АИСТЫ ОТЛЕТАЛИ

Усталое солнце, желтый домик на холме, ленивая синева моря вдали — все было охвачено тягостным чувством пустоты и неохоты жить. От сада, густо обросшего «морскими огурцами», исходил жаркий неприятный запах свинороя и пыльных трав. Лишенный тени, он уныло изнывал от послеобеденного зноя. Ощущение какого-то печального конца и угнетающего сердце одиночества витало в сухом воздухе, и я с досадой подумал, что, может быть, старуха умерла в этом раскаленном мареве.

Долго стучался я в калитку. Сначала — осторожно, почтительно, затем — сердито. Никто не появлялся. Словно дом был пуст.

Я не удержался и вошел во двор. Дорожки давно уже не было. Одни истомленные жарой цветы да высокая иссохшая трава.

Я снова постучался. Застекленная передняя нетерпеливо звякнула квадратиками цветных стеклышек, и мне сделалось совестно. Может быть, старуха спит — и я не вовремя разбужу ее. Но и на этот раз никто не вышел.

Я позволил себе нажать дверную ручку. Дверь оказалась незаперта. В передней противно пахло прелым инжиром и заплесневелой полынью. Смешанный свет сквозь разноцветные стекла порождал мистический сумрак с преобладающим оттенком йода. Казалось, другое время — далекое и не прожитое мной — остановилось здесь вместе с неподвижными стенными часами из черного полированного дерева. Золотое солнце маятника сияло зловещим блеском философского камня.

Я долго раздумывал, что же делать дальше. Прислушался, и мне стало казаться, что в доме кто-то есть, что этот человек стоит, притаясь, за дверью.

Наконец дверь чуть приоткрылась, и сквозь узкую щель я увидел изношенное, обесформленное годами лицо, тревожно глядевшее на меня. Сам не знаю почему, я почувствовал себя в чем-то виноватым.

Поздоровался. Сказал, кто я и зачем пришел.

Дверь снова прикрылась, и боязливый голос тихо спросил:

— Откуда вас прислали? Не из городского комитета?

— Нет, — покривил я душой, так как был заранее предупрежден. — Я от Златки, вашей племянницы. Она в добром здоровье и передает вам привет.

Старуха показала один глаз и испытующе оглядела меня.

— А письмо? Разве она не дала вам письма?

Я объяснил, что встретился со Златкой на улице и, вернувшись, непременно напомню ей, чтобы она прислала о себе весть.

Старуха, по-видимому, не поверила.

— Всякие сюда приходят, — сказала она. — Стучатся, упоминают о Златке и расспрашивают. Вы не из какой-нибудь комиссии?

— Нет, — ответил я, — не из комиссии. Я пришел к вам по личному делу.

— Являются ко мне разные комиссии, — продолжала она. — Партийные, исторические… Вы что собираетесь написать? Очерк?

— Поэму.

Она помолчала, по-прежнему прячась за дверью.

— Документальную?

— Нет, — сказал я, — художественную.

— В таком случае вы можете выдумать что угодно, — ловко вывернулась она. — Я — старая учительница и в вашем деле разбираюсь. В свое время я была знакома с Вазовым.

— Очень рад, что вы учительница, — сказал я. — Это облегчит мою задачу. Я лишь хочу кое-что услышать от очевидца.

— С тех пор прошло очень много времени, я прочла массу книг о восстании, и все перемешалось в моей голове. В книгах, кстати, описана вся история.

— Это верно, — сказал я, — но события в них изложены очень сухо и многое пропущено. Написано, к примеру, что войска напали на повстанцев с тылу, но как в точности это произошло — о том ни слова. Мне нужен очевидец.

— Почему вы не зайдете к учителю Тодору? Он участвовал в тех событиях и многое знает.

— Его нет, — сказал я. — Вчера отвезли в больницу.

— Вот как?! — Она оживилась и сочувственно промолвила: — Бедняга! Уж не случился ли с ним удар?

— Что-то вроде этого.

Старуха доверчиво вышла в переднюю, окинула меня внимательным взглядом и произнесла:

— Ну, что ж, прошу присесть. Здесь ужасная пылища, но что я могу поделать одна!

Она была очень старая, совсем высохшая, с темным лицом и темными руками. Но, несмотря на это, во всей ее фигуре чувствовалась необъяснимая жизненность, какое-то скрытое напряжение, постоянно державшее ее настороже. Да и рассудок у нее сохранился.

Усаживаясь на пыльный стул, я заметил, что она не спускает с меня глаз.

— Извините, — стала оправдываться она, — что я так вас встретила. Я спала. К тому же эти допросы утомляют меня. Вы, случайно, не из госбезопасности?

— Нет, — сказал я. — И вы уж простите меня, что я нарушил ваш сон. Я буду вам бескрайне благодарен, если вы расскажете про мост и бронепоезд. Вы ведь знаете, литература любит такие случаи.

— Позвольте, я угощу вас, — сказала она и направилась к двери. — Хотите вишневого варенья?

Старуха быстро исчезла, и я решил, что больше уже не увижу ее.

В рамке тусклого бледно-желтого стекла как-то нереально вырисовывался железнодорожный мост в низине, и это помогало фантазии представить сентябрьскую ночь, повстанцев, залегших у моста, и медленно надвигающийся бронепоезд с двумя пулеметами на паровозе и дюжиной вагонов, из которых в темноту уставились штыки.

Место было очень удобным для обороны. С одной стороны линии круто спускался к большому каналу крутой, непроходимый обрыв, с другой — вставал отвесный, обрубленный взрывами холм, на вершине которого стоял домик, где я сейчас находился. Другой дороги к городу и морю не было.

Я взглянул на полуоткрытую дверь. Старуха стояла за нею и выжидающе смотрела на меня. Сделав вид, что я не замечаю ее, я вынул из кармана папиросы и внезапно спросил:

— Разрешаете?

Этим я принудил ее выйти из укрытия. Она сконфуженно поставила передо мной блюдечко с вареньем и неожиданно быстро заговорила:

— Курите, курите. Я очень люблю папиросный дым. Мой муж курил трубку, и от него пахло, как от цыгана.

— Кем был ваш муж?

— Судовым механиком.

— Он жив?

Она как-то особенно взглянула на меня.

— Разве вы не знаете?

— Я ничего не знаю, — со всей искренностью ответил я.

— Он погиб у моста.

— На чьей стороне?

— На их… Он был комиссаром.

Все это было для меня полной неожиданностью. В горкоме мне прежде всего рекомендовали учителя Тодора. Он должен был рассказать мне о событиях. Однако вскоре выяснилось, что старик фактически агонизирует. Тогда меня направили сюда. Второй секретарь предупредил при этом, что старуха очень строптива и, если я хочу успешно выполнить свою задачу, то должен сослаться на Златку. Так как он куда-то торопился, я не успел расспросить его обо всем подробно.

— Извините, — обратился я к старухе, — почему вы сказали, что ваш муж был на «их стороне»? Разве вы не участвовали в движении?

— Нет, — коротко ответила она и умолкла.

— Интересно…

— Ничего интересного в этом нет. Не я первая, которая не вмешивалась в дела своего мужа… Могу я вас о чем-то спросить?

— Разумеется.

— Вы не агент, не так ли?

— Нет.

— И не партиец?

— Нет.

— Может быть, беспартийный коммунист?

Старуха начала меня сердить.

— Зачем вам нужно все это?

— Да вот так, нужно.

Я насторожился.

— Как вам сказать, — начал я. — Я литератор. Думаю, этого достаточно.

— Не очень, но все же…

Она умолкла, а затем внезапно спросила:

— Вы любите Достоевского?

— Да, — сказал я, — люблю. Невыносимый, страшный гений. О нем нельзя сказать, что он крупный писатель. Он — за гранью литературы. До того он велик. Пишет плохо, а из-под его власти невозможно освободиться. Делает тебя лучше, а в то же время бросает в такие бездны, что просто приходишь в отчаяние.

Это очень понравилось ей.

— Так и есть! — воскликнула она. — Уж вы-то меня поймете.

С лица ее сошло настороженное выражение человека, охваченного болезненным чувством самосохранения. В йодовом сумраке передней оно стало похожим на изношенную трагическую маску.

— Вы правы, — сказал я. — Действительно, я могу понять все на свете. Любого человека, любую драму, любое преступление, коли на то пошло.

— И оправдать его? — натянуто спросила она.

— Как сказать… Это уже другой вопрос.

— Почему другой? Только литература и может оправдать, — с фанатическим упорством воскликнула она. — На веки вечные!

— И еще кто-то, — дополнил я.

— Да, да, и еще кто-то, — спохватилась она и притихла примиренно.

Я имел в виду совсем иное, но тут неожиданно открыл, что уже давно следовало прибегнуть к богу, чтобы расположить ее к себе.

Она вышла из своего оцепенения и произнесла усталым голосом:

— Я много прожила на свете, и жизнь сделалась мне в тягость. Люди не должны долго жить. Во всяком случае, им не мешает почаще ходить на кладбище для того, чтобы сделаться добрее и научиться оправдывать и прощать. Как вы думаете, на свете есть виновные? По-моему, нет.

— Почему вы так думаете?

— Смерть все обессмысливает. Всех нас ожидает одно и то же — ничто. К чему тогда эта суета? К чему преследования? Обиды к чему?

— Не люблю философии, — ускользнул я от ответа. — Да и эти вопросы не занимают меня.

— Да, вы еще очень молоды. — Она вздохнула. — А я состарилась. Хотите, покажу вам один снимок?

Она достала из комода коричневую, хорошо сохранившуюся фотографию.

У меня дух занялся при взгляде на молодую, страшно соблазнительную, я бы сказал — бесстыже красивую женщину.

— Ничего-то от нее не осталось, — печально промолвила старуха. — Абсолютно ничего. Гляжу на нее, и все мне кажется, что это другая, и никак не могу свыкнуться с мыслью, что когда-то я была такой…

Разница была невероятной. Действительно, абсолютно ничего не осталось у старухи от ее прежнего облика. Ни единой черты, ни малейшего, хотя бы и далекого сходства.

— Странно, — сказал я. — Так как же это случилось?

Она достала еще одну фотографию. Это был ее муж. Сильный, волевой и прямой. Сразу же угадывался моряк. Он очень мне понравился.

— Он провел солдат, — тихо произнесла она.

Я не поверил. Трудно было поверить, что этот мужественный комиссар сделался предателем.

— Это так. Это сама истина, — с горечью подтвердила она. — В ту ночь он был у моста. Бой продолжался почти до рассвета. Я стояла здесь, смотрела на огоньки выстрелов и плакала. Бронепоезд не раз подходил к мосту, но повстанцы не пропускали его… Потом мой муж и еще двое переплыли канал и пробрались в тыл к солдатам. Но там их узнали, двое погибли, а он попал в плен. Его пытали. Он не вытерпел и провел их по козьей тропинке. Пришли сюда. Его расстреляли на моих глазах. Поручик… Он давно волочился за мной — и вот добился своего… Потом перешли на тот берег по висячему мосту, что ниже по каналу. Захватили повстанцев врасплох и всех побросали в канал, привязав на шею камни… Почему не отведаете варенья?

Все было так страшно, но больше всего меня поразило то хладнокровие, с которым рассказывала старуха. Очевидно, в душе у нее все перегорело. Многие годы сна все таила про себя, а под конец не удержалась и раскрыла свою тайну.

Придавленный внезапным грузом этой тайны, я с горечью размышлял о том, что вряд ли сумею справиться со всей сложностью печальных событий. Но вопреки этому, выработавшаяся с годами привычка взяла верх.

— Не покажете ли вы мне какой-нибудь старый альбом? — попросил я. — Меня очень интересует, как одевались люди в те годы, их лица, атмосфера того времени.

Старуха на миг поколебалась. Затем достала из комода кожаный альбом и протянула мне.

На первом же листе серого паспарту был портрет молодого офицера — на редкость красивого, стройного, одухотворенного.

— Это тот — поручик, — поспешила объяснить она. — Убийца моего мужа.

— Зачем же вам его снимок? — изумился я. — Почему вы вставили его в самом начале?

Старуха скорбно улыбнулась.

— Чтобы не забыть, как он выглядел… Чтобы до конца ненавидеть его!

Она помолчала, сжав губы, потом устало промолвила:

— Но теперь и это уже не имеет значения…

Мы поговорили еще немного, и я поднялся.

На прощание она попросила меня:

— Пожалуйста, не пишите об этом. Все это дело прошлого, история… С меня достаточно того, что вы поняли мои переживания. Но люди не должны знать, что комиссар был предателем. Нужно сохранить его имя чистым. Он был прекрасным человеком, прекрасным, но слабым. Все же погиб он достойно. Запел Ботевскую песню… — Немного помолчав, она добавила: — Ну, а если чувствуете в себе силы, если можете понять и оправдать его, — тогда пишите…

Я поблагодарил ее и оставил одну у выгоревшего пыльного домика, среди заросшего сорными травами двора, в блекнущих лучах желтого заката.

Над опаленным жарою холмом вилась огромная стая аистов. Их было так много, что они заслоняли солнце. Это выглядело как предзнаменование: словно всему миру предстояло испытать ужасное бедствие.

Подавленный и расстроенный, спускался я по крутизне под шум тысяч крыльев, и душу мою тяготила тайна старухи. Эта тайна непомерно мучила меня, мне хотелось поделиться ею с кем-нибудь, я понимал, что не имею на это права, но в то же время утешался мыслью, что ложь должна рухнуть во имя погибших борцов, во имя святой правды. Аисты шумели высоко над головой и, потому ли, что я впервые видел так много птиц, или же потому, что визит к старухе вконец расстроил меня, но все окружающее казалось мне необычайным, странным, исполненным скрытого, непонятного смысла.

Я отправился в горком. Рассказал обо всем второму секретарю. Не забыл высказать сожаление, что нельзя ничего написать о комиссаре.

— Почему? — удивился он. — Почему нельзя? Народ должен знать истину. Я вот только что получил письмо от учителя Тодора. Он скончался.

В комнате вдруг стемнело. Новая огромная стая пролетала над городом. Буревестники тревожно сорвались с крыш и исчезли над взморьем.

— Что он вам пишет? — не особенно настойчиво спросил я.

— А вот что: повстанцев предала эта старая ведьма. Она была любовницей поручика.

— Но почему же учитель до сих пор молчал?

— Сложна душа человеческая. Вы это знаете лучше меня. Поди, влюблен был.

— Всю жизнь?

— Так выходит.

— Несмотря на ее преступление?

— Судите сами.

Я замолчал.

— А ему можно верить? — спросил я немного погодя.

— Вполне. Он, кстати, подтверждает то, что нам уже известно. Обнаружены письма солдат, которых насильно послали биться с повстанцами. Отысканы и еще кое-какие документы… Что же касается учителя, то тут дело ясное: утаивал, но под конец все открыл партии. Интересный был человек.

— Ну, хорошо, — сказал я, — но где же в сущности погиб комиссар? Был ли он во вражеском тылу, расстрелян ли он?

— Да нет, это ее версия, придуманная ею для того, чтобы скрыть собственное преступление… Вместе с другими уцелевшими повстанцами комиссар был сброшен в пропасть.

В комнате посветлело. Аисты отлетали. Отлетало и лето. Воздух был прозрачным, исполненным ранней осенней грусти. В лиловеющей дали угасали вершины Странджи. Выходя из порта, призывно гудело какое-то судно.


В декабре в морском саду был открыт гранитный памятник. Сильный, волевой человек с осанкой моряка спокойно взирал на море. Оно было серым, холодным.

Флотский оркестр торжественно играл «Интернационал», и всем нам казалось, что, если даже и появятся бронированные корабли, никто уже не сможет ударить нам в спину.

Загрузка...