Глава IX. «Вас не понимают, доктор!»


Снова Европа. Снова встреча с родиной. Но какое-то смутное чувство потерянности в этом шумном мире сверкающих реклам и шуршащих шинами автомобилей не оставляло Швейцера. Ему вспоминалась послевоенная Франция, скромная и строгая. Тогда, пожалуй, она была ему ближе.

Доктор приехал в Гюнсбах. Он спешил к дому, который в течение стольких лет был для него желанным родительским кровом; спешил повидаться с отцом, но не застал Луи Швейцера в живых. Несколько месяцев тому назад старый пастор скончался. Последнего письма от сына, посланного Альбертом незадолго до отъезда, Луи Швейцер не дождался.

В знакомую с детских лет гостиную доктора пригласила разговорчивая толстушка. Она предложила доктору стул и, возвращаясь к прерванному разговору, сообщила:

— Да, пастор Швейцер умер. О! Он гордился своим сыном Альбертом! Дa, теперь в его доме поселился новый пастор Гюнсбаха. Он сейчас в церкви, но скоро придет и радбудет с вами познакомиться.

А вот и он.

— Новый пастор Гюнсбаха...

— Альберт Швейцер...

— Много наслышан о вас! Надеюсь, вы останетесь у нас обедать?

— Спасибо! Но я не могу. Я спешу.

Швейцер покинул родительский дом. Теперь уже навсегда. Уходил он со странным ощущением обиды и недоумения. Ему казалось нелепым, что отныне он не имел в Гюнсбахе родного дома.

Доктор бродил по окрестностям городка, раздумывая все об одном и том же:

«Конечно, у меня есть свой дом в Кёнигсфельде. Там ждут меня жена и дочь. Но разве может возникнуть у меня такая же глубокая, внутренняя связь с этим местечком в Шварцвальде, какая существовала и, несмотря ни на что, существует с маленьким поселком в счастливой долине, где я делал свои первые шаги?»

Вечером он уехал в Кёнигсфельд. И в поезде его с особой силой охватило чувство бесприютности и обездоленности, щемящее душу чувство потерянной родины... Пассажиры с любопытством поглядывали на пожилого человека с почти черным лицом и огрубелыми руками, который до самого Кёнигсфельда не сомкнул глаз.

И вот доктор дома. Ренату он помнил пятилетней малышкой. Теперь ей шел уже девятый год. Она почти забыла отца, и его темное лицо и большие руки на первых порах пугали ее. Даже Елене показалось, что между отъездом мужа и его возвращением прошло почти полжизни. Понадобилось какое-то время, чтобы восстановить между супругами тесную сердечную связь.


***

За эти почти четыре года, проведенные в Африке, Швейцер мало работал как музыкант и писатель. Победил в нем в этот период человек дела. И в Европу он вернулся уже как строитель и врач, как африканский абориген. С гневом и возмущением писал доктор о несправедливом отношении белых колонизаторов к африканцам. Он требовал, чтобы в Африке была разрешена деятельность национальных партий и объединений, чтобы земля принадлежала тем, кто ее обрабатывает, — африканцам...

Доктор глубоко изучил за эти четыре года новую африканскую действительность и обо всем, что волновало его и друзей-африканцев, написал в статье, опубликованной в 1928 году в английском журнале «Современное обозрение».

Но одна статья... Не маловато ли этого?..

Поэтому для Швейцера было неожиданным узнать, что его угнетенное тысячью практических забот «я», его имя, стоявшее на обложках когда-то написанных им книг, стало вдруг широко известным в Европе. Елена рассказывала мужу о том, что его книги переводятся и читаются повсюду; о том, что к ней, заслышав о приезде доктора, зачастили издатели: они ждут новых книг; они надеются, что доктор привез рукописи этих книг.

Альберт недоверчиво качал головой и шутливо вопрошал:

— Не вхожу ли я в моду, как фокстрот?

Вскоре, однако, он убедился, что жена не преувеличивала. Ему не дали отдохнуть и трех дней: посыпались бесчисленные заявки на лекции и концерты. Доктор едва успевал с доклада на доклад и с одного органного концерта на другой. Работа помогала ему забыться, давала ощущение того, что он не чужой здесь, в Европе, что он нужен людям.

Обычно после очередного доклада или концерта соответствующие городские или университетские власти, правления музыкальных и иных обществ торжественно вручали Швейцеру диплом, почетный или памятный знак. Через несколько месяцев у доктора накопилось столько всякого рода отличий, что друзья, смеясь, спрашивали у него: не обогнал ли он по количеству наград знаменитого Нурми?[7]

— Нет! — отвечал доктор. — Нурми всегда приходит первым.

И люди восхищались тем, что даже при такой чрезмерной нагрузке доктор Швейцер не терял доброго расположения духа, оставался веселым и готов был и пошутить.

В это время Швейцер впервые лично познакомился сосвоим великим тезкой Альбертом Эйнштейном. Заочно они были знакомы уже давно через посредство Ромена Роллана. Эйнштейн был восхищен виртуозным мастерством Швейцера-органиста, а Швейцер с радостью узнал, что у них много общего во взглядах на мир, на будущее человеческой культуры. С тех пор их связала сердечная дружба, которая подудерживалась и путем переписки и, к сожалению, нечастыми встречами.

Впоследствии Швейцер отметил как-то:

— Мы знали, что нас связывает много общего. Впечатление это с годами у нас обоих усилилось. Однако переписывались мы крайне редко.


***

Вернувшись в Кёнигсфельд из Франкфурта-на-Майне, где доктора чествовали как лауреата премии Гёте, Альберт сказал Елене:

— Ты знаешь, я все-таки очень скучаю по Гюнсбаху.

— Я понимаю тебя, — откликнулась Елена. — И у меня есть предложение.

— Какое?

— Ты помнишь, как весело строили мы этот дом?

— Очень хорошо помню! — оживился Альберт.

— А что, если нам еще раз попытаться стать строителями?

Альберт не дал Елене договорить. Он обнял жену. Он все понял и был растроган до глубины души. Так, обнявшись, Елена и Альберт стояли и мечтали вслух.

— Вам будет лучше в Гюнсбахе, — говорил Швейцер.

— Почему «нам»? — откликалась Елена. — Я хочу ехать с тобой.

— А Рена?

— Я присмотрела для нее хороший пансион.

— Но все равно мы будем приезжать в наш дом, чтобы отдыхать, — настаивал Альберт.

— А я хочу, чтобы в новом доме была специальная комната, в которой мы собрали бы все написанные тобой книги...

И снова началась строительная страда. Швейцер сам разработал план нового дома, который, как он предполагал, должен быть удобным, простым и светлым. Когда выбирали место для строительства, доктор особенно заботился о том, чтобы будущий дом, по возможности, был защищен от пушечных выстрелов с окружающих Гюнсбах гор.

— Помилуйте, доктор! — удивлялся местный архитектор. — О каких выстрелах вы говорите?

Архитектору казалось странным, что его заказчик вспоминал о каких-то выстрелах. Ведь в 1929 году никто не думал о новой мировой войне. Но — увы! — Швейцер видел уже ее тень. Именно в 1929 году начавшийся на Уолл-стрите крах банков захватил и европейские банки: над капиталистическим миром нависла угроза жестокого хозяйственного кризиса.

И еще одно обстоятельство настораживало доктора: все громче и громче заявляли о себе национал-социалисты. Поначалу в пивных, а теперь уже и на площадях, они требовали восстановления старых границ и свержения «власти евреев». И хотя многие в Германии относились к их речам, как к пустозвонству, Швейцер видел и других немцев, фанатичных, ничему не наученных кровавой войной.

Строя дом в Гюнсбахе, доктор надеялся, что во Франции его жене и дочери нацисты угрожать не будут.

У гюнсбахской общины Швейцер арендовал небольшой кусок земли со скалой на берегу реки Мюнстер. На этой скале он подолгу сиживал в юности. С нее открывался чудный вид на прекрасную долину — долину его детства. И позднее, приезжая в Гюнсбах, доктор любил бывать здесь.


***

В начале декабря 1929 года Швейцер отплыл в Африку. На этот раз вместе с ним ехала Елена. Рената оставалась учиться в пансионе.

Прощаясь с исчезавшими в дымке берегами Франции, доктор произнес задумчиво:

— Когда мы снова вернемся в Европу, какой мы найдем ее?

На палубе было холодно, и вскоре доктор и его спутники вернулись в каюту. Альберт и Елена тотчас же сели за работу: они торопились вычитать корректурные листы новой книги по истории религии, которые доктор получил из издательства за несколько дней до отъезда. На помощь супругам Швейцер пришли и ехавшие с ними врачи и медсестры.

Работы хватило до самого Ламбарене. Последний лист был вычитан, когда «Алемба» подходила к ламбаренской пристани.

В Ламбарене доктору и его спутникам подготовили торжественную встречу. Предводительствуемый Матильдой Коттман маленький отряд новых добровольцев знакомился с госпиталем. Вместе с вновь прибывшими пошел и доктор. Многое из того, что показывала Матильда, удивляло и радовало Швейцера: он даже не ожидал, что в его отсутствие работа так продвинется.

Никогда прежде африканцы не приходили в госпиталь так издалека, чтобы найти в Ламбарене исцеление от страданий.

При попечении женщин, и прежде всего — Эммы Хойзкнехт и Матильды Коттман, вокруг госпиталя вырос фруктовый сад.

— Это здорово! — обрадованно воскликнул Швейцер. — Мы должны посадить много деревьев, чтобы каждому было достаточно фруктов.

Поблизости от главного корпуса были вырыты колодцы и установлены насосы. Рядом Марк Лаутербург, которого африканцы по-прежнему величали НʼЧиндой, оборудовал ванные комнаты с двумя цементными ваннами.

Из Эльзаса в подарок доктору был прислан чудесный звонкий колокол с дарственной надписью. Колокол подвесили к столбу неподалеку от главного здания госпиталя, и теперь он ежедневно возвещал время отбоя.

Вернувшись после обхода госпиталя домой, доктор не застал жены. Она пришла, когда уже стемнело, и, едва переступив порог докторского дома, взволнованно заговорила:

— Альберт, если бы ты знал, как меня поразило новое Ламбарене! Даже не верится, что из маленького семечка, посаженного нами семнадцать лет назад, могло вырасти такое могучее ветвистое дерево. Я осмотрела все-все и хочу завтра же начать работу!

И вот пришло завтра. А за ним послезавтра, послепослезавтра. Вновь побежали дни, заполненные будничной работой. Елена Швейцер стала во главе бригады, которая возводила и оборудовала специальные родильное и детское отделения. В джунглях сбывалось, наконец, то, о чем когда-то в Страсбурге мечтали Елена и Альберт: в одном из лучших помещений создавался приют для сирот.

Вскоре отпраздновали и завершение строительства родильного отделения. Теперь дело было за роженицами, но они почему-то не обращались за помощью в госпиталь и продолжали рожать детей в предназначенных для этого грязных хижинах, которые, согласно обычаю, стояли на окраине деревни или поселка. Смертность среди новорожденных и рожениц была ужасающе велика. Но как привлечь их в госпиталь?

Как-то Альберт Швейцер вызвал к себе сотрудников-африканцев и попросил ответить их откровенно: в чем дело?

Акага, Джозеф и ГʼМба молчали. Первым заговорил Джозеф:

— Колдуны не хотят. Здесь в новорожденного могут вселиться злые духи.

— Почему? — воскликнул доктор.

В разговор вмешался Акага:

— Прости, Оганга. Но обычай предков велит, чтобы люди нашего племени появлялись на свет там, где были рождены их отцы и деды. Считается, что эта хижина священна, что она является лучшей защитой для матери и ребенка. Я понимаю, что это не так: позавчера в деревне Лубала в священную хижину проник леопард... Но обычай предков велит...

— Я думаю, Оганга, — заговорил ГʼМба, — дело можно поправить так. Надо, чтобы о случае в деревне Лубала узнали и в других деревнях. И еще надо показать, что мы в госпитале не против обычаев. Ты, Джозеф, и ты, Акага, — вы знаете, что как только ребенок рождается на свет, лицо его закрашивают белой краской. Для чего это делается? Для того, чтобы в новорожденного не вселились злые духи. Как ты думаешь, Оганга, очень вредно это — немножко покрасить лицо новорожденного?

— Да, пожалуй, нет, — улыбаясь протянул Швейцер. Он понимал, куда клонит ГʼМба, и не хотел прерывать течения его мыслей.

— Так вот, если это не вредно, мы можем красить новорожденных и постараемся, чтобы об этом узнали во всех окрестных деревнях. А потом посмотрите, что будет...

После недолгого размышления предложение ГʼМбы было принято. Результаты оказались потрясающими: в родильном отделении, возглавляемом Еленой Швейцер, не было теперь отбою от пациенток. Роженицы приходили вместе с мужьями и даже отцами и дедами. Африканцы из отсталых племен ходили по отделению и восхищенно цокали языком: их удивляла проявляемая здесь забота о новорожденных.

Соблюдался и давний обычай. Как только ребенок рождался, его лоб и щеки закрашивали легко смываемой белой краской. И доктор был настолько тактичен, что иногда позволял себе напоминать врачам.

— Вы не забыли помазать ребенка?

Так, весьма забавно, была решена эта проблема.


***

Елене Швейцер вскоре стало совсем плохо. Измученная лихорадкой, она на этот раз сама заговорила об отъезде. Альберт был опечален новым расставанием, но, понимая, что жене здесь не поправиться, не показывал своего огорчения. Он договорился о досрочном заходе «Алембы» в Ламбарене и занялся багажом Елены.

В день отъезда случилось так, что Альберт Швейцер не смог даже проводить жену: состояние доставленного накануне вечером душевнобольного европейца потребовало срочного его вмешательства как раз перед самым отходом «Алембы». Наскоро попрощавшись и поцеловав Елену, наказав почаще писать подробные-преподробные письма, доктор поспешил в клинику, а Елена, сопровождаемая Элизой Кох и Матильдой Коттман, отправилась на пристань.

Дорогой ее одолевали и горькие, и радостные мысли: она радовалась, что скоро вновь увидит Ренату, и горько думала о том, что и ее будущее и будущее дочери — ожидать мужа, ожидать отца. Она понимала: Альберт всего себя отдал делу своей жизни. Она не винила мужа за это и даже гордилась им, но где-то в глубине души затаилась боль. Елена хотела прогнать ее и не могла.

Как только пахнуло свежим ветром с океана, Елене стало легче. Пересев на океанский пароход, она окончательно поняла, что позади остается не только дело Альберта, но и ее, Елены, дело. B далеком ныне 1913 году они вместе, рука об руку начинали его, и, если она сейчас не может продолжить это дело, пусть продолжает его Альберт.

Она попросила вынести на палубу столик и принялась за большое письмо к мужу.

«Когда пароход достигнет берегов Франции, я отправлю его. Альберту ведь, наверное, тоже тяжело», — думала Елена, исписывая страницу за страницей своим размашистым почерком.

Альберта после отъезда жены все чаще и чаще тянуло в Европу — побыть с семьей. С 1932 по 1939 год он четырежды навещал дочку и жену, но особенно запомнилась ему поездка 1932 года.

К столетию со дня кончины Гёте в Ламбарене пришло приглашение, в котором доктора просили снова выступить с речью во Франкфурте-на-Майне. Поначалу Альберт Швейцер хотел отказаться. Он не без оснований полагал, что за это время в Германии появились новые знатоки и исследователи творчества Гёте, которые смогут полнее и глубже рассказать о великом гуманисте. Но последовало вторичное приглашение, в котором говорилось, что Германия хочет слышать голос Швейцера, и доктор решился. Свою самую, может быть, прекрасную и глубокую речь он готовил на пароходе.

Когда Швейцер за год до начала Третьего рейха увидел Германию, она находилась в тисках жестокого хозяйственного кризиса. Число безработных достигло нескольких миллионов. Уровень заработной платы катастрофически падал, а цены безудержно росли.

Но еще больше, чем нужда материальная, Швейцера поразила духовная нищета соотечественников. Доктора окружали обезличенные и равнодушные люди. Что говорить им? К каким идеалам звать их?

В этой, по мнению Швейцера, трагической ситуации, которую игнорировали другие ораторы гётевского праздника, «ламбаренский отшельник» с высокой трибуны заявил:

— Тысячи жестокостей и убийств происходят в современном мире. В тысячах гримас строит нам рожи Мефистофель. Тысячами различных способов человечество принуждается к тому, чтобы отказаться от естественных отношений взаимопонимания и добросердечия...

Это происходило 22 марта 1932 годa. Швейцер стоял на сцене Франкфуртского оперного театра и бросал в зрительный зал тяжелые и горькие слова. Но слушателей не волновали эти слова: они переговаривались, шуршали конфетными бумажками, скрипели креслами.

Швейцер говорил без конспекта. Перед ним не было пульта. Он внимательно, до рези в глазах, всматривался в зал и вдруг испугался: празднично невнимательные слушатели, чьи лица белели в полутьме, как маски, показались ему автоматами.

Почти заклиная, он выкрикнул:

— Пусть человек останется человеком!

Но и это предостережение, направленное против оболванивания людей фашистской пропагандой, потонуло бесследно в шуме большого собрания. Когда Швейцер, обессиленный и словно бы опустошенный, спустился со сцены, к нему неторопливо подошел седовласый старец. Он засвидетельствовал оратору свое почтение, а затем развел руками в стороны и произнес трагически свистящим полушепотом:

— Увы! Вас не понимают, доктор!

В этот вечер Швейцер впервые услышал эту фразу, но вскоре она стала дежурной: как только он кончал очередное свое выступление, кто-нибудь из слушателей считал своим долгом заявить ему:

— Увы! Вас не понимают, доктор!

Что ж, очевидно, так оно и было.


***

В Гюнсбахе Швейцера навестил Стефан Цвейг. В своем очерке «Незабываемое впечатление» он так писал впоследствии о мотивах поездки в Гюнсбах:

«Разве можно упустить случай и не посетить Альберта Швейцера, этого замечательного и необыкновенного человека, который на короткое время оторвался от своих трудов в Африке и приехал на родину?»

Швейцер и Цвейг были знакомы и ранее. Они обменивались даже письмами, но связь письмами, по меткому замечанию Цвейга, только усиливает ожидание встречи.

И вот перед Цвейгом двухэтажный дом, увитый зеленью, и у порога встречает гостя крепкий загорелый человек с ясным и сердечным взглядом. У него, как кажется Цвейгу, появилось немного седины, но пластичное, выразительное лицо Швейцера необыкновенно молодо.

С дороги Цвейгa приглашают к обеду. За обеденным столом гость знакомится с семьей доктора, обаятельной фрау Швейцер и славной дочуркой Реной.

Затем все идут в маленькую гюнсбахскую церковь. Альберт Швейцер садится к органу, и под старинными сводами начинает звучать музыка Баха.

Цвейг смотрит на исполнителя, на этого виртуоза среди виртуозов, и думает: если бы он знал, какое великое чудо делает он своей проникновенной игрой! Недаром любители музыки преклоняются перед ним как величайшим органистом современности. Недаром на его концерты невозможно достать билеты...

Под сводами церкви замирают последние аккорды. Цвейгу кажется, что с тех пор, как он сидит здесь, минула вечность.

С блестящими от сдерживаемых слез глазами он благодарит Альберта Швейцера за доставленное ему, Стефану Цвейгу, глубокое наслаждение.

Гость прощается с доктором, с его женой и дочерью и отправляется в обратный путь по зеленым холмам Эльзаса. И уже в пути складываются у Цвейгa первые строки замечательного психологического очерка о великом эльзасце.

Среди этих первых строк есть и такие слова:

«Его жизнь является героической, но не в старом смысле — военном, а в новом — моральном. Это — моральный героизм. Он сродни героизму Ганди и Ромена Роллана и является формой героизма нашего века».


***

Уже в Африке Швейцер узнал о том, что к власти в Германии пришли фашисты. Он вспомнил о своем выступлении на гётевском празднике во Франкфурте; вспомнил о том, как все вокруг него твердили: «Вас не понимают, доктор!»; вспомнил о разговоре с Цвейгом, который рассказывал об антифашистском движении, и до конца уяснил себе: его действительно не понимали. Его исторический оптимизм, основанный на действии, был чужд подавляющей части нынешнего европейского общества. Сознание народов еще не проснулось для того, чтобы выковать подлинно действенное движение в защиту мира. Еще должны были прозвучать варварские взрывы над Хиросимой и Нагасаки, прежде чем люди поняли, что от них самих зависят судьбы мира и человеческой культуры.

Швейцер на несколько лет оставляет активную политическую деятельность. Он не ставит своего имени под манифестами тех, кто проклинает Третий рейх. Он не верит в силу этих манифестов. Фашисты плюют на бумажки и продолжают свои злодеяния. Дo Ламбарене доходят страшные вести. Глубокие страдания причиняет доктору сообщение о глумлении гитлеровцев над останками профессора Бреслау и его супруги. Как личное несчастье переживает Швейцер известие о бегстве из Вены чуткого и беззащитного Стефана Цвейга. Старый друг доктора, профессор философии Пражского университета Оскар Краус, также вынужден покинуть Прагу и искать пристанища на чужбине.

Швейцер дает себе слово: до тех пор, пока над Германией развевается знамя со свастикой, он не переступит ее границ. Однако в Берлине осторожно наводят о нем справки: геббельсовское министерство пропаганды хотело бы привлечь всемирно известного ученого-гуманиста в качестве ширмы, прикрывающей нацистские злодеяния. Однажды на почту в Ламбарене пришло правительственное письмо, подписанное самим Геббельсом. Главный идеолог нацистской партии любезно приглашал доктора Швейцера приехать в Германию с лекциями и органными концертами. Он обещал создать гостю самые лучшие условия для работы и отдыха. Письмо заканчивалось словами: «С немецким приветом! Доктор Геббельс».

Эта приписка особенно возмутила Швейцера. Тотчас же он сочинил холодный отказ и, заранее представляя, как вытянется лицо воинствующего ревнителя расизма, подписал свой ответ так: «С центрально-африканским приветом! Доктор Швейцер».

В недоброй памяти 1933 году в госпитале появился первый врач-африканец Биссаугави. Он окончил в Европе медицинский колледж и, будучи много наслышан о деятельности доктора Швейцера в Ламбарене, твердо решил во что бы то ни стало работать у знаменитого доктора.

На берегах Огове молодого врача встретили гостеприимно. Спустя некоторое время Биссаугави самостоятельно вел прием и ассистировал при операциях.

Высокий, с открытым добрым лицом и всегда жизнерадостной улыбкой, новый врач оказался незаменимым в самых сложных случаях госпитальной практики.

Как-то женщина одного из горных племен, пришедшая в госпиталь с гангренозной рукой, не давала согласия на операцию. Невозмутимый НʼЧинда — Марк Лаутербург — и тот вышел из себя, доказывая несговорчивой пациентке необходимость операции. Однако все уговоры и разъяснения оставались безрезультатными.

В это время в приемную вошел Биссаугави. Случайно он оставил дверь неприкрытой. В приемную, где царило тягостное молчание, ворвался успокаивающий шум госпитальной жизни: крики ребятишек прерывались резкой перебранкой попугаев и звоном металлической и глиняной посуды. Близился обеденный час.

Биссаугави взглянул на сердитое лицо Марка Лаутербурга, на страшную распухшую руку пациентки и все понял. Он подсел к женщине и заговорил с ней, указывая зачем-то на полуоткрытую дверь. Женщина внимательно слушала молодого доктора. Затем вдруг Биссаугави вскочил и, дико гримасничая, свалился на пол. Пациентка, явно потрясенная услышанным и увиденным, порывисто направилась к Марку Лаутербургу и сказала ему на диалекте своего племени что-то очень решительное.

— Что она сказала? — обратился НʼЧинда к переводчику.

— Она согласна на операцию, — ответил тот.

Когда пациентку увели готовить к операции, Марк Лаутербург, не скрывая своего удивления, спросил у Биссаугави:

— Как вам удалось добиться ее согласия?

— О, очень просто, — улыбнулся Биссаугави. — Сначала мы поговорили о погоде, об урожае маиса, о жизни и пришли к выводу, что жизнь чертовски хороша и умирать ни ей, ни мне не хочется. А потом я показал ей, как злые духи, поселившиеся в ее руке, могут привести ее к смерти: прогнать их, сказал я, можно только операцией...

НʼЧинда смеялся. Он рассказал об этом случае Альберту Швейцеру, и тот во время вечернего обхода поблагодарил Биссаугави.

— По вашим первым шагам видно, — сказал Оганга, — что вы настоящий врач и что вы у нас надолго.

Предсказание Альберта Швейцера сбылось. Дo сих пор, свыше тридцати лет, работает доктор Биссаугави в Ламбарене.


***

Весной 1934 года Альберта Швейцера, почетного доктора философии Оксфордского университета, пригласили прочесть в Англии курс лекций. Швейцер немедля дал согласие: он надеялся встретиться в Лондоне со Стефаном Цвейгом, письма которого в Ламбарене день ото дня становились мрачнее.

В феврале Швейцер отплыл в Европу. Лекции были назначены на октябрь, а до осени можно было навестить жену и дочь, поработать над корректурой новой книги «Мировоззрение индийских мыслителей».

Елена встречала мужа в Бордо. Она была весела и выглядела значительно моложе своих лет. По дороге от пристани на вокзал она рассказывала Альберту о дочери.

— Ты ее не узнаешь. Наша Рена становится девушкой. Совсем уже взрослая. Она так тебя ждет!..

Доктор искоса посматривал на жену и улыбался.

«Через год мне будет шестьдесят, — думал он. — Елена не намного отстает от меня, а как она энергична, как жизнерадостна!»

Вслух он сказал:

— Ты отлично выглядишь!

Елена улыбнулась:

— Это потому, что ты теперь так часто приезжаешь в Европу.

Они остановились посреди малолюдного переулка и, словно молодые влюбленные, крепко поцеловались.

— Ой, Альберт, — отстраняясь от мужа, произнесла Елена, — мы, кажется, забыли, что нам не по восемнадцать...

Вечером Елена и Альберт поездом уехали в Гюнсбах.

Их дом, который Швейцер узнал издалека, сейчас, в феврале, казался не столь уютным, как летом. Коричневые и темно-серые ветви вьющихся растений, лишенные зелени, напомнили вдруг доктору африканских змей, также обвивающих деревья... Но дома было хорошо: тепло и уютно. Елена проводила мужа в комнату, где она собрала все книги, написанные им, и многие из тех, что были написаны о нем.

Швейцер покачал головой:

— Никогда бы не подумал, что их уже так много...

Через несколько дней приехала из пансионата Рена. Она вбежала в кабинет отца и, забыв об утонченных манерах, строгого соблюдения которых требовали в пансионе, повисла у него на шее, тоненькая, с раскрасневшийся лицом и большими, как у матери, глазами. Доктор обнимал дочь и без конца повторял:

— Как хорошо, что ты приехала, Рена...

Рената озорно взбрыкнула ногами, высвободилась и, хитро прищурившись, сказала:

— Хорошо, что и ты приехал, папа!

И оба они рассмеялись...


***

Весна, проведенная на родине, благотворно повлияла на самочувствие Швейцера. Никогда ему не работалось так споро, как сейчас. Отрываясь от работы, чтобы передохнуть, он мечтал: хорошо бы каждую весну хотя бы на месяц приезжать в Счастливую долину!

На его рабочем столе росла стопка прочитанных корректурных листов новой книги о философах далекой Индии. Швейцера давно интересовали истоки и судьбы древнейших цивилизаций. Он часто задавал себе вопрос: едины ли пути развития человеческой культуры? Как влияют друг на друга Восток и Запад? Об этом он и размышлял в книге «Мировоззрение индийских мыслителей». В создании книги очень помогли ему работы Ромена Роллана об индийской философии. И сейчас, сочиняя предисловие, Швейцер с благодарностью отмечал это обстоятельство.

Рабочую тишину кабинета нарушали шумные наезды дочери из пансиона и довольно-таки частые визиты издателей. А однажды в дом доктора явилась миссис Рассел. Еще в Ламбарене Швейцер предложил ей быть переводчицей его лекций, которые он должен был читать в Англии. Миссис Рассел отлично знала немецкий и впоследствии перевела на свой родной — английский — язык две книги Швейцера — «Африканские рассказы» и «Мировоззрение индийских мыслителей».

Когда доктор увидел ее на пороге своего кабинета, он вместо приветствия сказал с сожалением:

— Ваш приезд означает, что весне конец и что нам пора собираться в дорогу...

— Это действительно так, — улыбаясь ответила миссис Рассел. — И я смею заметить, что вас, док, ждут не только в Лондоне, но и в Ламбарене.

С приездом миссис Рассел распорядок дня Швейцера изменился. С утра он обычно занимался подготовкой лекций, а после обеда обсуждал с миссис Рассел написанное и давал ей указания, что в первую очередь необходимо закупить для госпиталя в Ламбарене.

В заботах незаметно пролетело лето. Настала пора отъезда. Доктор не прощался с женой и дочерью, так как намерен был после завершения своего турне по Англии вернуться домой и встретить с семьей новый, 1935 год.


***

Гордый Альбион встретил Швейцера неприветливо. Без зонтика доктор не рисковал отправиться даже на самую кратковременную прогулку. Когда кончался дождь, над Лондоном повисал тугой, насыщенный парами бензина туман, наглотавшись которого, прохожие мучительно кашляли.

Именно таким туманным вечером доктор встретился со Стефаном Цвейгом. Увидев Цвейга, Швейцер был поражен: его друг казался больным. Он сильно сутулился. На похудевшем лице лихорадочно блестели ввалившиеся глаза.

Долго бродили Цвейг и Швейцер по лондонским улицам. Цвейг говорил о тяготах эмигрантского житья-бытья. Он проклинал фашизм и высказывал сомнение в том, что найдется сила, которая сможет противостоять ему.

— Мне все опротивело, доктор! — восклицал он. — Решительно все! Англичане живут так, как будто никакой фашизм им не угрожает. А приезжающие сюда американцы на вопрос, знают ли они об угрозе фашизма мировой демократии, лишь пожимают плечами: какой, мол, еще там фашизм! Наше время не знает героев. Никто не может вырвать свое сердце и осветить людям их путь. Я устал говорить и писать об этом, доктор. Меня не понимают...

— Вы знаете, Стефан, мне тоже постоянно твердят об этом. Всюду я слышу сожалеющие голоса: «Вас не понимают, доктор! Вас не понимают, доктор!». Но я не падаю духом. Не понимают сегодня, непременно поймут завтра. И еще должен вам сказать: я не верю в неодолимость диктатуры. Гитлер — это не всерьез и не навечно. Будут, конечно,беды, и большие беды, но мы с вами доживем до того дня, когда о гитлеризме в Германии будут вспоминать, как о тяжелом кошмаре.

Швейцер не мог знать тогда, какие тяжелейшие жертвы придется принести человечеству, чтобы одолеть фашизм, и что одной из этих жертв падет и его друг, Стефан Цвейг, который не выдержит груза сомнений и покончит с собой в далекой Бразилии в страшном 1942 году.


***

Успешно прошли философские выступления Швейцера в Оксфорде, Манчестере и Эдинбурге. Оратор говорил о том, что культуру должна одухотворять нравственность. Нравственность призвана сближать людей. Главное ее требование: способствовать развитию жизни, ее совершенствованию...

В конце 1934 года Швейцер вернулся во Францию, к нетерпеливо ожидавшей его семье. И почти одновременно в докторском доме на окраине Гюнсбаха начались веселые предновогодние хлопоты и сборы к отъезду в Африку.

Быстро пролетели рождественские и новогодние праздники с наездами гостей и ответными визитами, с церемонными балами, с нарядно украшенными елками. Бывая в обществе, доктор прислушивался к тому, что говорилось о положении в Европе. Но говорили об этом мало и как-то не всерьез.

— Гитлер — естественный щит между нами и красной Россией. Он никогда не будет ссориться с Западом, если мы предоставим ему возможность устраивать его дела на Востоке, — разглагольствовал на одном из обедов известный страсбургский промышленник.

— Но война с Россией — неизбежно мировая война, — пытался возразить Швейцер.

— Оставьте, доктор, эти шуточки большевистским пропагандистам, — перебил его фабрикант. — Россия теперь — не та великая держава, какой она была в прошлом веке. Нынешняя Россия — это не государство, а искусственное построение красной пропаганды.

Немцы с их техникой, с их идеальной организацией покончат с Советами в две-три недели...

Доктор усмехнулся. Он не бывал в Советской России, но, читая о строительстве нового общества в СССР, с пониманием относился к решаемым там проблемам. Ему вспомнились сейчас многочисленные статьи Ромена Роллана в защиту СССР, и, хотя он не со всеми из них был согласен, не был он согласен и с этим фабрикантом: нет, если трудовые люди взяли в свои руки власть, если они побеждают вековые болезни, тьму, бескультурье, не так-то легко отдадут они врагу завоеванное ими...

Фабрикант в тот вечер был весел и беспечен. Но в сердце Швейцера после короткого разговора с ним закралась тревога. А нет ли сговора между Гитлером и теми, кто втайне и явно желает нацелить его армии на Восток? И не нарушит ли Германия этот договор, чтобы вновь — в который уж раз! — попытаться вернуть себе Эльзас?..

Прощаясь на вокзале с фрау Еленой и Ренатой, Швейцер не выдержал и сказал:

— Через год я, наверное, приеду к вам снова. Английские импресарио просили меня выступить с концертами. Я сказал им, что может быть... Но теперь я напишу им о своем согласии. Я не могу оставлять вас одних надолго.

Елена улыбалась. Рената хлопала в ладоши. А поезд тем временем тронулся, и две знакомые машущие платками фигурки были скрыты набежавшими станционными постройками.

Впереди была Африка и новые заботы.


***

Доктор Биссаугави докладывал:

— Увеличилось число прокаженных. Для них не хватает бараков.

— Будем строить, дорогой коллега. Будем строить, если нам не помешают кое-какие события в мире.

— Какие, Оганга?

Насторожились и другие врачи. Марк Лаутербург сказал:

— Мы, конечно, читаем газеты, но лучше один раз увидеть то, о чем без конца читаешь в газетах. Что вы видели в Европе, доктор?

Швейцер ответил уклончиво:

— Тех, кто хочет поехать в отпуск, я бы не стал задерживать. А вот когда вы вернетесь в Ламбарене, мы сопоставим наши впечатления. Возможно, у вас они будут другими. На мое внутреннее зрение слишком давит мой печальный опыт. — И тотчас же, явно уклоняясь от продолжения разговора в этом плане, перевел его в другое русло: — Что нового у нас?

Врачи заговорили наперебой:

— Принимаем в полтора раза больше больных, чем год назад.

— Родильное отделение работает вовсю...

— Марк оперировал недавно Мефистофеля...

— Кого, кого? — переспросил Швейцер. — Мефистофеля? Вы что, перешли уже на обслуживание обитателей преисподней?

Среди врачей раздался смех.

— Мефистофель, — уточнила приехавшая ранее Швейцера миссис Рассел, — это большой шимпанзе. Из присущей ему любознательности он сунул руку в охотничий капкан. Так, с капканом, к нам и доставили.

— Сильная травма? — поинтересовался Швейцер.

— Вся фаланга была раздроблена, — ответил Марк Лаутербург. — Но сейчас все в порядке. Полностью исцелен и зачислен в госпитале на должность звонаря.

Врачи снова смеялись, а Марк Лаутербург совершенно серьезно продолжал:

— Мефистофель оказался способным музыкантом-ударником. С увлечением звонит в обеденный колокол. И, что самое удивительное: всегда точнехонько, минута в минуту. По его сигналу можно часы проверять.

— Ну, что ж, — в тон НʼЧинде откликнулся Швейцер, — еще два-три таких шимпанзе, и мы будем иметь целый оркестр.

А сейчас, господа, пора начать вечерний обход. С какого отделения начнем? С хирургического? Хорошо! Итак, идемте!

Цепочка людей в белых халатах потянулась от докторского дома к хирургическому бараку. Во главе ее неторопливо шагал улыбающийся человек с едва наметившейся в густой гриве волос сединой.

Увидев его, встречные негры приветственно поднимали руки и радостно восклицали:

— Здравствуй, Оганга!


***

14 января 1935 года в Европе в узком семейном кругу Альберт Швейцер отметил свое шестидесятилетие, а через несколько месяцев уже в Ламбарене он получил лучший юбилейный подарок — свою только что вышедшую книгу «Мировоззрение индийских мыслителей».

Новая книга Швейцера пришла в Ламбарене в горячую пору. Доктор затеял строить дамбу, чтобы обезопасить госпиталь от наводнений. Но, как всегда, не хватало рабочих рук, не было цемента. Оборудование для насосной станции, заказанное во время поездки в Либревилль, безнадежно запаздывало...

Швейцер вынул из пакета книгу в скромном сером матерчатом переплете, полистал ее. Странное дело, но он не ощутил ни обычного в первый момент свидания с только что вышедшей книгой чувства авторской гордости, ни желания испытать его вновь. Он устал. Он очень устал. И эта усталость, очевидно, притупляла все его чувства. Он уже две недели не писал жене и дочери. Сегодня он должен написать им. Сегодня он должен написать издателю. А книга... Книга подождет до лучших времен...

Доктор отложил свою новую книгу в сторону и, надев тропический шлем, отправился на стройку, шум которой долетал до окон докторского дома. Навстречу ему попался ГʼМба.

— Оганга, меня послал НʼЧинда. Он ждет тебя. У него на столе недорезанный пигмей...

Швейцер хотел улыбнуться, но улыбки не получилось. Он взял ГʼМба под руку, и вдвоем они кое-как дотащились до хирургического отделения.

Марк Лаутербург в маске, со скальпелем в руках ждал Швейцера, чтобы посоветоваться.

— У этого отца многочисленного семейства, — Марк указал на пигмея средних лет, лежащего на операционном столе,— я обнаружил злокачественную опухоль на легком. Я видел его семью. Она здесь, на берегу реки. Мне жаль его мальчишек, и я не знаю, что мне с ним делать...

Швейцер вымыл руки. ГʼМба помог ему надеть марлевую маску.

— Ну, посмотрим.

Смотрел он долго. Хмурился. Наконец сказал:

— Вырезать бессмысленно. К великому сожалению, мы ничем не можем ему помочь...

Он отвернулся от операционного стола, и Марк Лаутербург увидел впервые, что несгибаемый доктор Швейцер сутулится.


***

Осенью 1935 года Швейцер, как он обещал жене и дочери, выехал в Европу. Он чувствовал себя не особенно хорошо и намеревался отдохнуть и поправить сдавшее было здоровье. Но его надежды оправдались далеко не полностью.

В Европе все резче пахло порохом. И хотя военные действия шли пока в Эфиопии, Швейцер понимал, что малой войной фашисты не ограничатся. На горизонте маячили испанские события.

Рената вот-вот должна была оставить пансион: сроки ее обучения там подходили к концу. Надо было позаботиться о будущем дочери.

Сдала за этот год и Елена. Позволит ли ей здоровье жить в Африке, если в этом возникнет необходимость?..

Едва Швейцер объявился в Гюнсбахе, как из Англии приехал импресарио и сообщил о том, что концерты назначены на ноябрь. Публика, естественно, была бы не против, если бы уважаемый маэстро сопроводил свои концертные выступления докладами об органном искусстве и африканскими впечатлениями.

Швейцер хотел было отказаться от выступлений, но его удержала мысль о предстоящих расходах по госпиталю. Средства, и немалые, нужны были на строительство новых бараков и дамбы, на приобретение медикаментов и медицинского инструментария. Нет, отказываться от заработка, пусть и трудного, нельзя. Неизвестно, что ожидает их уже в будущем году.

И доктор дал согласие на доклады и на выступления с рассказами об африканских впечатлениях. Отныне предстояло готовиться и к концертам, и к докладам.

Концерты Швейцера, слава которого, как виртуоза-органиста, гремела в Европе еще с двадцатых годов, собирали множество слушателей. Для многих из них казалось романтичным и, пожалуй, странным само сочетание в одном человеке таких, на первый взгляд, противоположных качеств талантливого музыканта и врача, практикующего в джунглях Африки. Афиши подогревали любопытство. Бах в исполнении Швейцера, кричали они, еще вчера звучал в Африке, а сегодня он прозвучит в Лондоне. Спешите! Спешите! Спешите!

Начинался концерт, и публика забывала обо всем, кроме музыки, звучащей под сводами зала. В антракте скептики, потрясенные услышанным, говорили:

— Понятно, почему он поехал в Африку. Так может играть лишь человек, очень любящий людей.

В другом углу слышалось:

— Музыкант и врач. В этом сочетании нет ничего необычного. В Африке он исцеляет тела, здесь врачует души.

Швейцер прожил в Европе весь 1936 год. Он улаживал свои дела с издателями, закупал оборудование и продовольствие для госпиталя. Фрау Елена консультировалась у видных медиков. Результаты оказались лучшими, чем можно было предполагать. Вдвоем с Альбертом они часто навещали Рену. Их дочь, теперь уже семнадцатилетняя девушка, радовалась приезду родителей, как маленькая. Она постоянно вспоминала, как год назад, незадолго до шестидесятилетия отца, он пригласил ее и мать к себе в кабинет и предложил:

— А что, если нам удрать от официальных поздравлений? Куда-нибудь в горы...

Так они тогда и сделали. Уехали втроем в Швейцарию, никому не оставив адреса. Устроились в маленьком семейном пансионе. И хотя отец взял с собой рукопись незаконченной работы, у него ежедневно оставалось время на прогулки в горы, к озеру.

Как чудесно рассказывал он о достопримечательностях этого уголка земли — о его истории, географических и природных особенностях! Ренате очень хотелось бы повторить такое путешествие. Отец так редко бывал с ними! Но она видела его озабоченное лицо и молчала. Она не догадывалась, что отец озабочен ее судьбой, ее будущим устройством в жизни. Он положил в швейцарский банк на ее имя некоторую сумму денег. Но что деньги, если в мире неспокойно, если нельзя поручиться за завтрашний день!

Прерывать образование дочери нецелесообразно. Пожить возле нее еще год-два он не может. Оставалось одно: уповать на мужество и выносливость жены.

Когда доктор поделился своими заботами с Еленой, она сказала:

— Ты напрасно не хочешь поговорить с Реной. Она уже взрослый человек и, по-моему, ее мнением нельзя пренебрегать.

Швейцер послушался совета жены. Незадолго до отъезда в Африку он откровенно рассказал дочери о своих колебаниях. Рена выслушала отца внимательно. Ее милое лицо подростка неожиданно посерьезнело; брови, как две стрелки, сошлись к переносице; глаза смотрели вдумчиво и строго. Ответила она так:

— Ты не должен беспокоиться обо мне, папа. Твое дело в Африке — это ведь и наше дело, оставлять его нельзя. Поезжай и, если сможешь, навещай нас с мамой почаще. А если начнется война, мы с мамой приедем к тебе.


***

В Ламбарене Швейцер узнал, что его друг, знаменитый испанский виолончелист Пабло Казальс, покинул Испанию в знак протеста против прихода к власти генерала Франко. Друзья сообщали доктору, что Казальс поклялся не переступать границ Испании до тех пор, пока там бесчинствуют фалангисты.

Был вечер, когда Швейцер читал это письмо. За окном докторского дома клубились недолгие южные сумерки, которые затем внезапно, словно по чьему-то мановению, сменялись непроницаемой темнотой. Так же быстро менялись и чувства в душе Швейцера. Он был горд поступком Казальса, но потом представил себе престарелого музыканта (Казальс почти ровесник Швейцера) бездомным, и ему стало не по себе. Где-то скитаются сейчас Стефан Цвейг, Оскар Краус, Пабло Казальс и тысячи других деятелей культуры и науки, бежавших от фашизма? И какая судьба уготована ему и его семье, если фашисты доберутся до Франции, а затем и до французских владений в Африке?

Через открытое окно, затянутое марлей, до слуха доктора доносилась так называемая музыка ночных джунглей. Под покровом темноты сильный давил, душил, рвал слабого. Торжествующий рев победителей и душераздирающие вопли жертв. Не то ли самое происходит сейчас в объятой тьмой Европе? Но закон джунглей не может восторжествовать среди людей. Ужели бессмысленными были страдания Гете и Баха? Ужели на человечество никак не повлияло их творчество?..

Возвращала к жизни Швейцера «проза Африки». Он забывался в работе.

— Мы лечим людей. Мы вселяем в их души любовь и сострадание к другим людям. Этим мы боремся против войны, — не уставал повторять своим коллегам Швейцер.

Когда до Ламбарене дошли слухи об оккупации фашистами Чехословакии, Швейцер снова засобирался в Европу. Его не оставляло беспокойство о жене и дочери. Он наспех завершал госпитальные дела, зачастую ночи напролет просиживая над грубым, но удобным рабочим столом собственной конструкции.

В начале 1939 года, оставив госпиталь на попечение Матильды Коттман, Швейцер отплыл во Францию.


Загрузка...