде, она крепко спит, пропитанная влажным жарким теплом постели. Я тесно прижимаюсь к ней, зарываясь пальцами в ее шелковистые волосы, которые я не устаю ласкать, и шепчу ей на ухо, что люблю ее.

Сонная, она прижимается ко мне. Длинная маечка, в которой она спит, изящно облегает изгибы ее тела.

Мне не хватает красноречия, чтобы сказать ей, как она дорога мне.

Я и раньше говорил женщинам «люблю», но сейчас у этих слов совсем другая цена.

Как ее выразить, такую разницу?

Надо было бы выдумать особый язык, только мой и ее. И всех тех, на кого снизошло то же благословение — любить как мы.

Да, я изменился. Моя жизнь изменилась с того дня, как я встретил Мэл.

До нее в моем сердце царила пустота — я чувствовал ее, но не придавал значения. Отныне такой вакуум стал бы невыносим.

Не могу представить себе ни единого мгновения без Мэл.

Приподнимаю простыню, которой мы укрыты. Воздух свежеет перед рассветом. Знаю, мне не заснуть… Но тело отяжелело, столько переживаний истощило все силы… Мой мозг словно несется куда-то с бешеной скоростью, безразличный к отчетливым сигналам усталости, пока я поправляю штору, задравшуюся по прихоти влетевшего легкого ветерка. Я слушаю звуки ночи, пока не просыпается Мэл.

Наши взгляды жадно ищут друг друга, и во мраке мы сжимаем друг друга в объятии, крепком-крепком, почти неистовом, не произнося ни слова, с исступленной нежностью.

Так жертвы кораблекрушения хватаются за плот, одни в бурном океане, за тысячу километров от обитаемой земли.

Часть третья

Слово устное и слово письменное — это параллельные, которые не пересекаются.

Амели Нотомб. Гигиена убийцы [30]

Яншо

Май 1961 года

Мадлен и Фердинанд

Если вы читаете эти несколько слов, значит, картина попала к вам и, следовательно, вернулась к нам, к нашему великому счастью.

Вот наша история — вам, которые были нами в иные времена, нашему новому воплощению, в коем нам опять даровано жить.

Чтобы помнили.

Меня зовут Мадлен Кабанель, пишу это здесь и сейчас, этой погожей весной 1961 года. Я родилась 14 марта 1880 года. Наверняка вы меня видели на той картине, которую моя дражайшая Лянь закончила рисовать. И ее вы тоже узнаете без труда, если еще не сделали этого: на переднем плане — ее автопортрет. Она примеряет сережку у прилавка продавца украшений. Ей чуть-чуть за двадцать, и у нее потрясающий талант. Я же прогуливаюсь по улицам Яншо под руку с Фердинандом, моим мужем. Мы — увы! — перешагнули восьмидесятилетний рубеж, и он и я. Как быстро проходит жизнь!

Я же появился на свет 18 февраля того же года, что и моя возлюбленная. Меня зовут Фердинанд Кабанель, и я догадываюсь, что вы уже заметили сходство с той фотографией, которую Лянь поставила на видное место у себя в гостиной.

Мы — дети области Сарла, что в Черном Перигоре. Знакомы со школьной скамьи — там, в школе этой коммуны, мы и узнали друг друга и, насколько можем себя помнить, друг друга полюбили.

Правда, когда я говорю «со школьной скамьи», это не совсем точно. Еще бы, ведь в те времена классы были раздельными! Школьное здание состояло из двух частей, с отдельным входом в каждую, а школьные дворы разделяла стена. Однако все преграды быстро рухнули под влиянием нежных слов и скромных взоров, которыми мы обменивались за спиной у наших преподавателей. Мы жили на соседних фермах и, естественно, взяли привычку ждать друг друга, чтобы идти домой вместе. Мы постукивали нашими сабо — подбитыми гвоздями, чтобы дольше служили, — по дорогам, в блузах, которые застегивались сзади.

Я с самого начала поняла, что мы с Фердинандом связаны феноменом, превосходящим наше понимание.

Мы с Мадлен выросли вместе под солнцем нашей родной деревни. Нас никогда и не видели отдельно друг от друга в Сарла, старинном городке с охрового цвета известковыми стенами, который гордо выставлял напоказ покатые, покрытые лозами крыши и чудеснейшие шпили и башенки.

Мадлен была моей подругой, моим альтер эго.

Всегда на свежем воздухе, и летом и зимой, и оба с ободранными коленками. «До свадьбы заживет, бедненький! А хлебнуть немного холодку, мой мальчик, пострелятам не повредит!» — все повторяла моя матушка, не поднимая глаз от штопанья носков, когда я все требовал от нее ответа, в каком возрасте мне наконец уже больше не придется надевать эти чертовы короткие штанишки.

Одинаковые беззубые улыбки, одни и те же сумки, которые надо сперва повалять по земле, а уж потом отправляться за покупками, одна и та же жажда попробовать, что такое жизнь.

Мне было плевать, что она девочка.

Мы играли в одни игры, делали одинаковые глупости, имели общие тайны — например, позвонить в колокола церкви в воскресное утро, когда до мессы еще целых двадцать минут, и, свесившись с крыши дома священника, с хохотом наблюдать, как бегут, наспех одергивая красивые праздничные одежды, вырядившиеся прихожане, чертыхаясь про себя на господина кюре, из-за которого им приходится сейчас так спешить.

До самой незаметной тропки, до мельчайшего уголка обследовали мы скалы и пыльные дороги, как и узкие и извилистые стежки, змеившиеся по холмам, поросшим густыми каштановыми рощами. Малышами мы, едва стемнеет, ходили к неглубокому ручейку ловить раков, притаившихся под камнями или корешками. С лампой в руке вытащить их было пустячным делом. И снова я улыбаюсь, едва вспомнив, как мы потом шли в подлесок и, от души посмеиваясь, показывали друг другу наши искусанные в кровь большие пальцы. И я как будто снова чувствую этот запах — смесь перегноя, земли и мха.

Кто лучше меня может рассказать, кто же она — Мадлен? Только я один и знал, что ей нравится, когда польет дождь, задрать лицо вверх и широко открыть рот, потому что ей хочется попробовать дождевые капли на вкус; что она не прогоняет мух, щекочущих ей кожу, когда в самую пору летнего зноя садится отдохнуть в мягкую полутень старой смоковницы; что она стесняется нежной родинки точно над правой ягодицей; что она страдает головокружениями и ужасно трусит, если в старых домах зловеще вздыхает мебель и скрипят половицы.

Еще я знаю, что она ненавидит едкие испарения от дымка опавших листьев, когда по осени их сжигают в кострах, потому что этот запах вызывает у нее приступы мигрени; что ей не нравится жгучий вкус мятных леденцов; зато ей никогда не надоедает дышать книжной пылью; что дынный конфитюр она обожает больше абрикосового и что для нее нет ничего вкуснее драже или свежих смокв.

Я знаю все то, что делает Мадлен неповторимой. Я знаю это все наизусть. Нужно признаться, что я очень-очень долго наблюдал за ней. А она ни о чем не подозревала! Она всегда была обворожительна.

Я бы еще добавил, что она не жалела времени, старательно выписывая страницы из книг себе в тетрадки, прежде чем получила аттестат зрелости, а в доказательство этого хранила звездочки чернильных пятнышек на своих изящных ноготках.

Мадлен… Никто другой, кроме меня, не знал точно то местечко между хрупким затылком и изящно очерченными плечами, на котором ей так нравилось чувствовать мягкость моих пальцев. Мы дремали в тени деревьев, убаюканные пением цикад, и она, нежно приникнув ко мне и вдыхая мой запах, говорила, что ее убежище — мои объятья. И шептала мне, что там — ее место. И больше ей ничего не нужно. Что я вкусно пахну свежим маслом и теплым молоком. А я неутомимо ласкал ее шелковистые пряди, такие белокурые, что иногда они казались совсем белыми.

Как-то в прекрасный летний послеполуденный час, во время каникул, мы, взявшись за руки, побежали полем зрелой пшеницы к нашей тайной хижине, притаившейся у подножия дуба. И вдруг я увидел Мадлен совсем другим взглядом. Я понял, что для меня она уже не просто компания в детских играх. Она превратилась в весьма прелестную девушку с декольте, закрытым крохотными стеклянными пуговками. Короткая рубашка из тонкой ткани, просвечивавшая на солнце, еще и задралась намного выше колена. Как же быстро она выросла за последние месяцы! Ее волосы, позолоченные солнцем, заплетены в две косы, ниспадавшие между загорелыми, немного выдававшимися лопатками.

И это я поцеловал ее — о, как же я смущался тогда! — когда мы рвали абрикосы в саду моего соседа Жанно Мазе — он был слишком стар, чтобы самому собирать их. Помню какую-то их особенную сладость. Они были такими спелыми — все равно что объедаться пюре из фруктов. Целуя ее в первый раз, я подумал, что губы Мадлен слаще бархатистой кожицы плодов, которые мы только что собрали — они уже переполняли края наших виноградарских корзинок.

Невероятно отчетливо и без малейшего усилия я чувствую легкий трепет его сочных губ, робко коснувшихся моих. Вспоминаю, что в тот день Фердинанд переоделся в хлопковую рубашку, закатал рукава и расстегнул ворот и еще на нем были короткие серые фланелевые штаны, державшиеся на подтяжках из потрескавшейся кожи. Перед тем как склониться ко мне, он осторожно снял беретку. Я решила, что это весьма галантно!

Ласковые прикосновения, к которым мы успели привыкнуть в нежном возрасте, мало-помалу сменялись выражениями любви. Эти прикосновения, бесконечно трепетные, выражали всю ту привязанность, какую мы оба всегда испытывали друг к другу.

Немного позднее — одним июньским вечером — я спросила его насчет помолвки. Мы сплелись в страстных объятиях среди стогов сена, в амбаре фермы Антонена и Амели Костиль. Снаружи бушевала гроза, и небеса трещали. Скорее уж можно сказать: я выдохнула эту мысль ему прямо в ухо, меж двух раскатов грома, нежным и целомудренным шепотом.

Я подарил Мадлен, со всей церемонностью, на какую только был способен в те годы, скромное колечко, украшенное жемчугом. Мне не хотелось отдавать ей ужасный крупный перстень моей бабушки. Кстати, к вящему отчаянию моей матери. Я хотел для своей невесты украшение простое и невычурное. Под стать ей самой.

Мой будущий муж отправился выбирать его в Тулузу вместе с Жанной, его матушкой. Жемчужина была черная, я никогда не видела ничего более необычного. Я не смогла сдержать слез.

Шестнадцатого февраля 1907 года я женился на Мадлен, ослепительно прекрасной в воздушном платье со шлейфом и венце из свежих цветов, по моде Прекрасной эпохи.

Он был обольстителен в костюме-тройке из темного тика. А какая серьезная мина на лице — я такой у него еще никогда не видела. Вот он, тот, кто стал моим мужем. Я вдруг отчего-то совсем оробела.

Наступившее лето мы провели в свадебном путешествии в колониях, во французском Индокитае; поездка на два месяца, щедрый подарок нам от моего дяди Альбера Эспинасса, который чем-то там руководил. Он проживал в Сайгоне, в Кохинхине, вместе со своей женой Маргерит, в роскошном колониальном доме на улице Катина, на углу пышной пальмовой аллеи.

Иностранцы жили на широкую ногу. Маргерит носила пышные блузки из тончайшего белого батиста, украшенного несколькими рядами безукоризненно отглаженных складок. Я с завистью рассматривала ее воротнички и манжеты, отделанные валансьенским кружевом. Какая элегантность! Я мечтала носить такие платья с корсетом, крепко стянутым шнурками! Мадам Эспинасс щеголяла в широкополых шляпках и под ажурными зонтиками от солнца, у них были такие изысканные рукоятки, выточенные из слоновой кости! Я, почти не выезжавшая за пределы нашей деревни, к такой роскоши не привыкла.

Мы побывали в Ханое, потом в разных районах Китая, в провинции Гуандун, а затем в Шанхае и наконец приехали в Яншо, так хорошо вам знакомый!

Нас очаровала эта часть мира, и дни, прожитые нами в Яншо, стали счастливейшими за все путешествие. Это место по-настоящему запало в наши сердца.

По возвращении, после нескольких лет спокойствия и радости супружества, во Франции начались трудности и трагические годы хаоса — разразилась Первая мировая война.

Были и мобилизация, и паника из-за воющих сирен в комендантский час, и животный страх от бомбардировок наших городов, школ, дорог и мостов, и ужас от гула внезапных воздушных налетов.

Мы прятались в погребе у Марисетты, тесно прижавшись друг к другу, зажав руками уши, затаив дыхание. Когда звучал отбой тревоги, вылезали наружу, оглушенные, но с облегчением: мы остались живы. Мы так надеялись, что никто не погибнет и наши дома уцелеют.

После этого познал я и муки оттого, что могу пасть один на поле брани, вдали от родни, как животное, на жирной земле, испещренной ямами от снарядов — они зловеще разрывались, сея случайные смерти. Меня приводила в ужас мысль пасть от свистящих над головой пуль наступавших немцев или грохота артиллерийских орудий. И все-таки даже это было ничто по сравнению с навязчивой мыслью: ведь я могу исчезнуть, так и не увидевшись больше с Мадлен.

Да, я могу свидетельствовать — повидал я варварства. Такого я и представить себе не мог. Потоки огня и железа. Мои воспоминания о траншеях полны такого ужаса и абсурда, что они почти точь-в-точь как видение дантовских адских грешников.

Счастливая звезда сопутствовала мне, когда бои возобновлялись с новой силой и эхо пулеметов с обеих сторон сливалось с оглушительными залпами пушечных выстрелов. Грязный, весь в крови, с глазами, опухшими от слезоточивого газа, я, вот не стану врать, просто подыхал со страху. Ночами, в короткие периоды затишья, продрогший и ошалевший от ужаса, я утешался, неустанно читая и перечитывая душераздирающие письма Мадлен с буквами, размытыми дождем, и в конце концов выучил их наизусть. Я плакал как ребенок, глядя на ее фото цвета сепии.

Не знаю сам, как случилось, что я выжил в этом аду. Чудо!

Надо полагать, мой час еще не пробил.

К несчастью, эти дни были последними для многих уроженцев Сарла. Бойня. Сперва погиб Мартен, мой двоюродный брат. Он стал первым в длинном списке. Гекатомба. А потом погиб Гастон, и почти сразу после него — Альбер.

А еще — Луи, ох, малыш Луи… Он ведь так и не успел по-настоящему вырасти… От удушающих газов. Какая мерзость!

Стоит мне лишь подумать обо всех искалеченных и тех, у кого из-за войны теперь месиво вместо человеческого лица! Несчастные! А поседевшие вдовы, для которых жизнь внезапно остановилась в тот же самый миг, что и часы на башнях их деревень. Столько разбитых жизней… Уничтоженных.

Что наделал добрый боженька?

Мне приходилось выживать, как и всем оставшимся здесь гражданским лицам, в атмосфере тревоги и в ужасном и тоскливом ожидании новостей, хороших или же дурных.

Вспоминаю, как терпеливо стояла у продуктовых магазинов, чаще всего безрезультатно, ибо, когда подходила моя очередь, товаров почти уже не оставалось. Продукты отпускали нормированно — немного хлеба в одни руки, и тот был гадкий. Условия жизни становились все тяжелее, а без Фердинанда и вовсе невыносимо.

У меня уже давно не было от него никаких вестей. Ему написать невозможно. Я не знала, где он сейчас. Вечерами, убедившись, что никто уже ко мне не зайдет, я наконец давала волю слезам. Эти рыдания приносили облегчение. Но после них я чувствовала такое опустошение, что засыпала, свернувшись в комочек на широкой постели и все думая, какая же я маленькая, одинокая и обездоленная.

Я поддалась слабости и стала подумывать, что раз мы далеки друг от друга, то я мало-помалу стану страдать поменьше. Что боль утихнет.

Я ошибалась.

Наоборот — я заметила, что чем больше проходит месяцев, тем больше растет печаль. Я так и не свыклась с этой тоской по нему, она пронизывала любую мою мысль, чувствовалась в каждом движении. От рассвета до заката.

Все потеряло для меня вкус, и цвета поблекли без моего любимого.

А время тянулось в бесконечность, никуда не торопясь. Как будто кто-то замедлил часовой механизм!

Я не жила. Это нельзя было назвать жизнью. Я только ждала. Ждала, надеясь на счастливый финал этого отвратительного конфликта.

Я вспоминала счастливые минуты, вновь и вновь переживая их про себя, и мечтала о будущем, о том, как чудесно было бы снова зажить прежней жизнью. Я осмеливалась воображать, как наконец навсегда вернется мой солдат. Настоящее было невыносимо. Непреодолимо. При пробуждении лишь первые секунды были безмятежны. Пока я не помнила. Но это мгновенно проходило, и реальность хватала меня за живое, не давая продыху. А вместе с нею — мука.

Только надежда и позволяла мне смело встречать новый день. Что-то он еще принесет мне — как знать?

Если письма приходили — поблекшие чернила, сжатые строчки, — я всю ночь разбирала эти каракули, читая и перечитывая их. До рассвета я выпивала их глазами, положив локти на обеденный стол. Красивый, ровный и прилежный его почерк проникал мне прямо в сердце. Слова складывались в тесные объятия и поцелуи. Свинцовая ноша вдруг облегчалась.

В нашей переписке мы говорили друг другу самые обыденные вещи, которые сочли бы бесполезными, будь мы рядом, если бы не разлука и не война. Мы еще больше сблизились. Срослись, как никогда раньше.

Все время его бесконечного отсутствия мое отчаяние было бескрайним, а его письма — мы, наверное, наотправляли их друг другу не меньше сотни — моей единственной радостью. Они помогали мне справляться с ударами судьбы. Я цеплялась за эти послания, даже не зная, жив ли еще мой бедный муж. Я думала, что это как будто смотреть на звезды в небе. Ведь некоторых звезд, самых далеких, уже нет, но их свет еще доходит до нас. Письма, присланные им, доходили из прошлого. Пока они шли, могло произойти очень многое. Понимая это, я не могла обрести покоя.

Я требовала у мерцавших звезд, любуясь ими, — не отнимать у меня Фердинанда. Только бы они мне его оставили. Из милосердия. Мне было важно только это.

Война. Ее бесплодность. Конфликт без конца.

Потом были послевоенные годы и разочарование… этот малыш. Наш малыш. Он так и не родился. Годы надежд… И ничего.

Так было суждено.

Впрочем, я знала это. Но одно дело — верить в пророчество, и совсем другое — внутренне принять его!

Госпожа Природа не соизволила подарить нам такое счастье. Она не дала и бомбам ни уничтожить нас, ни даже покалечить, что само по себе уже неплохо, так что проявлять к ней неблагодарность было бы бессовестно. А помимо всего, она даровала нам любовь, и тут уж нечего капризничать. Такая крепкая любовь, на всю жизнь, — это много. Любовь, не принесшая плода, все-таки остается любовью.

Нам пришлось смириться с этим. Что там говорить — мы не посодействовали восстановлению людских потерь! Мы не были патриотической парой. Сколько бы ни призывали члены правительства поднимать рождаемость. Это вопрос выживания нации! Надо представить себе контекст того времени. Франции необходимо было обрести жизненную энергию, чтобы стать непобедимой. Больше рожайте — вот что вдалбливала нам пресса с помощью пропаганды и информационных кампаний. Битву с Германией мы выиграли: теперь надо было вести борьбу за восстановление населения.

Рожайте… Как же печально мне было это слышать.

Пока мужчины сражались на фронте, я стала портнихой. Я быстро этому научилась. Надо было вязать шерстяные подшлемники, штопать носки и подгонять одежду, латая старые дыры.

Фердинанд же, естественно, освоил ремесло часовщика, пойдя по стопам своих предков. Оно прекрасно ему подходило — ведь он всегда очень любил изящные вещицы. Ремесленное изготовление предметов искусства требовало умения, передававшегося из поколения в поколение, а оно, в свою очередь, требовало бесконечного терпения. Он был талантлив. И в своей мастерской обретал душевный покой. Меня до сих пор поражает то, что он мастерил своими руками. Какая искусность, сколько взыскательнейшей тщательности!

Меня, как и моего отца, всегда завораживало тиканье секундной стрелки.

Мне было восемь лет, когда Картье стал выпускать часы-браслет, которые, начав продаваться, стали часами исключительно для женщин. Я смастерил свои, те самые, что у меня на руке на картине Лянь. Дата выгравирована на обороте, как и сплетенные инициалы: М и Ф.

Вернувшись домой в 1918-м, я посвятил себя разработке прекрасных наручных часов — ведь карманные часы были быстро сметены военными нуждами, — поскольку во время Первой мировой их перестали популяризировать. Я делал их все миниатюрнее. Этого требовал прогресс. Движущая сила.

Свои первые часы я мастерил наудачу, закрепляя корпус на металлической качающейся люльке, с 12 до 16 часов, приделывая ее к вырезанному из кожи кругу с помощью застежки. В 1920 году, знаете ли, это выглядело новшеством.

Потом я добавил дополнительные функции со вспомогательными циферблатами. Я сконструировал те самые, которые вы знаете, мои самые любимые — как раз перед тем, как попал в плен.

Я хотел корпус из полированной стали, с массивными ушками, стрелки тоже стальные, но подсиненные, и черные римские цифры, немного крупноватые. Я вставил двойную нумерацию красным цветом, на все двадцать четыре часа, так чтобы на I приходилось еще и 13, а на XII — 24. Циферблат я покрыл белой эмалью, на нем располагались еще четыре поменьше, симметрично друг другу. Эти усложнения показывают дату, как вы могли заметить сами. Был там еще и хронометр. Я не счел полезным вставлять туда еще и астрономические данные, указывающие фазы Луны, хотя это и было великолепно на чертежах. Я оснастил часы механизмом ручного подзавода. Колесико настройки было, естественно, установлено на 3 часа.

Мой труд завоевал гран-при, в те годы весьма почетный в сообществе часовщиков. И я немало этим горжусь!

Это лишь начало всего того, что произошло в 1941-м. И все-таки я выгравировал «1907». Памятная дата, правда?

Мы купили старый домик на въезде в Сарла, очаровательный, длинный, одноэтажный, с крепкими стенами. Бывшая ферма, сложенная из камня, с квадратным двориком, колодцем и голубятней. Кровля, крытая шифером, а потолки дубовые. Фердинанд смог обустроить скромную часовую мастерскую в одном из прилегавших амбаров — окна в нем выходили на рощицу с речушкой.

Мы старались отвлечься от пережитых страшных лет, когда мир разрушал сам себя, поскольку забыть такое все равно бы не вышло.

Жизнь понемногу пошла своим чередом, и мы опять были счастливы, не подозревая о том, что это всего лишь передышка.

И вот — Вторая мировая война разлучила нас во второй раз.

Я всерьез ждала, что умру от печали, думая, что мы больше никогда не увидимся.

Из почти двух тысяч узников трудового лагеря на опушке леса в Германии я был третьим, решившимся на побег и не явившимся на тяжкую утреннюю перекличку, когда нас выстраивали в один ряд, точно луковицы на базаре, всех, сколько нас там было, перед бараками, которые нам же и предстояло строить.

Я был уже не так молод и сумел завоевать доверие охранников. Они считали меня слишком старым, чтобы пытаться бежать, и были уверены: я смирился и жду окончания войны. Одного из них звали Карлом, и мы, невзирая на все происходящее, понравились друг другу: оба вполне отдавали себе отчет, что являемся жертвами войны. Нам случалось и посмеяться вместе. Он с нетерпением ждал увольнения в запас, а я — освобождения. Он привык посылать меня за покупками для узников лагеря — товарами торговали прямо из кузова грузовика, покрытого тентом, который развозил узников по местам работ, — и я охотно исполнял это его поручение.

При этом я напряженно раздумывал кое о чем…

Как-то после полудня я отправился со своим разрешительным пропуском за сигаретами. И на сей раз не стал возвращаться. Что ж, мне ничего не оставалось, кроме как прибегнуть к вранью, я совсем не хотел здесь сдохнуть, так и не увидев больше Мадлен. Это было сильнее меня. Сильнее страха. Ведь мне ничего не стоило и жизни лишиться. И я прекрасно понимал, что мне угрожает: на всех стенах были расклеены плакаты, в них говорилось, что любой беглый и пойманный солдат будет немедленно казнен.

Я подкарауливала старика Эжена, бывшего мэра. Он служил почтальоном. Фердинанду я писала каждый божий день. Не уверена была, что мои письма до него доходят, однако это вселяло в меня жалкую иллюзию, что мы с ним разговариваем, что мысленно мы опять вместе.

Слова любви я перемежала рассказами о своих повседневных трудностях с тех пор, как его не было со мной. Хлеб — самый простой и несъедобный, на вкус как картон и от него в животе колики; любезность бакалейщика Марселя — он из-под полы сбывал мне редкую провизию вроде пачки кофе, упаковки сахара или чечевицы и не пользовался этим, не заламывал цену. На черном рынке все это могло стоить больше в три или даже пять раз. Я говорила ему о брюкве и топинамбуре — их очень легко вырастить, но они совсем не сытные и лишь ненадолго способны обмануть чувство голода. Не забывала я упомянуть и о диких плодах, которые ходила собирать в надежде утихомирить желудочные спазмы и поменять на перезрелые груши. А еще я подбирала сухой валежник и сосновые шишки — это чтобы обогреться… И еще маргарин. И почерневшее мыло. Продуктовые карточки… Они были необходимы, чтобы покупать ткань. К счастью, куры еще несли яйца, и у нас оставался крольчатник.

Описывала я ему и новости о людях, с которыми мы в то время привыкли общаться: о семье, друзьях, соседях и лавочниках, упомянув и о паре эвакуированных страсбуржцев, которых мы приютили и пустили пожить вместе с их детками…

Мы были на одном корабле, нас занесло на одну и ту же галеру, и война у нас была одна на всех…

Я постоянно ходила на прогулки по сельской местности вокруг Сарла. Как она была прелестна: долины, усаженные каштановыми деревьями, зеленеющими дубами и протяженными рядами орешников. Ее милые деревушки с охровыми старыми домиками, наподобие тех, что в моем любимейшем Везаке, так и блестели в ларце из утесов и замков, нависая над текущей рекою.

Сколько раз эти домишки — пастушьи хижины, сложенные из одних только сухих камней, без опалубки и каркаса, и так волновавшие моего мужа, — служили нам временным убежищем от дождей и сколько видели наших жарких и ненасытных объятий сразу после свадьбы, в наш медовый месяц…

Лазая по этим тропкам, мы предпочитали Сен-Венсан-де-Кос. Этот живописный поселок, безмятежный и буколический, с домами, увитыми лозами, прилегал к долине Дордони. Безмолвно проплывали мимо длинные баржи, время тянулось долго.

Обычно мы отдыхали возле мельницы, снабжавшей деревню питьевой водой. Мы не уставали восхищаться пейзажами. Я любила возвращаться сюда одна. Своего рода паломничество. Как будто оно могло помочь вернуть прежнюю жизнь.

И тогда воспоминания детства возвращались, веселое вперемешку с жестоким. Запах свежескошенных полей и сырых подлесков с их густым мшистым ковром. Фердинанд, только что поймавший первую добычу — прекрасного карпа: ему пришлось выдержать настоящую борьбу, ибо совсем юный парень был почти равен по силам этой крупной рыбе. Фердинанд, складывающий руки, когда мне нужна была опора. Не знаю, откуда у него взялась эта блажь — влезать на гигантское дерево, почти до самого верха, и там целоваться под самым небом.

Ох, боже мой… мы и не знали, до чего были счастливы.

А еще я вспоминаю, как нацисты сожгли замок Палюэль. Это было позднее, в июне 1944-го. Замок, гордо стоявший с XV века! Святотатство! В тот же месяц, в ту гнусную ночь с 11-го на 12-е, оккупант расстреляет пятьдесят два жителя Мюссидана и окрестностей в отместку за нападение участников Сопротивления на поезд. Одна моя знакомая потеряет тогда очень близкого человека. Жертва нацистского варварства. Еще одна. Полагаю, это был Жермен. Несчастный, он проезжал на велосипеде в скверном месте в неподходящий момент, как раз чтобы повидаться с невестой, и знать не знал об акциях, организованных против этого немецкого конвоя.

Я оплакивала и его, и ее, всех-всех влюбленных, разлученных войнами.

Эта бойня повергла нас в ужас, добавившись к постоянной тревоге из-за облав, непрерывных грабежей и изнасилований.

В то лето 1944-го в Сарла почти не осталось мужчин. Подавляющее большинство мобилизовали на фронт — убивать бошей или попасть в плен. Других депортировали в концентрационные лагеря, некоторых нацисты поубивали во время вылазок Сопротивления, немногие присоединились к партизанам. Остались только дети, старики и женщины. Улицы опустели. Страшные времена.

Одна мысль о том, что мой муж во власти врага, а я не могу защитить его от всей этой жестокости, выводила меня из себя. Ненависть смешивалась со страхом, бессилием, ощущением несправедливости.

Ходить на прогулки для меня было имитацией действия, это лучше, чем пассивно ожидать каких-либо признаков жизни. Гармония сельских пейзажей так глубоко проникала в душу, что я отвлекалась от нашего положения. Но куда чаще было наоборот: тоска по Фердинанду становилась невыносимо жгучей, особенно когда я взбиралась по крутым тропкам, где мы хаживали вместе, и мне казалось, что он идет рядом.

Поднявшись на вершину плато, я молилась на все четыре стороны света, чтобы он только смог выпутаться. Повелась на идиотские приметы. Со мной так случалось, когда я была маленькой. «Если я досчитаю до десяти, а за это время ни одна птица не появится на небе — он жив». «Если за этим холмом появятся крыши Сарла — значит, весточка от него скоро придет». «Вот пройду подлесок, и если там будет тропка в ложбину — значит, он сможет вернуться…» Какой же глупой можно стать от полного отчаяния!

Нужно было цепляться хоть за что-нибудь, если уж даже Господь, кажется, совсем оставил нас!

Несмотря ни на что, я понемногу чахла, представляя самое худшее.

Когда мне сообщили, что он попал в плен, я просто рухнула без сил. Его призывали не как простого рядового. Французская армия заинтересовалась его ремеслом.

Однажды утром, когда его отряд передвигался тайком, они попали в засаду на поляне.

Он был так далеко от меня! Я и представить не могла, что оттуда можно бежать.

Я все твердила как заклинание: «Только бы они его не убили, да будет милосердие, только бы они его не убили. Пусть не причинят ему зла, не ему… Да будет милосердие, дайте ему вырваться…»

Я все шел, шел и шел, долгие дни, по малолюдным дорогам, по мелким лескам, ориентируясь по своему компасу, не обращая внимания на боль, думая только об объятиях Мадлен. Я постоянно был настороже. Прятался только на тех фермах, где не было телефонной связи, выпрашивая там приюта. Главное было снова не угодить волку в пасть.

Отдыхал я, укрывшись в сараях. Почти не спал, всегда начеку, чтобы быть готовым тут же удрать, едва заметив приближение врага. Мне приносили хлеба и воды. Иногда с колбасой. Я не снимал солдатских сапог из опасения, что потом не смогу опять их надеть, — так болели опухшие ноги. Мне предстояло преодолеть еще один чертов перевал.

Чтобы продвигаться быстрее, я украл велосипед. На войне уж как на войне.

Однажды, разогнавшись и на полном ходу съезжая вниз с холма, я увидел впереди, на въезде в поселок, немецкий полицейский кордон. Не растерявшись, я в два счета развернулся и на первом же повороте, едва оказавшись вне поля их зрения, взвалил велосипед себе на спину и стал спускаться с другой стороны холма.

Святые угодники! Я попал в самый центр лагеря бошей!

К счастью, меня вела моя счастливая звезда, ибо это было время их солдатской жратвы и они ели свое отвратительное рагу из мясных консервов. Я въехал в лагерь с самодовольным видом, прямо посреди всего солдатского скарба, который фрицы вывесили сушиться на веревках, и дерзко пронесся мимо, не смея вздохнуть, глядя прямо перед собой и моля только об одном: чтобы меня никто не окликнул. Поджилки тряслись.

Ни один служивый даже головы не поднял от своего солдатского котелка; стряпня, смею вас уверить, если голод разрывает вам кишки, куда важнее, чем какой-то там заблудший велосипедист…

Я чувствую бесконечную признательность к Марсель Гарен.

Удивительная и отважная, она вернула мне мужа: помогла ему незаметно перейти страшную демаркационную линию, причем под самым носом у врага, в непроглядную ночь, когда на небе не было ни луны, ни звезд.

Мы каждый год посылаем ей к Рождеству коробку шоколадных конфет…

Марсель любила одного человека. Он погиб на поле боя.

Я часто о ней думаю. Да будет вечной моя благодарность ей.

В ее родной деревне Шамбле невидимая граница проходила относительно далеко от ферм, по речушке Биш. Беглецам было нетрудно схорониться в густых и темных лесах, да еще с помощью местного населения, оказывавшего стойкое и организованное сопротивление. Просто нужно было ночью перейти реку в одном, самом узком месте. Это требовало тщательного знания местоположения, ибо там, где глубина в зависимости от течения была то ниже, то мельче, переправа становилась слишком рискованной.

«Почему вы это делаете, Марсель?» — спросил я ее глухим голосом, ослабевшим от лишений, когда уже перешел живым и невредимым в благословенную свободную зону.

Я заслуживал права на улыбку в ответ.

Я пытался согреть исхудавшее тело супом для беглецов оттуда. Для нас сделали приют, реквизировав не что-нибудь, а бальную залу.

«Знаете, я больше не боюсь смерти. Теперь уже нет. И если могу хоть чем-то помочь… Я знаю, что там, на небесах, увижусь со своим Люсьеном. А пока я этого жду, добрый Господь дарует мне время здесь, чтобы делать то самое, что, как мне бы хотелось, сделали для моего мужа. Ничего нет проще, мсье».

Прежде чем улечься на один из матрасов, которые, к слову, в прежние годы предназначались для приема эльзасцев, я пожелал отблагодарить Марсель. Ради меня она пошла на большой риск, опасный для жизни, отвлекая патрульных с овчарками и тщательно избегая даже приближаться к наблюдательным постам.

Она и слышать об этом не захотела.

Уже потом я узнал, что она еще не одного беглеца переправила на верную сторону Франции. Самоотверженность, исполненная милосердия и патриотизма.

На следующий день, на заре, я снова пустился в дорогу, как только выпил цикория, и в душе оставался только один образ: склонившееся ко мне лицо Мадлен; умолявшее, чтобы только ничего больше не случилось плохого. Пройдя с километр, я сунул руки в карманы и нащупал какие-то смятые бумажки. Каково же было мое удивление — я вытащил пачку денег! Марсель незаметно сунула ее мне в куртку.

Я сел на ближайший поезд.

Последовавшие месяцы были временем нашего воссоединения после разлуки.

От бедного Фердинанда осталась одна лишь тень. Он и так-то никогда не был толстым, а вернулся просто тощий как скелет. Одни кожа да кости. И все-таки он сумел хоть шкуру свою спасти, да-да. Это было самое главное. Пусть даже он и хранил в глубине глаз те жестокие зрелища, что ему довелось повидать, — растоптанных, разбитых, покалеченных жизней.

Надо было стараться позабыть о войне. Стереть ее из памяти вместе с мерным стуком сапог — ведь он еще мог раздаться в ночной тьме, в тишине нашего жилища.

Вопреки всем ожиданиям, время залечило наши раны — и душевные, и телесные.

Повседневная жизнь снова стала легкой, веселой и беззаботной.

Однако мозг мой упорно осаждали невыносимые картины прошлого, являвшиеся мне в кошмарных снах, терзавших меня каждую ночь. Но что за беда — ведь я выбрался живым из жуткого погружения в самое сердце ужаса.

Почему уцелел именно я, а не другие — тысячи беспримерных смельчаков, пожертвовавших жизнью?

Ответ может быть только один: ради Мадлен.

Фердинанд часто вспоминал о Яншо. Прошло столько лет, а он все испытывал ностальгию по этому светлому и спокойному месту. Его душа осталась на берегах реки Ли, надеясь изгнать тем самым демонов войны. И когда я слышала, как он насвистывает или поет в душе, — это всегда была одна и та же мелодия популярной песенки, которой он научился на военной службе:

Ах, Сайгон,

Закатным лучом обагрен, —

Ты как сладкий сон,

Сайгон.

Здесь у каждого щеголя — свой фасон,

Ах, Сайгон…

[…]

Нежность китайских ночей!

Не бывает любви горячей!

Ночь любви, ночь мечты,

Ничего нет прекрасней, чем ты,

О нежность китайских ночей! [31]

Никогда Фердинанд не забывал о тех местах.

А я подкапливала гроши. Тайком. Монетку к монетке, в шерстяной чулок.

Ночь за ночью я шила при тусклом свете кухонной лампы, пока он спал. Иногда вышивала, иногда штопала. В Сарла и окрестностях у меня завелась солидная клиентура. Ко мне приходили заказывать белье, вечерние платья, одежду для новобрачной, пиджаки, пальто…

Благодаря экономии в мае 1961-го мы смогли вернуться туда.

Мне удалось скопить денег, которых хватило на осуществление его мечты.

Она не могла бы сделать мне подарка прекрасней!

Что произошло потом, вам, должно быть, рассказала Лянь…

И вот теперь вы знаете все.

И все-таки только почти все…

Однажды утром, когда мы, тогда еще молодые новобрачные, гуляли по рисовым полям деревушки, расположенной в добром часе ходьбы от городка Яншо, мы услышали отчаянные крики.

Не раздумывая, мы сбежали вниз по тропинке, спускавшейся к этой тихой деревеньке, уютно притаившейся в ложбинке долины.

Тут вдруг к нам с криками подбежала женщина, старая-престарая.

Она была такой маленькой и тоненькой, что казалась совсем невесомой. Лицо так изрыто морщинами, что из-за них раскосые глаза казались только двумя тонкими черточками.

Обезумев, она лишь беспорядочно махала руками. И все горестно хваталась за голову, стонала и плакала.

Потом стала настойчиво тянуть меня за рукав, зовя пойти за ней.

Сомнений не оставалось — ей срочно требовалась наша помощь.

Мы ускорили шаг, и почти бегом она ввела нас в традиционную деревянную хижину на сваях, по-видимому, ее жилище. Она что-то не переставая говорила нам. Наверное, на диалекте этнического меньшинства в этом уголке мира.

Ее муж получил серьезное увечье, работая с сельскохозяйственными инструментами. У него на руке зияла резаная рана и обильно текла кровь. Он на глазах слабел. Требовалась самая срочная помощь. Нельзя было терять ни минуты.

Я сделала что смогла, перевязав его, и мы понесли старика ко врачу в соседний городок — Фердинанд взвалил его себе на плечи.

Ох и тяжкая же была эта дорога.

Вопреки всему раненый выжил и пришел в доброе здравие.

Желая выразить благодарность, пожилая женщина нежно гладила мои руки и руки Мадлен своими, узловатыми и шершавыми, но сколько же в них было тепла!

Ее взгляд светился такой признательностью!

И в этот самый миг что-то произошло.

Описать такое словами нелегко…

Как будто наши души — душа старой китаянки, которая назвала себя Шушань, и наши собственные — связала вдруг невидимая нить. Побежал ток. И мы, все трое, стали одним целым.

И ее дух мысленно обратился к нам…

Она «сказала» нам, что не стоит тревожиться о ребенке, о том, что мы не смогли его завести… что это просто вопрос будущего, как бы сказать, ибо, когда это наше воплощение завершится, мы с Мадлен сумеем обрести друг друга в последующих земных жизнях… и тогда, позже, познаем родительское счастье.

Этот крохотный миг длился целую вечность, мы оказались вне времени и пространства.

Странное явление так потрясло нас, что мы присели там, куда принесли нас ноги, — на берегу реки Ли.

Никто из нас не подумал прерывать воцарившееся молчание. В нем самом выражалось так много, куда больше, чем если бы мы отважились сказать хоть слово! Оно обволокло нас покровительственным коконом, сквозь который не проходило более ничего: ни плеска воды у наших ног, ни кряканья уток на другом берегу, ни певучего кваканья лягушек, ни отблесков пейзажа на набегавших маленьких волнах, ни мягких солнечных лучей, ласкавших наши босые ноги… Слова, ничего не значившие, вдруг стали не нужны.

Воспоминание о Шушань больше никогда не покидало меня. О ее хрупкой фигурке, согбенной под тяжестью лет, о ее пятнистых руках, изрезанных венами. О ее лице, нежном, печальном, серьезном и таком… просветленном.

И вот оно не отпускает меня всю мою жизнь.

Оно, это лицо, то появляется из водной глади, то сливается с ней, и глубокие морщины соединяются с рябью вод. Бесконечной добротой лучились ее черные глаза, которые старая женщина навсегда сделала и нашими глазами.

Всматриваясь туманным взором в течение изумрудных волн, мы ощутили, до чего мы, с нашим неведением и нашей западной духовной прямолинейностью, обособлены от этого знания, другим народам известного с начала времен.

За мельчайшие секунды этого взаимного обмена мы снова обрели детскую чистоту, умение ясно различать и ощущать основы бытия, ничуть не противопоставляя их реальности.

И было нам даровано умение восхищаться жизнью и понимать ее.

Мы уверовали в эту женщину. И доверились тому, что она сообщила нам не словами, а обменом чувств — таким же быстрым, как молния, на пределе нашего понимания.

Мы впустили это в себя. Мы сравнялись с теми, чей жизненный счетчик еще только отщелкал несколько лет, и поэтому они не сомневаются во всем, что видят, слышат, чувствуют… и раскрываются ближнему без всяких условий.

Иначе быть и не могло — нам оставалось только признать и впустить.

В конечном счете мы уже знали это.

Наши души — они, они постигли это… несомненность.

А теперь это знаете и вы, читающие это, и мы, перечитывающие. Впрочем, вы как будто знали об этом всегда.

Не слышно было никакого птичьего пения. Надо полагать, долгие беседы, которые мы с моей возлюбленной вели в безмолвии, лишили птиц дара речи!

Я забавлялся, распугивая карпов, — чертил круги на воде. Созерцал концентрические круги, расходившиеся до бесконечности, когда брошенный мною камешек спиралью уходил вниз, на чистое речное дно. И вдруг с головокружительной ясностью осознал, что последовательные ряды этих колец похожи на все те жизни, которых мы так ждем, и на все те, что уже прожиты нами, от которых ничего не осталось, кроме волн, возникавших от воздействия наших разных пребываний на земле. Вечное возвращение.

Задумавшись ненадолго, я вдруг почувствовал, как проворные пальцы Мадлен выхватили у меня из кармана нож — я не расставался с ним никогда.

Она торжественно вырезала на рыхлом камне понтонного моста первые буквы наших имен и дату. И обвела все это узором в форме сердца, а потом нежно меня поцеловала.

И вдруг фраза, прорвавшая безмолвие: «Мы вернемся сюда, Фердинанд… когда-нибудь, в другой жизни. И сердце, то, что я высекла в каменной плите, еще будет здесь. Мы узнаем его».

Взволнованный до слез, я прижал ее к себе так крепко, что у нее вырвался слабый глухой стон.

Это ему, Фердинанду, пришла в голову мысль отправить наше послание сквозь время. Он боялся утратить память о нашем прошлом.

Стоит ли запечатлевать такие добрые воспоминания, если грифельная доска стирается в конце каждой жизни, не так ли?

Моему мужу так любопытно узнать, удалось ли вам вернуть себе часы.

Мне же важнее и приятнее было бы убедиться в том, что Лянь, которую мы любили как родную дочь, отдала вам то шелковое платье, в каком она изображена на картине.

Я сшила его, вернувшись из свадебного путешествия, а ткань для него нашла в центральных рыночных рядах Бен Тхань, совсем рядом с вокзалом Мы Тхо в Сайгоне.

О-о! Он был новехонький и просто блестел, тот крытый рынок с изящной колониальной архитектурой французского стиля, весь из белого бетона, а кровли красные! А над входом гордо сияли громадные часы.

На прилавке сотнями красовались ряды переливчатых тканей с вышивкой разных мотивов.

Мой взгляд задержался на зеленых карпах и больше не смог от них оторваться.

Да, помню эти роскошные часы с бирюзовыми цифрами и стрелками, висевшие высоко, в самом центре купола центрального входа!

Я точно помню эту сцену.

И снова вижу, как мы прохаживаемся по рядам, буквально ломящимся от выложенных товаров, переходя от аккуратно стоявших баночек с пряностями к туалетному мылу — каждый его кусочек был упакован в бумагу с изображением прекрасных китаянок тех лет — тех, кого выбрали Мисс Дельта Меконга; проходя мимо лавок с эвкалиптовой мазью, мимо гирлянд сушеной рыбы, источавшей тошнотворный смрад, коробочек с цукатами, ямса и различных съестных припасов…

Повара суетились, склонившись над дымящимися котелками, нагревательными плитками и набитыми мешками из джутовой ткани. Ароматными испарениями жирного мясного бульона с приправами из кориандра под названием «фо» и клейкого риса — его варили в кастрюлях — был пропитан весь воздух. А немного подальше благоухание лепешек соревновалось с ароматом жареного тофу.

Еще помню, как мы наслаждались вкусом говядины, поджаренной с острым перцем и лимонной мятой, как покупали бадьян и тигровый бальзам и много еще чего-то…

Прогуливаться туда-сюда было трудно — проходы становились такими узкими, что приходилось пробираться гуськом. Навстречу то и дело попадались разносчики товаров в остроконечных шапочках, с покачивавшимся на плечах коромыслом — на оба его конца подвешивались доверху нагруженные мешки.

Вдруг Мадлен бросилась прямо к прилавку торговца тканями.

Изумленная, очарованная, она дотронулась до роскошных разноцветных тканей и стала приподнимать их и смотреть, пока не увидела ту самую, что так хорошо вам знакома.

Ах, память, память… С возрастом она все важнее.

Сами увидите!

Одна лишь мысль, что все то, что в ней откладывается, однажды будет безвозвратно забыто, огорчает меня — особенно теперь, когда мы знаем, что наша душа в своем долгом путешествии не прекращает существовать, в отличие от телесной оболочки.

Могли бы и вы — простите, точнее, могли бы и мы — сделать как мы, чтобы сохранить свидетельство обо всех этих мгновениях, пережитых вместе, об этих минутах, столь безнадежно эфемерных.

Наверняка вы поймете, почему вам так нравится запах розы или сирени, исходящий от маленьких кусочков мыла, сладость абрикосов, созревших в свою пору, кисло-сладкие привкусы Китая и его неподражаемые драконы… и — от противного — вы поймете, что заставляет вас ненавидеть запахи стоящего на плите рагу или едкость конфет из перечной мяты, как это понимаю я…

Смею надеяться, что некоторые следы пережитого нами, эти крошечные ничто, сопровождавшие нашу обыденную жизнь, переживут нас и не исчезнут в излучинах Вселенной.

А теперь, если позволите, скажу и я: живите в неспешности. Противьтесь как только можете тому исступленному водовороту, в какой швыряет вас жизнь.

Уверяю вас, в этом нет ничего невозможного.

Сосредоточьтесь на самой сути бытия и попытайтесь обрести безмятежность вместе с той великой мудростью, какой достигают, глядя, как медленно-медленно плывет по течению ряска, убаюканная прозрачными водами реки Ли.

— Позаботьтесь о нашей дорогой Лянь, ведь она сейчас уже очень стара — в эти годы, которые и ваши, и наши одновременно.

А лучше и превыше всего — будьте, будем же счастливы!


Нью-Йорк

8 декабря 2068 года

Таль

Из офиса нотариуса она выходит вся в слезах, громоздкая посылка едва помещается под мышкой, в одном кармане старая флешка, в другом — старые часы.

Задрав голову, она смотрит на внушительные прозрачные фасады с голубоватыми отблесками. Валит снег, вихрь разнокалиберных снежинок точно занавес, отделяющий асфальт от небес. Звуки уличного движения становятся глуше. Мороз кусачий, ледяной ветер залезает всюду и хлещет ей по лицу. Вот и зима. Скоро Рождество. На многолюдной улице зажигаются иллюминации — одна, другая. Она переполнена прохожими: у них тоже свои заботы, все куда-то спешат. День уже на закате.

Таль Мюллер безутешна с тех самых пор, как ее бабушка и дедушка покинули этот мир. Они, конечно, были очень старыми. Обоим по девяносто семь. Прожили прекрасную жизнь и угасли в одну ночь, во сне. Однако это ее не утешает. Этого-то следовало ожидать. Так и должно было кончиться. Никто не живет вечно. Вот, в общем, то, что все ей говорили. Банальности.

При этом ей по-настоящему не хватает их. Жестоко. Они были ее единственной семьей.

Слезы, жгучие, замерзают прямо на ее покрасневшем лице. Впрочем, они ничуть не портят ее прелестное миловидное личико, еще по-детски округлое, едва скрытое под лыжной шапочкой из толстой шерсти, из-под которой выбиваются длинные белокурые кудряшки.

Взгляд молодой женщины с трудом достигает геометрически правильных прозрачных крыш со срезанными углами и стеклянных мостиков, соединяющих между собой высотки. А заметив световой сигнал yellow cab’а [32], затормозившего и остановившегося почти прямо перед ней, она понимает, что мэтр Флеминг был так любезен, что вызвал один из кэбов для нее. Как деликатно с его стороны! Он был так смущен и удручен, когда увидел ее вселенскую скорбь.

Машинально Таль касается кнопки детектора двери, и та скользит, открываясь и приглашая ее внутрь. Она думает, что снег, который валит так густо, растает, едва долетев до земли. Она чувствует себя не в своей тарелке, задавая нужный адрес навигатору машины, прежде чем рухнуть без сил на силиконовое сиденье. Новый приступ тоски настигает Таль, пока голосовой помощник-робот воздушного такси желает ей приятной поездки, сперва выложив на дисплее подробный план полета и точное время приземления.

Перед ней как живой встает дедушка: он задорно и громко клянется, что никогда, вот хоть режьте его, никто не заставит его залезть в эти проклятущие кэбы, у которых нет шофера. Он сдержал слово!

Таль не может унять дрожи. Она проверяет, активирован ли терморегулятор ее сиденья, и признается самой себе, что и у технологий бывают пределы возможного. Почему-то сейчас ничто не в силах избавить ее от бесконечного холода, пронизавшего все тело, проникшего в сердце и доходящего до костей. Она прижимает к груди пакет, и ей так не терпится открыть посмертное сообщение, завещанное ей столь любимыми дедушкой и бабушкой вдобавок к часам и роскошной картине — тому триптиху, какой она уже видела у них дома. Он висел над их кроватью.

Ведь они воспитали ее практически одни после трагической гибели ее родителей в автомобильной катастрофе в 2047-м, когда ей было всего семь лет. К счастью, у нее осталось много воспоминаний. Счастливое детство.

В тот момент, когда случилась драма, ее отцу, Давиду Мюллеру, было сорок пять, а матери Джад, урожденной Кальван, всего сорок три.

Густые, отливающие золотом волосы у Таль — от Джад, а той они достались от ее матери Мелисанды. А вот разрез глаз — тут сомнений нет, он у нее как у Гийома, дедушки по материнской линии. Остальные ее гены скорее от семейства Мюллер. Каждое лето Таль ездит к ним в отпуск, на юго-запад Франции близ Бордо, где виноградники сбегают к океанским берегам. И ничто не заставило бы ее пренебречь веселой компанией ее немецких кузенов.

После внезапной гибели Джад Гийом и Мелисанда приняли решение эмигрировать, чтобы воспитывать Таль в Нью-Йорке. Им не хотелось создавать ей дополнительную проблему, отрывая от родной почвы. Вот так их внучка и смогла по-прежнему жить на Манхэттене в Верхнем Вест-Сайде, к западу от Центрального парка. Ей не пришлось съезжать с квартиры, располагавшейся на первом этаже приличного таунхауса, и она продолжала ходить в свою родную школу, где уже обзавелась товарищами в классе, занятиями и привычками… Не выразить, каким это оказалось облегчением. Она утратила не все, даже если ей не хватало самого главного.

Бабушка с дедушкой, преданно ее любившие, говорили с ней по-французски. Как и ее мать. Гийом продолжил заниматься архитектурой. Его взяли работать в известное архбюро. Его супруга же предпочла работу переводчицы, ведь во Франции она преподавала китайский язык. У нее был свой график занятости. И главное, она смогла посвятить себя Таль.

Невозможно восполнить неизмеримый урон, нанесенный потерей родителей. Однако Мелисанда и Гийом предприняли все, чтобы уменьшить страдания и помочь Таль поскорее восстановиться. В первые годы они даже прибегали к помощи профессионального психолога.

И вот у молодой женщины — какой она стала теперь, в 28 лет — нет никого в целом свете, и отныне она одна. Совсем-совсем одна…

Печальное умозаключение — и вот слезы, все никак не иссякающие, снова текут в три ручья.

Правда, друзья — они у нее есть. Но это совсем не то.

Совсем потеряв голову от печали, она уже не любуется городскими огнями, такими крошечными при виде сверху, а ведь всегда смотрела на них с таким восторгом. И вздрагивает, услышав сигнал, возвестивший о прибытии на место назначения.

Она готовится оплатить проезд, поднося к сканеру микрочип, встроенный в ткань рукава, когда металлический голос сообщает ей, что за все уже уплачено. Такая трогательная забота немного согревает ее несчастное замерзшее сердце. Она планирует завтра поблагодарить мэтра Флеминга за его любезность.

Быстрыми шагами молодая женщина проходит мимо coffee shop’а [33], в этот час битком набитого. Она не обращает внимания на темные профили за стеклом витрины и идет прямо к своей высотке, в известном смысле очень нью-йоркской, из обновленного кирпича и с пожарными лестницами на старомодном фасаде.

Опознав ее, застекленный дверной проем открывается в холл, который ведет прямо к прозрачным лифтам. Умиротворяющий аромат духов распространяется сразу же, как только Таль окружает подсветка цвета голубой лагуны. Отовсюду звучит музыка, напоминающая о море. Должно быть, ее телесные датчики уловили чувство бесконечной скорби. Обычно ее пичкают веселыми и заводными фрагментиками, на фоне световых лучей на красных рельефных камнях, вместе с тонкими ароматами с цитрусовыми нотками — они способствуют двигательной активности.

Таль глубоко вдыхает, сдерживая очередное рыдание. Посмотрев на свое отражение в зеркале, она замечает, что кристаллики снежинок, усеивавших ее кудряшки, уже почти растаяли. Отворачивается, увидев свое опухшее лицо и покрасневший носик. Облик, который вернуло ей зеркало, слишком депрессивен. Она осознает, что сегодня вечером вполне способна кого-нибудь испугать, и надеется, что не встретит на лестничной клетке никого из соседей.

Она словно украдкой юркает в дверь собственной квартиры, затаив дыхание и все-таки приложив большой палец к биометрическому замку. При звуке ее шагов приглушенное освещение с разными цветовыми нюансами включается в ее просто и строго меблированной комнате. Таль осторожно кладет прямоугольную картонную упаковку на стол, потом снимает крутку и шарф и вешает на спинку стула. После этого быстро возвращается в гостиную и садится в кресло, принимающее форму сидящего, лицом к скрытому экрану.

Она колеблется, вдруг испугавшись, а не суждено ли ей сейчас узнать какую-то правду, которая осквернит память о бабушке с дедушкой, а ведь она хотела сохранить ее незапятнанной. Но тут же успокаивает себя: ведь они так долго старались заботиться о ней. Так что просмотр этого посмертного послания не должен причинить боль. Прощальное письмо — напомнить ей, как они ее любили, фотографии ее матери и отца еще до того, как они так трагически погибли… возможно, видеозапись… Она представляет, что там еще может быть. Мозг стремительно громоздит одну гипотезу за другой. Но глухая и бессознательная тревога все-таки гложет ее изнутри: а если она сейчас узнает что-нибудь о смерти родителей? А если ей лгали? Если они вовсе не просто погибли в автокатастрофе… Что, если…

Она трет и массирует лицо изо всех сил, зеленые глаза с потеками туши, и вот набирает в легкие глоток свежего воздуха, чтобы прогнать овладевший ею смутный страх.

Наконец, резко махнув рукой, решается и вставляет флешку, переданную нотариусом, погружаясь в чтение документа.

* * *

Только дочитав до последнего слова, она заметила, что уже совсем стемнело. Взволнованная до глубины души, Таль оглянулась. Снег больше не падал. Снежинки и вправду таяли, не долетая до земли, асфальт поблескивал влажной ледяной коркой. Квартирку освещало сияние бледной луны, почти непорочно круглой. Ее слезы высохли, подобно звездному небу. Она рассеянно смотрит, как начинает заниматься заря, как вспыхивают ее первые пастельные лучи, белеющие на молочном небосводе, и в их неверном свете на улицах пляшут китайские тени. Солнце вот-вот взойдет, но скорее всего останется за горизонтом, закрытым ватой облаков. Значит, грозит новая снежная буря. Еще денек на улицу лучше носа не высовывать.

Молодая женщина собирается с духом и сладко потягивается, расправляя мышцы, онемевшие от неподвижности. Она опустошена. Оглоушена тем, что узнала. Она явно не сможет спать, у нее опухли веки. Она задумчиво натягивает толстый пуловер и заваривает горячий чай.

Исповедь. Воспоминания. Да еще на несколько голосов… И ведь она их знает! Тайна, хранимая так долго…

Она не может прийти в себя. Такого она не ожидала.

Задним числом она оценивает теперь эту безмятежность, никогда не покидавшую бабушку с дедушкой, даже в самые тяжелые минуты их жизни. Сколько она помнит себя — всегда знала, какая сильная любовь объединяла их и была видна в каждом их жесте, в каждом слове, вплоть до дня накануне их последнего вздоха.

И от этих смутных картин прошлого в душе вспыхивает ослепительная радость — вместе с горестью и печалью от их утраты.

А потом — последняя фраза, она только что прочла ее, нежную и пронзительную, как прощальное объятие на вокзальном перроне: «Мы уходим, малышка Таль, но на самом деле мы остаемся с тобой. Не грусти, ангел мой».

Таль чувствует внезапный прилив энергии. Ее тело взбодрилось, в ней пылает новое воодушевление. Глаза блестят, полные звезд.

Ей выпала миссия, самая важная в мире. И она мысленно обещает не подкачать.

«Вы преуспеете. Вы не растеряете воспоминаний в пути. Я помогу вам найти место, где их хранить. Могу вас уверить, что вы сможете снова пережить все эти мгновения. Я не хочу, чтобы жизнь, чтобы ваши жизни протекли у вас между пальцами и растаяли как снег на солнце, не оставив следа».

Таль, окрыленная, собирается с мыслями.

«Выставить на продажу центральную часть картины и часы в разных местах. Да, именно так. Вот. Оставить две другие части себе. Но прежде сделать копии исповеди и перекачать на зашифрованный электронный носитель. После чего не забыть сделать пометки на оборотных сторонах левой и правой частей триптиха цифровой нестираемой краской, со ссылками на интернет-ресурс, открывающий доступ к упомянутому носителю».

Остальное довершит судьба.

Она уже знает это: ей открыли тайну бабушка с дедушкой. В декабре 2099-го. 2099-й… Ей перевалит за шестьдесят. А им будет только по тридцать один.

Как все просто… кружится голова.

Она снова узнает их.

Они, увидев ее, должно быть, почувствуют только смутное ощущение дежавю.

Так каждая история жизни, которую им позволено будет прожить, никогда не канет в реку Забвения.

Потому что так суждено.

Потому что наша душа переживает нас.

Взгляд Таль теряется где-то в дальних далях горизонта, светящегося тысячью огоньков. Сейчас, в оконной рамке, на лунном лике угадывается смутная улыбка. Луна как будто смотрит на молодую женщину в упор.

И молодая женщина думает о каком-нибудь мужчине, где-нибудь в Нью-Йорке, а может, и нет, о том, кого она любила в прошлой жизни.

Кто знает?

Круглолицее светило подмигивает ей. Сердце Таль бьется все быстрее, наполняясь надеждой.

Она мечтает — а что, если ей уже приходилось иногда встречаться с ним… а может, и каждый день… в метро, в автобусе, поезде или в залах, где всегда так много людей…

Эпилог

Жизнь — отправление, смерть — возвращение.

Лао-цзы, Дао дэ цзин, ок. 600 года до н. э.

Провинция Гуанси, юго-восток Китая

24 августа 1907 года

Шушань

В то приветливое летнее утро после ясной ночи полнолуния изменился мой взгляд на мир и на все вокруг.

С тех пор как это случилось, минуло почти семь дней. Я прекрасно помню, была середина лунного месяца…

С тех пор время остановилось.

В то утро, вернувшись из храма, куда отнесла монахам дары своей общины, я встревожилась, услышав слабые стоны. Они доносились со двора. По ним я сразу поняла: случилось что-то серьезное. Это уж точно были не предсмертные хрипы животного.

Сразу же бросив тележку, я побежала к лестнице и вскарабкалась по ней как можно быстрее. И увидела своего мужа — Баоцяна: он лежал на полу, скрючившись от боли.

Старик Дун, как его звали в деревне, тяжело покалечился, когда подрезал бамбук. Кровь из него текла настоящим ручьем. Весь рукав его извечной синей куртки с узким воротничком пропитался громадным темно-красным пятном.

В панике я так быстро, как только позволяли прожитые годы, побежала на улицу, проходившую через пустую деревушку. Я кричала во весь голос, взывая о помощи. Никто меня не услышал — в это время все крестьяне работают в полях. Я совсем потеряла надежду. Моим воплям вторило лишь кряканье уток. Вокруг не было ни души, только пара иностранцев, они шли по тропинке. Просто гуляли, любуясь нашими деревянными хижинами на сваях, неподалеку от хорошо мне знакомого мельничного колеса.

Я замахала им руками, моля небеса прийти мне на помощь. Эти люди тотчас поняли мое горе. И я увидела, как они быстро бегут ко мне с холма.

О милость богов! Видение.

Женщина была такой белокурой и бледной, что мои предки, несомненно, приняли бы ее за дьявола во плоти, еще и с такими круглыми и светлыми глазами, как будто можно было легко заглянуть внутрь. Ее супруг, великан — я и не подозревала, что на свете бывают такие долговязые люди, — поражал своей изумительно светлой кожей такой белизны, какую приобретает рис после сушки на наших залитых солнцем террасах. Все его лицо — и скулы, и крылья прямого носа — было странно усеяно темными пятнышками. Как будто на его лице цвела ряска! Здесь отродясь ничего похожего не видали!

Я без труда дала им понять, что зову их за собой. Они побежали за мной еще быстрее, до самого дома. Они не понимали моих речей, но как будто воспринимали верно и быстро откликались. Я отгоняла мух веером. Помню, что их было целое нашествие. Дама перевязала рану моего жестоко страдавшего Баоцяна и наложила жгут, использовав чистое белье, которое я дала ей, и веревку, лежавшую на кухонном столе. А затем мужчина взвалил себе на спину раненого — бедный мой, он весил не меньше мешка риса, хоть и был тощий. Тут самое время сказать, что ближайший доктор жил в Яншо. Это вам не к соседу отнести. Добрый час пути. И никак нельзя опоздать.

Как всегда в это время года, стояла изнуряющая жара, а в тот день не было вообще ни ветерка. В воздухе стоял сухой зной. Тот парень был крепок, но пот тек с него градом, так что его изящной спутнице то и дело приходилось вытирать ему лицо белым платком с изысканной вышивкой. Она внимательно следила за тем, как держит свой зонтик от солнца, обшитый тонким кружевом, — так чтобы не напекло голову моего старого Дуна. Она смачивала больному губы с сочувствием, которое потрясло меня. И говорила ему непонятные, экзотические слова тем нежным и мелодичным голоском, каким обращаются к детям, когда хотят их утешить. Меня очень тронуло такое великодушие.

Я помню пыль, всю дорогу. Я еще чувствую ее запах, а на губах — ее железный привкус. А может, это был привкус крови. Не знаю. Земля, кружась, липла к моему влажному телу. Она проникала повсюду, даже в ноздри. Выбиваясь из сил, едва дыша, я кое-как поспевала за процессией. Я семенила, опираясь на бамбуковую палку, не выпуская из рук белеющие пальцы Баоцяна и моля только об одном: чтобы мы не пришли слишком поздно. Буро-красное пятно расползалось по всей его одежде. С кровью из него уходила и жизнь. Я с тоской видела, как стекленел его взгляд… Ах! только бы он не лишился чувств!

По счастью, навстречу попался отряд здоровенных горцев. Ради нас они повернули обратно и побежали за лекарем. А тот уж прискакал на коне и наконец смог оказать настоящую помощь. Праведное небо!

«Успокойтесь, мадам, выкарабкался муженек-то ваш. Крепко же он сшит, этот чертов старик Дун. И силен как тигр! Посылайте за мной, если он не встанет на ноги до того, как луна пойдет в рост. Особенно если лихорадить его начнет. И поите его этими отварами. А ведь чуть было не того… знаете ли. Чего скрывать, прямая дорожка ему была к праотцам. Бедняга, в нем жизни-то оставалось на капельку. Столько крови потерял, шансов выжить все меньше и меньше… Точно говорю вам, несчастному путь был на тот свет уже готов. С нами его соединяла лишь тоненькая ниточка. И уж до Яншо он явно бы не продержался; это так же точно, как и то, что солнце сейчас зайдет», — изрек лекарь, отирая пот со лба.

Не помоги нам эти люди, не было бы сейчас с нами моего храброго Баоцяна. Легко отделался. Им он обязан жизнью. Даже не выразить, до чего мы им благодарны.

Мне так хотелось поблагодарить их — но как, не зная ни слова на их языке, не имея богатств, чтобы подарить им…

И поэтому я просто сделала что могла. А точнее сказать — что умела.

Когда наши пути-дорожки уже готовы были разойтись в разные стороны, я просто сжала их мягкие и теплые руки в своих.

Кругом не было ни души — только птицы кружились над нашими головами и весело щебетали. Наверняка они так разволновались, почуяв, что вот-вот хлынет ливень. Поднялся ветер, и воздух от этого стал горячим и влажным. В тот же миг тоненький дождик сезона слив окружил нас теплым занавесом с серебристыми прожилками. По лицам заструилась вода. Муссон. Никто из нас не шелохнулся.

Нас всех поразило тревожное и таинственное предчувствие.

Словно вот-вот случится сама-не-знаю-что. Должно случиться. Вот сейчас.

Такое можно лишь почувствовать.

Я позволила их душам слиться с моей, и наши жизненные энергии слились с одной энергией, мощной, вселенской.

То, что мне открылось, наполнило меня благодатью. Ох, если б вы только знали, какой благодатью! Это не выразить… я видела… я узнала… любовь друг к другу, которую их души пронесли начиная с древних, самых незапамятных времен. Я поняла, что моя душа связана с ними и что в прежних путешествиях по земной жизни мы уже встречались. Мне открылось, что в этой жизни им не суждено будет иметь детей, но все поправимо и еще впереди. Я почувствовала уверенность, что позже их окружат потомки и среди них будет девочка — и это буду я!

Неслыханно! Вы хоть понимаете?

Каким чудом? Честно сказать — я ничегошеньки не пойму. Но ведь не обязательно постигать чудеса — их нужно переживать.

Этот молодой человек и его нежная жена, которых я всего неделю назад держала за руки, станут моими собственными предками!

О небо!

Чувства буквально захлестнули нас. Слезы катились по лицам вместе с каплями дождя.

Каким бы немыслимым это ни казалось, но мы увидимся снова, все втроем, на исходе следующего века, под другими небесами, очень-очень далекими от моего такого любимого края… в сердце дальних земель, где зимы холодны и снежны… в будущем, когда дома будут громоздить вертикально, чтобы касаться облаков, и они станут похожи на барабанные башни с тысячью отблесков, напоминающих залитые водой и разделенные на участки рисовые поля моей деревни.

Что за вздор, скажете вы.

Это великолепно — то, как взаимосвязаны эти жизни, у меня до сих пор голова кружится!

Невероятно, да? От души с вами соглашусь.

При этом, представьте себе, ни секунды не сомневаюсь.

Я пережила, как настоящую, свою безмерную печаль от утраты их обоих, отпуская их в будущее, — ведь я не могу ждать тридцать лет.

Все, что я видела, — они тихо угаснут в одну ночь, в одной постели, крепко обняв друг друга.

И снег будет кружиться под молочным небосводом… такой белый, чистый, легкий. Я еще никогда не видела такого… Божественно красиво!

Я ничуть не сомневалась, что им суждено встретиться, когда я снова буду старухой. А им, в их очередном земном путешествии, будет тридцать один.

Спираль бесконечна.

И вот мне остается сказать вам только одно: все это было совсем не случайно, ибо случайностей не бывает на свете.

К несчастью, мы не распознаем друг друга.

Сможем лишь интуитивно ощутить, увидевшись во второй раз, когда встречаются наши взгляды — зеркала души.

И тогда, несомненно, начнем испытывать друг к другу чувства истинно глубокие, обогащенные течением времени.

Чувства, которые удивят нас — как их силой, так и их очевидностью.

Просто впечатление, что уже когда-то встречались.

Загрузка...