Анастасия Сумеркина Ставка на невинность

Глава 1. Случайно услышанная тайна

Россия, 1990-е годы


Запах больницы въелся в меня насквозь.

Я чувствовала его даже здесь, на лестничной клетке родной девятиэтажки. Смесь хлорки, лекарств и чужой боли — кажется, он пропитал каждую клетку моего тела за те двенадцать часов, что я таскала утки и мыла полы в хирургическом отделении. Там, в палатах, пахло иначе — страхом. Страхом перед завтрашним днём, перед болью, перед смертью. Здесь, в подъезде, к этому запаху примешивалась вонь дешёвых сигарет «Прима» и кошачьей мочи, которую годами не могли вывести.

Часы показывали половину первого ночи.

Я прислонилась лбом к холодной стене, обшарпанной, с облупившейся краской цвета «младенческий сюрприз». Ноги гудели так, будто я пробежала марафон. В кармане куртки лежали смятые тридцать тысяч рублей — моя зарплата за месяц. Тридцать тысяч в 96-ом году. Инфляция съедала эти деньги быстрее, чем я успевала их заработать. В прошлом месяце на них можно было купить три буханки хлеба, пакет молока и пачку дешёвых макарон. В этом — уже только две. А в следующем, говорят, цены опять поднимут. Страна сходила с ума.

По радио и телевизору только и говорили, что о реформах, о приватизации, о том, что скоро заживём. А в очередях за хлебом стояли те же уставшие женщины, те же старики, которые считали копейки. На рынках бабушки продавали последние вещи — старые сервизы, вышитые рушники, ордена дедов. Кому это нужно? Новым русским? У них свои магазины, свои иномарки. А у нас — пустые прилавки и обещания, что завтра будет лучше. Только завтра никогда не наступало.

Я каждый день ходила по улицам своего города и видела, как закрываются заводы, как увольняют целыми цехами, как мужики спиваются от безысходности. Отец был не один такой — вокруг полно таких же. И их жёны, как моя мать, тянули лямку, работали за копейки, не спали ночами. А по телеку — пьяный президент, который обещает светлое будущее. Будущее… Для кого? Для тех, кто уже сейчас не знает, чем кормить детей?

По телевизору у соседей бубнил ящик — даже сквозь стены было слышно. Там, кажется, опять показывали новости. Что-то про выборы, про то, что Ельцин обещает всем светлое будущее. Я представила, как соседка баба Шура сидит перед своим допотопным «Рекордом», крестится и причитает. Она каждый раз крестилась, когда показывали Ельцина. Говорила: «Антихрист, чистой воды антихрист, развалил страну, а теперь на сцене пляшет, бесстыжий».

За дверью квартиры номер сорок семь было шумно.

Я замерла, не донеся ключ до замочной скважины. Сквозь тонкую фанеру, которую отец так и не собрался заменить нормальной дверью, было слышно каждое слово. Соседи, наверное, тоже всё слышали, но уже привыкли. В нашем районе семейные скандалы были нормой. Как очереди за хлебом, пустые прилавки и вечно пьяные мужики у ларьков с палёной водкой.

— …ты думаешь, я не устала?! — голос матери срывался на визг, тот самый, который бывает, когда человек стоит на краю пропасти. — Я смены в поликлинике не бросаю, хотя меня уже тошнит от этих вечных очередей и злых людей, которые ненавидят врачей, потому что у них денег нет на лекарства! Я ночами не сплю, слушаю Ванино дыхание! А ты?! Ты притащился под утро, весь день продрых, от тебя разит перегаром, и ты мне говоришь про деньги?!

— Заткнись! — рявкнул отец. Голос у него был густой, пьяный, с хрипотцой, которую я научилась узнавать с детства. Я представила, как он стоит посреди комнаты, покачиваясь, с красными глазами и трясущимися руками. Рубашка навыпуск, мятая, пуговицы расстёгнуты. Таким я его видела слишком часто. — Заткнись, я сказал! Думаешь, я не хочу, чтобы Ванька поправился? Думаешь, я не переживаю?

— Ты? Переживаешь? — мать засмеялась, и этот смех был страшнее любых криков. Так смеются люди, у которых внутри уже всё сломалось. — Ты переживаешь только о том, где достать на бутылку и как проникнуть в свой долбаный зал игровых автоматов! Ване операция нужна, Коля! Триста… — её голос дрогнул, сорвался на шёпот. — Три тысячи долларов! Врачи сказали, если в ближайшие два месяца не сделать, может быть поздно. У него сердце останавливается по ночам, ты понимаешь?! ТВОЙ СЫН МОЖЕТ УМЕРЕТЬ!

В груди что-то оборвалось. Я зажмурилась, вцепившись в холодные перила. В горле встал ком, который невозможно было ни проглотить, ни вытолкнуть.

Ваня. Мой маленький Ванька.

Когда он родился, мне было восемь. Я помню, как мама впервые положила мне его на руки — крошечный свёрток, из которого торчало сморщенное красное личико. «Смотри, Алина, — сказала она тогда, улыбаясь сквозь слёзы. — Это твой братик. Вы теперь должны друг за друга держаться».

Я и держалась.

Я кормила его с ложечки, когда мать была на работе. Я читала ему сказки на ночь, когда отец валялся пьяный в коридоре, и нам приходилось перекрикивать его храп. Я научила его завязывать шнурки, решать задачки и не бояться темноты. Я забирала его из школы, когда у матери не было сил, и дралась с пацанами, которые дразнили его «доходягой». Я сидела с ним в больницах, когда у него случались приступы и он синел прямо на глазах, а врачи разводили руками: мол, денег нет на нормальное лечение, терпите.

Ваня был единственным светлым пятном в этой чёртовой жизни. Тихий, талантливый мальчик, который рисовал удивительные картины — у него получались такие живые люди, такие настоящие глаза, что учительница рисования ахала. Он мечтал стать художником, поступить в училище имени Грекова. Он никогда не жаловался, даже когда ему было очень плохо, но по ночам, думая, что я сплю, тихонько плакал от боли, закусывая губу, чтобы не разбудить меня.

А теперь он мог умереть.

— Деньги? — голос отца вдруг стал тихим, вкрадчивым. Таким тоном он обычно просил у матери на бутылку, когда понимал, что криком ничего не добьёшься. — Хочешь денег?

На секунду повисла тишина. Я даже перестала дышать, прижимаясь ухом к холодному металлу двери.

— Иди на панель, — отчётливо, по слогам произнёс отец. — Вон их сколько сейчас, этих новых русских, с жирными кошельками. По телеку каждый день показывают: вон в Москве вообще проститутки валюту берут, долларами. Час работы — и есть три штуки баксов. А ты у нас всё ещё ничего, мужики на тебя заглядываются. Раздвинула ноги — и готово. Но ты же у нас гордая, да? Ты же у нас «медсестра», мать Тереза хренова! Легких путей не ищешь!

— Коля… — голос матери звучал так, будто её ударили в живот. — Коля, что ты несёшь? Ты… ты в своём уме?

— А что такое? — отец, кажется, вошёл в раж. Слышно было, как он ходит по комнате, шаркая тапками, задевая мебель. — Я правду говорю! Вон у тебя дочка вымахала, тоже гордая, в медицинский поступила, хирургом мечтает стать! А сама в больнице полы моет за копейки, которые через месяц ничего не стоят! Или тоже ждёт, когда богатый принц приедет и заберет её вместе со старыми кастрюлями? Нет, мать, жизнь — она простая штука. Вон по телевизору каждый день показывают: кто сейчас рулит? Те, у кого бабло есть! А у кого нет — те никто, и звать их никак. Скоро таких, как мы, вообще за людей считать не будут. Бомжи, отребье — вот кто мы.

Что-то тяжёлое ударилось об стену. Наверное, табуретка, которой мать швырнула в отца.

— Убирайся, — тихо сказала мать. — Убирайся вон из моего дома. Пока я тебя сама не убила.

— Ага, сейчас. — Отец, видимо, двинулся к выходу из комнаты. — Только учти: если что с Ваней случится, это ты виновата. Это ты денег не нашла. Это ты у нас гордая. И дочка твоя такая же. Подохнет ваш Ванька, и будете знать. Всю жизнь себе в укор ставить.

Хлопнула дверь в комнату, где спал брат. Мать, наверное, ушла к нему — проверять, не разбудили ли его крики, не стало ли ему хуже.

Я стояла на лестничной клетке, вцепившись в перила так, что побелели костяшки пальцев. Внутри всё кипело от злости, от обиды, от бессильной ярости. Перед глазами плыли красные круги. Я хотела ворваться в квартиру, закричать на отца, ударить его, выцарапать глаза за эти слова. Но ноги не слушались.

Отец сам был во всём виноват.

Раньше, когда отец ещё не пил, мы иногда выбирались на природу. Мама брала выходной, отец доставал старый плед, и мы ехали на электричке за город. Там была поляна у речки, где пахло нагретой травой и речной водой. Ваня тогда был совсем маленький, бегал за бабочками, падал, смеялся. Отец жарил шашлык — у него здорово получалось, мясо получалось сочным, с дымком. Мама сидела на пледе, молодая, красивая, без вечной усталости в глазах, и улыбалась. А я смотрела на них и думала: вот оно, счастье. Обычное, простое, настоящее.

Теперь от того счастья остались только фотографии в старом альбоме, который мать прячет на антресолях. И запах — иногда весной, когда открывают окна, откуда-то тянет дымом, и я замираю, потому что на секунду кажется, что всё ещё можно вернуть. Но нельзя. Отец продал шампуры и мангал давно, ещё за год до того, как проиграл свадебный сервиз.

Он проиграл всё, что можно было проиграть. Сначала заводские премии, которые ещё платили до того, как завод встал и всех разогнали. Потом зарплату, которую перестали платить вовремя, а потом и вовсе перестали платить. Потом вещи из дома — мамин сервиз «Золотая роза», подарок на свадьбу, бабушкино покрывало ручной работы, даже мои золотые серёжки, подарок к шестнадцатилетию. Мать сняла с себя последнее — бабушкино обручальное кольцо, единственную память — чтобы отдать его долги каким-то бандитам, которые приходили и угрожали. А он опять пошёл играть, пообещав, что это в последний раз и он обязательно отыграется.

Я вспомнила тот разговор, что случился недели три назад. Тогда мать тоже кричала. Я как раз пришла из училища, застала конец скандала. Отец орал, что должен какому-то «Клыку» пятьсот баксов, и что если не отдаст в срок, то ему «пересчитают кости». Мать тогда разрыдалась, просила его завязать, закодироваться, уехать куда-нибудь подальше от этого города, от этих людей. А он только отмахнулся: «Не учи учёного, это бизнес, скоро я сорву куш и всем вам нос утру. Там, в казино, такие деньги крутятся — вам и не снилось. Там люди за вечер тысячи долларов проигрывают и глазом не моргнут».

Куш он не сорвал. И не сорвёт никогда.

Игромания — это болезнь. Я это знала по учебникам. Но одно дело — читать про это в книжках, и совсем другое — видеть, как болезнь пожирает твоего собственного отца, превращая его в чужого, озлобленного человека. А заодно пожирает и всю семью.

Я медленно сползла по стене на грязный бетонный пол. От цемента тянуло холодом, но я почти не чувствовала. На площадке воняло сигаретами и дешёвым портвейном — местные алкаши любили здесь тусоваться, пока соседи не прогоняли.

Три тысячи долларов.

Для кого-то — сумма, которую спускают за один вечер в ресторане «Прага» или в ночном клубе с проститутками. Для нас — цена жизни Вани. Если перевести на рубли по нынешнему курсу — почти двадцать миллионов. Для нас это была космическая цифра.

Я представила его лицо. Худенький, бледный, с огромными глазами, в которых всегда светилась какая-то тихая грусть. Ему шестнадцать, а выглядит на двенадцать. Он не играет в футбол, не бегает с пацанами, не ходит на свиданки. Он лежит на диване с книжкой или рисует свои картинки. Учительница рисования говорила, что ему нужно учиться, что его работы — это уровень художественного училища. Она даже показывала кому-то из знакомых художников, те обещали помочь с поступлением.

Какое училище, если он может не дожить до лета?

В голове завертелись обрывки мыслей. Работа. Я работаю в больнице санитаркой, учусь на дневном в мединституте, получаю стипендию, которую не платят уже третий месяц. Мать тянет двоих, у неё нет сил даже на копеечную подработку — она после своих смен в поликлинике еле до дома доползает. Отец… от него помощи не будет, только долги и новые проблемы. Скоро эти бандиты, которым он должен, придут уже не к нему, а к нам.

Но ведь есть же люди, которые дают в долг. Ростовщики.

Люди боялись ростовщиков, но все равно шли к ним. Верили, что отдадут, что выкрутятся, что чудо случится. Только чудес не бывает. Я это знала лучше других. Если бы чудеса были, Ваня бы не болел, отец бы не пил, мать бы не плакала по ночам. Но чудес нет. Есть только деньги. Или их отсутствие. И люди, которые готовы дать их под чудовищные проценты, потому что знают — ты никуда не денешься. Ты в ловушке.

Отец что-то говорил про этого Клыка. Про то, что сидит он где-то в том самом казино, куда отец ходит играть. Что даёт деньги под проценты, но, если не отдашь — мало не покажется. Квартиру отнимут, самого в рабство продадут или просто убьют, закопают в лесу. Но Клык даёт всем. И ему всё равно, на что ты берёшь — на операцию или на наркотики.

Это был риск. Смертельный риск.

Но выбора у меня не было.

Я встала, размяла затёкшие ноги. За дверью было тихо. Мать, наверное, уснула в Ваниной комнате, прижимая его к себе, как в детстве, как делала всегда, когда ей было особенно страшно. Отец, скорее всего, дрых на кухне, уронив голову на стол, и храпел так, что слышно было даже здесь.

Я бесшумно открыла дверь своим ключом, прошмыгнула в коридор. В комнату к матери заходить не стала — не могла на неё сейчас смотреть. Видеть эту вечную усталость, эту загнанность, эту надежду, которая давно уже умерла, а она всё держится за призраки, за то, что когда-то было.

Завтра я всё сделаю.

Я зашла в свою комнату — маленькую, заваленную книгами по анатомии и конспектами, которые я писала от руки, потому что на ксерокс в институте денег не было — и достала из шкафа единственное приличное платье. Синее, легкое, мать купила мне его на выпускной три года назад, когда ещё были какие-то деньги, когда отец ещё работал, когда всё казалось не таким безнадёжным. Я похудела с тех пор, но платье сидело даже лучше, чем тогда. Только выглядело немного старомодно — фасон уже не тот, вон модели в каких нарядах ходят, по телеку показывали.

Потом открыла ящик стола и вынула паспорт.

Красная корочка с гербом СССР. Вот странно, страны уже нет, а паспорт действует. Фотография, где я выгляжу испуганной девчонкой с огромными глазами. Прописка. Моя единственная ценность — кроме Вани. И ещё старая бабушкина квартира в Ростове, о которой мать говорила: «Это на чёрный день». Кажется, чёрный день наступил. Правда никто эту квартиру не купит, денег у народа нет, а тем, у кого деньги есть, такая квартира не нужна.

Я села на продавленную кровать и уставилась в окно. За тонкой занавеской виднелась серая панельная стена соседнего дома, вся в пятнах и трещинах, с облупившейся штукатуркой. Где-то лаяла собака. Вдалеке проехала милицейская машина с включённой сиреной — обычное дело для нашего района, тут каждую ночь кого-то режут или грабят.

В голове было пусто и страшно.

Где-то далеко, в центре города, горели неоновые огни. Я видела их однажды, когда ездила с подругой «погулять» на проспект. Там была другая жизнь. Сверкающие вывески казино «Королевская игра» и «Шангри-Ла», дорогие иномарки у тротуаров, женщины в мехах и бриллиантах, мужчины в малиновых пиджаках и с золотыми цепями на шеях. Рестораны с вывесками на английском, ночные клубы, откуда доносилась громкая музыка. Там деньги текли рекой, и никто не думал о том, что где-то на окраинах, в этих серых панельных пятиэтажках, дети умирают от голода.

Я ненавидела этот мир. Чужой, блестящий, равнодушный мир, который жил по своим законам, где всё решали деньги и связи. Но именно туда мне предстояло пойти.

Я подошла к маленькому чёрно-белому телевизору «Юность», который стоял на тумбочке, и включила его, убавив звук до минимума, чтобы не разбудить мать. По экрану бежали помехи, но картинка проявилась — какой-то концерт, судя по всему, предвыборный. На сцене, под музыку, которую я почти не слышала, двигалась знакомая фигура. Ельцин. Он танцевал — неуклюже, размахивая руками, явно нетрезвый, с глупой улыбкой на лице. Зал, судя по всему, аплодировал.

Я смотрела на это и чувствовала только пустоту.

Человек, который управляет страной, танцует пьяный на сцене. А где-то в этой стране мой брат умирает, потому что у нас нет трёх тысяч долларов.

Я усмехнулась, выключила телевизор и посмотрела на паспорт в руке.

«Голосуй сердцем», — призывали предвыборные плакаты Бориса Николаевича.

Сердцем.

У Вани больное сердце. И ему плевать на все эти выборы, на этого танцующего президента, на всю эту страну, которая разваливается на куски. Ему нужна операция. Ему нужна жизнь.

Я сжала паспорт в руке до хруста.

Светлое будущее.

У нас с Ваней нет будущего. Но я сделаю всё, чтобы оно у него появилось.

Даже если для этого придётся продать душу.

Загрузка...