ВАШ КОФЕ, СУДАРЬ!

Драмудан бушевал целую неделю, и уже не было никакого сомнения, что тучи рождаются где-то над дальними просторами моря. Сухая декабрьская стужа сковала пески, скалы, старые смоковницы. Среди этого неподвижного пейзажа не застыло лишь море. Оно еще переживало бурю.

Я сидел в казино и глядел, как северный ветер сметает с набережной последние песчинки: те, которые не успели замерзнуть. Острова и горбатая гора над заливом потеряли всякую привлекательность под пасмурным, насквозь серым небом. Неба в сущности не было: оно скрылось за почти осязаемой массой замерзающего воздуха.

Порт был пуст и безлюден. Рыбачьи суда рано на рассвете ушли в море на поиски последней скумбрии, а шаланды рыбаков, вытащенные на берег, походили сейчас на дохлых рыб.

В старой чугунной печке, бог весть когда доставленной из Вены, неистово пылали длинные сырые поленья. Возле нее было нестерпимо жарко, а спина мерзла: печке не хватало силенок обогреть просторнее квадратное помещение портового ресторана, за которым среди местных жителей сохранилось претенциозное старое название «казино».

Сейчас ресторан был пуст.

Заведующий — барба Никос, пожилой грек из Стамбула, — приводил в порядок небольшой буфет. Я зябко поеживался возле печки, досадуя на дурную погоду. Приближался Новый год, и пора было вернуться в столицу, но шторм отрезал все пути. В такую погоду небольшое рейсовое суденышко не ходило, а дорогу по суше затопило. Городок, отрезанный от материка, заброшенный на маленьком скалистом полуострове где-то у черта на куличках, доедал свои скромные запасы. К счастью, истощенный драмудан уже стихал, и из портового управления сообщили, что «лодка» скоро прибудет. Я ждал ее с нетерпением.

— Чего приуныл! — крикнул мне барба Никос. — Уедешь, не бойся! А я пока сварю тебе кофе, какого ты в жизни своей не пил. Экстра-прима!

Мне не хотелось кофе, да я и не очень-то любил его.

— Ну уж это ты брось! — Барба Никос почувствовал себя обиженным. — Кофе — великое дело! Ты как предпочитаешь: по-турецки или по-французски?

Я снова отказался.

— Я угощаю, слышишь! — рассердился он. — Дают — бери! А в придачу расскажу тебе про один случай.

Ради случая я согласился. К тому же мне не хотелось дальше обижать такого любезного человека. У него была чудесная слабость: придумывать разные поводы для того, чтобы сварить лишнюю чашку кофе.

Барба Никос был докой в своем деле. В Стамбуле его отец держал известную кофейню «На трех углах», сын унаследовал отцовское ремесло. В Болгарию он переселился давно, во время очередной резни малоазиатских греков. Он много повидал и пережил на своем веку, сменил много профессий, но приготовление кофе осталось его любимым делом.

Священнодействуя над кофейником, барба Никос успел рассказать мне и о стамбульских кофейнях, и об их завсегдатаях, и о способах приготовления напитка, и о Малайе — родине драгоценных зерен. В общем преподал мне целую науку о кофе и людях. Во всем этом он разбирался на зависть тонко. Следуя приобретенной в кофейнях привычке, барба Никос любил пофилософствовать, подчас поражая меня своим огромным жизненным опытом и охотой к сентенциям.

Человек живой и проворный, он подбегал вплотную ко мне, когда ему хотелось быть особенно убедительным. Это было забавно.

Наконец кофе «экстра-прима» был готов.

— Буюрум! — по-турецки обратился ко мне барба Никос. — Чистое дело!

Кофе действительно был превосходен. Барбе удалось сохранить экзотический аромат напитка, не знаю уж почему ожививший во мне побледневшее представление о южных островах и тропической жаре. Мы шумно, по-восточному, втягивали в себя обжигающую жидкость и молчали. Покончив и с этим священнодействием, барба Никос аппетитно причмокнул, устроился поближе ко мне и сказал:

— А теперь слушай.

И я приготовился слушать.

— В те годы был я подручным в одной бургасской кофейне. Город тогда, должен тебе сказать, был еще мал и непригляден. Не знаю, известно ли тебе, что основан он после освобождения. В турецкое время было там чье-то поместье с деревянным причалом, где анатолийские лазы грузили свои фелюги деревянным углем… Так вот, хозяином у меня был армянин… Как он выглядел? Как все армяне: низенький, тучный, плешивый, с большим носом. Не скажу, чтобы он был скверным человеком, но все же — хозяин остается хозяином.

— Нико, три чашки цирюльнику!

И я мчался в цирюльню.

— Нико, пять чашек мяснику!

И я мчался в мясную, жонглируя словно циркач подносом, и подавал верзиле-мяснику и его перепившимся дружкам полные чашки.

— Нико, десять чашек в общину!

А там смотрели в оба, чтобы чашки были чистыми, кофе — непролитым. Чиновники, одним словом! Помню, как-то расплескал я все десять чашек — на какую-то франтиху зазевался. После этого я долгое время не был уверен — одно у меня ухо или два. А по нашей кофейной части слыл я, между прочим, лучшим.

И так вот — «Нико! Нико!» — с утра до позднего вечера, зимой и летом. Кофе тогда было в большом почете.

Стоял, как сейчас, декабрь — стужа и ветер. Сам знаешь, в наших краях снег выпадает редко. Дул этот самый драмудан. Кофейня находилась между портом и вокзалом, так что нам были видны и поезда и пароходы. Сообщение тогда поддерживалось итальянской компанией «Ллойд-Триестино». За день до этого пришел из Стамбула пароход «Фортуна», не рейсовый — специальный. Не знаю уж почему, но беженцы-армяне возвращались тогда на родину. По этому случаю дела наши шли бойко. Пароход должен был отвалить ровно в двенадцать, зайти в Варну и, приняв еще одну партию, взять курс на Одессу.

Вероятно, было уже без четверти двенадцать, потому что проревел первый гудок. И тут перед кофейней остановилась пролетка, запряженная взмыленными лошадьми и доверху заваленная чемоданами. С нее сошел меняла Саркиз Папазян, толстяк и миллионер. Все коммерсанты до одного были, как говорится, в жилетном кармане у этого старого холостяка. В те времена ведь все на ростовщиках держалось… Так вот, сошел он багровый от нетерпения, в черном парадном костюме и щегольском котелке.

— Один тройка, Оник! — кричит с порога, а лицо лоснится, как начищенный медный таз. — Саркиз уезжает! Последний чашка кофе! Живо! — и размахивает при этом своими короткими руками.

Он, нужно сказать, очень любил кофе — «густой-сладкий-турецкий-пенистый» — и выдувал не менее десяти чашек в день!

Будучи человеком суеверным и особого нрава, он перед каждой серьезной аферой заказывал три чашки кофе и важно, словно турецкий паша, выпивал их одну за другой.

Хозяин мой, чтобы не ударить лицом в грязь, решил сам сварить кофе, не доверил этого дела другому подручному, хоть тот и был его сыном… Почему, спрашиваешь? Хм, был у них свой секрет: клиентам поважнее варили чистый кофе, ну, а для простонародья собирали гущу из выпитых чашек.

Я тебе вот что скажу: рожь и жареный горох и я подмешивал, такое уж наше ремесло, но гущу — никогда!

Тем временем я сбегал с заказом в таможню, на обратном пути, слышу, и второй гудок проревел, а перед менялой, гляжу, на мраморном столике — черный такой был — только две пустых чашки. Папазян нервничает, пальцами по столику барабанит, поглядывает то на пристань, то на занавеску, за которой возился мой хозяин.

— Шевелись, Оник! Шевелись! — крикнул наконец он и приподнялся — вот-вот встанет — но тут же опять уселся.

— Сию минутку! — отозвался хозяин. — Экстра-прима! Последний, прощальный чашка кофе!

Тут Папазян вытащил золотые часы-луковицу и вскочил, как ужаленный. Проревел третий гудок.

— Разбойник ты! — завопил меняла. — Стыдно, Оник! — и выругался по-армянски.

Выбежал на улицу, рессоры пролетки прогнулись под ним, и только было извозчик взмахнул кнутом, как мой хозяин выскочил с прощальным кофе. Кинулся к Папазяну и отчаянно заорал:

— Ваш кофе, сударь!

Папазян беспомощно взглянул на пароход, потом на чашку и взял ее. Наскоро проглотил кофе и закричал:

— Гони!

Пролетка полетела к пристани.

Хозяин подтолкнул меня.

— Сбегай, Нико, помоги!

Я со всех ног припустил следом за пролеткой. Прибегаю и вижу: пароход отчаливает. Папазян стоит с остолбенелым видом, словно перед фотографом, — одна нога на мостовой, другая на подножке, — и по его желтому лицу катятся слезы.

Что делать!

К счастью, рядом случилась кучка грузчиков, босяков.

— Кричите, эй, вы! — взревел Папазян. — Остановите его! Пять грошей даешь!

Босяки и ухом не повели.

— Кричи, говорят! Золотой даешь!

Босяки заорали во все горло.

— Громче, эй! — разъярился Папазян. — Громче! Два даешь!

Босяки заорали громче.

— Три! Три золотой! Еще громче! — в отчаянии понукал их армянин.

Они орали, не жалея сил, однако пароход не остановился. Медленно развернувшись у мола, он вышел на открытый рейд.

Папазян повадился на сиденье, рвет последние волосы на плешивой голове и рыдает. Один из босяков почтительно вытянулся перед ним и, стащив кепку, протянул ее меняле.

— Не плачь, хозяин! Что ни делается, все к лучшему! — сказал он и стал ждать.

Папазян оторопело поднял голову и с изумлением взглянул на босяка.

— Чего тебе?

— Золотые, хозяин!

Меняла яростно отпихнул протянутую кепку и выругался:

— Золотые? Так твою! Научись кричи! Марш отсюда! Марш! — Тут, завидев меня, он соскочил с пролетки и схватил за ухо: — Кофе, сударь! Кофе! Прощальный кофе!.. Вот тебе, вот, вот! — и ну лупить меня по чем ни попало.

Хорошо, босяки вмешались и оттащили меня. Папазян рвал и метал, затем кое-как взобрался на извозчика и помчался в кофейню вымещать злобу на моем хозяине.

Вернулся я, гляжу — Папазян сидит на старом месте притихший, смирный, глаза красные, а лицом потемнел. А хозяин стоит в двух шагах от менялы и успокаивает его.

— Зачэм утешать? Зачэм утешать? — Папазян разрыдался. — Дома́ продал, лавки продал, виноградники продал, все продал! Где спишь?

Как вы впоследствии узнали, ростовщик опоздал, потому что до последней минуты торговался с капитаном Янко из-за старого каика. Все у него, чертяки, было!

Мой хозяин молчит, переступает с ноги на ногу, потом, собравшись с духом, тихо предлагает:

— Чашку, кофе, сударь?

— Дай один чашка!

Помнится, целую гору нагромоздил перед собой.

Немного погодя потребовали кофе почтари. Хозяин приготовил несколько чашек, и я побежал на на почту с подносом, покрыв его стеклянным колпаком, потому что драмудан опять словно с цепи сорвался. А на почте суматоха, паника: из Анхиало передали, что «Фортуна» только что пошла на дно и все, сколько их там было, утонули, триста человек! Я и про поднос забыл, мчусь в кофейню и еще с порога сообщаю новость.

Папазян вскочил, как полоумный.

— Угощаешь всех! Всех угощаешь! — И пустился в пляс на своих коротеньких ножках.

Какое там — всех! Всего в кофейне и было, что три старичка, дремавших над старыми газетами.

Папазян бросился к хозяину, целует его, словно молодая вдовушка, места себе не находит от радости. Сунул мне в руку грош за «добрую весть» и снова взгромоздился на извозчика. Хозяин вне себя от радости засеменил вслед за ним, ну и я тоже.

Приходим на пристань. Босяки сидят на корточках, хоронясь от ветра, и семечки лузгают — пустое брюхо задабривают.

— Молодцы, ребята! — орет, подпрыгивая, Папазян. — Молодцы! Хорошо кричали! Очэнь хорошо кричали! Молодцы!

Достал он тяжелый кошель, порылся и швырнул им под ноги три золотых. Повернулся к моему хозяину, обнял его и сказал:

— Оник, ты мой брат! Мое золото — твое золото!

И опять босякам:

— Слыхали? Триста человек потонул! Триста! Один только живой. Один!.. — Схватился за сердце, пошатнулся и упал.

Люди — к нему, а он уже не дышит. Драмудан присыпал его пылью и соломинками.

Сбежались тут разные ротозеи, спрашивают:

— Что с ним? От чего умер?

Босяк, что кепку протягивал, обернулся и говорит:

— От радости… Чего глаза вытаращили? От радости, что один он в живых остался!


Барба Никос убрал пустые чашки.

— Вот видишь! Кофе — великое дело! — и он пристально взглянул на далекий риф, о который разбивались буруны. — Лодка идет.

Действительно, крохотное рейсовое суденышко боролось со смертоносной силой притяжения грозного рифа. Я поднялся и пошел домой. Я был взволнован, в голове теснились мысли о море и людях.

Всего лишь неделю тому назад я был с рыбацкой флотилией в трехстах милях отсюда, когда нас захватила буря. Целые сутки боролись мы с волнами и ветром. Возле меня были сильные суровые люди, и мы вернулись целыми и невредимыми. А вот теперь — плыви простым пассажиром… среди пассажиров…

Я вышел на небольшую площадь. Все вокруг было сковано сухим морозом, и безлюдный городок смахивал на заброшенную декорацию к средневековой пьесе. Одно лишь море не думало застывать в неподвижной рамке голой зимы. Оно угрожающе вздымалось, бурля и лютуя.

Переживало бурю.

Загрузка...