Февраль выдался погожий. Буйные южные ветры и небеса с истомленными облаками вызывали настроение влюбленности и тоску по чему-то новому, по манящим далям. Еще немного, и обманчивая весна подвела бы фруктовые деревья. Миндаль был готов расцвести. Мы ходили в одних рубашках.
В эти дни началась разгрузка первого японского судна, пришедшего в наши воды. Было оно большое, черное, с облупившейся краской, ветхое. Прослышав, что экипаж напуган и не решается сходить на берег, мы смекнули, почему к нам прислали этого ветерана морей.
Общественность пришла в движение. Множество людей, задетых за живое тем, что их считают чуть ли не каннибалами, с флагами и музыкой отправилось в порт. Их представители поднялись на борт и заявили, что все члены экипажа считаются гостями города.
Японцы очень скоро убедились, что «большевики» едят не людей, а жареных барашков, и им весьма понравилось все остальное: и старый порт, и желтый город, и кристальная анисовка. Начались всеобщие торжества. Все предприятия наперебой вступили в соревнование по гостеприимству. Не отстали от них и села. Моряков нарасхват приглашали на свадьбы, именины, дни рождения, по разным поводам и безо всякого повода.
На прощальный банкет я немного опоздал: заканчивал картину, которую наша общественность решила преподнести гостям, отчаливавшим на рассвете.
В интерклубе собрался цвет города. Наши все еще держались, но японцы уже поддались белой магии анисовки. Им, привыкшим опрокидывать у стойки рюмку-другую слабенького саке, оказался не под силу гибельный аромат аниса. Жмуря косые глаза, они тоненькими японскими голосками весело подтягивали нашей песне «Гей, родной балканский край».
Не знаю уж, кто это придумал, но швейцар барба Зиго, старый моряк, нарядился Нептуном — у него была длинная борода и трезубец, при появлении нового гостя он, ударяя в медный гонг, громогласно сообщал его имя, а по-английски — звание или профессию.
Так было и со мной. На миг воцарилась полная тишина. Я сделал общий поклон. Затем прервавшаяся песня вспыхнула с новой силой. Кто-то, сидевший в центре стола, махнул мне рукой. Это был мой приятель полковник.
Мы обменялись рукопожатиями, и он, приподнявшись, представил меня капитану и своей соседке. Она была очень красива, эта девушка с черными, как смоль, волосами, смуглым лицом и оранжевыми глазами, со странным выражением смотревшими на меня. «Вероятно, что-нибудь не в порядке», — подумал я и незаметно, по-женски, окинул взглядом свою белую нейлоновую рубашку и синие брюки. Подвыпивший японец с маской из старого пергамента вместо лица поблагодарил за оказанную ему честь, произнес несколько в меру лестных слов о живописи, и на этом обряд знакомства окончился. Я учтиво поклонился, а когда поднял голову, то встретил преданный взор оранжевых глаз и услышал ласковую французскую речь:
— Пожалуйста, мосье, место свободно. Старший помощник пошел спать. Пожалуйста.
Я взглянул на своего приятеля. Он чуть кивнул. Капитан пил анисовку и таращил глаза на полную девушку-болгарку с внушительным бюстом и лицом, словно румяное яблоко. Я устроился рядом с иностранкой и превратился в истукана.
Без сомнения она была «борд-бамбиной» — одним из тех морских созданий, что бороздят океаны, переходя с судна на судно и — волею природы или общества — разнообразя морякам скуку плавания. Однако эта девушка была столь изящна и красива, столь чиста, с таким благородным овалом лица, что сердце мое заныло от жалости и отвращения, когда я представил себе ее в объятиях какого-нибудь подонка. Капитан, как я впоследствии узнал, «зафрахтовал» ее на рейс от Сингапура до Марселя. Волосы у него были черные и блестящие, но руки — склеротически дряблые, а под глазами набухли старческие мешки. Девушке же было лет девятнадцать.
В общем, как известно, в присутствии таких прелестных существ даже истуканы обретают наконец дар речи, в особенности если под рукой анисовка. После второй рюмки я вгляделся в ее глаза и тихо сказал, что они сияют, как далекая планета. Вычитанное где-то сравнение очень мне помогло. Девушка с неизвестно откуда взявшейся грустью заметила, что планеты в наше время не столь уж далеки, и разговор пошел своим чередом. Но тут случилось то, что часто случается с нашим братом — ожидаешь легкого флирта, а наталкиваешься на трагедию. Ее история была короткой и знакомой… Я расстроился, подлил себе водки и проклял свое глупое сентиментальное сердце.
Оркестр заиграл чачу. У собутыльников, однако, еще не было настроения танцевать. Все казались очень занятыми самими собой и не замечали новых звуков — таких настойчивых и бойких среди глухого жужжания веселящегося улья.
Девушка, вдруг преобразившись, подняла бокал и сказала:
— За вас!
Мы выпили друг за друга и отправились на пустую площадку. Это был самый долгий и самый красивый танец в моей жизни. Для меня ничего не существовало, кроме смуглого лица и опьяняющего ритма. Наконец мы остановились посреди площадки, ошеломленные динамикой танца и внезапно вспыхнувшим чувством. Разразились бешеные аплодисменты. Танцевали мы, надо сказать, очень хорошо, изящно и чисто. Получилось нечто вроде представления.
Овации умолкли, но мы продолжали стоять друг против друга, не в силах вернуться за стол. Барба Зиго, отвесив поклон, со старомодной изысканностью взял нас под руку, и мы среди бури восторга уселись на свои места. Снова заиграл оркестр. Воодушевившись, присутствующие пошли танцевать. Капитан пригласил «румяное яблочко». Несколько японцев направились было куда-то, но силы им изменили, и они поползли на четвереньках. Барба Зиго помог им, выведя их через боковую дверь. Увидев это, девушка схватила свою вязаную кофточку и сказала:
— Пойдемте. Здесь чересчур душно.
Я объяснил «Нептуну», кому он должен передать картину, и мы по безлюдным ночным улицам пошли к морю. Молча шагали мы среди фиолетовой мглы и черных деревьев. И, по правде сказать, никогда еще я не испытывал такого лучезарного состояния. Мы не притрагивались друг к другу, не целовались — мы лишь переживали свое короткое счастье. Уснувшего моря почти не было видно, и я снова ощутил горечь тоски по чему-то новому, по манящим далям — тем далям, куда она должна отплыть на рассвете. Мы шли молча. Глухо стонал ревун маяка на волноломе, ночь уходила очень быстро.
Послышался первый гудок. Девушка испуганно прижалась ко мне, но тут же отшатнулась и побежала вперед.
На пристани уже прощались. Старший помощник держал в руках картину и букет цветов. Девушка повернулась ко мне — взволнованная и прекрасная. Я не осмелился обнять ее. Она пожала мне руку и пошла, но вдруг вернулась и с отчаянием кинулась в мои объятия.
Ревун маяка рыдал. Капитан деликатно отошел в сторонку. Провожающие вытянули головы. Разнесся третий гудок.
Я услышал осторожный голос полковника, мягко и напевно сказавшего по-французски:
— Вам пора… мадемуазель…
Девушка, вырвавшись, подбежала к сходням, безнадежно махнула рукой и крикнула:
— Чао!..
Судно стало отходить, превращаясь в видение. Затем туман окончательно поглотил мою единственную, первую и последнюю любовь. Полковник взял меня под руку, мы побрели в тумане, и мне все время казалось, что это не ревун, а какой-то страшный голос во мне неистово кричит: «Чао… Чао, бамбина… Чао!..»
Художник поднялся с дивана, взял картину, приставленную лицом к стене и, подобрав подходящее освещение, установил ее на мольберте.
— Сина… — сказал он и отошел.
В самом деле это была Сина.
Месяц тому назад, когда мы бродили по сказочному мальтийскому городу Ла Валетте и громко переговаривались, нас остановила красивая девушка. Она стояла в красных дверях «Сплендид-бара» и любезно улыбалась прохожим. Я издалека заметил девушку, но никак не ожидал, что она узнает в нас болгарских моряков и скажет, что была в нашей стране, скажет с трогательной нежностью и любовью в голосе…
Я смотрел на портрет Сины и думал, до чего тесен, до чего печален наш мир.
Художнику я ничего не сказал. Ведь он был человек с чистым воображением и благородным сердцем, выкованным из неподдельного золота.