“Молод месяц не всю ночь светит”.
“А наши старички? Как их возьмет задор,
Засудят о делах, — что слово — приговор.
Ведь столбовые все: в ус никому не дуют,
И о правительстве иной раз так толкуют,
Что если б кто подслушал их — беда!
Не то, чтоб новизны вводили, — никогда!
Спаси нас Боже! Нет! А придерутся
К тому, к сему, а чаще ни к чему,
Поспорят, пошумят — и разойдутся”.
Есть в народе погудка, что идет мужик со сходки, а другие мужики его и спрашивают: “Откуда, брат, ползешь?”
— Со сходки, — говорит.
— Что ж там на сходке делали?
— Ничего, — говорит, — побрехали безделицу, да и ко дворам.
— Что ж в том толку, что брехать-то сходитесь? — опять добиваются.
— А то, — говорит, — и толку, что на людях выбрешешься, домой меньше брехни принесешь.
Погудка эта, может быть, не совсем справедлива, и назад тому один годочек ее даже небезопасно было рассказать в печати, потому что назад тому один годочек в литературе свирепствовало эпидемическое помрачение, которым беспрестанно заболевали все, и поэт Клубничкин, то ездивший горшенею на нессудливом боярине, то валявшийся в перинах с молодой княжной, и бурнопламенный Громека, сладострастно занывавший от волнения, охватившего его душу при чтении знаменитой книги профессора Лешкова, и даже сердитый внутренний обозреватель “Современника”, резко объявивший, что у него по некоторым вопросам нет солидарности с высоким направлением благороднейших из людей (как обозначают в некоторых кружках всех лицедействующих в названном достопочтенном издании).
Теперь ушло это время; теперь Клубничкин стал стыд знать и уже не вопит во все горло:
Дайте мне женщину,
Женщину с черной косой!
Теперь он присяжный зоил, и в его теперешних песнях редактор Пятковский, говорят, уж подслушал несколько новых гражданских мотивов. Громека, отделавшись и от “бомб отрицания” и от “киевских волнений”, самым аккуратным образом вписывает в “Современную хронику России” все новые переводы по части естествознания и истории, представляя таким образом в этой хронике, так сказать, и библиографический конспект переводно-издательской деятельности в России, и историю своей собственной цивилизации. Даже внутренний обозреватель “Современника” как будто уж менее раздражителен, чему, вероятно, много способствовали “свежий воздух полей и говор простого народа”. Мужики люди ли? Следует ли мужиков учить грамоте, или у них следует чему-нибудь поучиться? и тому подобные затруднительные вопросы, поднимавшие некогда желчь почтенного литератора, нынче его словно как будто поослобонили, или сам он махнул на них рукой, проговоря: “Ну вас совсем к лешему! Буду лучше солидарничать. Тут, по крайности, никаких результатов быть не может; тут хоть ты и проврешься, все же тыкать тебе в очи нечем будет”. Теперь, напившись хорошенького чайку, другой литератор стал заниматься анализом совещательного смысла народа, литератор, в некотором роде неприкосновенный и слишком гордый для того, чтобы чем-нибудь обидеться, да еще Иван Сергеевич Аксаков, который по беспредельному своему прямодушию и благодушию тоже не рассердится за приведенную погудку, ибо он давно решил, что западная пыль, стремящаяся к нам по волнам Финского залива, ослепила глаза питерщиков, и они никак не могут рассмотреть зеленых изумрудов в черноземной грязи родимых полей.
Теперь, пользуясь столь безмятежным положением вопроса о смысле совещательных собраний у народа, мы, кажется, ничем не рискуем, рассказав эту погудку, с которой нам пришлось начать свою заметочку о деятельности известнейших из наших говорилен.
Мы высказали о них свое мнение весною, когда они блистательною пустотою закончили свой прошлогодний сезон, и считаем своею обязанностью, не утомляя читателей, сообщить им, насколько наши говорильни с открытием нынешнего сезона изменились к лучшему или к худшему.
1) Экономическая большая говорильня (Вольно-экономическое общество), как огромный стоячий пруд, вечно покрыто тою же сплошною тиною, которая уже так стара, что невозможно определить глазомером, насколько каждый год густеет эта тина и мельчает ли днище стоячих вод, ее выделяющих. Здесь ни одной рациональной перемены, даже ни одной попытки к реформе: все довольны сами собою, и мы ими очень довольны, потому что это люди благовоспитанные, — знают, что они ничего не делают, по крайней мере и не шумят, не крутятся как куклы на ниточках, а положительно, капитально, с чисто московской солидностью не только ничего не делают, но и ничего не хотят делать. — Положительно хорошие люди.
Цепи они для скота приобрели и производят ими торговлю, только плохо продаются. Надо бы рекламки сделать, хоть в “Пчелке” что ли. “Трудов Вольного экономического общества” обозные извозчики не читают, да они, впрочем, и ничего не читают; а кроме извозчиков, этих скотских цепей у “Вольного экономического общества” купить некому, и придется им ржаветь в модельной комнате до второго пришествия, то есть до второй попытки вольных экономов заготовить полезные орудия для распространения их по дешевой цене.
Мы говорили, что вольные экономы, владея большим капиталом, приобретенным чрез пожертвования, не умеют им распорядиться или распоряжаются им самым непроизводительным образом. То же самое скажем и теперь. Мы говорили, что члены этого общества вовсе не экономисты, а говоруны. То же самое скажем и нынче. Мы говорили, что нельзя даже питать надежд на пробуждение в этом обществе какого-нибудь осязательно-полезного движения, какой-нибудь попытки войти в жизнь края с доброй инициативой. Нынче скажем, что надежд этих еще меньше, ибо наши говоруны
“Чем старее, тем хуже”.
2) Малая экономическая говорильня (Политико-экономический комитет, учрежден при Вольном экономическом обществе) находится по-прежнему под управлением бывшего профессора политической экономии Ивана Васильевича Вернадского. Это его креатура, и он здесь как патриарх в родной семье, держится несколько фамильных принципов, то есть управляет родом своим с некоторым оттенком, весьма впрочем тонко проводимого и самого либерального, деспотизма. Он не кипятится и не топочет лошачком, как делает председатель одного пеккинского комитета, а стоит благородно, гордо, осанисто, держит себя с достоинством и род свой в достоинстве удерживает. Он не кричит пронзительным фальцетом: “Господа! Если уж вы меня избрали в председатели, так позвольте мне быть председателем” (то есть нраву моему не препятствуйте), как это делает тот же, топочущий лошачком, пеккинский ученый. Иван Васильевич не только сам не кричит, но и роду своему кричать не позволяет. У него во всем субординация и порядок. Он, если войдет в какой-нибудь экстаз, то выразит все это, так сказать, мимически, благородным жестом, энергическим словом, — жару, инбирю в речь подбросит и только; но всегда непременно начнет деликатно. Скажет: “Милостивые государи! Само собою разумеется”, а тут и пойдет. Если же другие забудутся и заведут дезордр, то он сейчас за колокольчик, поднимется, скажет: “Милостивые государи! Само собою разумеется… ” и докажет, что в собраниях просвещенных людей дезордра быть не должно; но он докажет это так, что те самые люди, которые производили дезордр, убеждены, что Иван Васильевич выражает их собственные мысли. У него хочешь говорить, так дай прежде кончить другому, а не ори, не перекрикивай чужого слова шириною непомерной глотки. Говори всяк в свое время. Так это у него и ведется, и беседа в его говорильне действительно похожа на беседу порядочных людей, собравшихся потолковать и толкующих, не перекрикивающих друг друга.
Мы так нетребовательны и так хорошо знаем, как трудно призвать какую-либо горсть нашего люда к какому-либо делу, не доставляющему ни прямых выгод, ни особого удовольствия, да еще заставить его подчиниться правилу, порядку, закону, хоть бы самому необходимому, — что мы и в одной этой выдержке г. Вернадским своего рода полагаем не малую с его стороны заслугу. Научил хоть тридцать или сорок человек вести себя как следует в публичных прениях.
Без всяких шуток, если принять во внимание, что И. В. Вернадский, удаляясь от своего благородного друга и ученого противника Владимира Павловича Безобразова (известного сочинителя неудобочтимых экономических статей), мог завербовать в свою говорильню только самое ограниченное число сепаратистов из Политико-экономического комитета Географического общества, а на пополнение комплекта брал кого с дубка, кого с сосенки, нельзя не подивиться, что беседы в его говорильне действительно ведутся во всех отношениях лучше, чем в прочих говорильнях, и особенно в Комитете грамотности, где безобразие заседаний доходит до последних размеров. Вообще он, несомненно, лучший из наших петербургских спикеров.
О пользе, приносимой малою экономическою говорильнею, не может быть никакой речи, потому что эта говорильня не имеет ровно никаких средств проявлять свою деятельность во внешности: она только может заниматься известными вопросами в теории.
Но, может быть, и занимаясь теоретическими рассуждениями, она могла бы принести более пользы, чем она приносит? Очень может быть, и мы постараемся это доказать, как только покончим с тремя остающимися к отчету говорильнями и от вопроса, что говоруны делают, перейдем к вопросу, что они могли бы делать?
3) Географическая говорильня (Русское географическое общество) положительно бездействует. Кроме экспедиции, работающей на Каспийском море, да сибирского отдела, нигде и ни в чем не видно его инициативы. После блестящих его заседаний, происходивших под председательством великого князя Константина Николаевича, два года тому назад, мы решительно не узнаем, что с ним сделалось? Где делись эти молодые, свежие люди, которые вошли и заговорили как-то смело, честно, дельно? Куда спрятался этот отлично разрабатывавшийся там и вовсе неразработанный еще вопрос о русском расселении? Что делают отделения этнографии и статистики? Почему молодые, способные члены никуда не посылаются, и еще мудренее, почему они или не ходят в заседания, или даже вовсе выбывают из общества? Все эти вопросы весьма интересные, и ежели географическое общество, или по крайней мере хоть редактор его записок г. Бестужев, ставит во что-нибудь любопытство публики, недоумевающей, почему это общество так вяло и пассивно, то, авось-либо, хоть словцом обмолвятся на эти вопросы. Пассивность этого общества доходит вот до чего: один русский литератор, известный собиратель песен, былин и прочего, просил у общества посодействовать ему только выдачею бумаги, гарантирующей во время ходьбы от подозрений и недоразумений. Общество не дало такой бумаги, нашло себя не вправе этого сделать. Что же оно может? Говорить? Оставим другие отделения, но что, что, спрашиваем, сделают когда-нибудь таким образом статистики и этнографы?.. Ведь это толченье воды, игра в обедню, пустяки, вздор, ломанье и больше ничего. Нам не раз доводилось слышать от молодых, некогда рьяных членов этих отделений географической говорильни, что не стоит ходить в ее заседания, и мы с ними вполне согласны. Сядь да прочти порядочно составленные очерки и рассказы из народного быта, да добрую статью, вроде тех, какие время от времени попадаются в журналах, — <в> сто раз более узнаешь, чем слушая безобразовские бредни и глядя на его нервораздражающую жестикуляцию, положительно неудобную для кружка людей мало-мальски просвещенных. Не хвастаясь, укажем на статистические этюды, напечатанные в октябрьской книжке нашего журнала: их прочтешь и поймешь и даже придешь по ним к известному заключению. А нуте-ка, одолейте статистическую гиль, появляющуюся иногда в записках Русского географического общества. Черт ногу сломает, прыгая по этим цифрам, а не поймет ничего, и это тоже статистика называется!
Журнал общества под редакциею г. Бестужева-Рюмина, к крайнему нашему удивлению, также плох, также утомительно скучен. Хотя на вид он и смотрит книгой, но читать в нем нечего, и если кто-нибудь из наших читателей собирался запастись этим изданием, то не советуем производить такой, вполне бесполезной, затраты.
В нынешнем, 1863 году общим собранием решено украсить залу общества портретом адмирала Федора Петровича Литке, человека, который действительно понес в своей жизни очень полезную географическую службу и должен быть дорог Русскому географическому обществу.
Ну, это похвально, — а дальше что?
А дальше ничего.
4) Говорильня о грамотности шептала, что непременно ей нужно на место Сергея Сергеевича Лашкарева выбрать себе нового председателя; стали выбирать — и выбрали Сергея Сергеевича Лашкарева. Эта говорильня достойна порицания. Каждый сколько-нибудь серьезный человек, желающий успеха народному развитию и рассматривающий возможность этого успеха в связи с гражданскими способностями людей, берущихся идти впереди народа, выходя из безалаберных и пустых заседаний комитета грамотности, почувствует себя обиженным, угнетенным, раздавленным. Он ощутит все свои заветные надежды разбитыми. Он увидит тут господство бездарности, давящей и гнетущей, прыткие, но бестактные стремления молодости и ровно никакого регулирующего начала.
Комитет этот основан при III отделении Вольного экономического общества по программе довольно скромной, но весьма удобоисполнимой и полной. Эта удобоисполнимость сначала понравилась очень многим, и в комитет беспрестанно поступали очень молодые люди, истинно преданные делу распространения в народе полных сведений посредством грамоты. Начал этот комитет как будто и дельно: положено было заниматься решением возникающих педагогических вопросов, критическим разбором книг, назначаемых для распространения в народе; содействием учителям и вообще ревнителям грамотности в устройстве и содержании школ, изданием нужных книг с соблюдением возможно большей экономии и наконец усилением сбыта издаваемых и приобретаемых комитетом книг во всех углах государства. Для последней операции предположено было учредить в разных местах по городам книжные склады, из которых бы товар без коммерческого повышения цены шел прямо в руки народа. Кажется, ничего будто, — все удобоисполнимо, возможно и довольно нехитро.
Но только что дело началось (тогда комитет собирался под председательством Ивана Васильевича Вернадского), пришла г. Вернадскому несчастнейшая мысль выделить из комитета какое-то “бюро”, обязанное делать предварительные соображения, вести дела и полагать мнения, внося их, впрочем, на утверждение комитета. Кажется, на что бы в свободном и тогда весьма еще не большом собраньице еще создавать собранье в собраньи. Сойдутся люди и могут посудить, порядить, лучше ли обязательное обучение грамоте или лучше необязательное? Держаться ли какой-нибудь угрожающей системы с учениками или отбросить вовсе эту систему? Издавать ли старые, любимые народом буквари с оксиями и овариями или стараться выводить их из употребления сразу? и т. п. Потом посмотрят новые книги или рукописи, предлагаемые к покупке, и порешат, что вот предлагаемую арифметику прочитайте вы, г. Студитский, историю вы, г. Небольсин, бытейские рассказы вы, отец Гумилевский, азбуку вы, г. Паульсон, тот или другой, кто этим делом маракует больше, — да и расскажите нам по совести. А не полагается комитет на одного, ну, поручи двум, трем, наконец, а в следующем заседании выслушай их, сообрази их мнения и поступай по усмотрению. Для складов же ищи по городам соревнователей, которых, если с толком искать, в каждом городке всегда найти можно; или в крайнем случае, сходись с книгопродавцами, вызывай их к соревнованию. На столько-то русский купец податлив. А затем пожелай друг другу всякого благополучия и расходись по дворам на страду до будущего собрания.
Все думали, что так оно и будет, и потому все были очень рады сесть в комитете. Но не так думал Иван Васильевич Вернадский. С учреждением пресловутого “бюро” тотчас появилось естественное его последствие — бюрократия. Вместо того, чтобы вопрос тут стал, тут разобрался и тут же был зарешен, его стали жевать сначала в “бюро”, “бюро” предрешало его иногда, не хотим сказать пристрастно, но весьма часто по-своему, в духе симпатий меньшинства. Собранию вопрос докладывался уже предрешенным и потом ставился в известном освещении и известною стороною. Другие же вопросы, уже раз рассмотренные в “бюро”, собрание только перекидывало с рук на руки, как мячик, и само опять сдавало в “бюро”. “Передать в бюро”, “поручить бюро” — в комитете стали самыми часто употребляемыми фразами. Люди баловались и совсем упускали из вида свою прямую цель и свои настоящие обязанности. Кто поумнее и посерьезнее, скоро увидал, что здесь никакого прока не будет; что “бюро” тешится и не делает настоящего дела, а подогнать его, обрезонить его нет никакой возможности. Этим людям надоело быть пешками, и они перестали ходить в комитет, решив для себя, что это учреждение не только бесполезное, но даже в некоторой степени вредное, ибо непроизводительно поглощает время у людей, по преимуществу рабочих; приучает их не различать дела с бездельем и вводит в общество, так сказать, умственный онанизм, угрожая в то же время подрывом всякого доверия к способности свободной коллективной деятельности людей, стремившихся в ту эпоху к заявлению своих гражданских дарований. Дело шло плохо, то есть не будет греха, если скажем, что оно даже совсем не шло, ибо все, что сделано комитетом со дня его основания и до сегодняшнего дня, вне стен дома, принадлежащего Вольному экономическому обществу, не проявилось почти ничем, достойным усилия такого большого числа людей, связанных единством цели. Каталог его книг беден до крайности, и хороших изданий в нем менее, чем пальцев на руках у одного человека. Цены некоторых книг действительно очень умеренны, но зато цены других очень высоки. Комитет не позаботился уравновесить этих цен, что весьма возможно, наложив две, три копейки на пятачковые книги, которых, разумеется, будет расходиться гораздо более, чем книг, стоящих дороже. Вообще издано в три года очень мало, и то, что издано или приобретено, почти вовсе не расходится. Если это покажется комитету несправедливым или обидным, то пусть он назовет открытые им в течение трех лет склады и объявит цифру книг, проданных его комиссионерами. Мы избегаем цифр и вообще сухих доказательств, ибо не видим нужды распинаться перед читателями в том, что мы знаем и о чем сообщаем наши беглые заметки, а не полемическую статью пишем; но не прочь будем дать место и ясным возражениям против себя, если таковые воспоследуют. Одно из последних прений комитета резюмируется таким или почти таким образом: у нас складов нет, и наши дела с книгами не идут. Красноречивей этого нечего требовать. Субсидии, выдаваемые комитетом на воспитание нескольких учениц, ничтожны, а больших комитет не может производить, потому что он не умеет вести своих денежных дел, потому что он не пользуется способностями своих членов, потому что он не понимает книжного дела, за которое взялся; потому что он не умеет сойтись с людьми, которые ему действительно нужны; наконец, просто потому что он говорун и ничего больше.
А какие ж там у них разговоры идут?
Разговоры самые интересные. Мы можем взять из разнообразных там постоянных рассуждений по образчику.
— Милостивые государи! Иван Иванович Икс посетил школу, подведомую баронессе Игрек, присутствовал при экзамене; да, остался очень доволен, вот, и то-то; ну, и вот он составил об этом записочку, которую и может, то-то, прочесть (пауза). Читать, господа? — Молчание.
— Так как вам угодно, господа: читать?
— Читать, — раздается один голос иксова доброхота.
— Да, так читать?
— Читайте, Иван Иванович!
Все остальные молчат, зная, что такое значит записочка Ивана Ивановича. А Иван Иванович пойдет с расстановкой выколачивать: “Вообще примерный порядок, чистота и благонравие суть истинно отличительные качества сего заведения, достойного своей попечительницы. При испытании воспитанницы оказали самые блистательные успехи, делающие честь как главной руководительнице сего заведения, так и отдельным наставницам, а также и наставникам, и воспитателям. В память сего события преосвященный епископ Иринарх, удостоивший сей акт своего присутствия, пожертвовал в память святую икону святаго священномученика Пантелеймона, врача безмездного. Икона сия в серебряной, вызлощенной ризе принята достойною попечительницею заведения и ее просвещенною помощницею, а также и наставницами, и руководительницами, равно как и наставниками, и всеми питомцами с истинно христианским благоговением и торжественно перенесена чрез зал, где и устроена на приличном сей святыне месте…” и т. д. Три листа читает все в этом роде.
При чтении таких записок дамы шепотом переговариваются, молодые члены бродят за колоннадою; козероги сидят, черкают карандашами и зевают.
(Разносят чай.)
— Милостивые государи! (Возглашается это всегда высоким фальцетом.) Наш почтенный корреспондент, ротмистр Яков Захарьич Шпорин пишет из Глуповского уезда, что его соседка, вдова полковника Каскина, Наталья Ивановна Каскина, устроила у себя в селе Воздыхалове школу, в которой обучаются пятнадцать девочек.
— Все врет, должно быть, — шепчет один скептик соседу. — Небось, насчет клубнички увивается, вот и пишет.
— Как же, господа! Не прикажете ли заявить вдове-полковнице Шпориной наше сочувствие? — продолжает фальцет.
— Да.
— Почему же.
— Отчего же.
— Заявить.
— Милостивые государи! Мой знакомый Ордальон Ордальонович Ордальонов пишет, что помещица Евгения Николаевна Нестоянова желает заняться раздачею книг безграмотному народу. Как вам будет угодно: войти ли по этому случаю в непосредственные сношения с помещицей Нестояновой? Бюро рассматривало это дело и положило войти с нею в сношения. Угодно ли вам войти в сношения с помещицей Нестояновой?
— Да, разумеется.
— Почему же не войти в сношения с помещицей?
(Разносят чай.)
— Алексей Иванович Пальцев рекомендует в члены родственника своего Ивана Алексеевича Ногтева, который живет в Соликамске и желает быть полезным комитету. Его предлагают по уставу три члена. Угодно баллотировать, господа, или так?
— Так.
— Так, что баллотировать!
(Чай разносят.)
— Вот еще, милостивые государи! — выкрикивает фальцет, желая заглушить поднимающийся говор и шум от собираемых чайных чашек. — Священник села Долгого Илиодор Протяженносложенский сообщает некоторые замечания по сельской педагогии. Я думаю передать в “бюро”?
— Да.
— Передать в бюро!
— В бюро передать!
Ну, этих довольно; теперь в другом роде надо тоже выбрать пяточек.
Опять начинает фальцет.
— Наш почтенный член, Юлия Петровна, содержащая школку из семи девиц, при содержимом ею пансионе получала на нее ограниченную субсидию, которую желает получить и снова.
Молчание. Одна дама катает трубочку из бумаги.
— Она, господа, просит отрядить депутацию, которая бы удостоверилась в состоянии школы.
— Теперь этого нельзя сделать, — говорит бас.
— Отчего?
БАС. — Оттого, что в школе учениц нет.
ФАЛЬЦЕТ. — Это, она говорит, можно устранить, можно собрать некоторых, а помещение и прочее все видно.
ТЕНОР. — Лучше отложить, пока соберутся ученицы.
Дама делает упрекающий взгляд.
БАС. — Да, отложить!
ГОЛОС ИЗ ТОЛПЫ. — Конечно!
ФАЛЬЦЕТ. — Но, помилуйте, ей нужно, она говорит…
Спор полчаса, и дело решается в пользу немедленной выдачи субсидии, послав предварительно избранных лиц удостовериться в состоянии школы, ученицы которой распущены.
(Чай подают с кренделями.)
При Глуповском уездном училище смотритель Розгочкин основал школу для приходящих мальчиков; Иван Иванович Икс был в ней, все нашел в отменном порядке, как система, так и то-то, преподавание, ну, и все.
— Могу сказать, — начинает выбивать, утупляя глаза в стол, Иван Иванович, — в рассуждении системы и прочего и… начиная с одного и до семидесяти пяти, постепенно…
— Да, — перебивает фальцет. — Так бюро полагало изъявить нашу признательность.
— Конечно!
— Разумеется!
— Изъявить!
Шум.
— Господа! Господа! Позвольте же, господа! Только вот что: имеем ли мы право изъявлять признательность?
— Отчего же?
— Почему же?
— Чтоб министерство не обиделось?
— Какое?
— Министерство народного просвещения.
— Какой вздор!
— Обидится.
— Непременно обидится.
— Не обидится…
Спор долее часа: решается так, что как-то ничего не поймешь, будут ли объявлять признательность или нет, и обидится ли этим министерство народного просвещения или не обидится?
(Чай подают с лимоном и со сливками.)
— Вот, господа, наш почтенный член, Екатерина Николаевна, учредила школу, в которой девочек обучают читать, писать, шить, гладить, чистить перчатки, убирать головы и…
— Зачем убирать головы?
— Зачем чистить перчатки?
— Отчего же не убирать голов?
— Не надо — это не ремесло.
Длинный разговор, заключаемый тем, что голов не надо убирать.
А публицисты восхищаются, что в некоторых петербургских парикмахерских мужчины заменены женщинами. Значит, они, то есть публицисты, напрасно восхищаются: парикмахерства не нужно.
— Так, соглашения, господа, очевидно, произойти не может; надо баллотировать вопрос. Как угодно баллотировать?
— Записками.
— Шарами.
— Записками.
— Записками.
— Шарами.
— Шарами.
Шары берут верх.
— Безусловным большинством?
— Да!
— Нет!
— Большинством двадцати членов.
— Помилуйте, нас всех сегодня двадцать восемь.
— Ничего.
— Это невозможно.
Фу ты, господи милосердный! И это называется дело делать!
Будет уже примеров: надоели, чай. Остановимся на четырех, и вместо пятого примера расскажем последний казус осложнения комитетских занятий.
Нынче комитет собирается под председательством Сергея Сергеевича Лашкарева, и при нем он отучился даже от того, что знал при г. Вернадском. Теперь комитет представляет просто кагал какой-то, все говорят — и никто не хочет слушать, друг друга перекрикивают, один другого путает; очередь не наблюдается.
— Нет, позвольте, Петр Иванович!
— Нет, Петр Иванович, позвольте я расскажу.
— Нет уж, позвольте я.
— Нет я; вы, Петр Иванович, не расскажете, у вас красноречия нет, у вас зуб со свистом.
Сходите, читатель, полюбоваться на эти безобразные заседания, на это греховное толчение воды; сходите, чтоб поверить в справедливость наших слов и глубже усвоить себе полезное отвращение от меледы, которую люди позволяют себе называть делом.
Под председательством С. С. Лашкарева комитет дошел до того, что одного “бюро” ему стало мало, и он ощутил необходимость выделить из себя еще что-то вроде комитета в комитете, для специально педагогических занятий. Несколько голосов, правда, восстали, было, против этого нового выделения, но ничего не сделали. Козероги были за выделение, и оно состоялось: двадцать два, не то двадцать три человека составляют теперь особую комиссию. Выборы были достойны слез и смеха: приходилось чуть не самому себя выбирать. Но все равно, — нелепость сделана, теперь опять за разговоры, пока не придет кому-нибудь в голову еще выдумать какую-нибудь комиссию.
Между молодыми членами этого комитета все более распространяется убеждение, что не стоит в нем тратить времени, а две дамы очень категорически выразились, что “вместо этого празднословия лучше свою горничную читать учить”, — и правда.
5) Ученая говорильня государственных имуществ (ученый комитет) может сделаться предметом рассуждений только тогда, когда в мире Божьем станет ведомо, где эта говорильня и как отпираются двери принадлежащего ей помещения.
Одним словом, все это, как мы уже сказали, пруды, стоячие, заросшие тиною пруды, с тем единственным неудобством в сравнении, что они открываются тогда, когда водяные пруды покрываются льдом, и закрываются, когда те освобождаются из-под льда.
А ведь могло бы быть совсем иначе. Все эти собрания могли бы быть весьма полезны, если бы каждая говорильня ясно определила себе свое значение, позаботилась о своих средствах и поняла, что нельзя же целый век фразерствовать и долго прикрывать бессодержательную пустоту пышным именем ученых комитетов и обществ. Все несчастие наших говорилен, кажется, прежде всего лежит в том, что они не уяснят себе: заключается ли их главнейшая обязанность в возможно большем словоизвержении или в известной деятельности, в известной работе за стенами комитетов, в стенах которых нужно только обсудить, как ловчее взяться за известное дело, и, сделавши его, оценить его результаты и сообразить общие выводы. Коли это чистые говорильни, как, например, говорильня г. Вернадского, то, разумеется, от них нельзя требовать того, что требуется от комитетов. Если ты говорильня, так и пусть в тебе разговаривают: какое же кому дело, что людям хочется заниматься разговорами и они собираются разговари<ва>ть? Бог с ними, пускай тешатся, и если эти беседы ведутся сколько-нибудь дельно, то к ним даже должно отнестись с подобающим уважением, как к полезному занятию, ибо разумная беседа и состязание по различным социальным вопросам, несомненно, могут быть очень полезны. Но нужно же так и говорить, что мы составили беседу, экономическую, географическую или какую другую, а не комитет. А если ты комитет, так действуй же! Вон тюремный комитет, комитет о раненых, комитет о бедных, комитет цензурный и многие другие, — так там действуют. А Политико-экономический комитет г. Вернадского где действует? В каких областях ощущают его деятельность? Ни в каких. Он — говорильня и делать ничего не может, ибо у него нет никаких средств действовать, и он не должен называться комитетом. Это говорильня по принципу.
Вольно-экономическое общество, Географическое общество и Комитет грамотности по принципу учреждения активные, но они бездействуют по неспособности — или по нежеланию действовать. Это говорильни по факту.
Говорильня Ив. В. Вернадского в тысячу раз достойна большего почтения, чем два названные нами общества и Комитет грамотности. Об Ученом комитете государственных имуществ и разговора нет. Где он там есть, — нам неизвестно.
Географическое общество могло бы обогатить науку прекрасными и обильными материалами по части этнографии и статистики. У него в числе членов есть литераторы, известные своими способностями в этом роде; они оставлены без внимания. Общество делает затраты, которые нельзя назвать очень производительными, а между тем не может послать каждое лето трех-четырех человек, и в отделении этнографии пробавляется чтением рассказцев г. Южакова. Географическое общество не богато; оно не может тратить много, — это правда. Но две или даже полторы тысячи рублей оно может же затратить на посылки, и эти деньги будут затрачены вполне производительно. Не говоря уже о том, что приобрела бы русская этнография и статистика, если бы по поручению общества поездили лет десяток пять-шесть способных людей, но и самые расходы на их посылку могли бы окупиться. Хорошо, толково написанные статистические статьи и живые этнографические очерки, разумеется, подняли бы записки-то общества, которых нынче никто не читает, да и могли бы идти в отдельной продаже. Помилуйте, скажите: как не идти журналу, в котором можно рассказать, как живут люди у Чукотского носа? Как цивилизуется меря? Какие обряды у крещеной, но тайно язычествующей еще мордвы? Что творится по медовым бортям у чуваш? Сколько в Коле выпивают хересу? Сколько в Киеве сожигают воску? Сколько орловских помещиков после февральского манифеста попродали земли и взялись за торговлю? Сколько из этих дворян расторговалось и сколько пошло проповедовать, что земляной рубль тонок да долог, а торговый широк да короток? Сколько харьковских панов, в силу того же манифеста, поехали за шерстью, а вернулись сами остриженные? И многое множество подобных интереснейших вещей. Как можно, чтоб не читали такого журнала, чтоб он не только не расходился, но даже был вовсе неизвестен! Этого быть не может! Или, разумеется, пожалуй, и может быть, если в нем будет находить себе место всякая бездарность, не исключая даже невозможных сочинений В. П. Безобразова.
И опять, что за практичность отдать свой журнал на отряд и за самую ограниченную сумму, да еще и не оказывая редактору должного содействия в добывании хороших статей? Мы очень уважаем г. Бестужева-Рюмина и верим, что он добросовестнейшим образом распоряжается отпускаемыми ему средствами на издание “Записок Географического общества”, но все-таки находим такой метод издавания этих “Записок” весьма непрактичным. Как можно издать на тысячу рублей хорошо составленную книжку такого объема, как “Записки Географического общества”! Зная по опыту это дело, мы утверждаем, что это решительно невозможно, и потому, что бы г. Бестужев-Рюмин ни делал, как бы он ни трудился над редактированием “Записок”, никогда он не сделает их интересными, если Географическое общество не будет ему содействовать в приобретении работ, исполненных людьми, заявившими свои способности и таланты. Даровые статьи теперь приходят только от людей, произведения которых никто не берет в журналы и задаром, а дешевые от тех, кому дороже нигде не платят. Ну, и понятно, что на обертке “Записок” читаем имена, которых нигде не читаем (кроме Сергея Вас<ильевича> Максимова); а с такими сотрудниками никакой редактор ничего не поделает.
О “Вольном экономическом обществе” и говорить уже надоело. Оно у нас — богач, сила. Сиди в нем какие-нибудь англичане, народ, привычный обращаться с капиталами, что бы они натворили с этими огромными средствами? Вся бы Русь знала и говорила об этом обществе; оно бы давало тон экономическим операциям. У него были бы и депо, и образцовые (истинно образцовые) фермы, и склады, и все, чем действительно можно содействовать экономическому преуспеянию края, а оно у нас что? — говорильня. Что у него за члены? Кто из них хоть чем-нибудь серьезно трудится на пользу обществу? Ну, — пусть поднимет руку! Никто, — таки ровно никто. Все говоруны, и ничего более. И пока общество останется в нынешнем его личном составе, оно решительно ничего не способно сделать. Далее приобретения цепей для скота активность его не пойдет.
Комитет грамотности, к сожалению, денежных средств почти не имеет, но еще более жалко, что он не имеет и других средств, без которых нельзя приобретать ни денег, ни влияния. У него есть право делать многое, но способности его так ограничены, что недавно это почтенное собрание, дойдя до сознания своего безденежья, не могло долго согласиться, занять ли ему у богатого “Вольно-экономического общества” денег для того, чтоб затратить их самым необходимым и самым производительным образом? Комитет как бы стал в тупик, услыхав, что можно занять три тысячи, пустить их в дело и потом отдать из выручки. Он так уж привык сам считать свои разговоры за дела, что ему и в ум не ползла такая дерзкая мысль. “У нас денег нет, будем же разговаривать”, — вот что ему нравилось.
Интересный этот комитет, ей-богу! Теперь он пустился в любезности. С. С. Лашкарев скажет любезность г. Владимирскому, а г. Владимирский Лашкареву, г. Половцев г. Студитскому, а г. Студитский г. Половцеву, а дела, как сказано, ни на грош, и молодые силы комитета расходятся, раздробляются.
С этим комитетом нечего уж делать. Его просто нужно плугом пройти и все начать наново. Выкинуть “бюро”, новую “комиссию”, и завести простой порядок совещаний, решая на них вопросы тут же и тут же поручая известную работу тому или другому члену.
Мы вовсе не поборники системы, по которой всегда и прежде всего должна быть tabula rasa,[90] но когда дело так заматерело, заклекло и запуталось, как тут, то и мы утверждаем, что если не стереть всего, чем исписана доска и вдоль и поперек, так и писать на ней не стоит: все равно ничего не разберешь.
Некоторые там хотят добиться, чтобы дозволили обревизовать это “бюро”, этот таинственный синедрион, чтоб хоть узнать, что он делает и что он делал, — это совершенно напрасно. Разве для курьеза только, а то гораздо резоннее добиваться не обревизования “бюро”, а закрытия его вместе со всеми позднейшими выделениями. А нельзя этого добиться, так пусть светлые люди уносят свои головы из удушающей атмосферы этого развращающего ум фразерства. Лучше, лежа дома на диване, пускать колечки из дыма, чем приучаться болтать и еще считать свою болтовню делом. Это уж слишком большое преступление перед разумом и совестью.
Политико-экономический комитет И. В. Вернадского желательно, чтобы стоял, но желательно также, чтобы он не самохвальствовал, не величал себя комитетом, а назывался бы настоящим своим именем: политико-экономическими беседами, ибо он keine komitet,[91] a просто беседы.
При этом мы бы позволили себе заметить Ив<ану> Вас<ильевичу> Вернадскому и всем его собеседникам вот какое обстоятельство.
Миру известно, что есть на свете две главные экономические школы: обе они стремятся к накоплению и распределению богатств и обе преследуют идею человеческого довольства, идею общего счастия. Но две эти школы несогласны во многих положениях, и особенно в вопросе о распределении добытков и о правах общества на капитализированный труд отдельных членов.
И. В. Вернадскому, последователю старых экономических начал, развившихся из системы Адама Смита, известно также, что у нас, если не в России, то по крайней мере в Петербурге, есть последователи экономического учения, стоящего совсем на иных началах, и еще известно ему, что эти новые экономисты точно так же искренно, или, если неискренно, то горячо верят в справедливость своих начал, как Иван Васильевич и его собеседник верят в законность своих. А как между двумя точками двух прямых линий провести невозможно, то несомненно, что из двух линий, касающихся тех же самых точек, или одна прямая, а другая ломаная, или же обе ломаные и прямой еще вовсе не проведено. Чтобы узнать, которая прямая, надо сличить эти линии, а чтобы сличить, надо их протянуть параллельно.
И. В. Вернадский более или менее знает наших поборников новой экономической школы и знает тезисы этой школы, а между прочим знает и то, что новые экономисты считают все принципы старой экономической школы ложными и вредными. Старая школа, разумеется, то же самое думает о новой.
На беседах И. В. Вернадского не участвует ни одного представителя новых экономических воззрений, и потому каждый вопрос здесь рассматривается с страшною односторонностью, с такою обидною односторонностью, которая могла бы иметь место разве только тогда, если бы несомненность пригодности и незаменимости положений, выработанных старою политико-экономическою школою, были доказаны; а этого сказать невозможно. Если бы политическая экономия произнесла свое последнее слово за свою старую систему, то новому учению не на чем было бы держаться, а оно держится и держится в головах, которым нельзя отказать ни в смысле, ни в даре понимания. Следовательно, относиться к этому экономическому учению с олимпийским равнодушием вовсе нерезонно. С ним можно препираться, можно доказывать его несостоятельность, но не отрицать его, когда оно живет и имеет несомненное влияние на умы. Наконец, несомненно, что не только собеседники Ивана Васильевича, но даже сам он, своей собственной персоной, впал в некоторую узость, неизбежную сопутницу спокойных положений в единомысленном кружке, где ни от кого не ждешь возражения и идешь себе спустя рукава, не боясь, что кто-нибудь возьмет за нос да безделицу — потормошит. Будь в этих беседах экономисты того и другого толка, беседы-то, несомненно, бы оживились, стали бы разностороннее, полнее и действительно приносили бы много пользы. Тут затронулись бы вопросы чуткие, больные, на которые хочется отозваться всякому живому человеку, — а ведь в теории всем заниматься можно. Неужто Иван Васильевич и его собеседники не понимают, что это могло бы много содействовать к устранению существующей у нас шаткости экономических понятий? Не может быть! Боятся они что ли людей другого образа мыслей? Этого еще более не может быть. Что же такое: отчего на политико-экономических беседах г. Вернадского беседуют только одномысленцы? Что этому за причина? Некоторые говорят, что пусть экономисты другой школы заведут себе отдельную беседу и там свободно развивают свои идеи, — но не может же быть, чтоб то же самое сказали и собеседники г. Вернадского. Они ведь должны быть столько сообразительны, чтобы не делать предложений неудобных.
Будет очень хорошо, если г. Вернадский и его собеседники подумают об этом и оживят свои беседы голосами экономистов, относящихся несколько иным образом к некоторым экономическим вопросам. Во-первых, многие вопросы вытанцуются гораздо скорее и лучше; во-вторых, неизбежно возникнут интересные новые вопросы; в-третьих, будет действительно хоть одно интересное собрание, куда пойдешь с охотой, зная, что проведешь там вечер с пользою; и в-четвертых, экономические шатания одних и экономическое коснение других, придя в столкновение, что же-нибудь да дадут. Хоть несколько голов станет пояснее сознавать нелепость каких-нибудь экономических бредней одной школы; хоть несколько голов перестанет верить в мнимую законченность экономических положений другой школы, все-таки общество будет в прибыли. А может быть, законченные-то экономисты и не все знают, что им можно рассказать о вернейших и ближайших путях, которыми достигается возможно большее счастие возможно большего числа людей? Отчего же нет! Очень может быть. Может быть, лучший сюрприз русским законченным и незаконченным экономистам сделает не какой-нибудь Милль и вообще даже не экономический писатель, а например, хоть автор “Прогулки с детьми по Петербургу”. Почем знать, чего мы не знаем! Есть на свете вещи, которые и не снились нашим мудрецам.