Отгремела война. Но тяготы военного времени остались. В госпитале на Огове по-прежнему не хватало лекарств и продовольствия. Врачи и медсестры, рвавшиеся в отпуск, все еще не могли выехать в Европу.
Альберт Швейцер пытался восстановить довоенные связи. Он писал ученым и писателям, врачам и общественным деятелям. Но ответы приходили редко. Война разметала людей по всему земному шару. А иные не могли откликнуться, потому что их уже не было в живых.
Читая скупые строки писем из Европы, казалось, еще пахнущие кровью и пороховым дымом, доктор снова и снова задумывался над теми бедами, которые несли человечеству войны. Только что закончившаяся мировая бойня была в этом смысле самой жестокой. Неисчислимыми казались материальные потери народов. Мысль о колоссальном количестве человеческих жертв исторгала из души крик ужаса и возмущения. Но как и чем можно было измерить моральный ущерб, нанесенный войной всем живущим на земле людям? Война чудовищно извратила естественные понятия о добре и зле. Война возвела в закон насилие. Ценность человеческой личности свелась к нулю: расстрелянным, отравленным, сожженным в концлагерях счет вели не на единицы, а на сотни тысяч, на миллионы...
Отгремела война. Но ее кровавые следы еще долго проступали то там, то тут, тревожа сердца людей. Однажды в Ламбарене пришло необычное письмо. В нем оказались стихи и небольшая записочка. Швейцер прочел ее и узнал, что автором стихов был прогрессивный немецкий поэт Альбрехт Хаусхофер. Он был убит нацистами в Моабитской тюрьме в апреле 1945 года, незадолго до окончания войны. Перед лицом смерти, говорилось далее в записке, Альбрехт написал стихи, посвященные доктору Швейцеру. Называлось стихотворение «Врач из Ламбарене». Поэт сумел переслать его друзьям на волю, а друзья вложили листок со стихами в конверт и отправили их в Ламбарене Альберту Швейцеру.
Доктор был потрясен известием о трагической гибели поэта. Он много раз с волнением читал и перечитывал стихотворные строки:
Нету в мире тревожней сигнала:
— Поспеши! Человек в беде! —
В джунгли доктора сердце позвало
исцелять от страданий людей...
На обороте листка была приписка: «В самые тяжелые минуты он думал о вас, доктор. Это стихотворение поэт ставил в один ряд с тем, в котором он писал о Фритьофе Нансене...»
Швейцер отложил письмо в сторону. Ему вдруг мучительно захотелось увидеть Альбрехта Хаусхофера, поговорить с ним. Наверное, это был человек, одухотворенный теми же идеалами, что и он. Наверное, Альбрехт, мог бы стать хорошим и верным другом. Мог бы стать... Но не станет им больше никогда...
Фрау Елена, немного согбенная, с гладкой старомодной прической и приветливым открытым лицом, приглашала гостей:
— Милости просим! Рассаживайтесь без церемоний, поудобнее. Сегодня Альберт обещает сыграть нам почти всего Баха.
Доктор уже сидел у рояля, прикрыв глаза, настраиваясь на свидание с любимым композитором. Постепенно все его внимание сосредоточилось на бессмертной музыке, которую ему предстояло сейчас воспроизвести. Он не слышал разговоров за своей спиной, не услышал топота ног и шума передвигаемых стульев. Не услышал Швейцер и того, как вошедшая последней Матильда Коттман произнесла дрожащим от волнения голосом:
— Сейчас передали страшное известие... Такое страшное... — Голос Матильды сорвался. Она какое-то мгновение молчала, собираясь с силами, а затем словно вытолкнула из себя: — Американская атомная бомба снесла с лица земли японский город...
Швейцер услышал тишину. И заиграл. Бах звучал гневно и яростно. Звуки рокотали и перекатывались, как волны, кому-то грозя, кого-то предостерегая.
Когда доктор окончил играть, в комнате было так же тихо, как и до начала игры. Швейцер обернулся и увидел словно впервые хорошо знакомые лица. Вот неувядающий Марк Лаутербург. Рядом сидит его скромница жена Эльза. Лицо Биссаугави — это лицо философа. А почему Матильда стоит? Боже, как она сдала, похудела... И почему она стоит? Почему ее губы шевелятся, а слов он не слышит?
Вот встает Ладислав Гольдшмидт. Он подходит к доктору и повторяет слова, которые несколько минут тому назад произнесла Матильда Коттман:
— Американцы сбросили на японский город новую сверхмощную бомбу. Передают, что город перестал существовать...
Швейцер устало поднимается со стула. Он чувствует, как страшно давит на него груз его семидесяти лет. Глаза его бесконечно печальны, но голос спокоен:
— Я ожидал чего-то подобного. Это — дикий апофеоз войны. Вряд ли, друзья, нам придется отдохнуть. Мы должны доказать своей деятельностью, что человеческая личность не обесценена, что люди — не пешки на шахматной доске, что в наше время политики, наконец, должны считаться с общественным мнением. После этого взрыва люди не могут оставаться прежними. Они должны сблизиться и понять, как невелик земной шар и сколь многое на нем зависит от них самих...
Музыкального вечера не получилось. Гости бросились слушать радио. Вскоре во всех концах госпитального поселка слышалось:
— Хиросима... Нагасаки... Сотни тысяч сгорели... Ударная волна... Радиация
Слова были пугающе незнакомыми. Произносили их вполголоса. И, произнося, старались представить себе размеры бедствия, постигшего два японских города. Старались представить и не могли. Картины библейских ужасов — ада и адского пламени — и те бледнели перед известиями из Японии.
Альберт Швейцер одним из первых поднял голос протеста против применения американского атомного оружия. Как врач он понимал, что страшно не только его всесокрушающее действие в момент взрыва; непоправимы последствия радиационного излучения, которые невозможно предвидеть и предупредить. Они могут сказаться, писал доктор, через три-четыре поколения массовым рождением идиотов или уродцев.
Голос Швейцера был услышан за океаном. Знаменитый американский ученый-химик Лайнус Полинг в своей книге «Не бывать войне» вспоминает о том, какое большое впечатление произвели на многих американцев выступления «ламбаренского доктора» против атомной бомбы. Более активной становится в это время и переписка между Альбертом Швейцером и Альбертом Эйнштейном. Выясняется, что их взгляды по вопросу о необходимости запрещения атомного оружия полностью совпадают.
Швейцер внимательно следил за газетами, которые после войны начали приходить в Ламбарене. Газеты призывали «остановить большевиков», «создать мощную сдерживающую силу». Война окончилась, но мира еще не было. Борьба за мир только начиналась.
Особенно привлекали внимание доктора сообщения о многолюдных митингах, участники которых требовали запретить применение оружия массового уничтожения.
«Теперь, после Хиросимы, — думал доктор, — никто не может оставаться в стороне: эхо атомного взрыва отозвалось в каждом сердце. В новых условиях вопросы международной политики становятся делом совести народов мира».
Впоследствии эти мысли лягут в основу антивоенных статей доктора Швейцера и его знаменитой работы «Мир или атомная война?».
Между тем жизнь в Ламбарене шла своим чередом. И хотя с весны 1946 года почти полностью восстановилась связь с Европой, продовольствия и медикаментов доставлялось очень мало.
Марк Лаутербург в ожидании отъезда на родину занялся проверкой местных лекарственных снадобий. Он отправился в джунгли и более двух месяцев прожил в глухой деревушке, населенной пигмеями.
Местные жители, хорошо знавшие НʼЧинду по Ламбарене, ничего не скрывали от своего гостя. Вскоре Лаутербург установил, что постоянных лекарей у пигмеев нет. Их роль выполняют старейшина деревни или вождь племени. Знахарей-лекарей пигмеи называли «нзорксами», что в переводе означало «целитель».
Оказалось, что в качестве лекарств нзорксы широко использовали различные растительные вещества: отвары и припарки из трав, цветов, плодов, кореньев и коры деревьев. Из цветов дерева тоа и кустарника омбиенг приготовлялись, например, рвотные чаи. Плоды дерева кола оказывали эффективное стимулирующее действие. Употребление сока этих плодов позволяло пигмеям преодолевать большие пространства, восстанавливать силы и устранять усталость. Сок дерева икуй употреблялся против кашля, а в больших дозах — как снотворное средство.
Покидая гостеприимных хозяев, НʼЧинда увозил с собой эти и многие другие рецепты. Часть их затем нашла применение в госпитале на Огове.
Уже третий день с реки дул сильный ветер. Листья пальм на ветру словно вибрировали. К вечеру третьего дня с двух хижин сорвало крыши. Обветшавшие за время войны бараки трещали по всем швам. В госпитале опасались наводнения.
Альберт Швейцер чувствовал себя не совсем хорошо — сильно ныла спина, боль разламывала ноги — но лежать он не хотел. Взяв планшет и карандаш, он побрел к Огове. Встречные неодобрительно качали головами и советовали доктору вернуться домой. Он отшучивался и упрямо продвигался к реке.
Вот и Огове, вспененная, злая. Волны ходят по ней, готовясь ринуться на берег. Они ударяют в старые сваи и недовольно бегут вспять. Доктор идет вдоль ложбины. Вода по ней продвинулась особенно далеко. А за ложбиной — скат в сторону госпиталя. Еще немного — и вода хлынет к постройкам.
— Это, пожалуй, самое опасное место, — говорит сам с собой Швейцер. — Здесь мы возведем дамбу в первую очередь. Ее следует расположить, наверное, вот так.
И он тут же набрасывает на листе бумаги план расположения будущей дамбы. Вода лижет носки его сапог, но доктор не замечает ее.
Возвращаясь домой, он отдает распоряжение об эвакуации бараков, расположенных вблизи от ложбины, и о подготовке каноэ. Встревоженной Елене он говорит:
— Не волнуйся. Все обойдется. Только бы не было дождя.
Доктор тяжело ворочается. Нет, видно, не заснуть ему этой ночью! Он прислушивается: как будто кто-то осторожно постукивает под окном... В темноте трудно нащупать туфли. Доктор шлепает к окну босиком. Прижимает лицо к стеклу и всматривается во тьму. Прямо перед собой он видит блестящие белки глаз. Акага! Доктор распахивает окно.
— Можете спать спокойно, Оганга. Вода начала спадать. Ветер стихает, — говорит Акага.
Вскоре после отъезда супругов Лаутербург уехала Эмма Хойзкнехт. Собиралась навестить родину и Матильда Коттман. Швейцер и хотел удержать сотрудников в госпитале и не мог. Он понимал, как истосковались люди по родине, по родным и близким, как рвались они встретиться, наконец, с друзьями, взглянуть, что сталось с родными местами за годы войны. Поэтому, когда к доктору приходили с просьбой поехать в отпуск или решением уехать из Ламбарене навсегда, он не подавал и виду, что огорчен, от души желал уезжающим доброго пути и радостных встреч. Но оставшимся приходилось тяжело: на их плечи ложились двойные, а то и тройные обязанности. Акага замещал миссис Рассел и командовал строителями. Страсть к чтению помогла ему познакомиться с основами строительного дела и сдать экзамен на техника-строителя. Биссаугави заменял Марка Лаутербурга в операционной и одновременно заведовал пунктом первой помощи. Фрау Елена вновь взялась за руководство родильным отделением и сиротским приютом. Матильда Коттман осуществляла роль начальника штаба при Альберте Швейцере.
Когда врачи, медсестры и фельдшеры сходились на утреннюю летучку и Швейцер оглядывал их сильно поредевшие ряды, он говорил:
— Держитесь, друзья! Скоро мы получим новое подкрепление. Вернутся и те, кто отдохнул. Вчера я получил письмо от фрейлейн Эммы Хойзкнехт. Она пишет, что уже соскучилась по Ламбарене и собирается возвращаться.
Джозеф на это обычно ворчал:
— Все отдыхают, а нам здесь не до отдыха. И неизвестно, когда же мы сможем отдохнуть. Разве что на том свете...
Его воркотню никто не принимал всерьез. Все знали, что тотчас же после летучки он отправится на пункт первой помощи помогать доктору Биссаугави и до самого вечера будет терпеливо возиться с вновь прибывшими больными, вызывая улыбки на их лицах неожиданными и оттого еще более острыми словечками.
— У нас нет железа, нет жести, нет кирпича, нет черепицы, — говорил Швейцер и загибал пальцы. — У нас почти ничего нет для строительства, но строить мы будем. Мы с Акагой подумали над тем, что же у нас есть, и решили: для начала хватит... У нас есть лопаты, есть топоры и мотыги. Наконец, у нас есть руки.
Доктор поднял высоко над головой свои тяжелые, мозолистые и загорелые руки.
— Земли вокруг достаточно, — продолжал он. — Мы перебросим ее оттуда, где она лежит бесполезно, туда, где она будет с пользой служить нам. Вы, друзья, догадались, наверное, что мы с Акагой надумали строить дамбу.
В толпе зашумели. Те, кто жил на холме, считали, что им вовсе не обязательно участвовать в строительстве. Кто-то вспомнил, что собирался в ближайшие дни на охоту. Кто-то другой кричал о неотложной поездке к отцу жены в далекую горную деревню.
Тогда вперед выступил старик африканец, приятель покойного охотника Лунонги. Он начал издалека:
— Давно это было, когда Луна висела так низко над Землей, что с верхушки самой высокой пальмы до нее можно было дотянуться. Не знали тогда люди огня и освещали их днем — Солнце, а ночью — Луна. Вот однажды лесные люди обратились к людям саванны и предложили, чтобы те выделили двух самых сильных юношей. Юноши должны были забраться на верхушку пальмы и почистить Луну. Она к тому времени потускнела и светила слабо, особенно лесным людям, жившим в джунглях.
Пришли посланцы лесных людей к людям саванны, но те прогнали их и отказались выделить юношей. Они сказали: «Нам Луна и так хорошо светит».
И настала ночь. И Луна в эту ночь светила совсем слабо. И напали на людей саванны враги. И во тьме убивали их, дрожащих и ничего не видящих, и брали в плен их жен и детей.
И когда над старейшиной этого племени занес копье воин-иноплеменец, свершилось чудо: Луна засияла так ярко, что осветила ровным светом все вокруг. Это юноши из племени лесных людей добрались до нее и до блеска начистили ее серебряные бока.
Приободрились оставшиеся в живых воины из племени людей саванны. Они увидели врагов в лицо и смело бросились на них. И дрогнули враги. И побежали. И отправили тогда люди саванны к лесным людям послов с богатыми дарами, и рядом с послами шли два самых сильных, самых ловких юноши. Они шли на смену юношам из племени лесных людей, которые хорошо поработали в ту ночь...
Когда старик закончил свою речь, в толпе царило молчание. Акага воспользовался этим и крикнул:
— Желающие подходите получать лопаты!
Из толпы шагнули вперед несколько человек. Они направились к Акаге. Следом за ними потянулись и другие. Вскоре у сарая, где хранился рабочий инвентарь, выросла длинная очередь. Акага выдавал лопаты и предупреждал:
— Завтра, как только встанет солнце, приходите в ложбину. Оганга и я будем ждать вас.
В госпиталь стали приезжать новые добровольцы — врачи и медсестры. В письмах, которые друзья Швейцера присылали с вновь прибывающими в Ламбарене, как лейтмотив, звучал один и тот же вопрос: «Почему вы не приедете в Европу? Что вас еще держит в Африке?»
И доктор отвечал: «Долг. Так много старых, верных сотрудников после окончания войны вернулось на родину и так много прибывает новых, еще не привыкших к местным условиям, что я должен остаться с ними: здесь нужен сейчас мой опыт и авторитет».
Была и еще причина, которая удерживала доктора в Ламбарене и о которой он никому не писал и никому не говорил. Причина эта: страх перед послевоенным обликом Европы; издалека он виделся Швейцеру диким и ужасным.
Кроме того, прожив в Африке безвыездно последние восемь лет, Швейцер пустил в Ламбарене по-настоящему глубокие корни. Теперь он считал Африку своей второй родиной и свое будущее связывал только с ней.
Как-то, показывая госпитальный сад вновь прибывшим коллегам, доктор обратил их внимание на скромно цветущий куст.
— Взгляните сюда, — сказал он. — Это бузина, которую я привез из Гюнсбаха. Там она цветет в июле, а здесь вы видите ее цветущей в декабре. В чем дело?
А дело в том, что здесь она цветет дважды — в июне и в декабре! Эта бузина-переселенка показывает хороший пример. Сумейте и вы, друзья, цвести на чужбине дважды!..
В начале января 1948 года, незадолго до своей семьдесят третьей годовщины, Швейцер получил письмо от Базельской студии швейцарского радио. В письме доктора извещали о том, что 14 января 1948 года на коротких волнах из Швейцарии состоится передача, специально организованная для него, доктора Швейцера. К нему обратятся по радио несколько его друзей из Гюнсбаха.
Доктор ходил взволнованным.
«Кто бы это мог быть?» — размышлял он, перебирая в памяти старых гюнсбахских знакомых.
С помощью молодых врачей он настроил радиоприемник на нужную волну и стал ждать назначенного срока. И вот 14 января, когда в Ламбарене колокол звонил к обеду, из радиоприемника послышался знакомый бас. Сомнений быть не могло: голос принадлежал хорошо знакомому Швейцеру старому мэру Гюнсбаха.
— Добрый день, Альберт! — заметно волнуясь, начал он свое обращение к другу. — Это я — мэр твоего Гюнсбаха. В день твоего рождения я хочу пожелать тебе счастья и здоровья... Я хочу пожелать счастья и здоровья фрау Елене...
Едва отзвучал бас мэра, как зазвучал второй знакомый голос, и третий, и четвертый... Говорили соседи Швейцера — Неф и доктор Арнольд; затем с сердечными словами к юбиляру обратились доктор Фриц Кох и учитель Ортлиб. Они только поздравляли великого гражданина их маленького городка и спрашивали, не забыл ли он их. В заключение передачи голоса выступавших смешались в нестройный хор, из которого можно было разобрать только одно:
— Скорей возвращайся, Альберт! Ты слишком долго отсутствовал!
Эта необыкновенная в своем роде передача сильно подействовала на фрау Елену и Альберта Швейцера. Теперь они оба твердили:
— Надо ехать! В Европе нас ждут!
Но неотложные дела по достройке дамбы и передаче госпиталя новому временному руководителю — доктору Перси — задерживали их в Африке.
Наконец первого октября 1948 года Елена и Альберт отплыли в Европу. В порту Марселя доктора приветствовали толпы народа. Улыбаясь и приподнимая шляпу, он с трудом прокладывал себе путь среди плотно обступивших его людей.
Когда его спросили, где он и его супруга остановятся, доктор попросил:
— Порекомендуйте мне дешевую гостиницу!
Ему назвали адрес, и он, легко подняв два увесистых чемодана, сам понес их к гостинице.
В Марселе супруги Швейцер не задержались, и уже 29 октября Швейцер пожимал крепкие руки друзей, призывавших его в Гюнсбах.
В течение нескольких дней фрау Елена и Альберт наводили порядок в своем старом гюнсбахском доме, а затем поехали в городок Менедорф, что расположился на берегу Цюрихского озера. Там жила их дочь Рена, счастливая мать четверых детей: дочерей — Кристины, Катрин и Моники — и сына Филиппа.
За окном поезда мелькают зеленые эльзасские города и поселки. На месте развалин военного времени уже строятся новые дома. Люди, входящие в вагон, жизнерадостны и разговорчивы.
«Что это, — думает Швейцер, — осознанное желание поскорей забыть ужасы войны или вера в лучшее будущее?»
Его размышления прерывает пожилой пассажир с бледным в темных крапинах лицом, как видно, старый горняк:
— Вы нездешний?
— Здешний, — отвечает доктор. — Но всю войну прожил далеко отсюда, в Африке.
— А-а, — тянет рабочий. — А мы здесь хлебнули горя. Вспомнить страшно. Но теперь — баста! Хватит! Теперь мы ученые и не дадим себя обмануть. Новой войне не бывать!
Швейцер улыбался в усы. Его радовала горячность старого рудокопа. Он пожал ему руку и сказал:
— Я благодарен вам за эти слова. Если бы все думали так, как вы!
Рабочий смутился. Он задержал руку доктора в своей и, наклонившись к нему, вполголоса произнес:
— У нас на руднике многие думают так, но хозяева недовольны. Им подавай военные заказы!
Собеседник доктора вскоре вышел, а поезд, пересекший франко-швейцарскую границу, побежал уже по земле Швейцарии. Близилась встреча с дочерью, зятем и внуками.
Сонный голос кондуктора объявил:
— Менедорф!
Торопясь, фрау Елена и Альберт Швейцер подхватили чемоданы и саквояжи и пошли к выходу. На платформе небольшого вокзала их уже ждали. Фрау Елена бросилась обнимать дочь, и зятя, и внуков. Маленькая, сгорбившаяся, она хотела обнять сразу всех, сразу всех прижать к своему изболевшемуся материнскому сердцу... Она плакала. Плакала и Рената. А внучки и внук с любопытством оглядывали деда, о котором слышали от мамы столько интересного.
— Дедушка, а ты правда из Африки приехал? — решилась, наконец, Катрин.
— Правда, — ответил, улыбаясь, доктор. — А разве незаметно? Смотрите-ка, какие вы бледные, а я — совсем черный, как негр.
— И бабушка тоже из Африки?
— И бабушка тоже.
— А почему она не черная?
— Она от солнышка пряталась...
— Пойдемте! Пойдемте! — спохватилась вдруг Рената. — У подъезда вокзала нас ждет машина.
В этот вечер дедушка Швейцер усаживает на колени, на которых так любили сидеть африканские ребятишки, своих собственных внуков. По их просьбе он рассказывает одну за другой истории из жизни джунглей. Но внукам все мало! И когда Рената забирает их спать, они просят:
— Мама, разреши дедушке посидеть у наших кроваток!
Дедушка смеется:
— Не думал, что на старости лет придется соревноваться с царевной Шахерезадой.
Но отказать внукам он не может. И в полутемной детской он снова рассказывает о принесенном охотниками, вылеченном и прижившемся в госпитале пеликане, о своих ручных антилопах, о собаке Чучу, обезьянке Джулии и кошке Зици.
— Откуда они у тебя взялись, дедушка? — шепчет Кристина.
И дедушка Альберт начинает новый рассказ:
— Однажды пришел я в палату навестить недавно оперированных больных и слышу вдруг какой-то странный звук. Прислушиваюсь. Кажется мне, что издалека доносится мяуканье. Говорю больным: «Где-то здесь должна быть кошка». Но африканцы-больные разубедили меня: «Это, — говорят, — плачет за стеной маленький ребенок». Прихожу в эту же палату на следующий день. И что же! Снова слышу слабое «мяу, мяу!»
На этот раз я не стал слушать больных. Пошел в направлении звука. Уткнулся в ящики. Велел фельдшеру отодвинуть их. И за ящиками нашли котенка. Как он попал туда — ума не приложу!
— А что дальше? — хором спрашивали дети.
— Дальше? Я сам выкормил котенка из бутылки. И выросла, наконец, чудесная кошечка. Она была неразлучна со мной. Когда я приходил в приемную, она вспрыгивала на стол и выделывала на нем такие уморительные па, что больные умирали от смеха. Вечером она ложилась рядом с моей левой рукой и мурлыкала во сне.
— А как она мурлыкала?
И дедушка Альберт должен был мурлыкать по-кошачьи, пока внуки не заснули.
В середине июня 1949 года фрау Елена и Альберт Швейцep по приглашению Чикагского университета отплыли в Соединенные Штаты. Погода благоприятствовала путешественникам, беседы с новыми знакомыми были настолько интересными, что супруги Швейцер не заметили, как они пересекли океан. Уже 29 июня мощный, прекрасно оборудованный пароход «Скайлайн» приблизился к Манхеттену. С волнением ожидал Швейцер появления статуи Свободы, созданной уроженцем Эльзаса скульптором Бартольди, чей поверженный негр сыграл такую роль в его, доктора, судьбе.
Однако разглядеть как следует знаменитую скульптуру Швейцеру не удалось. Еще задолго до того, как пароход подошел к пирсу, на катерах к борту судна прибыли репортеры. Это были так называемые «охотники за фотографиями». Не успели Швейцер и его супруга опомниться, как репортеры вскарабкались на борт «Скайлайна» и перешли в сокрушительное наступление. Перед лицами доктора и фрау Елены непрерывно мелькали молнии. Их снимали в профиль, в анфас, сверху, снизу. Один из репортеров оседлал cвоегo товарища, другой, словно обезьяна, повис на судовых снастях.
— Эта какие-то дикари, — вполголоса заметил жене доктор.
Но «дикари» после первой встречи на «Скайлайне» уже не оставляли Швейцера в покое. Они сопровождали его до выхода на землю, до ожидавших гостей автомобилей. На берегу к ним присоединились репортеры-интервьюеры, которые начали досаждать доктору бесконечными вопросами.
— Хотите ли вы сделать заявление для наших читателей?
— Что вы думаете о коммунизме?
— Подвергались ли вы в Африке нападению зверей?
Вопросы сыпались градом буквально со всех сторон. Наконец Швейцеру это надоело и он решительно запротестовал:
— Никаких заявлений! Оставьте нас в покое!
И все-таки в вечерних газетах появились «интервью с чародеем джунглей». Фрау Елена, смеясь, зачитывала мужу отрывки из них.
«Ночью, когда его пациенты спят, доктор пишет философские трактаты».
«Свои рукописи доктор должен подвешивать к потолку, чтобы их не сожрали антилопы».
«Африканский чародей хочет испробовать новый американский способ лечения проказы».
«Доктор слышал от своих друзей много плохого об Америке. Он удивлен небоскребами и полагает, что американцы милы с ним оттого, что принимают его за богатого банкира или знаменитого боксера».
В таком же духе были и другие газетные сообщения. Швейцер слушал их и тоже смеялся.
— Что они еще придумают? — вопрошал он, не ведая о том, что редакции ежедневно требовали от корреспондентов: «Сообщайте больше о Швейцере. И не только анекдоты, а что-нибудь о его мыслях». Это означало, что сюрпризы еще впереди.
Через несколько дней Швейцер и фрау Елена поездом отправились в Чикаго. Соседний вагон, несмотря на протесты доктора, был оккупирован журналистами. Стоило доктору на одной из остановок помочь женщине, которая с трудом тащила тяжелую ношу, как газеты запестрели заголовками: «Самый галантный гость», «Африканский джентльмен».
Как-то Швейцер заинтересовался гофрированным железом, из которого были сделаны придорожные гаражи.
— Этот материал, пожалуй, подойдет и нам в Африке.
Реплику Швейцера услышали журналисты, и в течение нескольких дней газеты называли его не иначе, как «мистер Гофрированное Железо».
В Чикаго Швейцер и его супруга были встречены профессорами местного университета. В честь гостей был дан обед, а затем состоялась торжественная церемония присуждения доктору Швейцеру степени почетного доктора философии Чикагского университета.
Далее путь четы Швейцеров лежал в городок Аспен — место проведения гётевского праздника. Доктор думал, что Аспен расположен неподалеку от Чикаго. В действительности же он находился в полутора днях езды на запад на плато Колорадо, на берегу озера Мичиган.
Снова потекли томительные часы путешествия в поезде. Они скрашивались лишь интересными рассказами сопровождавшего гостей молодого преподавателя мистера Вундта. От него фрау Елена и Альберт Швейцер узнали, это Аспен лежит на высоте тысячи метров над уровнем моря. Раньше в этих местах добывали серебро, и городок так и назывался Серебряным. Свое второе рождение Аспен пережил в связи с музыкальными фестивалями и фестивалями культуры, котоые проводятся там ежегодно летом и привлекают массу публики. Основателям аспенских музыкальных фестивалей были русские по происхождению музыканты — пианисты Виктория Вронская и Виктор Бабин.
— На лето тысяча девятьсот сорок девятого года, кроме вас, в Аспен приглашены испанский философ Ортега-и-Гассет, итальянский писатель Боргезе, наш поэт Торптон Вильдер и профессор из Германии, исследователь творчества Гёте, доктор Бергштрассер. Но вы, доктор, безусловно, самая яркая звезда нынешнего праздника, — улыбался мистер Вундт.
Когда Швейцер прибыл в Аспен, он узнал также, что приглашен принять участие не только в гётевском празднике, но и в музыкальном фестивале.
Виктор Бабин говорил доктору:
— Приехали уже музыканты симфонического оркестра под руководством Митропопуло. Вчера прилетел Артур Рубинштейн. Ждали только вас.
Доктор качал головой и улыбался в усы:
— Что ж, придется, видимо, работать и по ночам, как об этом пишут ваши газеты.
И началось. Пресс-конференции, записи органных концертов на граммофонные пластинки, радиоинтервью — все короткое время пребывания в Аспене было заполнено делами и деловыми встречами.
К сожалению, на самочувствие Швейцера дурно повлиял разреженный горный воздух, и доктор пробыл в Аспене только два дня. Но его речь о Гёте, которую он произнес сначала по-французски, а затем по-немецки, его игра на рояле в маленькой уютной гостинице, его юмор и человечность произвели на гостей праздника и на публику глубокое впечатление. Американцы были удивлены сердечностью и откровенностью, которые этот седой человек проявлял в беседах с каждым, будь то знаменитый писатель или простой студент.
За два дня пребывания в Аспене доктор очень устал. Он жаждал скорее добраться до Принстона и увидеться с Эйнштейном, но запланированным пресс-конференциям с его участием, казалось, не будет конца. Какой-то особенно настойчивый корреспондент следовал за доктором буквально по пятам и просил:
— Дайте мне пример того, что вы называете «уважением к жизни»!
Однажды, это было уже незадолго до отъезда, Швейцер полусердито, полушутливо ответил ему:
— Я, Альберт Швейцер, есть одно из проявлений жизни. И чтобы этому проявлению жизни можно было существовать нормально, необходимо, чтобы вы оставили его в покое. Вот вам самый конкретный пример практического применения принципа «уважение к жизни». Последуйте ему, прошу вас!
Вечером перед отъездом Швейцера пригласили посмотреть выступление индейцев. Доктор согласился, но с неохотой. Надо было спускаться к озеру. Выступление предполагалось на открытой площадке, и говорили, что, возможно, придется стоять.
Но, по мере того как приближалась цель похода, настроение Швейцера менялось. В ущелье, по дну которого пролегала дорога, таилась приятная прохлада. Небо над ущельем нависало таинственным темно-синим пологом. Сумрачные очертания скал и какие-то странные мерцающие огни на озере — все это настраивало на возвышенный лад.
Вскоре путники вышли на широкую поляну, границы которой со стороны гор поросли кустарником, а со стороны озера — невысокими деревцами. Посреди поляны горел костер. Его пламя стремительно рвалось ввысь. У костра красивые меднолицые люди в головных уборах из разноцветных перьев танцевали медленный ритмический танец. В такт движениям они пели, торжественно и протяжно.
Швейцер попросил перевести, о чем поют танцующие, и переводчик мистер Эмери Росс пояснил:
— Это ночное песнопение американских индейцев племени навахов. А говорится в нем вот о чем:
Я иду — предо мной красота.
Я иду — позади красота.
Я иду — подо мной красота.
Я иду — надо мной красота.
Впереди меня ждет красота,
И конец всему — красота...
Индейцы пели, переводчик переводил, а Швейцер, потрясенный мудростью народной песни, повторял про себя:
Впереди меня ждет красота
и конец всему — красота...
Он уехал из Аспена под впечатлением красочного ночного зрелища и более чем когда-либо уверенный в том, что жизнь — это великое чудо, дарованное человеку природой, и что служить жизни, ее развитию, ее совершенствованию — самое высокое благо.
...И вот — Принстон. Институт высших исследований, Фулд-Холл. Длинный дом с куполом. Швейцер поднимается в лифте и идет по бесконечному коридору. Кабинет № 103, 107... А ему нужен № 115. Ага, вот и 115. Дoктop тихонечко стучит. Дверь открывается — и на пороге вырастает хозяин кабинета Альберт Эйнштейн. Его мягкие седые волосы словно летят по ветру. Широко открытые, излучающие сердечность глаза смотрят немного рассеянно и устало.
Эйнштейн обнимает гостя и вводит его в свой кабинет. Это просторная полупустая комната. У окна стоит большой письменный стол. Позади стола — огромная черная доска. На доске — написанные мелом перечеркнутые формулы, выкладки.
Обстановку комнаты дополняют кожаные кресла, кушетка и стеллажи с книгами. Ни картин, ни цветов — ничего, что отвлекало бы внимание, в комнате нет.
— Я ждал вас, доктор. Я даже пробовал рассчитать, когда вы не выдержите и сбежите от них, — говорит Эйнштейн, протягивая Швейцеру обрывок бумаги с расчетами.
— О, это не так-то просто было сделать,— отшучивается Швейцер. — Меня удерживал Гёте.
Эйнштейн издает почтительное «о!» и, указывая на доску, говорит:
— Полюбуйтесь! Доказываю недоказуемое! Все вокруг твердят, что единой теории поля не существует и не может существовать, а я на старости лет тщусь создать единую теорию поля и чувствую (вы верите во внутренние предчувствия?), что стою на правильном пути... Еще немного усилий... Немного времени...
Эйнштейн вдруг на какое-то мгновение задумался, а затем заговорил совсем о другом:
— Когда я отдыхаю и размышляю о Канте или слушаю Баха, я всегда вспоминаю о вас. Вы получили мое последнее письмо?
— Дa. Спасибо. Я был очень обрадован тем, что наши взгляды совпадают.
— Иначе и быть не могло! — воскликнул Эйнштейн. — Я считал и считаю, что наш мир стоит перед кризисом, все значение которого еще не постигли те, кому дана власть выбирать между добром и злом. Освобожденная от оков атомная энергия все изменила, неизменным остался лишь наш образ мыслей, и мы, безоружные, движемся навстречу новой катастрофе.
— Мне думается, будущее не так безрадостно, — возразил Швейцер. — Перелом в мыслях и чувствах уже обозначился. Влияние этики все возрастает, и недалек уже тот день, когда этика, а не политика будет решать вопрос о войне и мире.
— Я согласен с вами, доктор. Дальнейшее развитие человечества все больше зависит от его моральных устоев.
Швейцер усмехнулся:
— Давно твержу об этом, а меня величают безоглядным оптимистом. Но не верить в людей нельзя. Не верить в людей опасно. И я верю в человечество. Верю в его разум и добрую волю.
— Меня радует и утешает ваша вера, — откликнулся Эйнштейн. — Я вспоминаю молодые, полные оптимизма годы... Помните, как мы музицировали в Берлине?
— Очень хорошо помню! А сейчас вы играете на скрипке?
— Увы! Почти не играю! Но для вас, — Эйнштейн лукаво улыбнулся, — пожалуй, сыграю... А может быть, сыграем, как бывало, дуэтом? Здесь есть недурной рояль...
Швейцер согласился, и встреча давних друзей завершилась импровизированным музицированием и сердечной беседой в антрактах.
Позже, 4 января 1955 года, когда отмечалось восьмидесятилетие доктора Швейцера, Альберт Эйнштейн с восхищением писал о нем: «Я, пожалуй, не встречал никого, в ком так же идеально переплетались бы доброта и стремление к прекрасному, как у Альберта Швейцера. Это особенно замечательно в человеке, одаренном таким великолепным здоровьем. Он рад своими руками создавать то, что соответствует его характеру. Это чудесное здоровье, жаждущее проявить себя в непосредственных деяниях, удержало его от прозябания в пессимистическом смирении, к которому могла бы привести его излишняя чувствительность. Именно поэтому ему удалось сохранить свое радостное жизнеутверждающее „я“, несмотря на все разочарования, которые в наше время подстерегают каждого глубоко чувствующего человека. Он любит истинную красоту не только в искусстве, но и в науке, не признавая в то же время внешней красивости. Здоровый инстинкт помогает ему сохранять непосредственность и стойкость, вопреки всем превратностям судьбы. Он избегает всего бездушного и холодного. Это отчетливо чувствуется в его классическом труде об Иоганне Себастьяне Бахе, где он разоблачает недостаточную чистоту исполнения и манерность музыкантов-ремесленников, искажавших смысл произведений его любимого мастера и мешавших непосредственному восприятию музыки Баха. Мне кажется, что его работа в Ламбарене в значительной степени является бегством от наших духовно застывших и бездушных традиций культуры — зла, против которого одиночки бессильны.
Он не проповедовал, не убеждал, не стремился стать образцом и утешением для многих. Он действовал лишь по внутреннему побуждению. В сущности, в большинстве людей заложено несокрушимо доброе начало, — иначе они никогда не признали бы его скромного величия».
В Ламбарене доктора ожидал сюрприз. Вернулась из отпуска Матильда Коттман. Госпиталь пополнился молодыми врачами, приехавшими из Европы, Америки и Азии. Доктор Перси, временный руководитель госпиталя, не только не снизил числа пациентов, но и сумел найти силы для ремонта старых и строительства новых бараков.
Швейцера, похудевшего и побледневшего за время длительного отсутствия, встречали приветливыми улыбками и шутливыми восклицаниями:
— Слыхали, слыхали мы о победном шествии «Мистера Гофрированное Железо» по Штатам!
У самого дома на грудь доктору бросилась Чучу. Собака так истосковалась по хозяину, что оттащить ее от доктора было невозможно. Так, сопровождаемый Чучу, доктор с волнением переступил порог своего дома.
Немного отдохнув, доктор собрал персонал госпиталя и, оглядев хорошо знакомые и еще совсем незнакомые лица, сказал:
— Мне надо почаще уезжать. Я смотрю, без меня дела у вас идут весьма и весьма успешно.
Невозможно вообразить, какой шум поднялся после этих слов доктора. Матильда Коттман понимающе улыбалась, видя, как в глазах Швейцера вспыхивают озорные смешинки, но молодые врачи, столь наслышанные о ламбаренском кудеснике и жаждущие поработать под его началом, приняли заявление доктора всерьез и сейчас нестройно выкрикивали:
— Оставайтесь с нами!
— Не надо уезжать!
Когда шум несколько поутих, Швейцер обратился к коллегам с известием, которое всех взволновало:
— В ближайшие дни, друзья, мы начнем наступление на проказу. Желающие заняться опробованием новых лекарств пусть запишутся у доктора Перси.
В комнате снова возник было шум, но Швейцер поднял руку и продолжал:
— Это еще не все. Как только подойдут материалы и среди них то самое гофрированное железо, чье имя мне присвоили за океаном, мы, друзья, приступим к строительству лепрозория. Доктор Перси был настолько предусмотрителен,что уже почти полностью подготовил строительную площадку.
...В ближайшие дни центром госпитальной жизни стал строго изолированный барак для прокаженных. Швейцер лично осматривал больных. Незаживающие язвы, гниющие кости, струпья кожи — все это проходило перед ним, как в страшном сне. Безнадежных отделяли и переводили в специальную палату, а тем, у кого была хоть самая слабая надежда на исцеление, давали новые лекарства французского и швейцарского, бельгийского и американского производства. Как-то они подействуют на больных? Медсестры заносили имена получивших то или иное лекарство в особые тетради. Впредь за протеканием их болезни врачи будут наблюдать самым строжайшим образом.
Вечером, когда Швейцер выходил из душного барака на свежий воздух, у него кружилась голова и ноги ступали медленно и неуверенно. Над головой неправдоподобно ярко сияли созвездия южного неба. Ветер доносил с Огове еле заметную прохладу. Доктор смотрел на огни африканских костров и вспоминал костер на берегу озера Мичиган, вспоминал свою встречу с Эйнштейном.
Усталость как рукой снимало. Он спешил домой, чтобы скорей засесть за рабочий стол. Сегодня обязательно надо закончить статью о необходимости запрещения атомного оружия. Сторонники мира в Скандинавии просят срочно прислать ее.
Домa доктора ждут четвероногие друзья. Кошка Зици занимает свое место на рабочем столе. Собака Чучу ложится у дверей и чутко слушает мелодии ночных джунглей. А обезьяна Джулия... спит. Она уверена, что, пока вокруг друзья, с ней ничего не случится, можно спать спокойно.
Жизнь Швейцера в Ламбарене очень скоро вошла в обычное русло, словно никуда он и не уезжал. С утра доктор проводил врачебный обход. Затем спешил на строительство лепрозория. В послеобеденные часы консультировал врачей и медсестер. А когда наступала ночь и врачи, рабочие и больные укладывались спать, Швейцер и не думал о сне. В своем доме, который в целях предохранения от наводнения стоял на сваях, доктор при свете петролеум-лампы отвечал на письма и работал над третьим томом «Культуры и этики».
Далеко за полночь просиживал доктор над рукописью. Его рабочая комната одновременно служила ему и спальней. В этом ящикоподобном помещении, громко называемом кабинетом, размещались удобный рабочий стол собственной конструкции, кровать, умывальник и два табурета. На одном сидел сам доктор, а второй предназначался для посетителей. Окно рабочей комнаты было затянуто сеткой от москитов и других насекомых.
—Они ночью облепляют сетку и долго сидят неподвижно, словно наблюдают. Думают, наверное, что я каторжанин, — смеясь, говорил доктор.
Были в доме и другие, более удобные комнаты, но в одной из них стоял рояль с органными педалями, которым Швейцер очень дорожил, а в другой — получила приют любимая антилопа доктора.
В той комнате, где стоял рояль, по вечерам иногда собирались врачи и медсестры. Там велись длительные, задушевные беседы, а потом Швейцер садился за рояль и играл Баха. Эта традиция родилась давно и сохранялась новыми сотрудниками госпиталя.
Молодые врачи, впервые попав в дом доктора, почтительно оглядывали его скромное убранство, с волнением слушали рассказы старших товарищей. Трудно было поверить, что здесь, в глубине джунглей, в этой скромной комнате, создавалось учение об уважении к жизни, что за этим грубо сколоченным столом были написаны обошедшие мир строки о безграничной ответственности перед жизнью, которые словно явились ответом на кошмары Бухенвальда и Хиросимы!
Но состояние почтительного удивления тотчас же рассеивалось, как только доктор Швейцер просто и сердечно обращался к своим молодым коллегам. Он беседовал с вновь прибывшими доверительно и серьезно, перемежая деловой разговор шутками. И новичок раскрывался, как цветок перед утренними лучами солнца, и совсем забывал о смущении.
Только весной 1951 года доктор смог выехать в Европу. Он рвался помочь снова слегшей фрау Елене. Ему не терпелось увидеть внучек и внука. Наконец, строительство лепрозория, усиленная врачебная деятельность и работа по ночам — все это отразилось на его здоровье. Швейцер чувствовал, что очень устал и что следует переменить обстановку.
Фрау Елена облегченно вздохнула, когда увидела мужа — загорелого, бодрого, как всегда. Доктор взял ее легкую сухую руку в свои большие ладони, и оба они молча смотрели друг на друга и невольно улыбались, будучи не в силах скрыть глубокого душевного волнения.
Швейцер сам обследовал жену, а затем пригласил именитых коллег. Консилиум к общему мнению не пришел: одни врачи считали, что заболевание фрау Елены вызвано длительным пребыванием в условиях тропического климата и серьезной опасности не представляет; другие, наоборот, склонны были видеть положение в более мрачном свете и советовали Швейцеру поместить жену на некоторое время в лечебницу для наблюдения за ходом ее болезни.
Последнюю точку в этом затянувшемся споре поставила фрау Елена. Пока врачи совещались в соседней комнате, она поднялась с постели и, выйдя к ним, объявила:
— Я здорова. Как только приехал Альберт, я почувствовала себя здоровой.
Действительно, приезд мужа, казалось, влил новые силы в согбенное тело фрау Елены. Она хлопотала по дому, читала рукописи Альберта, занималась с внуками.
Вместе с Альбертом она посетила президента Федеративной Республики Германии Теодора Хейса, супруга которого была давней ее подругой. Президент вручил Швейцеру памятную золотую медаль лауреата премии мира немецкой книжной торговли.
16 сентября 1951 года Швейцер выступил с речью во Франкфурте-на-Майне. Выступление известного борца за мир получило широкий отклик. В ответ на приглашение различных обществ доброй воли доктор совершает турне по Англии, Голландии и Скандинавии. И везде он страстно и убежденно проповедует будущее без войн, без насилия, без распрей между народами.
Из Африки приходят письма, призывающие доктора вернуться в Ламбарене. Швейцер начинает готовиться к отъезду, но, наконец, ему предоставляется возможность увидеться с Пабло Казальсом. В декабре в Цюрихе должен состояться концерт, посвященный семидесятипятилетию со дня рождения Казальса. Виновник торжества сам прислал доктору приглашение. И Швейцер едет в Цюрих.
В большом, торжественном светлом зале, предназначенном для концерта, глазам Швейцера открывается грандиозная картина. Сто двадцать виолончелистов застыли у пюпитров, как королевская гвардия на параде. Меж их рядами навстречу Швейцеру спешит живой, темноглазый, но уже совсем седой маэстро Казальс...
— Какая встреча! Боже мой!
Друзья обнимаются. Доктop поздравляет знаменитого музыканта с юбилеем, вручает ему подарок и спрашивает:
— Как там, в нашей Каталонии?
Взгляд Казальса становится печальным, но тут же обретает прежнюю ясность.
— Вы, наверное, забыли, что я поклялся не ступать на испанскую землю, пока там царит Франко? — вопросом на вопрос отвечает он и продолжает: — Кстати, фестивали в Праде, о которых я вам сообщал, имеют двойной характер — творчества и протеста. Я не случайно выбрал Прад: это под боком у Франко, но недосягаемо для него, к счастью.
Звонок, означающий начало концерта, прервал разговор. Казальс отправился на сцену, а Швейцера проводили на одно из мест для почетных посетителей.
Концерт был великолепен. Кроме классических произведений, исполнялись и некоторые произведения юбиляра, в том числе широко известная оратория «Эль Песседре».
Швейцер был в восхищении. В перерыве он подошел к автору и сказал:
— Это высокая музыка! Все-таки лучше творить, чем протестовать!
— А почему не совместить одно с другим? — возразил Казальс. — Как, например, я совмещаю протест и творчество на фестивалях в Праде... Мало того, протест иногда, пожалуй, может быть труднейшим и ответственнейшим видом творчества. Вам ли, Альберт, не знать этого!
Швейцер рассмеялся.
— Вы нисколько не изменились, Пабло! — воскликнул он. — И спорить с вами так же опасно, как и полвека назад. Но мне эта опасность не угрожает. Ваш протест глубоко морален и полностью оправдан. Если хотите знать, в свое время и я давал зарок не ступать на немецкую землю до тех пор, пока ее попирает нацистский сапог.
Теперь смеялся и Казальс. Так два великих гуманиста полностью сошлись во взглядах на моральные основы протеста.
Возвращения доктора в Ламбарене очень ждал Акага. За прошедшие пять месяцев он облазал все закоулки госпиталя, отметил все прорехи, выбрал наиболее удобные места для строительства новых зданий. Венцом его неутомимой деятельности был генеральный план реконструкции поселка.
Акаге шел сорок пятый год, но он оставался по-юношески стройным и жизнерадостным. Ничто не могло поколебать его уверенности в успешном исходе того или иного дела, начатого им. Глядя, как он чертит и перечерчивает свой план, Матильда Коттман не раз говорила:
— Вы слишком широко размахнулись, Акага. Не думаю, чтобы в ближайшие годы мы смогли осилить такой объем работ. Да и средств у нас маловато. И неизвестно еще, что привезет с собой доктор Швейцер.
Акага горячо возражал Матильде:
— Сумеем! Осилим! Я уверен, доктор привезет все, что нужно. Вы посмотрите, сколько больных сейчас мы отправляем домой: перевяжем, дадим лекарство и — до свидания! Потом они возвращаются снова, часто в более тяжелом состоянии...
А почему мы поступаем так? Мы злые? Нет! Нехорошие? Нет! Просто у нас не хватает бараков для больных! И я считаю так: если не хватает, надо построить!..
Едва только Швейцер отдохнул после плавания по Огове, как тотчас же к нему явился Акага. Не говоря ни слова, он разложил на рабочем столе доктора свой план. Швейцер внимательно всматривался в черные линии, квадраты и кружочки.
— Хорошо поработал, Акага! На днях мы приступим к осуществлению твоего плана.
Доктор порылся в своих бумагах и протянул Акаге тоненькую книжку:
— Увидишь Джозефа, передай ему, пожалуйста! Эта книжка о нем.
Акага ликовал. Оганга одобрил его план! Он работал недаром! На днях будут заложены первые камни в фундаменты новых зданий!
Но не успел Акага порадоваться как следует, из-за угла операционной выбежал доктор Перси. На бегу он крикнул:
— Прорвало канализацию в лепрозории!
Акага как попало сунул в карман книжку, которую до этого бережно нес в руках, и, не разбирая дороги, бросился вдогонку за доктором Перси. Когда Акага прибежал к лепрозорию, Перси уже орудовал лопатой, стремясь отвести нечистоты в сторону от госпитального поселка. Второй лопаты у него не было. Акага заметался в поисках чего-либо, что заменило бы ему лопату. Взгляд его упал на кусок старой черепицы. Он поднял его и лихорадочно начал сгребать землю. На пути медленно текущего грязного месива быстро вырастал небольшой земляной вал.
Акаге приходилось работать на четвереньках. Пот с него лил градом. Солнце стояло почти отвесно и палило нещадно. Раздражающе щелкали над головой попугаи, словно дразнили двух из последних сил работающих людей.
Через час Акага и Перси, измученные, взмокшие и грязные, могли, наконец, сказать друг другу:
— Кажется, пронесло! Теперь надо позвать людей и укрепить то, что мы сделали.
В обеденный зал доктор Швейцер их не допустил.
— Дезинфицироваться! — приказал он. И добавил: — Я сам прослежу за тем,,чтобы вас миновали неприятные последствия.
К счастью, все обошлось хорошо. Но опасность, которая угрожала госпиталю в тот памятный день, заставила Швейцера принять срочные меры к еще большей изоляции лепрозория от госпитального поселка.
Джозеф оставался верен себе. Когда Акага передал ему книгу, он возмутился тем, что она так сильно помята.
— Оганга не знает, кому он дает на хранение такую нежную вещь, как книга, — ворчал Джозеф. — Разве можно было доверить ее этому верзиле с грязными ручищами!
Но ворчал Джозеф для виду, а в глубине души был горд, очень горд самим фактом посвящения ему книги. Теперь никто не осмелится оспаривать, что именно он, Джозеф, был первым фельдшером Оганги. Сам Оганга написал об этом. И всякий, кто прочтет эту книжку, узнает о Джозефе, старом фельдшере из Ламбарене.
Джозеф бережно завернул книгу в бумагу. Конечно, она сильно помята этим зазнайкой Акагой, но Джозеф уложит ее на самое дно чемодана, прижмет ее хорошенько вещами и накрепко прикроет крышку чемодана. Он уверен, что там книжка отлежится и станет как новенькая.
Надо поблагодарить Огангу, но сделать это так, чтобы он не подумал, что Джозеф голову потерял, получив в подарок эту книжечку...
Первый фельдшер большого белого доктора вышел на улицу. Несмотря на поздний час, с окраины поселка доносился визг пил, звон топоров и громкие крики.
— Этот Акага теперь спать спокойно не даст. Дорвался до работы! — пробурчал Джозеф.
У докторского дома рабочие сгружали с машины мешки с цементом и жесть. Оганга стоял на крыльце и что-то писал в блокноте. Увидев Джозефа, он помахал ему рукой. Джозеф подошел к Оганге и, как бы между прочим, сказал:
— Все забываю поблагодарить тебя, Оганга, за книжку.
— Не стоит, Джозеф! Я думал, что тебе будет приятно получить ее...
— Мне приятно, — подтвердил Джозеф и, помолчав, добавил: — Забавно написана.
— Очень рад, что книжка понравилась тебе. Я писал ее с удовольствием. Мне хотелось вспомнить, как мы вместе начинали наше дело. Помнишь, тогда здесь ничего, кроме старого курятника, не было. Если припускал дождь, мы промокали до нитки, но операцию доводили до конца. А посмотри-ка, каков наш госпиталь ныне! Стоило ради этого поработать?
— Стоило! — растроганно произнес Джозеф.
Немного потучневший, с необычными для африканцев тонкими усиками над верхней губой, первый фельдшер, такой уверенный в себе, выглядел сейчас смущенным. Ему припомнилось вдруг бегство из Ламбарене и затем возвращение сюда после первой мировой войны без гроша в кармане. Оганга тогда ни в чем не упрекнул его.
— Если бы позволяло время, — задумчиво сказал Швейцер, — я написал бы и о Лунонге, и о НʼКендью, и о тетушке Ндоле... Но ты видишь, Джозеф, куда идет мое время. Привезли материалы... Надо принять их. Записать, сколько чего...
— Давай, Оганга, я займусь этим, — неожиданно предложил Джозеф, — а ты иди пиши...
Госпиталь строился. Новые бараки радовали глаз белоснежными стенами и красными крышами. Крыши вместо черепицы крыли теперь жестью, а затем красили ее.
Доктор пропадал на строительстве. Его сердце переполнялось радостью, когда он видел, как освобождается от лесов еще одно здание. Госпитальный поселок на Огове, его детище, растет! Скоро десятки больных, которым еще недавно отказывали в госпитализации из-за недостатка мест, смогут разместиться в новых палатах.
Швейцер неутомимо вышагивал от одного объекта к другому, а вечером писал восторженные письма жене, дочери и друзьям из Страсбурга и Гюнсбаха.
Как-то в один из таких вечеров, 30 октября 1953 года, когда доктор сидел над письмами, в комнату к нему ворвался племянник, Пауль Швейцер.
— Дядя! Добрая весть!
— Что, черная кошка уже принесла котят? — спросил Швейцер. — Это было бы здорово!
— Нет! Нет! Я только что слушал радио из Браззавиля! Они передали, что вчера вам присуждена Нобелевская премия!
Доктор покачал головой:
— Мне — Нобелевская премия? Невероятно! Ты хорошо слышал это, Пауль?
На следующий день доктор должен был поверить в истинность принесенного Паулем известия, так как со всех концов мира посыпались в Ламбарене поздравительные телеграммы. Телеграфный аппарат в Ламбарене не остывал а потоку телеграмм, казалось, не будет конца. Телеграфом Швейцер получил и официальное извещение о присуждении ему Нобелевской премии мира.
Вскоре в Ламбарене прибыли и журналисты. Доктор должен был давать интервью, записывать свои выступления на магнитофонную ленту. Однажды он откровенно заявил:
— Позвольте мне, наконец, работать. Я должен построить новый госпиталь. Могу сказать напоследок, что сто сорок семь тысяч крон мне весьма кстати. Мне не хватало жести и кровельного железа, а теперь я смогу купить и то, и другое.
— И вы не поедете в ноябре в Осло, чтобы получить медаль? — спрашивали его журналисты.
— К сожалению, нет. Сейчас я нужен здесь, — отвечал Швейцер. — Мои больные должны возможно скорее оказаться под новой крышей.
Новый, 1954 год доктор встречал с новыми планами. На деньги, которые даст ему Нобелевский комитет, он построит новый большой и современный госпиталь для прокаженных. Это будет самое выгодное и самое дальновидное помещение неожиданно привалившего богатства!
Весной 1954 года Швейцер отплыл в Европу. Его звали туда письма родных и издательские дела.
Приехав, он снова застал жену больной. И снова, как и в прошлый приезд, она поднялась с постели, едва только доктор переступил порог.
— Лежи, Елена! — увещевал ее доктор. — Тебе вредно так перенапрягаться.
Но уговорить фрау Елену было невозможно.
— Что ты, Альберт? — восклицала она. — Как я могу лежать, когда ты приехал! А кроме того, к тебе вот-вот явятся гости. Мы получили бесконечное множество телеграмм, когда газеты и радио принесли весть о том, что тебе присуждена Нобелевская премия. А сколько людей приходило в надежде увидеть тебя, побеседовать с тобой! Я думаю, они не замедлят с визитами, узнав о твоем приезде.
Так оно и случилось. Гости не заставили себя ждать. И хотя доктор принимал всех и со всеми старался побеседовать, но на дверях своего дома в Гюнсбахе он вывесил табличку:
Если бы доктор не сделал этого, он практически не смог бы заниматься ничем иным, кроме приема жаждавших повидаться и побеседовать с ним. Поначалу некоторые из гостей занимали у него до получаса и более, засыпая доктора ворохами восхвалений. Неудобно было выставить их и еще более неудобно было выслушивать похвалы, казавшиеся доктору незаслуженными и чрезмерными.
Табличка помогла. Теперь у доктора оставалось достаточно времени и для того, чтобы повозиться с внуками, и для того, чтобы просмотреть планы переизданий и корректуры новых работ. В 1948 году мюнхенский издатель Бек, у которого когда-то вышли первые книги Швейцера, выпустил в свет его новую работу — «Госпиталь в джунглях». Сейчас эта работа должна была переиздаваться. Вслед за этой книгой у того же издателя была выпущена в 1950 году книга о Гёте. Гамбургское издательство напечатало увлекательную книжку Швейцера «Пеликан рассказывает о своей жизни».
Лето в Европе проходило в работе, в беспрестанных встречах и выступлениях. Рена приглашала отца поехать на отдых в Швейцарию, но доктор отговаривался нехваткой времени.
Из Ламбарене приходили бодрые письма. Там продолжалась стройка. Акага готовил фундамент для нового лепрозория. Матильда Коттман писала, что теперь в палатах размещается одновременно почти четыреста человек.
Однажды почтальон принес доктору письмо, на котором стояли почтовые штемпели города Осло. Швейцер вскрыл его и прочел приглашение от Нобелевского комитета приехать в ноябре в столицу Норвегии.
«Мы будем иметь честь вручить Вам медаль лауреата Нобелевской премии и выслушать Вашу речь на избранную Вами тему», — говорилось далее в приглашении.
Доктор отправился с этим письмом к фрау Елене. Она была очень взволнована им и тотчас же заявила:
— Я еду с тобой!
— Конечно, моя дорогая! — с улыбкой согласился док
тор. — Я сам хотел предложить тебе эту поездку. Мы посоветуемся с врачами, которые наблюдают за тобой, и, я думаю, они не будут возражать.
...В Осло шел дождь. Но люди уже более часа стояли возле университета, куда с вокзала проехали супруги Швейцер, и ждали того момента, когда доктор и его спутница появятся вновь.
— Какую притягательную силу имеет добро! — говорил стоявший в толпе молодой мужчина. — Вот мы стоим и ждем с просветленными сердцами человека, для которого творить добро стало законом жизни...
— Пишут, что он сын простого священника. Это правда? — спросила пожилая женщина.
— Правда, — ответил молодой человек. — Он и сам очень простой. По портретам он похож на крестьянина.
Когда доктор Швейцер и фрау Елена вышли из университета, чтобы проследовать в гостиницу, среди ожидающих раздались аплодисменты и приветственные клики. Люди протягивали фрау Елене и доктору цветы, столь редкие в это время года в норвежской столице; поднимали на плечи улыбающихся детей.
Вечером на площади перед гостиницей собралась молодежь. Несмотря на то, что к вечеру подморозило, девушки и юноши были без головных уборов. В руках у них трепетали на ветру факелы.
— Швей-цер! Швей-цер! — скандировали тысячи молодых голосов.
Фрау Елена и Альберт Швейцер вышли на балкон. Они увидели море голов и ярко блестящие глаза смеющихся юношей и девушек. Факелы в их руках напоминали фантастические цветы.
Доктор поднял руки над головой и, крепко сцепив их, приветствовал молодежь. А фрау Елена прислонилась к чугунной решетке балкона и смотрела, смотрела в эти сияющие глаза. И из ее собственных глаз невольно текли слезы...
Швейцер говорил о мире.
Он говорил, что, с тех пор как человечество помнит себя, величайшие его представители связывали прогресс общества с миром. Мыслители Древнего Китая и Древней Индии, философы, ученые и писатели средних веков и нового времени — Эразм Роттердамский, Гельвеций, Спиноза, Кант, Гёте, Толстой — все они мечтали о мире и боролись за общество...
В наше время проблема войны и мира еще более актуальна. Сегодня она касается каждого из живущих на земле. Смертоносное атомное оружие настолько опасно, что оно угрожает существованию самой жизни. Стронций-90 отравляет землю, воду и воздух. В организмах людей накапливаются зловещие изменения, которые затем самым пагубным образом могут отразиться на грядущих поколениях.
Надо запретить испытания атомного оружия! Надо добиться запрещения и применять его в случае вооруженного конфликта!
Народы слишком долго были безучастными к своей судьбе. Пришло время, когда молчать далее невозможно, когда стоять в стороне — преступно. Люди доброй воли должны объединиться и потребовать прекращения безумной игры со смертью.
В наш век вопрос о войне должен рассматриваться не как политический, а как моральный, этический вопрос. Политики обязаны считаться с волей своих наций. Решение вопроса о войне или мире может быть достигнуто только на основе общего мнения заинтересованных в этом народов!..
Речь Швейцера 4 ноября 1954 года при вручении ему золотой медали лауреата Нобелевской премии мира вызвала широчайший отклик среди мировой общественности. Текст ее был издан почти на всех европейских языках и на многих языках стран Азии, Африки и Латинской Америки.
Голосом разума и добра назвал эту речь величайший ученый нашего времени Альберт Эйнштейн.