В начале 1490-х гг. циничный реалист Филипп де Коммин, практикующий дипломат и советник королей и принцев, писал, что
Бог никогда не создавал человека или зверя, не создав его противоположности, чтобы держать его начеку и не дать ему возвыситься над собой… Так, Французскому королевству он дал англичан, а англичанам — шотландцев[1065].
Полтора столетия войны подчеркнули старые различия и породили новые. Война оставила Англию практически невредимой, но нанесла Франции серьезный материальный ущерб, на восстановление которого ушли долгие годы. Война способствовала развитию национального антагонизма, который со временем угас, и самосознания, которое сохранялось. Пока длилась война, она сохраняла автономию Шотландии и феодальных уделов Франции, которые, возможно, были бы уничтожены раньше, если бы не война. Война сформировала институты Англии и Франции таким образом, что оказала влияние на большую часть их последующей истории.
Англия на момент начала войны в 1330-х годах уже была самым централизованным государством Европы. Власть короля распространялась на все королевство. Его двор проникал практически повсюду. Парламент представлял каждую часть Англии. Война сделала государство ближе к каждому его жителю. Растущее преобладание лучников означало, что английские армии набирались из самых разных социальных слоев и во всех частях страны. Реквизиция кораблей, взимание налогов, сбор ополчений, сигнальные маяки на вершинах холмов и прокламации на рыночных площадях — все это было частью повседневной жизни всего населения. Паутина слухов объединяла разрозненные общины. Протоколы обвинительных приговоров уголовных судов, помилований, выданных королевской канцелярией, свидетельствуют о том, что народ, особенно в городах, но не только в них, был сильно заинтересован в политике, обладал сильными предрассудками и мощным общим мнением. Вездесущность государства заставляла людей осознавать не только его амбиции, но и недостатки. Народ объединяли не только триумфы Эдуарда III и Генриха V, но и общие недовольства, многие из которых были вызваны тяготами войны и горечью поражения.
Англичане не считали себя агрессорами. Они воспринимали свою страну как остров, защищенный морем от враждебного континента. В конце XIII века в стихотворной хронике Роберта Глостера, написанной на среднеанглийском языке, говорилось, что Англия — это "хорошая земля, лучшая из всех других земель". "Она расположена на западе, на краю света, и море опоясывает ее… она не боится никаких врагов, кроме тех, кто вторгается вероломно"[1066]. В действительности Англия подвергалась серьезному риску вторжения только в одном случае — в 1386 г., когда французские войска, сконцентрированные на побережье Фландрии, вызвали панику по всей стране. Тем не менее, англичане всегда чувствовали себя неуверенно. Они жили в постоянном страхе перед вторжением из Шотландии, хотя набеги шотландцев, при всей их жестокости, никогда не заходили далеко на юг от Дарема. Память о набегах на Саутгемптон в 1338 г., Рай в 1377 г. и Плимут в 1403 г. сохранялась еще долго после того, как опасность миновала и ущерб был восстановлен. Пиратство и рейды на побережье практически не повлияли на ход войны, но оказали огромное влияние на общественное мнение. Защита Кале, как и защита Шербура и Бреста в 1390-х годах и Булони в 1540-х годах, была популярным делом, поскольку эти крепости во Франции считались бастионами Англии, первой линией обороны от вторжения.
Отделение страны от остального известного мира было не только физическим, но и эмоциональным. Англичане считали себя представителями особой культуры, которую они определяли в основном через противопоставление ее стереотипам своих соседей: "диких" жителей кельтских окраин Шотландии, Уэльса и Ирландии, а также властных, мстительных, гордых, лживых, женоподобных и трусливых французов. Самобытность Англии стала темой двух самых популярных английских хроник той эпохи — Polychronicon (Всемирная хроника) Ранульфа Хигдена, переведенная на английский язык в 1387 г., и многочисленных версий Brut (Брут) на среднеанглийском, лондонской хроники, в которой происхождение Англии прослеживалось от мифического троянца Брута. Нередко люди верят в превосходство своей собственной культуры. Ноэль де Фрибуа, один из личных секретарей Карла VII, обвинял своих соотечественников во многом в том же самом. Но объективные сторонние наблюдатели считали, что в Англии это пошло еще дальше, и в поддержку их мнения существует множество литературных и анекдотических свидетельств. Они были "большими любителями самих себя", — сообщал в конце XV века один венецианский дипломат, совершивший большое путешествие по стране. Они считали, что "нет другого мира, кроме Англии"[1067].
Язык был знаком идентичности. Как заявил английский делегат Томас Полтон на Констанцском Соборе в 1417 г., "по божественному и человеческому закону он является подлинным признаком и самой сутью государственности". Среднеанглийский язык, на котором говорили все англичане, за исключением небольшого меньшинства, нигде за пределами Британских островов не использовался даже в качестве второго языка. Карл Смелый, герцог Бургундский, в этот период, был на континенте единственным принцем, который, как известно, владел английским языком. Этот язык не имел международного статуса, как французский, окситанский и даже различные формы нижненемецкого. Уже в 1295 г. Эдуард I пытаясь мотивировать сторонников войны с Францией, обвиняя ее королей в намерении искоренить английский язык. Это обвинение регулярно повторялось в официальной пропаганде на протяжении последующих полутора веков. Уже став языком популярной литературы и политической пропаганды, английский язык вытеснял латынь из законодательства и сферы государственного управления, а французский — куртуазного общения. Родным языком Эдуарда III был французский, Генриха IV — английский. Это изменение во многом было обусловлено переменой в политических настроениях вызванных войной. Генрих V сознательно стремился отождествить нацию с языком и практически во всех своих обращениях к подданным перешел на английский. Его пример был заразителен. Когда в 1422 г. лондонская гильдия пивоваров решила изменить язык своих заседаний на английский, они в числе прочих причин назвали пример Генриха V.
Англо-нормандский французский, изолированный диалект, который когда-то был общим языком дворянства, джентри и патрициата больших городов, умирал. Он постепенно отходил от "стандартного" французского языка Парижа, который представлял собой развивающийся, живой язык, на котором говорило более многочисленное население. Мадам Эглантина у Чосера говорит "по-французски плавно, как учат в Стратфорде, а не забавным парижским торопливым говорком". Поэт насмехался над ней, но он знал, что его читатели поймут эту шутку. Когда послы Ричарда II и Генриха V отказывались говорить по-французски на дипломатических конференциях, они преследовали политическую цель, но их отговорка на то, что они не могут понять тонкости языка, вполне могла быть правдивой. В XV веке знание французского языка все еще было признаком джентльменов, но это был иностранный язык, а не их собственный. Как правило, они говорили на парижском французском, и им приходилось его учить. Дома они говорили и писали по-английски[1068].
Среди политического и военного сословия неприязнь к Франции была вызвана не столько ненавистью, сколько недоверием к французской элите, с которой у английской на самом деле было много общего. Французы считались лукавым народом, от которого нельзя было ожидать соблюдения любого перемирия или договора. Невыполнение ими договоров — в Бретиньи в 1360 г. и в Труа в 1420 г. — навязанных под давлением гражданской войны постоянно приводилось в пример. Но обида на Францию была присуща не только тем, кто непосредственно участвовал в дипломатических миссиях и войне. Фруассар не без оснований утверждал, что в изменчивом политическом мире Англии элиты были подчинены народным настроениям, более агрессивными, чем их собственные. И не он один так считал. "Как тебе хорошо известно, — писал герцог Беррийский своему брату после переворота, возведшего на трон Генриха IV, — Ланкастер управляет по воле английского народа, а английский народ не любит ничего лучше войны"[1069].
Длительная история народной ксенофобии в Англии, вероятно, достигла наибольшей силы в XV веке. Чешский путешественник Зденек Лев из Рожмитала, объехавший Европу в 1460-х годах, был в Англии совсем недолго, но достаточно, чтобы понять, что англичане под маской вежливости вероломны и враждебны. Традиционно враждебное отношение к иностранцам исходило из Лондона. Основными мишенями были иностранцы из деловых кругов, обосновавшиеся в городе, и ремесленники-иммигранты, сосредоточенные в районе Саутварк, расположенном за рекой. Лондонские толпы и обе Палаты Парламента обвиняли иностранцев в недобросовестной коммерческой деятельности, шпионаже, распространении чуждой религиозной идеологии, распущенности нравов и различных видах антиобщественного поведения. Это давнее неприязненное отношение к чужакам само по себе не было связано с войной, но война его обострила и углубила. Не случайно Лондон стал ареной столь бурного ликования после побед Англии и гнева после поражений. Черный принц после Пуатье и Генрих V после Азенкура были приняты здесь с экстравагантным поклонением, которое легко перешло в ярость во времена их менее удачливых преемников. Именно в этом политически наэлектризованном городе, с его плотным населением, непостоянными толпами и близостью к центру власти, Хамфри, герцог Глостер, нашел наиболее ярых сторонников своей агрессивной военной политики, а Ричард, герцог Йорк — своей атаки на правительство после потери Нормандии. Лондон лидировал, но не в одиночку. Кентские толпы, ворвавшиеся в город в 1450 г., портсмутские мятежники, убившие Адама Молейнса, жители Уилтшира, линчевавшие Уильяма Эйскоу, и глостерские бунтовщики, разграбившие аббатство Реджинальда Боулерса, были движимы одними и теми же побуждениями. Завоевания Эдуарда III и Генриха V стали эталоном, по которому оценивались достижения последующих королей. Вырос миф о непобедимости и предательстве, который никогда не признавал пределов, которых можно достичь только военными действиями. Спустя полвека после потери Нормандии ученый Роберт Гаген, дважды приезжавший в Англию с французскими посольствами, был поражен "завистливой ненавистью", с которой он там столкнулся. Он сообщал, что англичане до сих пор обучают своих сыновей стрельбе из лука, устанавливая мишень и говоря: "Давай, сынок, учись, как поразить и убить француза"[1070].
Для большинства французов война была гораздо более горьким и непосредственным опытом, чем для англичан. Судьба горожан, зарезанных на улицах взятых штурмом городов, или разбитых пехотинцев и лагерных слуг, которых тысячами рубили всадники, когда они бежали с поля боя, или крестьян и купцов, убитых или похищенных вольными разбойниками, — все это поражало даже мир, привыкший к насилию. Крестьяне и горожане жестоко мстили солдатам, которых они заставали врасплох или в одиночку. В XIV веке ненависть жертв к своим угнетателям обычно была направлена против воюющих сторон в целом и отражала классовый антагонизм в той же мере, что и национальный. Это стало ортодоксальной точкой зрения современных моралистов, которые осуждали все рыцарское сословие, не выделяя при этом англичан. Но в XV веке слово "англичанин" стал синонимом слова "враг". Присутствие в северной Франции после 1417 г. постоянной английской армии и сети постоянных английских гарнизонов неизбежно подчеркивало национальный характер этого противоборства. Классический стереотип мускулистого, светловолосого, много пьющего и говорящего на непонятном языке англичанина зародился в более старые времена, но в эти годы он приобрел свою особую актуальность. Как и всякая карикатура, он был преувеличен, но узнаваем. Но если в карикатуре часто присутствует элемент аффектации, то в полемической литературе XV века его не было. В трактате, представленном Карлу VII вскоре после изгнания англичан из Нормандии и Гаскони, англичане представлялись как вероломные, лживые, жестокие, жадные, надменные и преданные всем порокам плоти люди. По подсчетам другого памфлетиста, в войнах погибло более двух миллионов французов, не говоря уже о тех, кто пострадал от похищений, изнасилований и поджогов. "И все это произошло из-за гордыни этого жалкого поколения англичан". Они были "хищными волками, гордыми, напыщенными, лицемерами, бессовестными лжецами, тиранами и гонителями христианских душ, жаждущими человеческой крови, как хищные птицы"[1071].
Англичане оставили Франции шрамы от четырех десятилетий войны, последовавшей за вторжением Генриха V в 1415 году. Численность личного состава армий обеих сторон представляется незначительной. Одновременно во Франции не было более 15.000 английских солдат. Армии Карла VII никогда не превышали 20.000 человек и обычно были меньше. Однако подобные цифры дают неверное представление о масштабах военной деятельности. Реальная численность армий была как минимум вдвое больше, если учесть вооруженных пажей, боевых слуг и вспомогательный персонал. Кроме того, на спорной территории располагались важные гарнизоны и вольные компании, которые жили за счет окружающего населения и не фигурировали ни в каких платежных ведомостях. Влияние всех этих разрозненных сил усиливалось последовавшим за их приходом общим развалом общественного порядка, когда местные жители брали в руки оружие и из-за нищеты и безработицы занимались бандитизмом или пополняли компании рутьеров и живодеров.
Каждый путешественник, проезжавший через северную Францию, отмечал масштабы разрушений, причиненных войной. Жан де Бюэль описывал, как проезжал по пострадавшей от войны местности: земля пустынна и заброшена, жители немногочисленны и бедны, крестьянские дома похожи на логова диких зверей, а редкие господа живут в скромных замках и укрепленных поместьях с древними, разрушающимися стенами и промерзающими зимой залами. В своей мощной аллегорической поэме Завещание войны (Testament of War), написанной около 1480 г., Жан Молине представил себе войну, оставившую в наследство высокие налоги в городах и разрушения в стране:
Je laisse aux abbaies grandes
Cloistres rompus, dortoirs gastés,
Greniers sans bled, troncqs sans offrandes
Celiers sans vins, fours sans pastés.
…
Je laisse au pouvre plat payz
Chasteaux brisiés, hostieux brullés,
Terre sans blef, gens extrahis,
Bergers battus et affolés,
Marchands meurdris et mutilés,
Et corbaux crians a tout lés
Famine dessoubs les gibbés[1072].
Знаменитое описание Тома Базеном северной Франции как моря зарослей, в котором единственным признаком жизни были брошенные животные, часто воспринимается как гипербола. Но это было правдой для наиболее пострадавших регионов: Пикардии, Бовези, Иль-де-Франс, северной и западной Шампани и нормандского пограничья. Сэр Джон Фортескью, главный судья ланкастерцев, бежавший во Францию вместе с Маргаритой Анжуйской в 1463 г., проехал по этим регионам и обратил внимание на плохо одетых, недоедающих крестьян и бесплодную землю, которую он видел повсюду. "Воистину, — говорил он, — они живут в самой крайней бедности и нищете, и при этом обитают в самой плодородной стране"[1073].
Эти регионы были разрушены не только войной, но и последовавшей за ней депопуляцией, которая сделала восстановление столь трудным. Жан Жувенель дез Юрсен преувеличивал, когда в 1433 г. заявил Генеральным Штатам в Блуа, что Франция потеряла девять десятых своего населения. Лишь в некоторых наиболее сильно пострадавших регионах депопуляция приблизилась к этому уровню. Но он указал на смертоносную комбинацию войны, голода и болезней, которая лежала в основе демографической катастрофы Франции. Цифра в 2.000.000 погибших, приведенная памфлетистом, была предположением, но вполне правдоподобным, если учесть косвенные потери. Война провоцировала голод, уничтожая посевы, амбары, скот, прекращая севооборот зерна и других продуктов питания. Она увеличивала смертность, особенно среди детей, из-за бедности, недоедания и распространения болезней. И, прежде всего, это спровоцировало массовую миграцию населения из зон боевых действий. Поначалу толпы сельского населения бежали в близлежащие замки и обнесенные стенами города, которые давали временное убежище. Но в городах и деревнях было мало жилья, а для чужаков не было ни средств к существованию, ни работы. Когда опасность проходила, люди возвращались в свои дома, но с каждым разом все в меньшем количестве. Сельская местность постепенно опустела. Пригороды городов, обнесенных стенами, в преддверии осады разрушались, чтобы лишить врага укрытия. Отдаленные хутора были заброшены а их жители перебирались в деревни, где было более безопасно. В конце концов, крестьянские семьи сдавались, бросали свою землю и уезжали. Распорядители госпиталя Святого Иоанна в Сент-Омер, принявшего большое количество беженцев, в петиции 1434 г. кратко изложили механику разрушения. Город, по их словам, был
полон бедняков, не имеющих ни малейшего представления о том, как заработать на жизнь, — одни из жителей самого города, другие из Ил-де-Франс, Нормандии, Пикардии и других разрушенных войной частей этого королевства. Среди них много детей и людей, больных от холода и голода, страдающих от истощения или ран, нанесенных врагом.
Многие из тысяч переселенцев из Пикардии, Нормандии и Мэна устремились на юг от Луары. Другие направились в Бретань или Фландрию — острова относительного мира, несмотря на периодические вспышки боевых действий[1074].
В то время как Англия и Бургундия были союзниками, Артуа и Булонне были в значительной степени ограждены от войны. Однако опыт, полученный ими после 1435 г., показал, как быстро может быть разрушен любой регион. Летом 1435 г. сюда вторглись французы, в 1436 г. — армия Хамфри, герцога Глостера, в последующие годы — неоднократно гарнизон Кале, а затем в течение почти десяти лет — живодеры. По данным налогового учета, город Этапль, подвергшийся нападению французов в 1435 году, за несколько месяцев потерял четверть своего населения. В следующем году каноники Сен-Васт в Аррасе сообщили Филиппу Доброму, что вольные компании и английские рейдеры свели к нулю их сельскохозяйственные доходы, поскольку все арендаторы покинули свои владения. В районах, расположенных на расстоянии рейда от Кале или Ле-Кротуа, многие деревни были заброшены, а некоторые из них так и не возродились. История Артуа и Булонне была характерна для большей части северной Франции[1075].
Жозас был одним из трех архидиаконов Парижской епархии. Он занимал обширную территорию к юго-западу от столицы по обе стороны от римской дороги на Шартр и включал в себя около 200 приходов. До 1420 г. здесь воевали армии арманьяков и бургиньонов, в течение двух десятилетий английской оккупации — армии английских лейтенантов и Орлеанского бастарда, в 1430–1440-х гг. — компании живодеров, а в 1465 г. — войска Лиги общественного блага. В 1458–1470 гг. викарий архидьякона во время своих поездок добросовестно фиксировал последствия войны. Картина разрушений, запечатленная в его записях, подтверждается и другими источниками. Баронство Шеврез стало микрокосмом судьбы большей части региона. Замок, стоявший над римской дорогой, был одним из главных опорных пунктов региона. В 1430-х годах он был занят английским гарнизоном. Вокруг него чернели останками сгоревшие и разрушенные усадьбы, церкви, амбары и мельницы. Приходские церкви, в которых жители укрывались при приближении солдат, были выжжены огнем, колокола сняты, ризницы разграблены. Земля вокруг заросла деревьями и кустарником. Когда парижский монастырь целестинцев сдал в аренду свое поместье Шатофор, при осмотре деревни было обнаружено шесть пригодных для жилья домов, еще семь — без крыш и сорок пять — не оставивших никаких следов своего существования, кроме фундаментов. Около тридцати деревень не были зафиксированы викарием архидиакона, так как их уже не существовало. В других оставалось всего два-три двора. Во многих из них не было священника, либо священник отказался от должности, как правило, из-за отсутствия доходов. Очень немногие приходы были в состоянии покрыть расходы на ремонт приходской церкви. Монастырские здания были заброшены. В Жиф, недалеко от Палезо, от церкви аббатства осталась только половина. Настоятельница все еще находилась там, одиноко живя среди руин. Другой настоятель монастыря, аббат Ла-Рош, существовал за счет продажи Библии и потира, а также черепицы с крыши аббатства. Цистерцианское аббатство Во-де-Серне некогда было одним из самых процветающих в Иль-де-Франс. Но к 1463 году окрестности превратились в пустошь, куда никто не смел заходить. Для присмотра за постройками был оставлен один-единственный престарелый монах с бородой до пояса. Он выживал на подаяние в виде хлеба и бобов, которое давала ему дама де Шеврез. Но и ее положение было достаточно плачевным. Шеврез потерял девять десятых своего населения. Его сеньоры уже много лет не могли взыскать ренту и реализовать свои сеньориальные права. Они выживали за счет продажи рентных платежей, обеспеченных залогом их бесполезных доменов, а затем неплатежей. Так продолжалось до 1543 г., когда они окончательно распродали свое имущество. Судьба сеньоров де Шеврез была достаточно типичной. Из 65 приходов со светскими сеньорами в период с 1400 по 1550 г. было продано 52. Некоторые из них переходили из рук в руки по два-три раза, а в одном случае — одиннадцать раз. Продажи обычно осуществлялись по низким ценам покупателям, принадлежавшим к группам людей, нажившимся на войнах: успешным солдатам и юристам, королевским офицерам, менялам. Но даже они не всегда могли получить выгоду от своих вложений. Через восемь лет после продажи баронства Шеврез, купивший его придворный был вынужден уступить это владение епископу Парижскому за неуплату пошлин[1076].
Борьба за Мэн продолжалась вплоть до возвращения графства Анжуйскому дому в 1448 г., а в некоторых районах и после этого. Вплоть до конца XV века в договорах аренды и купчих графства часто встречаются упоминания о запустевших деревнях, разрушенных зданиях, вырубленных виноградниках и садах. В Ле-Мане, столице провинции, часть графского дворца представляла собой развалину с провалившимися крышами и заброшенными садами. Когда в 1453 г. Карл дю Мэн вернул себе баронство Тусе, в акте, зафиксировавшем этот факт, говорилось, что все баронство представляет собой пустошь. Пахотные земли поросли лесом, здания сгорели или разрушились, а большая часть населения переселилась в Бретань, Анжу или Турень, где некоторые из беженцев умерли в крайней нищете. Лишь немногие вернулись обратно. Подобное описание можно найти во многих других сеньориях и деревнях графства. В 1497 г. сообщалось, что небольшой городок Солем, расположенный вокруг бенедиктинского приорства, до войны был населен богатыми купцами и украшен роскошными домами, а теперь в нем живут одни нищие. Судя по сохранившимся бухгалтерским записям, через полвека после ухода англичан доходы от имений в этих местах так и не восстановились[1077].
Восстановление после войны шло медленно и неравномерно. Здания, виноградники и тягловый скот представляли собой значительные капиталовложения, на замену которых потребовались бы годы. Но самым серьезным препятствием на пути восстановления было зарастание пахотных земель лесом. "Леса пришли во Францию вместе с англичанами", — так говорили крестьяне Сентонжа[1078]. В таких регионах, как Иль-де-Франс и Бовези, за которые велись длительные бои, возделываемые земли отступили на островки безопасности вокруг обнесенных стенами городов и замков. Леса, отступавшие в течение двух столетий до начала войн, перешли в контрнаступление, чтобы заполнить пустоту, оставленную заброшенными фермами и хуторами. В эпоху отсутствия центральных реестров и кадастров, те, кто переехал в другие регионы, вернулись, обнаружив, что прежние ориентиры исчезли, а границы их земель скрыты деревьями и кустарником. Дороги и тропинки заросли кустарником. Возвращение земли в оборот было тяжелой и трудоемкой работой. Деревья и кустарники приходилось вырубать, а корни выкорчевывать путем тяжелой перекопки и вспашки, как правило, деревянными орудиями труда. На восстановление жизнеспособных хозяйств уходили десятилетия.
В годы, последовавшие за Турским перемирием и подавлением живодеров, основным двигателем экономического подъема стал резкий рост рождаемости, сопровождавшийся снижением детской смертности и мощным приливом внутренней миграции в более плодородные районы отгремевших боев, где опустевшая местность создавала возможности для безработных и безземельных. Это движение поощрялось крупными землевладельцами, которые отказывались от своих сеньориальных прав и снижали арендную плату, чтобы привлечь поселенцев. Новые вспышки гражданской войны и эпидемии болезней почти не повлияли на тенденцию к росту.
Мы можем проследить этот процесс в миниатюре на примере Сепо, небольшой деревни в Гатине, старые жители которой дали показания в ходе расследования, проведенного в 1494 г. кафедральным капитулом Санса. Когда-то Сепо была процветающей деревней. В начале XV века жители деревни обрабатывали земли площадью около 4.000 арпентов (около 5.000 акров или 2.000 га). Кроме того, они содержали три кузницы, в которых использовали железную руду, добываемую открытым способом. Проблемы начались во время гражданских войн, последовавших за убийством Людовика Орлеанского в 1407 г., когда за этот регион жестоко боролись арманьяки и бургиньоны. Окончательно деревня была покинута около 1427 г., когда она стала непригодной для жизни в результате оккупации Монтаржи Франсуа де Сурьеном. Англичане покинули Монтаржи в 1438 г., но на смену им пришли бродячие банды живодеров, которые оказались еще хуже. Большинство жителей бежали в лес, где питались дикими фруктами и охотились на животных, а затем бесследно исчезли. Некоторые укрылись в Жуаньи и других обнесенных стенами местах района. Через несколько лет среди домов выросли деревья, обрушился неф церкви, поля заросли кустарником и покрылись болотами. Восстановление Сепо началось в 1450 г., когда один из коренных жителей вернулся с семьей из Жуаньи, а еще две семьи приехали из других регионов Франции. Четвертая семья присоединилась к ним в 1453 году. Они расчистили около двадцати-тридцати арпанов (25–37 акров или 10–15 га). В 1454 г. в Сепо был назначен приходской священник, который жил на благотворительные средства поселенцев и ночевал в церковной башне. Некоторые из новых поселенцев отказались от тяжелой борьбы и уехали, но к 1460-м годам в Сепо насчитывалось уже двенадцать семей. Переломный момент в судьбе деревни наступил, когда владения купил Жан де Сурьен, племянник Франсуа, обосновавшийся в Бургундии. Он привлек поселенцев для осушения болот и вырубки лесов в обмен на земельные наделы. Население стало быстро расти. Лишь несколько семей были коренными жителями Сепо или его окрестностей. Большинство же были переселенцами, в основном из Бургундии и Ниверне, Лимузена, Турени, Анжу и Бретани. К концу века большая часть старых посевных площадей была восстановлена. Но на это потребовалось пятьдесят лет[1079].
Города служили катализатором восстановления сельской местности. Стены уберегли их от самых тяжелых последствий войны. Как правило, они заселялись первыми и предоставляли капитал, местные и оптовые рынки, рабочую силу. Наиболее ярким примером является Париж. В середине века город пережил стремительный экономический подъем. Важным моментом стало открытие в 1440 году ворот, которые в течение десяти лет были замурованы. Другим важным моментом стало отвоевание Понтуаза у англичан в сентябре 1441 года. В Париж стали возвращаться юристы, чиновники, купцы, ремесленники и преподаватели Университета. По оценкам специалистов, в течение последующих шестидесяти лет население Парижа удвоилось и в конечном итоге превысило уровень "золотого века" города, наступившего около 1400 года. В 1450–1460-е годы оборот ярмарок Лендит и Сен-Жермен вырос более чем в три раза, поскольку город восстановил свое региональное и национальное значение. Стоимость земли была, пожалуй, самым показательным экономическим индикатором. Лавки на мосту Менял, более половины которых в 1440 г. пустовало, начали заполняться товарами. За десятилетие после Турского перемирия арендная плата выросла в пять раз. Пустыри между улицами заполнялись за счет восстановления заброшенных и разрушенных домов.
Парижский бум ускорил восстановление одного из самых пострадавших от войны регионов страны — Иль-де-Франс. Главную роль в этом сыграли великие парижские церкви с их огромными земельными владениями и доступом к капиталу. Активное участие в строительстве принимали капитул собора Нотр-Дам, бенедиктинцы Сен-Дени и Сен-Жермен-де-Пре. Во второй половине века их усилия были поддержаны богатыми предпринимателями, имевшими средства для приобретения социального престижа, который обеспечивался владением и благоустройством земли. Еще в 1465 г. Филипп де Коммин, служивший в бургундской армии во время войны Лиги общественного блага, считал, что никогда не видел города, окруженного столь красивыми и плодородными землями. За исключением самых окраинных и сильно заросших лесом районов, опустевшие деревни были заселены, амбары и мельницы восстановлены, виноградники засажены. К 1500 г. лес и кустарник были вытеснены, а возделываемые земли вернулись к прежним масштабам. Тяга к Парижу распространилась далеко за пределы Иль-де-Франс, в Шампань, Бургундию и Босе, которые к 1500 г. в значительной степени восстановили процветание прошлого столетия[1080].
По своим размерам Париж был уникален, но динамика его экспансии отнюдь не была исключительной. Лион, который с 1417 г. находился в центре зоны военных действий, пережил впечатляющий экономический подъем в течение полувека после окончания войн. Торговые пути между Италией и Нидерландами, которые во время войн сместились на восток в долину Рейна, вернулись к старым маршрутам по Роне и Соне. Четыре ежегодные лионские ярмарки вернули городу утраченную деловую активность. Население города, сократившееся за годы войн примерно на треть, к концу века восстановилось. Подъем Лиона открыл новые рынки сбыта для близлежащих регионов, занимавшихся в основном выращиванием зерновых. Сельское население быстро росло и местность покрылась новыми домами, амбарами и мельницами[1081].
Руан пережил аналогичный ренессанс. В 1430–1440-х годах город потерял значительную часть своего населения. Отрыв от естественных рынков сбыта, расположенных на севере и востоке, сильно ударил по жителям. После 1449 года, когда город оказался под одним управлением с Парижем, и смог вернуться к своей традиционной функции перевалочного пункта, через который из всей западной Франции и бассейнов рек Сены, Марны и Йонны, доставлялись зерно и вино, а также рыба, соль и сырая шерсть, привезенные морем. Уже будучи одним из крупнейших текстильных городов Франции, Руан вновь стал важным центром торговли с Нидерландами и Северной Европой, а после договора в Пиквиньи — и с Англией. Численность населения в 1500 г. превысила максимальный показатель XIII века. Многие из небольших городов, особенно в верхней Нормандии, пережили почти такое же бурное возрождение. К концу XV в. население Дьеппа увеличилось почти наполовину, и он стал ведущим морским торговым портом Нормандии. Возрождение городов в Нормандии способствовало восстановлению нормандской сельской местности. К началу XVI века численность сельского населения Нормандии резко возросла. Стоимость земли и доходы от сельского хозяйства росли, а обрабатываемая площадь не намного уступала той, что была в начале XIV века, до эпохи великих войн и эпидемий[1082].
Открывая Генеральные Штаты в Туре в 1484 г., канцлер Франции Гийом де Рошфор заявил, что по красоте сельской местности и плодородию почв Франция превосходит все страны мира. "Где еще мы найдем такие богатые пастбища, такое разнообразие рыбы, такие прекрасные стада животных? Кто может производить пшеницу и вино, сравнимые с нашими? Есть ли земля, столь богатая всем необходимым для удовлетворения потребностей человечества?" Как бы отвечая на замечания сэра Джона Фортескью, высказанные двумя десятилетиями ранее, Рошфор сравнил экономическое состояние Франции с экономическим состоянием Англии. Это была риторика, но она должна была звучать правдоподобно для критически настроенной аудитории, перед которой он выступал. Когда в 1508 г. придворный епископ Клод де Сейссель написал свой трактат, восхваляющий Людовика XII, он высказал ту же мысль, что и канцлер Рошфор. Треть земель, по его мнению, была заброшена во время войн и восстановлена для возделывания после их окончания. Если Франция была густонаселенной и богатой, утверждал он, то доказательством тому служит нынешний строительный бум. По всей стране возводились великолепные здания, как общественные, так и частные, с позолоченными украшениями, искусными крышами и расписными стенами. Строительство стало наглядным показателем возрождения. Последние три десятилетия ознаменовались бурным ростом строительной активности после долгого застоя. В Париже в 1490-х гг. были построены Отель де Санс и Отель Клюни, ставшие первыми аристократическими особняками в городе со времен реконструкции Отеля д'Артуа Иоанном Бесстрашным в начале гражданских войн. В этот период было построено или перестроено не менее сорока трех парижских церквей. Пятнадцать из них, сохранившихся до наших дней, являются одними из величайших шедевров яркой готики: Сен-Северин, Сен-Жерве, Сен-Жермен-л'Осерруа, Сен-Этьен-дю-Мон, Сен-Мерри и башня Сен-Жак. Виктор Гюго перенес действие своего романа Тhe Hunchback of Notre-Dame (в русском переводе Собор Парижской Богоматери) в 1482 г., когда, по его мнению, средневековый Париж приблизился к гармоничному совершенству, прежде чем холод классической эпохи и вандализм революции нанесли свой урон. Через пятьдесят лет после ухода англичан Руан также отметил свое новое богатство строительным бумом, возведя башни кафедрального собора, церковь Сен-Маклу и Дворец правосудия, превратив суровую военную столицу герцога Бедфорда в идеальный город Тернера и Пьюджина[1083].
Англия пережила войну совсем по-другому. Единственными значимыми военными операциями на английской земле были редкие набеги шотландцев на северные графства и еще более редкие высадки французских десантов на южном побережье. "Если бы вся Англия была выставлена на продажу, за нее не выручили бы и сотой части на покрытие того ущерба, который англичане нанесли Франции", — заявил один памфлетист, писавший около 1420 года. Разница отразилась и в строительной сфере. В Англии не было аналогов густой сети гарнизонных замков как в Нормандии, в Иль-де-Франс или Гаскони. Один французский герольд, вероятно, побывавший в Англии, утверждал в 1450-х годах, что характерной дворянской резиденцией в этой стране является поместье, а не замок, и что на каждый настоящий замок в Англии приходится пятьдесят во Франции. В приведенных им цифрах можно сомневаться, но общее впечатление было верным. По меньшей мере половина из 1.500 замков, построенных в Англии после нормандского завоевания, к 1300 г. была заброшена и превратилась в руины, а многие из оставшихся уже не поддерживались в пригодном для обороны состоянии. Никто не озаботился их ремонтом в начале войны с Францией. В XIV веке было построено очень мало новых замков, а в XV веке — ни одного. Многие прекрасные замки, построенные в XV веке, были рассчитаны на демонстрацию статуса владельца и его комфортное проживание. Они имели тонкие стены, большие окна и не предусматривали размещения гарнизона. Бойницы на стенах и сторожевые башни были скорее декоративными, чем функциональными. Меньше половины английских городов, достаточно важных для того, чтобы иметь королевские хартии, были обнесены стенами, а во многих остальных стены строились скорее для престижа, чем для обороны. Зденек Лев из Рожмитала был удивлен, обнаружив, что даже такие важные города, как Солсбери и Пул, не имеют стен[1084].
Обогатили ли войны Англию? Многие современные французы считали именно так. Тома Базен считал, что англичане извлекли из Франции "неизмеримые богатства". Ему казалось очевидным, что процветание Англии было зеркальным отражением разорения Франции. Англичане разграбили Францию. Они получили пожалования на земли в Нормандии, которые были конфискованы у их французских владельцев. Они взимали pâtis, грабили захваченные города и брали ценных пленников, с которых требовали большие выкупы. Некоторые английские капитаны наживали состояния, которые они привозили в Англию и тратили на показуху или инвестировали, как правило, в землю и здания. Их траты приносили деньги в английскую экономику, косвенно принося пользу многим, кто никогда не ступал на землю Франции. Генри Гросмонт, граф Дерби, по слухам, оплатил всю стоимость строительства Савойского дворца в Стрэнде за счет выкупов, полученных после битвы при Обероше в 1345 г., а Томас Уолсингем считал, что награбленное в Кале в том же году можно увидеть в каждом зажиточном доме в Англии. Эти истории имели тенденцию обрастать неправдоподобными подробностями. Но великие шевоше XIV века, несомненно, создавали идеальные условия для наживы такого рода. Англичане все время наступали имея тактическое и техническое превосходство на поле боя.
Когда в 1530-х годах антиквар Джон Лиланд совершал путешествие по Англии, прошлые войны все еще оставались в памяти. Люди указывали на огромные замки и дворцы, которые, по их словам, были построены на трофеи из Франции. В некоторых случаях это был миф, который с удовольствием повторяли доверчивые владельцы. Но очевидно, что строительство великих аристократических особняков успешными солдатами, нажившими деньги во Франции, было бурным. Богатство было путем к статусу, а строительство особняков — публичным его подтверждением. Рыцарь из графства Дарем сэр Уильям Боуз, отправившийся в 1417 г. в Нормандию вместе с Генрихом V, вернулся в 1423 г. по меньшей мере с двумя пленниками. Лиланду рассказывали, что он "разбогател и, вернувшись домой, приумножил свои земли и славу". Свою славу он запечатлел в камне, построив замок Стритлам — единственный примечательный новый особняк, возведенный на северо-востоке в XV веке. Херефордширский рыцарь сэр Роланд Ленталл сражался при Азенкуре и "взял там много пленных, на выкупы от которых он начал строить новое здание и усадьбу в Хэмптоне". Примерно в 1425 г. сэр Уолтер Хангерфорд, будущий казначей Англии и основатель семейного состояния, значительно расширил свой замок в Фарли на реке Фром в Сомерсете. Часть огромного богатства Хангерфорда была получена благодаря службе королю Англии и удачным бракам. Но наибольшее богатство ему принесли военные доходы. Его свита взяла не менее восьми ценных пленников при Азенкуре, а сам он был щедро одарен Генрихом V нормандскими землями. Замок Амптхилл, "величественно стоящий на холме" со сторожевой и девятью другими башнями, был построен сэром Джоном Корнуоллом "из тех трофеев, которые, как говорят, он завоевал во Франции". Сэр Джон был человеком скромного дворянского происхождения, ставшим известным благодаря богатству, полученному в войнах Генриха IV и Генриха V. В 1412 г. он получил 21.375 экю (около 3.600 фунтов стерлингов) в качестве своей доли оплаты за участие в походе армии герцога Кларенса. Три года спустя он захватил графа Вандомского и еще несколько ценных пленников при Азенкуре. Кроме того, он занимался прибыльной перекупкой чужих пленников[1085].
Однако эти видимые признаки богатства были обманчивы. Поразительным в роскошных резиденциях успешных английских солдат является то, что почти все они были построены на состояния, нажитые до 1425 года. Кампания при Азенкуре стала последним великим конным рейдом в стиле Эдуарда III и Черного принца. В дальнейшем условия для обогащения были сложнее. Английские капитаны не спешили домой с добычей, как победители Азенкура или их предшественники XIV века и находились во Франции, где были заняты постоянной военной оккупацией. Оккупация давала меньше возможностей для получения прибыли и требовала больших затрат. Прибыль, если она была, как правило, оставалась во Франции и приносила мало пользы Англии. Самым большим источником богатства для английских капитанов во Франции в этот период были земельные пожалования в Нормандии и Мэне. Но они сопровождались военными обязательствами, на которые уходила большая часть доходов, а сами земли нельзя было продать без разрешения, которое давалось крайне редко. Выкупы переводились в Англию чаще, чем земельные доходы, но и поводы для их получения были более редкими. Золотые выкупы Азенкура продолжали взиматься в течение тридцати лет после битвы. Доля герцога Бедфорда (предположительно треть) в выкупах за пленных в битве при Краване в 1423 г. составляла 160.000 салюдоров (около 27.000 фунтов стерлингов). Выкупы за пленных в битве при Вернёе в следующем году были, несомненно, больше. Только за герцога Алансонского было заплачено 200.000 экю (около 33.000 фунтов стерлингов). После Вернёя, однако, сражений было немного, и большинство из них англичане проиграли. С 1429 г. они вообще перешли к обороне. В таких условиях мало кто отсылал добычу домой[1086].
Одним из таких людей был сэр Джон Фастольф, чьи доходы от войны необычайно хорошо задокументированы. Фастольф был великим магистром двора герцога Бедфорда, а затем советником герцога Йорка. Военные заслуги сделали его одним из богатейших людей Англии. Его доходы от выкупов за пленных, взятых при Вернёе, составили 20.000 марок (13.667 фунтов стерлингов). Он командовал несколькими главными гарнизонами герцогства Алансонского и графства Мэн. Эти гарнизоны были, по сути, крупными конными рейдерскими отрядами, которые на протяжении почти двух десятилетий вели упорную партизанскую войну против анжуйских гарнизонов на южной границе. Кроме того, им было разрешено, что необычно для гарнизонов на оккупированной англичанами территории, налагать pâtis на жителей Мэна. Когда в 1445 г. он в последний раз покидал Францию, Фастольф владел нормандским баронством, десятью нормандскими замками, пятнадцатью поместьями и постоялым двором в Руане. Большая часть этих владений все еще оставалась в его руках, когда они были потеряны во время последней катастрофы 1449–50 годов, хотя к тому времени Фастольф уже перевел значительные суммы в Англию.
Фастольф умело распоряжался своими доходами. Он нанимал бухгалтеров, сборщиков, банкиров и управляющих делами. Он размещал средства в итальянских банкирских домах в Париже и Брюгге, у видных лондонских купцов, в аббатстве Сент-Бенет-Халм в Норфолке. Фастольф приобрел более тридцати поместий в Англии. Около 14.000 фунтов стерлингов он потратил на покупку недвижимости в Восточной Англии и Саутварке, в том числе замка Кайстер в Норфолке и прекрасного городского особняка на берегу Темзы в районе Лондонского моста. Еще 9.500 фунтов стерлингов он потратил на строительные работы, в основном на перестройку Кайстера. Фастольф украсил свои дома драгоценными гобеленами из Арраса и наполнил свои сундуки драгоценностями и посудой. Это было значительное богатство, и почти все оно было получено благодаря военным успехам, достигнутым во Франции после 1420 года. Фастольф начал свою карьеру с очень скромных доходов, но в 1445 г. его доход составлял почти 1.500 фунтов стерлингов в год, что превышало доходы большинства пэров Парламента. Неудивительно, что в гражданских войнах 1450-х годов он стал ярым противником герцога Сомерсета и убежденным йоркистом.
Как и многие старые солдаты, в последние годы жизни Фастольф беспокоился о спасении своей души. "Карающая рука Божья, тяжко коснулась меня", — писал он в последние месяцы своей жизни. Когда в декабре 1459 г. он умер, бездетным, озлобленным и стесненным в средствах стариком, его похоронили рядом с женой в южном хоре, который он пристроил к церкви аббатства Сент-Бенет-Халм. Фастольф планировал оставить свое состояние для создания коллегии священников в Кайстере, которые будут молиться за него, за Генриха IV и Генриха V, за его покровителей герцогов Кларенса, Эксетера и Бедфорда, за "доброе состояние и процветание" Генриха VI, а также за длинный список друзей и родственников, служивших с ним во Франции, большинство из которых там и умерли. В итоге желания старика были нарушены кознями его врагов. Его имущество, значительно уменьшившееся из-за судебных издержек, в итоге было направлено на создание фонда для основания колледжа Магдалины в Оксфорде. Старый вояка при жизни не проявлял интереса к образованию. Но, возможно, в конце-концов его богатство было потрачено на что-то стоящее. Если бы коллегия Кайстера и была создана, то она была бы ликвидирована вместе с другими подобными фондами во время Реформации, в то время как этого грубого профессионального солдата до сих пор помнят в колледже Магдалины за его невольное учреждение стипендий[1087].
Насколько типичным был Фастольф? У него были несомненные преимущества перед другими, в том числе покровительство герцога Бедфорда, который щедро одарил его землями в Нормандии и Мэне и назначал командовать на самых активных театрах военных действий. После случая Фастольфа наиболее полно задокументирован случай датского авантюриста сэра Эндрю Огарда. Он был урожденным Андерсом Гюльденстьерне, а в Англии натурализовался под именем Эндрю Огард, по месту своего рождения в Аагаарде на западе Дании. Не случайно Огард, как и Фастольф, был офицером герцога Бедфорда и своим обогащением во многом был обязан благосклонности регента. Огард поступил на английскую службу около 1422 г. и в течение последующих четверти века сколотил немалое состояние, в основном в Мэне. В конце концов он стал капитаном Кана, где исполнял свои обязанности через заместителей и (как утверждалось) присваивая часть жалованья гарнизона. Часть своих доходов он, видимо, перевел в Англию, так как купил земли в Хартфордшире и Норфолке. Огард построил себе большой дом в Стэнстед Эбботс с тремя внутренними дворами и часовней, в которой служили четыре капеллана и дюжина служек и хористов. Однако большая часть его состояния, по-видимому, осталась во Франции. К моменту завоевания французами Нормандии Огард владел там должностями и землями, которые когда-то приносили ему 1.000 фунтов стерлингов в год. Кроме того, в доме его заместителя в Кане хранилось 7.000 марок (4.666 фунтов стерлингов) золотом в сундуке, который, предположительно, был утерян в 1450 году. Под Фастольфом и Огардом, находились другие люди, которые приобрели во Франции приличные, но не впечатляющие состояния, например, друг Фастольфа сэр Генри Инглоуз, который прибыл во Францию вместе с герцогом Кларенсом в 1412 году, а затем с Генрихом V в 1415 и 1417 годах. Как и многие другие подобные ему люди, Инглоуз в 1420-х годах вкладывал большие суммы в покупку земель в Англии[1088].
Такие состояния, как у Фастольфа, Огарда и Инглоуза, были весьма заметны, но они были лишь частью общей картины. Многие из их английских современников были разорены войной. Их судьба была более туманной и легко упускалась из виду такими людьми, как Тома Базен. Однако такая доля становилась все более распространенной в последние два десятилетия существования ланкастерской Франции, когда военная удача отвернулась, а правительство оказалось банкротом. Капитаны, нанимавшие свои отряды для участия в боевых действиях во Франции, брали на себя личную ответственность за выплату жалованья солдатам, которое не всегда удавалось взыскать с казначейства. Некоторые из самых видных людей, например граф Уорик и герцог Йорк, понесли большие убытки, когда были вынуждены списывать долги, причитавшиеся им от короля. Менее значимые люди, не имевшие такого влияния, оказались в худшем положении.
Выкупы, которые так часто упоминаются как источник богатства, были более значимы как источник обнищания. Можно не сомневаться, что во времена Генриха VI английские солдаты в совокупности выплачивали гораздо больше выкупов, чем получали. В 1421 г. при Боже вместе с братьями Бофортами и Джоном Холландом было захвачено несколько сотен человек. В 1429 г. не менее 400 англичан было взято в плен при Пате вместе с Толботом, Скейлзом и Фоконбергом; более 100 — с Фоконбергом при Пон-де-л'Арк в 1449 г.; более 1.200 — с Кириэллом при Форминьи в 1450 г.; и около 2.000 — после битвы при Кастильоне. Гарнизоны, которые сдавались слишком поздно или в результате штурма, могли быть взяты в плен в полном составе. На каждый роскошный дом, построенный в Англии за счет военных доходов, приходился другой, владельцы которого были вынуждены продавать или закладывать его, чтобы заплатить выкуп. Рыцарь из Восточной Англии сэр Джон Кнайвет совершил три похода во Францию и в двух из них попал в плен. Для уплаты первого выкупа он был вынужден продать Кнайвет-Холл в Кембриджшире, а для уплаты второго — заложить свой родовой дом в Мендлшеме в Саффолке.
Особенно тяжело это отразилось на людях с высокими военными должностями, но небольшим земельным достоянием. Сэр Томас Ремпстон был одним из самых выдающихся английских капитанов той эпохи, но одним из самых бедных рыцарей Ноттингемшира. Он попал в плен в битве при Пате в 1429 г. и, по его собственным словам, семь лет содержался в "жесткой и грязной тюрьме", после чего был освобожден за выкуп в 18.000 экю (2.000 фунтов стерлингов). Это было непосильным бременем для человека, чей доход составлял всего 60 фунтов стерлингов в год от английских земель, плюс неопределенный доход от его нормандских владений в Гасе и Белленкомбре. В 1442 г. он был снова захвачен в плен в Сен-Севере и находился в неволе не менее четырех лет. Второй выкуп, скорее всего, был выше, поскольку в то время Ремпстон исполнял обязанности сенешаля Гаскони. К 1451 г. он был свободен, но потерял свои нормандские земли в результате французского завоевания, а доходы от его английских земель сократилась до 20 фунтов стерлингов в год, что было недостаточно для поддержания его рыцарского статуса. В прошениях, поданных королю неимущими солдатами, зафиксировано бесчисленное множество случаев, когда речь шла о таких людях, как Ремпстон. Это были люди скромного ранга и состояния, разорившиеся в результате выплаты выкупа, поглотившего большую часть или все их имущество, а зачастую и имущество их семей. Большинство этих прошения датируется периодом после окончательного падения ланкастерской Нормандии. Они являются грустным напоминанием о том, что большинство англичан, ставших землевладельцами в Нормандии, в 1450 году потеряли все[1089]
За судьбами и несчастьями войны кроется множество индивидуальных историй социального подъема или разорения. Но невозможно перевести истории нескольких тысяч человек в оценку экономического влияния войны на Англию в целом. Война оказала существенное влияние на английскую экономику. Налоги достигли исторически высокого по английским меркам уровня. За все 120 лет войны было собрано около 8.250.000 фунтов стерлингов налогов, что в среднем составило около 70.000 фунтов стерлингов в год[1090]. Огромное количество серебра ушло из Англии в карманы солдат, чтобы быть потраченным или потерянным во Франции. Производственные ресурсы в огромных масштабах направлялись на обеспечение ведения боевых действий. В каждый момент времени во Франции находилось от 5.000 до 40.000 солдат (включая пажей, варлетов и слуг). Для их доставки во Францию требовались корабли и большое количество моряков для укомплектования экипажей, что наносило значительный ущерб заморской торговле Англии. При общей численности населения от 2.000.000 до 2.500.000 человек, из которых, возможно, треть составляли взрослые трудоспособные мужчины, на войну уходило до десятой части имеющейся рабочей силы, что сопоставимо с долей призывников во Второй мировой войне. В условиях дефицита рабочей силы и высоких зарплат это было существенным экономическим бременем. Призыв в армию часто охватывал ограниченный географический район, связанный с крупным капитаном, что создавало очаг серьезных экономических потрясений.
Наиболее значительные экономические издержки войны для Англии, вероятно, были связаны с нарушением ее экспортных операций. Англия зависела от экспорта, в основном шерсти, сукна и олова, в такой степени, в какой это не имело аналогов в Европе, за исключением Нидерландов. Английское правительство жестко регулировало торговлю шерстью на протяжении всей войны, отчасти для того, чтобы использовать ее в качестве дипломатического оружия против Фландрии и княжеств Нидерландов, а отчасти для получения монопольной прибыли от товара, который был необходим текстильной промышленности Италии и Северной Европы. В 1337–1342 гг. Эдуард III фактически национализировал эту торговлю и использовал ее для финансирования своих первых кампаний во Франции. Начиная с 1343 г. английское правительство ввело систему Стейпл, в соответствии с которой экспорт шерсти в обязательном порядке осуществлялся через определенный порт, как правило, Кале, привилегированным картелем купцов. Контролируемый рынок шерсти и монетный двор в Кале были важным элементом английского военного финансирования вплоть до XVI века. Главными жертвами этой системы были промышленные потребители континентальной Европы. Но она также, вероятно, приводила к снижению сумм, выплачиваемых английским фермерам разводящим овец. В конечном итоге это привело к медленному упадку торговли, поскольку шерсть перенаправлялась на переработку местной текстильной промышленности, которая облагалась налогами и регулировалась более мягко.
Торговые войны, затронувшие экспорт как сырой шерсти, так и готовых тканей, усугубили экономическое бремя. Франция Валуа была закрыта для прямого английского экспорта на протяжении почти 120 лет. Кастилия, важный рынок сбыта английских тканей, была закрыта в 1370–1380-е годы, когда Англия вела войну с королями Трастамарской династии, а также в период правления Генриха V, когда Кастилия бойкотировала английские товары в поддержку своего французского союзника. Разрыв с Бургундским домом в 1435 г. привел к запрету на торговлю с Англией на территории Бургундской державы до 1440 г. и еще одному запрету в период с 1447 по 1452 гг. Несмотря на то, что запрет далеко не всегда выполнялся, он серьезно повлиял на экспорт тканей во Фландрию, Голландию и Брабант. Торговля со странами Балтики, еще одним крупным рынком сбыта, в эти годы была сильно нарушена, поскольку большая ее часть осуществлялась через крупные порты Мидделбург, Берген-оп-Зом и Антверпен. Даже союзники и нейтралы периодически разрывали торговые отношения в отместку за английские военно-морские операции, которые нередко перерастали в пиратство. Торговля с ганзейскими городами была приостановлена по этой причине с 1447 по 1470-е годы[1091].
Вряд ли Англия стала богаче от того, что вела долгую, дорогостоящую и в итоге неудачную войну во Франции. Однако в действительности подобный отчет о прибылях и убытках имеет смысл только в эпоху, подобную нашей, когда материальное благополучие является главной заботой государства, а ресурсы, потраченные на войны, которых можно было избежать, по определению отвлекаются от более достойных альтернатив. Жалость и милосердие были христианскими добродетелями в средние века, как, впрочем, и всегда, но материальное благополучие в более широком смысле не было той коллективной заботой людских обществ, которой оно стало впоследствии. Этим объясняется многое из того, что кажется странным в отношении средневековых людей к войне. Война не была катастрофическим исключением из упорядоченного хода жизни. Она была естественной чертой человеческих отношений. В конце XIV века гражданский юрист Оноре Бове, чьи труды читали юристы, герольды и солдаты, осудил мнение "простых людей" о том, что война — это неизбежное зло. Антипатии, соперничество и конфликты неизбежны, утверждал он, а война — это естественный и неизбежный способ разрешения споров между государями, не признающими над собой никакого превосходства. Она "хороша и добродетельна, ибо война по своей природе не стремится ни к чему иному, как к исправлению неправды и обращению раздора в мир в соответствии с Писанием". Бове признавал, что на войне совершается много зла, но оно никогда не вытекало из самой природы войны, а только из злоупотребления ею.
Пролитие христианской крови греховно, если его можно избежать, о чем не перестает твердить Церковь. А вот то чего можно было избежать, во многом зависело от социальных и нравственных ценностей. Справедливость означала защиту юридических и территориальных прав. Победа означала санкцию Бога на эти претензии. В обращении к Эдуарду IV, которое, вероятно, было произнесено в Парламенте в 1472 г., английский король призывался подражать "непобедимой мужественности, непоколебимой правде и бессмертной славе" своего предка Эдуарда III, чьи победы показали, что его дело угодно Богу. "Пусть Вашей милости будет известно, — говорилось в документе, — что каждый христианин обязан мстить за Божьи распри, в особенности лорды и рыцари, которые присягнули на это". Немного найдется лучших свидетельств этого менталитета, чем автобиографический роман Жана де Бюэля Le Jouvencel, написанный в середине 1460-х гг. после военной карьеры автора, продолжавшейся более четырех десятилетий. Люди ссорятся из-за пустяков, писал он, ибо никто не хочет добровольно отказываться от своих прав. Война в конце концов обрекла большинство солдат на нищету, но они продолжали сражаться, несмотря на веру в Бога, надежду на лучшую судьбу и "высокие амбиции и жажду почестей и похвал мира". Стремление к справедливости, к чести, к воинскому мастерству были ценностями, достойными сами по себе. Они определяли благородство, и вызывали восхищение мира, даже среди тех, кто не был благородным. Honi soit qui mal y pense (Пусть станет стыдно всем, кто об этом плохо подумает)[1092].
Вопрос о справедливости войны активно обсуждался в средние века теологами и юристами, ответственными за первые сочинения по международному праву. Теоретики справедливой войны были в целом согласны с основными критериями такой войны. Она должна вестись сувереном с определенной целью, которая должна быть объективно оправдана и преследоваться добросовестно, а не ради какого-то побочной цели. Однако большинство этих критериев были слишком общими по формулировке и дискуссионными по применению, чтобы существовать в качестве норм права. Они не имели большого влияния за пределами мира ученых. Единственным исключением был критерий, известный канонистам как auctoritas (власть). Только суверен может санкционировать справедливую войну. Этот принцип имел огромные последствия не только для ученых, но и для правительств, судей и солдат. Это был критерий, по которому объявленная война отличалась от простого уголовного насилия. Для солдата, попавшего в плен, он означал разницу между выкупом и повешением. Auctoritas стал в практических целях знаком справедливой войны. В глазах солдат и государственных деятелей справедливая война — это война, ведущаяся суверенной властью. Все остальное — лишь организованная преступность. Гражданские юристы, которых никогда не устраивала расплывчатость теологических критериев справедливости, как правило, соглашались с этим. Согласно Джованни да Леньяно, итальянскому гражданскому юристу XIV века, чей трактат о войне стал академическим стандартом, "война является законной, когда она санкционирована законно установленной властью"[1093].
Если закон мало ограничивал поводы для войны, то еще меньше он делал для того, чтобы смягчить ее жестокость. Рыцарская литература изображала мир, в котором жестокость войны сдерживалась куртуазностью, великодушием и христианскими добродетелями. Великодушие после победы и милосердие к слабым были неотъемлемой частью этого идеала. Однако попытки контролировать способы ведения войны не привели ни к каким результатам. Оноре Бове было что сказать и по этому поводу, и носило тот же отпечаток прагматического реализма, что и остальные части его трактата. Рыцарь, по его мнению, был обязан соблюдать "таинства достойного рыцарства и древний обычай благородных воинов, защищавших справедливость, вдов, сирот и бедняков". Но он был первым, кто признал, что на практике рыцарство мало способствовало смягчению ведения войны. Черный принц, Бертран дю Геклен, Генрих V и сэр Джон Толбот были воплощением рыцарства в глазах всей Европы, но их кампании были одними из самых жестоких за всю войну. "Это их обычай, грабить, разбойничать и убивать, — бесстрастно заметил парижский хронист, — они называют это законами и обычаями войны". Современники не увидели бы в этом никакого противоречия. Война была стремлением к справедливости. Расправа с теми, кто отказывался признать справедливость притязаний государя, была нормальным явлением войны. Как только знамена были развернуты, выкуп или смерть становились выбором пленителя, а не правом пленника. Что касается некомбатантов, то законы войны не предоставляли им никакой защиты, за исключением теоретической защиты духовенства, паломников, послов и герольдов. Оноре Бове признавал, что уничтожение средств существования страны является законным средством ведения войны. На практике же, по его мнению, "человек, не умеющий поджигать деревни, грабить церкви, попирать их права и сажать в тюрьму священников, не годится для ведения войны"[1094].
Стремление к соблюдению чести имело значение для людей благородного происхождения, отправлявшихся на войну, как англичан, так и французов. Оно лежало в основе кодекса правил обращения с пленными и способствовало дисциплине в армиях и чувству солидарности, которое являлось основой духа сражающихся мужчин. Оно способствовало развитию военных навыков, особенно езде на лошади и обращению с оружием. Оно побуждало их к подвигам удивительной, а порой и бессмысленной храбрости. Бегство с поля боя прямо запрещалось уставами одних рыцарских орденов и неявно — других. Сэр Джон Фастольф подвергся резкой критике за бегство с поля боя при Пате, принц Оранский был опозорен за то же самое при Антоне, а сэр Льюис Робесар был поставлен в пример за безнадежную стойкость, стоившую ему жизни при Конти. В остальном, однако, вклад рыцарства в военную жизнь был чисто декоративным. Оно стало частью нравов владетельных дворов, где куртуазность высоко ценилась и хорошо вознаграждалась. В эпоху создания профессиональных армий и кодексов военной дисциплины практическая значимость аристократических правил поведения стала снижаться. Жан Фруассар, писавший в конце XIV века, намекнул на это, заметив, что старые идеалы рыцарства на войне все еще соблюдаются дворянами, но не теми людьми низкого происхождения, которые теперь заполняют ряды армий. Полвека спустя Уильям Вустер сказал примерно то же самое. Дворяне, по его мнению, "по природе своей добросердечны" и проблема состояла в том, что, за исключением командного звена, войну вели уже не дворяне, а профессионалы[1095].
В XV веке вся Европа была раздираема войной: гражданские войны, региональные и международные конфликты, организованный бандитизм. Образы и ценности войны определяли мировоззрение людей в такой степени, которую сегодня трудно себе представить. В зоне военных действий люди жили под постоянной угрозой внезапной смерти и разрушения всего, что их окружало. Жизнь горожан обрамляли укрепленные и охраняемые ворота, стены и сторожевые посты, сельских жителей — башни приходских церквей и гарнизонные замки, расположенные вблизи их полей, где они укрывались, когда церковные колокола оповещали о приближении солдат. Книжные шкафы грамотных обывателей были заполнены трактатами о рыцарстве, военном искусстве и истории войны. Они читали романтическую беллетристику, прославляющую войну, — от артурианской легенды о сэре Гавейне и других мифических героях до реальной жизни героя романа Le Jouvencel, написанного, по словам его автора, "во славу Божью и в назидание воинам". Сцены сражений были основным элементом миниатюр в манускриптах и на стенах церквей, на гобеленах и витражах. В Италии конные статуи закованных в броню воинов впервые появлялись в публичных местах со времен крушения римского мира. В церквях по всей Англии (а в свое время и во Франции) внушительные мраморные и алебастровые гробницы и инкрустированные латунные пластины знати и дворянства подчеркивали статус умерших, изображая их в полном доспехе, а напыщенные надписи сообщали о их боевых подвигах. Сэр Джон Кресси, умерший в 1445 г., на своей гробнице в Додфорде (Нортгемптоншир) объявлен капитаном Лизье, Орбека и Пон-л'Эвек, после чего последовал за Мэтью Гофом в Лотарингию и там погиб. В церкви в Тайдсуэлле на гробнице дербиширского рыцаря сэра Сэмпсона Меверелла высечены слова, рассказывающие о том, что он провел годы на службе у великого графа Солсбери и сражался в одиннадцати "великих битвах" во времена герцога Бедфорда. Сэр Томас Хангерфорд, возможно, участвовал в войне в молодости, но в зрелые годы он был администратором и управляющим поместьем, который никогда не брал в руки оружия. Однако после его смерти в 1397 г. его более знаменитый сын похоронил его в часовне замка Фарли в гробнице с надгробным изваянием в полном вооружении, под настенной картиной со Святым Георгием, убивающим дракона, и изображением его головы в шлеме в витраже[1096].
Война создала государство, а государство создало нацию. Франция была монархией с сильными авторитарными устремлениями, всепроникающей бюрократией и мощной центральной судебной системой. Но в отличие от Англии она была раздроблена на регионы с юридическими, языковыми и экономическими, различиями которые на протяжении многих лет препятствовали попыткам королей распространить свою власть на все королевство. Кризисы, вызванные длительной войной с Англией, ослабили эти барьеры и привели к появлению более могущественного государства.
Решающим испытанием стали налоги. К концу XIII века большинство западноевропейских государств переросло стесненные рамки феодальных обязательств, на которых когда-то основывалось комплектование армий. Правительства формировали крупные и все более профессиональные армии, солдаты которых получали денежное жалованье. В результате стоимость войны росла в геометрической прогрессии. Требовалась соответствующая система государственного финансирования, основанная на надежных и предсказуемых налоговых поступлениях. В эпоху позднего Средневековья была разработана сложная теория королевского суверенитета, созданная в основном юристами-цивилистами и канониками, но ставшая общепринятой для многих людей, никогда не читавших книг по праву. Король был обязан действовать в интересах общего блага и объявлять чрезвычайное положение, если под угрозой оказывалось коллективное благосостояние подданных. В этом случае права собственности подданных должны были уступать коллективным потребностям общества, и король имеет право взимать налоги. Авторитарные последствия этого принципа сдерживались общепринятыми представлениями о легитимности. Все соглашались с тем, что король не может вести себя как тиран, и что характерной чертой тирании является произвол одного человека. "Что может быть более невыносимым, — спрашивал Жан Жерсон, наиболее авторитетный философ своего времени, — чем то, что мнение одного человека произвольно определяет направление государственных дел?" Таким образом, право короля на взимание налогов подчинялось другому принципу, который канонисты заимствовали из римского права. То, что касается всех, должно быть одобрено всеми (Quod omnes tangit ab omnibus approbetur). Филипп де Коммин не был юристом, но он считал само собой разумеющимся, что "ни один король или правитель на земле не имеет права взимать ни одного денье в виде налогов без согласия тех, кто должен их платить, поскольку в противном случае это просто тирания и грубая сила"[1097].
Этот принцип был традиционным, и политические теоретики продолжали его поддерживать. Однако к концу XV века, когда Коммин написал эти слова, во Франции от него уже практически отказались. Королям Франции так и не удалось создать представительские учреждения, согласие которых было бы обязательным для всего королевства. В результате достаточно сильные в политическом отношении короли обходились без согласия и устанавливали налоги своим декретом. Так поступил Карл V после 1369 г., но он чувствовал себя за это виноватым, чтобы в 1380 г. на смертном одре отдать приказ об отмене военных налогов. Тем не менее министры Карла VI, вновь ввели их, и эта система просуществовала до тех пор, пока гражданские войны начала XV в. ее не разрушили. Сыну Карла VI пришлось начинать все сначала. Главной проблемой был провинциальный партикуляризм. Карл VII предпринял не менее шести попыток созвать Генеральные Штаты всего королевства, но только одна из них увенчалась успехом — в Шиноне в 1428 г. во время кризиса, вызванного осадой Орлеана англичанами. Но уже тогда представители Лангедока протестовали против того, что их заставили ехать в Шинон. Депутаты от Руэрга присутствовали на заседании, но отказались от участия в нем, поскольку, по их словам, у них свои ассамблеи для Руэрга и они не привыкли совещаться с другими. Они добавили, что у них есть свои проблемы с общественным порядком и английскими набегами, и они предпочитают оставлять налоги себе для этих целей. У французов было несколько идентичностей: они были не только подданными французского короля, но и жителями региона, провинции, города или прихода. Большинство из них думали о налогах и обороне в местных, а не национальных масштабах. Они с подозрением относились к национальным и даже региональным ассамблеям, воспринимая всю концепцию представительства как инструмент королевской власти. Даже когда представители приезжали с полными полномочиями, как это обычно происходило в 1420–1430-х годах, их согласие на налоги на практике становилось лишь прелюдией к утомительным переговорам на местах, без которых сбор налога был бы затруднен. Результатом были длительные задержки и большие уступки, снижавшие доходность налогов[1098].
Итог при Карле VII был таким же, как и при его отце и деде. Не имея возможности финансировать войну за счет налогов, взимаемых по согласию, он отказался их согласовывать, как только обрел достаточно сил. Пока шла война, открытое сопротивление налогам практически не оказывалось. Тарифы оставались неизменными. Люди привыкли к податям и воспринимали их как необходимое дополнение к доходам от королевского домена. Эды, налог с продаж, взимались с продавцов товаров и были менее заметны. Более противоречивыми были тальи. Это были прямые налоги, уплачиваемые наличными, по ставкам, зависящим от усмотрения короля, которые неуклонно росли. Процесс их взимания мог быть довольно жестоким. Их успешное введение Карлом VII стало поворотным пунктом в истории французского государства. Принцип постоянного налогообложения, вводимого и изменяемого королевским указом, был слишком ценен для короля, чтобы от него можно было отказаться даже после окончания войны.
По подсчетам Филиппа де Коммина, доходы Карла VII в конце его жизни составляли 1.800.000 ливров в год, что примерно соответствовало доходам его отца в 1380-х годах. Из них 97% приходилось на налоги и почти 60% приходилось только на талью. После короткого периода экспериментов Людовик XI, королевским указом, обложил своих подданных еще более высокими налогами, чем его отец. К моменту его смерти в 1483 г. его доход в мирное время составлял 4.700.000 ливров в год, причем почти весь он был получен за счет налогов. На долю тальи приходилось более четырех пятых поступлений. "Я имею право взимать со своих подданных все, что захочу", — так писал Филипп де Коммин, хотя, храня память о своем царственном повелителе, он приписывал эти слова королевским чиновникам.
Когда в 1484 г., во время несовершеннолетия Карла VIII, в Туре собрались Генеральные Штаты, там были высказаны гневные слова против этой политики и предприняты серьезные попытки ее изменить. Прозвучали призывы к сокращению численности армии, отказу от тальи и габеля, которые считались неоправданными в мирное время. Генеральные Штаты должны были созываться каждые два года, а налоги не должны были вводиться без их согласия. В своей заключительной речи канцлер назвал собрание в Туре самым знаменитым собранием Генеральных Штатов за всю историю, но из попытка провести фискальную реформу оказалась неудачной. Правительство лишь временно сократило численность постоянной армии и облегчило налоговое бремя. Но требования Штатов о предоставлении им права вето на введение новых налогов и более полной роли в управлении государством остались без ответа. Когда Генеральнее Штаты соглашались только меньшую сумму налога, чем требовали министры короля, и ограничивали ее текущим и следующим годом, правительство все равно собирало всю сумму и без их согласия вводило новые тальи по истечении двух лет. Несколько королевских советников были убеждены, что подобные собрания подрывают суверенную власть короля. Как и Карл VII в 1442 г., они заявили, что тот, кто советует королю регулярно созвать Генеральные Штаты, совершает преступление против Бога, короля и общественных интересов[1099].
Все это привело к постоянному росту власти французской монархии. Доходы Карла VII к моменту последней кампании в Нормандии примерно в четыре раза превышали доходы английского короля в хороший год. Они позволяли ему содержать постоянную армию в 8.000 человек в составе ордонансных рот, а также постоянный резерв в 8.000 вольных стрелков. Людовик XI удвоил оба показателя[1100]. Впервые король Франции имел сокрушительный перевес в вооруженных силах на территории своего королевства. Теперь только самые крупные коалиции французских принцев могли надеяться бросить ему вызов, да и то лишь при содействии внешних держав. Именно это и произошло в ходе войны Лиги общественного блага в 1465 г., когда коалиция, возглавляемая братом Людовика XI Карлом, объединилась с герцогом Бургундским. Обещание лигерами отменить военные налоги было рассчитано не только на то, чтобы добиться поддержки своего дела внутри Франции, но и на то, чтобы ущемить возрожденную монархию и низвести ее до состояния сорокалетней давности. Но даже Лига общественного блага оказалась недостаточно сильной, чтобы добиться в военном отношении больше, чем ничьей. В политическом же плане она потерпела неудачу.
В результате Франция вышла из войны с большим и постоянным военным потенциалом, который обязывал страну к системе взимания постоянных налогов на неопределенный срок. Короли были ограничены только своей совестью и снижающимся риском восстаний. Умеренный уровень налогообложения, говорил Клод де Сейссель Франциску I в 1519 г., желателен потому, что он соответствует его долгу перед Богом и его заботе о благополучии подданных, а не потому, что он должен быть одобрен конституцией. Он считал, что этих моральных ограничений вполне достаточно. Мнение сэра Джона Фортескью было более проницательным. Писавший во Франции при Людовике XI, он сослался на высказывание Аристотеля о том, что лучше править лучшими людьми, чем лучшими законами, но отметил, что короли не всегда были лучшими людьми. Фортескью считал, что разница между налогообложением по согласию и по королевскому указу имеет принципиальное значение. Она обозначала разницу между неограниченной королевской властью королей Франции (dominium regale) и более ограниченной "политической монархией" Англии (dominium politicum et regale). Франция до войны тоже была политической монархией, когда Генеральные Штаты выполняли функции, сравнимые с функциями английского Парламента, но те времена прошли. Как и многие английские политические писатели впоследствии, Фортескью считал, что это связано с авторитарными традициями гражданского права, заимствованными из римских имперских кодексов. Он считал их чуждым английскому общему праву. Если бы английские короли могли править с "полностью королевской властью", писал он, то они также могли бы менять законы и облагать налогами своих подданных по своему усмотрению, как это делали короли Франции. Именно на такое правительство ссылаются гражданские законы, когда говорят: "Что угодно государю, то и закон". Фортескью не приветствовал такой тип правления, и большинство его соотечественников разделяли его мнение[1101].
Эти различия во многом обусловили разную политическую судьбу Англии и Франции в последующие века. Корни абсолютной монархии во Франции XVII–XVIII веков лежат в методах, необходимых для победы над англичанами в XV веке. Решающим фактором, определившим ход Столетней войны, стала способность двух основных воюющих сторон вводить и собирать налоги. В результате войны французские Генеральные Штаты были практически ликвидированы как налоговые органы, мелкие провинциальные Штаты были отменены, а система государственного управления становилась все более авторитарной. В Англии потребность королей в деньгах для финансирования войны во Франции имела обратный эффект. Война усилила роль Парламента и зависимость королей от него. Даже Тюдоры с их сильными авторитарными замашками не смогли отменить центральную роль, которую приобрел Парламент в санкционировании налогов. С контролем над кошельком пришла и политическая власть. Роль английского Парламента усилила политическую активность представленных в нем слоев населения: джентри, королевских чиновников, клиентов и советников знати, олигархии городов. Он рассредоточил политическую власть среди относительно большого и сплоченного политического сообщества, вынудив английскую корону к более консенсусному стилю правления.
Во Франции сложилось мнение, что политика Англии была нестабильна по своей сути и препятствовала осуществлению королевской власти. Французский канцлер Гийом де Рошфор заявил Генеральным Штатам 1484 г., что им достаточно взглянуть за Ла-Манш, чтобы понять, насколько они удачливы по сравнению со своими соседями. Тот факт, что в течение одного столетия три английских короля узурпировали трон, казалось бы, говорит сам за себя. Напротив, утверждал советник Людовика XI Филипп де Коммин, хорошо знавший Англию, в мире не было страны, где государственные дела велись бы лучше и спокойнее. Коммин отвергал распространенную среди французских королевских пропагандистов того времени идею о том, что король Франции является мистическим воплощением нации, чей сакральный статус оправдывает осуществление абсолютной власти. Короли были такими же "людьми, как и мы". Коммин был первым выдающимся французом в ряду тех, кто как Вольтер и де Токвиль назвал английский Парламент важным источником силы для английских правительств. Взяв пример с речей, произнесенных в Туре в 1484 г., Коммин утверждал, что английские короли были "сильнее и лучше", имея представительское собрание, чьи обязательства по поддержанию государства были приняты и чье согласие на налогообложение было решающим. Необходимость получения согласия Парламента влекла за собой задержки и иногда сдерживала амбиции короля. Однако это означало более взвешенный стиль правления, который гарантировал, что когда король приступал к войне или другому крупному предприятию, он имел поддержку своего народа[1102].
Ценой, которую английские короли заплатили за это преимущество, стало жесткое ограничение их внешней политики. После окончания войн с Англией Франция вернулась к завоевательным планам в Италии и Германии, которые были характерны для ее истории до 1330-х годов. Франция стала первой крупной европейской державой, создавшей регулярную армию, финансируемую за счет постоянных налогов, и направившей ее на внешние завоевания. Другие государства, в частности Бургундия, Швейцарская Конфедерация, Испания и Австрия, быстро последовали ее примеру. XVI век стал первой эпохой европейских регулярных профессиональных армий. Англия была уникальна среди крупных европейских держав тем, что не имела такой армии до времен Оливера Кромвеля, но даже армия Кромвеля была гораздо меньше огромных войск, которые могли развернуть континентальные державы. Наличие регулярных войск и дискреционное налогообложение позволяли ведущим европейским государствам проводить постоянную агрессивную внешнюю политику. Государства раздробленной Италии, Германии и Рейнской области, не имевшие возможности использовать ресурсы в таких же масштабах, становились призами, за которые эти державы боролись с помощью все более крупных и дорогих профессиональных армий.
Англия могла бы стать еще одним призом, если бы события развивались иначе. Испанская армада 1588 г. стала самой серьезной внешней угрозой для Англии со времен неудачного проекта французского вторжения 1386 года. В 1588 г. Испания направила против Англии почти 80.000 профессиональных солдат: 19.000 на кораблях и 60.000 во Фландрии, ожидавших переправы через море. Это более чем в четыре раза превышало численность французской армии, собранной на побережье Фландрии за два столетия до этого. Если не принимать во внимание неопытных добровольцев из отрядов береговой обороны, то в 1588 г. Англия располагала менее чем 6.000 профессиональных солдат, то есть примерно тем же количеством, что и в 1386 году. Непомерные расходы на ведение войны в конечном итоге разорили все ведущие государства Европы, а во Франции спровоцировали революцию. Английские короли стояли в стороне от этого движения, но не по своей воле, а из-за сложности повышения налогов в тех масштабах, которые стали нормой в большинстве стран континентальной Европы. Только в начале XVIII века, в период правления Вильгельма III и королевы Анны, Англия, опираясь на растущую морскую империю, быстро развивающуюся экономику и экспоненциальное увеличение налоговых сборов, вновь стала играть ту решающую роль в европейской политике, которую она играла при Эдуарде III и Генрихе V[1103].
То, что позволило королям Франции утвердить свою власть таким образом, было развитой идеологией королевской власти, которая стала прямым результатом войны. Выживание любого правительства в значительной степени зависит от молчаливого согласия подданных. Это особенно характерно для средневековых правительств, которые никогда не обладали монополией на организованную силу и управляли натуральным хозяйством с небольшими излишками, которые можно было облагать налогом. Они зависели от коллективного ощущения легитимности существующей власти. Во Франции эту легитимность обеспечивала война и роль короля в ее ведении. В 1350-х и в 1420-х годах Франция была близка к распаду, поскольку англичане в союзе с могущественными региональными интересами бросили вызов монархии Валуа. В обоих случаях монархия выступала в роли агента по восстановлению страны. Короли были священными существами, помазанниками Божьими, историческими столпами Церкви, объединяющей силой, глубоко отождествленной с землей и народом Франции. Это были древние идеи, но до XV века они не находили отклика за пределами административной и церковной элиты, связанной с монархом. Их выживание и проникновение в широкие слои населения стало ответом на внешние угрозы: вызов легитимности королевской династии после убийства Иоанна Бесстрашного, разрыв связи короля и страны в результате попытки утверждения иностранной династии, перспектива расчленения национальной территории герцогом Бедфордом и ужасающий уровень организованного насилия, от которого страдала большая часть страны. Зарождающееся чувство национальной солидарности в конечном итоге позволило Карлу VII преодолеть эти угрозы. Без этого он не смог бы вводить ордонансами тальи во всех регионах королевства, в том числе и в тех, которые находились вдали от зоны боевых действий.
С мифами о сакральной королевской власти тесно связано представление о происхождении французского народа от мифических общих предков и общей преданности непрерывной династии королей, уходящей в далекое прошлое. Кристина Пизанская считала, что короли Франции происходят по прямой линии от Хлодвига, и начала свой панегирик Карлу V, обращаясь к "памяти о благородном роде благородных королей Франции, от которых он произошел". Выступая перед Генеральными Штатами в Туре в 1484 г., канцлер Карла VIII вновь изложил доктрину французской монархии, сформировавшуюся в ходе войн. Рассматривая идеализированную версию истории Франции, начиная с ее мифического основания троянцами, он заявил, что Франция обязана своим существованием как нация преемственности королевской династии и солидарности французов, объединенных общей преданностью королевской семье и общим сознанием героического прошлого. Записанные высказывания Жанны д'Арк свидетельствуют о возвышенном, почти мистическом представлении о Франции, отождествляющем нацию с династией, которая, по ее мнению, правила ею по милости Божьей с незапамятных времен. Какие сложные смысловые пласты скрывались за словами Жанны, обращенными к Карлу VII во время их первой встречи в Шиноне: "Вы — истинный наследник Франции"[1104].
Карл VII был правителем, который очень трепетно относился к своему имиджу. Поэт, дипломат и иногда королевский секретарь Ален Шартье, официальный историограф Жан Шартье из Сен-Дени, объективный хронист Жиль ле Бувье Берри гербовый король Франции, многословный и дидактичный юрист-епископ Жан Жувенель дез Юрсен, историк и пропагандист Ноэль де Фрибуа — все они были королевскими чиновниками. Другие, как например, страстный англофоб норманнский писатель Роберт Блондель, хотя и не работали на короля, но активно ему покровительствовали. Все они, каждый по-своему, рассказывали одну и ту же историю: залеченные раны гражданских войн, примирение французов, преодоление трудностей и осуществление национальной идеи по воле божественного провидения под руководством короля. Произведения этих людей читал ограниченный круг культурных чиновников, клириков и дворян. Но их убеждения могли быть донесены до широкой аудитории и другими способами. Король был на виду. Он много путешествовал с огромной свитой, состоящей из придворных, герольдов, трубачей и менестрелей. Он отмечал свое прибытие грандиозными въездами в города своего королевства. О важных событиях он сообщал в циркулярах, которые рассылались по всем главным городам, обнесенным стенами, и зачитывались на углах улиц глашатаями, сержантами и герольдами. В тревожные времена он заказывал публичные шествия, а в дни побед — еще больше. Под видом публичных богослужений скрывались торжества, посвященные самой монархии. Ежегодное празднование завоевания Нормандии, отмечавшееся по королевскому указу во всех соборах Франции в годовщину сдачи Шербура, стало называться "праздником короля". По всей Франции этот праздник регулярно отмечался до конца столетия, а в некоторых местах и долгое время после него. Все это усиливали проповеди в приходских церквях, странствующие жонглеры, исполнявшие свои произведения на улице, и публичные театральные постановки в таких городах, как Орлеан и Компьень, в память о пережитых осадах[1105].
Когда в начале 1480-х годов Уильям Кекстон перевел и опубликовал Book of the Ordre of Chyvalry (Книга о рыцарском ордене) испанского провидца Раймонда Луллия, он добавил к ней собственный эпилог. Это было элегическое сетование на упадок Англии как военной державы.
О рыцари Англии, где же обычаи и обыкновения благородного рыцарства, которые были в те времена? Что вы теперь делаете, кроме как ходите в бани и играете в кости? И некоторые, не будучи хорошо осведомленными, высказываются против всего рыцарского порядка. Оставьте это, оставьте это и читайте благородные книги о святом Граале, о Ланселоте, о Галахаде, о Тристане, о Перис Форесте, о Персивале, о Гавейне и многих других. Там вы увидите мужественность, учтивость и милосердие. И вглядитесь в более древние времена на благородные деяния во время завоеваний, как, например, в дни короля Ричарда Львиное Сердце, Эдуарда Первого и Третьего и его благородных сыновей, сэра Роберта Ноллеса, сэра Джона Хоквуда, сэра Джона Чандоса, сэра Уолтера Мэнни. Читайте Фруассара. И еще, посмотрите на победоносного и благородного короля Гарри Пятого и капитанов при нем, его благородных братьев, графа Солсбери-Монтегю и многих других, чьи имена блистают добродетельным благородством и деяниями, которые они совершили в честь рыцарства[1106].
Когда в октябре 1453 г. последние остатки армии сэра Джона Толбота отплыли из Бордо в Англию, современникам было далеко не ясно, что закончилась целая эпоха. Только в XIX веке, когда французский историк Жюль Мишле ввел в оборот словосочетание "Столетняя война", люди начали осознавать сущностное единство периода, начавшегося с конфискации Гиени в 1337 году и закончившегося окончательным изгнанием англичан из герцогства в 1453 году. Фраза Мишле родилась в результате ретроспективного анализа. Однако она выражает истину, что последующие войны между Англией и Францией были принципиально иными. До 1453 г. изолированность Англии была литературной выдумкой. В политическом плане Англия не была островом, когда в 1327 г. на трон взошел Эдуард III. Она была сердцем европейского государства, охватывавшего часть западной Франции. Если бы не эти владения, у английских королей не было бы причин ввязываться в континентальную войну, а у Франции не было бы интереса воевать с ними. Именно потому, что Англия была континентальной державой, Эдуард III большую часть своей взрослой жизни воевал с Францией и пытался сделать своего сына графом Фландрии; Джон Гонт вел трехлетнюю войну за корону Кастилии; Генрих V пытался стать королем Франции и почти преуспел в этом; Хамфри, герцог Глостер, пытался сделаться правителем Эно и Голландии. Именно изгнание королей Плантагенетов из их континентальных владений в конце Столетней войны превратило Англию в политический изолированный остров, впервые со времен норманнского завоевания четырьмя столетиями ранее. Как выяснил Генрих VIII, растущее после 1453 г. неравенство в богатстве и могуществе между английской и континентальными монархиями сделало возрождение прежних европейских амбиций династии нереальным. Историческое соперничество Англии и Франции, господствовавшее в европейской политике в эпоху позднего средневековья, уступило место миру, в котором в центре международной напряженности оказались Италия, Центральная Европа и Нидерланды, а также европейские империи в Азии и Америке.
Поражение оказалось столь же решающим для будущего Англии, как и победа для Франции. Если бы Генрих V и герцог Бедфорд добились своей цели — объединить Францию и Англию под властью короля из дома Ланкастеров, как это предусматривал договор в Труа, дальнейшая история Англии была бы совсем иной. В эпоху, когда государство было нелегко отличить от личности монарха, концепция двуединой монархии рано или поздно потерпела бы крах. Именно это понял Парламент, когда Эдуард III провозгласил себя королем Франции в Генте в 1340 г., а также когда в 1420 г. на его рассмотрение был вынесен договор в Труа. Англия, конечно, должна была остаться континентальной державой, но в очень специфическом смысле. Она стала бы подчиненной частью континентальной империи, центр тяжести которой неизбежно смещался бы на юг, в сторону более богатой и густонаселенной Франции, пока возникшая напряженность не стала бы нетерпимой. В итоге подтвердилось предсказание советника Карла VII Жана Жувенеля дез Юрсена, сделанное им после Аррасского конгресса. "Франция будет Францией, а Англия — Англией, — заявил он, — отдельные и несовместимые страны, по природе вещей слишком огромные, чтобы быть объединенными в одно тело"[1107].